Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Крах альбигойства - Николай Алексеевич Осокин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Евреи должны были носить желтые знаки на спине, но за деньги граф давал им льготу уклоняться от исполнения этого обязательства. Буллами Климента IV им было веле-но, между прочим, в Вербное воскресенье и в Великую пятницу открывать настежь двери и окна своих домов и всю Страстную неделю быть зрителями религиозных процессий католиков. Их Талмуд и другие книги велено было представить на цензуру доминиканцев, с тем чтобы она невредные возвратила, прочие удержала. Цензура должна была руководствоваться советами доминиканца Христиана, обратившегося из иудейства[12].

Собираясь в поход, в 1268 году Альфонс поднял целое гонение на евреев: на всем пространстве его владений они были арестованы и их имущества конфискованы. Вследствие того, что этим распоряжением были нарушены привилегии отдельных феодалов, произошло некоторое столкновение. Бароны считали себя собственниками евреев, и так как получали с них отдельный побор за существование, то требовали за последнюю беззаконную меру долю конфискованного имущества. Альфонс уступил, исполнил желание феодалов, отдал им рухлядь, а сам занялся переборкой пленников. Оказалось, что жертвы ему нужны были для того, чтобы вытянуть с них все, что можно. Больные, бедняки и все дети моложе четырнадцати лет были отпущены сразу как неподходящие. Прочим предложили определить их богатства; показавшие высокую цифру и уплатившие требуемый выкуп были отпущены; остальные с женами остались в тюрьмах. Их пытали о спрятанных сокровищах. Приходилось объясняться прямо с графом; два богача просили отвезти их к нему, но условия, вероятно, были невыгодны. Кто-то из заключенных открыл властям, за обещанное освобождение, что громадные богатства зарыты в известных им местах. В двух домах действительно нашли золото и драгоценности; о такой радости граф извещал своих сенешалей и после оказывал покровительство доносчику.

Наконец пленники сошлись с Альфонсом в цене выкупа – ради свободы и, может быть, спасения жизни они отдали все свое состояние. Одни еврейские обитатели Тулузы заплатили три с половиной тысячи ливров, а областные – девять тысяч ливров, вдвое более условленного; в Пуату – восемь тысяч, в Сентонже – шесть тысяч, в Оверни – две тысячи, в Руэрге – тысячу. Евреи сверх того должны были простить долги своих должников-христиан и возвратить заклады; следователям было приказано наблюдать, чтобы они впредь не занимались ростовщичеством.

Их обобрал граф, но многое досталось и на долю местных властей. Расчетливый Альфонс, не желая терпеть ущерб в своей казне, начал следствие и повелел принимать показания евреев под присягой, хотя в другое время в их устах она значения не имела. Правительство становилось все более и более алчным. В 1270 году было второе гонение на евреев; предлогом стали их проценты. В каждом диоцезе был установлен особый трибунал над израильтянами под председательством доминиканца. Каждый мог привести туда еврея и обвинить под присягой в ростовщичестве. Проценты по парламентскому решению брали с имущества кредитора.

Для нас важно заметить только одно, что даже в минуты озлобления к французским евреям относились вообще мягче, чем к еретикам. Против еврея не мог показывать обесчещенный, а также его домашние и родные. Еретиков же, как нам известно, мог обвинять всякий преступник и разбойник, и это вменялось даже в богоугодное дело. Не было человека на свете, который не имел бы права и возможности сделать из подозреваемого еретика. Если евреи составляли предмет фиска, то альбигойцы служили статьей дохода для Альфонса и жертвой инквизиторов. Они заняли в его бюджете место рядом с другими источниками чрезвычайных доходов. Архивы, не сохранившие еретических процессов того времени, сберегли документы о постоянно дружеских отношениях Альфонса к трибуналам. Граф тщательно заботился, чтобы заподозренного и еретика поместить куда следует, а также чтобы для казны его имущество не пропало. Он и его cовет не уставали напоминать вигуэрам и сенешалям о каждом осужденном рыцаре, о его земле и доходах. Когда инквизиторы сменялись, то неутомимый Альфонс обращался с воззванием к прелатам и приказывал своим вассалам, административным и муниципальным властям принести немедленно присягу трибуналу[13].

Мы знаем, что при Альфонсе состояло особое лицо, в обязанности которого входило преимущественно приобретение в казну имуществ осужденных на костры. Жак Дюбуа был кем-то вроде министра, так как он давал приказания сенешалям по данной специальности; он имел большую переписку с провинциями. Из огромных доходов его ведомства назначались пенсии и награды тем, кто оказывал содействие к увеличению подобным образом доходов казны. С точки зрения фиска, осуждение на смертную казнь было выгодным: оно избавляло от издержек на содержание заключенного или кающегося; оно делало графа законным собственником значительной доли земли и имущества. Таковым способом при хорошей жатве на ересь прямые домены графа быстро округлялись и росла сила государства, а следовательно, и сила родственной французской короны. Преданные слуги Альфонса в областях старались почаще доставлять ему такое удовольствие. Для этого они, руководимые Дюбуа, не только хлопотали у инквизиторов о смертных приговорах, но даже втайне сами совершали их.

О таких возмутительных фактах свидетельствуют подлинные документы. Тулузский инквизитор Рено де Шартр, вступив в свою должность, принимая дела, увидел, что несколько осужденных за ересь были снисходительно приговорены трибуналом к пожизненному заточению, но что светский судья распорядился их сжечь. Прежние инквизиторы, вероятно, не обратили на это внимания. Но Рено восстал против такого самоуправства и написал графу послание, где, вступаясь за верховные права трибунала, высказывает более великодушия к еретикам, чем французская администрация. Он разделяет лично ту мысль, что наказания, налагаемые трибуналом, должны быть исправительными, а не карательными. Но все же его одолевали сомнения.

«Некоторые думают, – пишет Рено, – что если мы не будем в точности следовать практике своих предшественников, то наши труды будут бесполезны и земля эта не очистится от еретической язвы, которая, напротив, укрепляется и снова проявляется с такой силой, какая не обнаруживалась с давних пор. Ревнители веры могут, пожалуй, сказать, что мы разрушаем дело инквизиции, действуя мягче, чем прежние инквизиторы»[14].

В ожидании разрешения папы, как поступать впредь с еретиками и можно ли облегчать их участь, новый трибунал, имея дело с несколькими отпавшими, посадил их в тюрьму.

Это был не единственный пример усердия сановников Альфонса. Сенешаль руэргский извещал в 1253 году графа, что он не отстает от трибунала, чтобы угодить интересам правительства. Как хищная птица, он выискивал жертвы, и в своем письме сенешаль выступает именно в таком виде. Благородный сенешаль не стесняется скрывать свою любовь к «актам веры» инквизиции, которую он возымел лишь в результате тех выгод, которые они доставляют графской казне.

«Епископ Родецкий, – пишет он, – продолжает заниматься инквизицией в своем диоцезе; в Наяке он представил мне одного упорного еретика, Гуго Парайру, которого я поспешил сжечь, конечно, взяв все его движимое и недвижимое имущество, бумаги и книги. После того епископ потребовал в родецкий трибунал еще шесть граждан из Наяка. Так как все уверяли, что они еретики, то я последовал в Родец, чтобы присутствовать на суде, дабы вы не сделались жертвой какого-либо обмана. Монсеньор епископ сказал мне, что все они действительно еретики и что вы приобретаете от их имуществ тысяч до ста солидов. Но вдруг он же сам и несколько других судей начинают просить меня, чтобы я сделал снисхождение, предоставил долю имущества осужденным или по крайней мере оставил что-нибудь их детям. Конечно, я отказался это сделать. Тогда, на другой день, следуя, вероятно, дурным советам, епископ осудил всех шестерых вместо смерти на покаяние, явно вас обманывая. Пишу вам откровенно, не преувеличивая и не скрывая ничего. Несмотря на такую проделку, я, однако, захватил все имущество осужденных и оставил только то, что необходимо на существование их самих и семейств. И добыл я таким образом движимости и недвижимости приблизительно на тысячу тулузских ливров, никак не меньше. При этом замечу, что так как епископ продолжает судить еретиков, то не мешало бы вам, если заблагорассудится, посылать от себя в трибунал полномочного следователя; это было бы не дурно, так как вы избегли бы возможности терпеть дальнейший ущерб и быть обманутым касательно имущества еретиков».

Как хорошо это лаконическое «явно вас обманывая…» в драгоценном письме сенешаля. Альфонс в самом деле полагал себя законным владетелем всего имущества осужденных, правых и неправых. Он старается, чтобы осужденных было как можно больше и чтобы по большей части их подвергали смертной казни, так как это гораздо выгоднее для казны. Правосудие для него последнее дело. Для деспотических целей ему нужны деньги и домены, и потому он со спокойной совестью торгует кровью и имуществом населения, которое досталось ему стечением исторических обстоятельств.

Разве преувеличен после этого отзыв одного подсудимого, что с прибытием французов в стране исчезло правосудие?

Мы можем привести еще несколько фактов из истории деятельности трибуналов при Альфонсе, кроме тех, которые по другому поводу указаны в предыдущей главе. Самые отрывочные сведения мы находим по этому вопросу в регистрах инквизиции и по необходимости должны ограничиться ими.

Из документов видно, что Альфонс поощрял ревность трибуналов и министров, наблюдавших за ними; за деятельные услуги в пользу казны граф не оставлял их наградами. Так, своему министру финансов, клирику, он дает сто тулузских ливров ежегодной пенсии из конфискованных в Сен-Феликсе земель, а потом и совсем отдает ему эти земли. Эта награда слишком значительная, и по делам видно, что Эгидий Камеллини отличался особенной деятельностью. Граф в тех же видах фиска продает дома и имения осужденных и отдает их в аренду своим подданным с посрочной уплатой. Не успевая напоминать епископам и всем должностным лицам об их обязанностях по отношению к еретикам, он оставил за собой полное распоряжение имуществом, так как взял на себя содержание трибуналов. Он не прочь утвердить распоряжение Раймонда VII относительно передачи в чужие руки имущества еретиков, если оно было незначительно. Вероятно, ввиду того, что лучшая доля всегда оставалась в руках графа, а трибуналы не всегда были довольны своим содержанием, тулузская инквизиция стала заменять покаяние уплатой известной суммы, которая уже шла в пользу трибунала.

Так, альбигойский рыцарь де Подио был приговорен «за грехи своего отца» к пене в сто пятьдесят ливров, из которых пятьдесят шли в пользу городских церквей; это называлось «искупать грехи». При этом происходили столкновения с местными епископами, так как прежний епископ Дюранд, нуждаясь в деньгах, продал свою долю в частные руки по двум формальным квитанциям, сперва – в сорок ливров, потом – в пятьсот солидов. Когда сами прелаты смотрели на ересь со стороны ее доходности и некоторым образом радовались ее появлению, то тем извинительнее подобное корыстолюбие в Альфонсе, который нуждался в средствах для упрочения монархии. Чтобы более увеличить его ресурсы, папа Александр IV, как нам известно, решился допустить в свидетели даже соучастников ереси[15].

Все это делалось в тулузских владениях в то время, когда король французский, пылавший к еретикам самой искренней ненавистью, к какой он только был способен, заботился о смягчении фискальных законов против них. Что для Альфонса в ереси было первым вопросом, то для Людовика IX – последним. Ему не нужно этих неправедных доходов, облитых слезами и кровью. Людовик заботился, чтобы жены не лишались имущества из-за их осужденных мужей, кредиторы – их долгов; ему нет дела до тех, кто некогда сражался против Монфора, он не позволяет касаться их имущества и делает исключение только для тех, кто участвовал в государственном мятеже Тренкавеля и графа Тулузского.

В последние годы своей жизни Альфонс, желая замолить свои грехи, становится щедр на раздачи еретического имущества клирикам, церквам и монастырям. Впрочем, немногие из клириков покупали конфискованные земли на значительные суммы; но большая часть получала их в дар. Мы имеем восемь дарственных записей Альфонса, из них четыре – в мае и июне 1270 года. Несколько раз Альфонс утверждает продажи, сделанные его министром Камеллини в более надежные руки[16]. Он строит церкви, назначает сто ливров дохода тулузским монахам и определяет по представлению Камеллини пенсию главному инквизиционному фискалу Жаку Дюбуа в триста двадцать пять ливров, и все с конфискаций имуществ еретиков.

Дочь Раймонда VII не только не препятствовала таким богоугодным делам, но настаивала на них. Так, по ее ходатайству шартрский каноник получил большое имущество вдовы Аламана, осужденного за ересь[17].

Вместе с тем документы сохранили одну сентенцию, которая имеет значение в истории инквизиции. Местные епископы, продолжая отстаивать свои права, пытались отстранить монахов от трибунала. Это удавалось ненадолго, вероятно потому, что постановления белого духовенства были одинаково невыгодны как для светской, так и для церковной власти. Какими идеями руководствовались эти судьи на своем посту? В Альби один раз городской инквизицией заведовал не монах, а два каноника из Лодевы. Некто Мария де Марзак был уличен в том, что был весьма близок с еретиками, принимал их у себя, водил к больным, считал их за добрых людей и тому подобное. Для монашеского трибунала таких обвинений было достаточно, чтобы осудить виновного на вечное заточение, но каноник, приняв раскаяние подсудимого, присуждает его к церковному покаянию, притом весьма необременительному. Подсудимый должен был посетить могилу Иакова Компостельского, поститься по пятницам, оказывать содействие в преследовании «вальденсов» и заплатить епископу шесть ливров на сооружение капеллы. Гражданская власть, со своей стороны, распорядилась не допускать виновного к должностям и, конечно, не осталась довольной снисходительным приговором белых священников[18].

Если Альфонс позволял себе делать подарки монастырям и духовенству из конфискаций, то гораздо чаще употреблял с этой целью свои доходы. В бюджете для этого имелась особая статья. Он пользовался и при жизни, и по смерти расположением духовенства, наравне со своим старшим братом. В Клюни каждый день молились за него и жену; цистерцианцы справляли везде его память; доминиканцы, францисканцы соперничали с ними; то же было в других французских и заграничных монастырях. Все это не делалось даром и стоило громадных денег. Альфонс действительно прослыл «великим милостивцем» за счет еретиков и провансальцев вообще. Он основал до пятисот капелл. Список тех церквей и монастырей, которые пользовались его пожертвованиями, громаден. На французские церкви, как более близкие его сердцу, граф тратил больше всего. Особенную щедрость после них испытали тулузские монахи и капитулы – на тулузское сенешальство отпускалось с этой целью ежегодно до ста тридцати ливров; доминиканцы и францисканцы нигде не получали менее двадцати ливров в год ежегодной субсидии. Кроме капелл, Альфонс основывал целые аббатства у себя и во Франции, содержал множество церковных братств, но наблюдал, чтобы под видом последних не организовывались политические общества.

Действительно, существует документ, который глухо указывает на существование таких попыток, где под внешностью богоугодного дела проводилось патриотическое стремление освободить Юг от французского ига. В 1270 году все подобные национальные братства были строго воспрещены, как «непозволительные и вредные».

Так как на инквизицию стали смотреть со стороны ее доходности для государства, то естественно было сократить по возможности издержки на взимание такой статьи, то есть на содержание трибуналов и тюрем. Альфонс по тогдашнему мировоззрению рассчитывал вернее спасти свою душу при помощи хорошей государственной казны и пожертвований; всякие издержки потому следовало сокращать. Оттого в 1268 году он жалуется, между прочим, Жаку Дюбуа, что тулузская инквизиция в столице стоит слишком дорого, и предлагает перенести ее куда-нибудь по соседству, например в замок Лавор, где жизнь гораздо дешевле. Интересно, что граф в письме к инквизиторам, скрывая истинную причину перенесения трибунала, говорит о больших удобствах лаворского замка для заседаний[19]. Между тем содержание заключенных еретиков было весьма недостаточным; самые богатые из них получали по шесть денариев в сутки из собственного же имущества.

Нельзя сказать, чтобы правительство чувствовало недостаток в доходах от еретиков. К 1270 году альбигойская церковь была еще в силе; она сохраняет свою организацию, имеет епископов, диаконов, хотя ее знаменитые проповедники и скрывались в изгнании. Изредка, рискуя свободой и жизнью, они пытаются навестить своих верных в Лангедоке, По-прежнему преемственно избираются епископы; Бернард Олива в это время считался епископом Тулузы, Эмерик дель Коллет – в Альби[20]. В Роквидале и Сен-Поле проповедовали публично. Все это обнаружилось позднейшим розыском, о котором мы будем вскоре говорить.

Проповедники и духовенство еретиков жили в лесах, в пустых фермах, недоступных скалистых пещерах, но иногда они по-прежнему появлялись и в замках. Кто мог оказывать существенную поддержку этим людям, как не провансальская аристократия? Народ был напуган преследованиями и казнями, он обнищал и с прежним рвением готов был служить католическому культу, который гарантировал ему свободу и жизнь. Последняя оппозиция таилась в аристократии – она была образованнее, сильнее чувствовала позор рабства и потерю независимости.

И вот парижское правительство предлагает принимать меры и против светской аристократии. Альфонсу не довольно было того, что ее численность сократилась кровопусканием во время двух войн. Инквизиторские гонения также главным образом направлялись на нее. Целые роды на Юге прекратили свое существование: кто погиб в тюрьме, кто – на костре. Кроме того, бывшие под судом и оставшиеся в живых нисходили в разряд горожан, так как лишались имущества. Каждое восстание в какой бы то ни было области влекло новые жертвы. Результаты же французского завоевания на феодалах отразились различно, смотря по близости к центру французской власти. В Пуату, после движения 1242 года, множество сеньоров были лишены собственности, конфискованной в пользу графа. В остальных доменах феодальные связи были только в Сентонже закреплены сильнее; граф стал не средневековым сюзереном, а государем, который по милости лишь оставлял за тем или другим владение, предоставляя себе право удалить барона по первому желанию; феодал был, как называлось, в воле сюзерена. Так как в некоторых местностях Пуату (как, например, в виконтстве де Туар) наследство передавалось, вопреки феодальной системе, по праву первородства, как в наших удельных княжествах, то при междоусобицах графу было тем легче уничтожать мелкие феоды.

В Лангедоке еще с 1212 года стали обязательны для феодалов французские кутюмы из Иль-де-Франса, поневоле принятые на собрании трех сословий. Из документов видно, что чужие кутюмы упрочились в графстве Кастрском и в сенешальстве каркассонском, но отсутствие прямых указаний не дозволяет заключить, что они не привились в остальных местностях.

Вспомним, что на Юг переселились множество французских баронов, что им доставались земли после конфискаций, что новые начала внедрялись насильственно, что французский язык стал языком официальным даже в сношениях баронов между собой. Чтобы по возможности уничтожить старую аристократию, растворить ее среди новых элементов, Альфонс допускает продажу рыцарского звания за деньги, что особенно часто случалось в Пуату[21], и признает дворянство нисходящим даже по женскому колену. Фискальные цели Альфонс умел преследовать везде. Горожанин по-прежнему мог купить феод дворянина, но под условием большого взноса. В конце столетия и провансальские горожане стали искушаться прелестью и привилегиями рыцарского сана, хотя в силу прежних социальных условий феодал не возбуждал в горожанине зависти. Многим льстило носить рыцарские перевязи, другие покупали грамоты.

Следует заметить, что по отношению к феодализму французское завоевание было благотворно в интересах водворения порядка. Альфонс поставил целью смирить феодалов, и его администрация, прекрасно устроенная, достигла этой цели. Местная власть говорила со знатью решительным языком; парламент, сенешали, вигуэры, бальи требовали вельмож к суду за любое самоуправство, что было весьма благотворно для страны. Если приговор не приводился виновным в исполнение, то сенешаль прибегал к оружию, овладевал замком и облагал побежденного огромной пеней. Для сенешаля были равны все; если доносили, что барон похитил девушку и держал ее в замке, то он приказывал схватить виновного и заточить его в тюрьму.

Конечно, прежде всего порядок зависел от исполнителей. Законы Людовика IX против междоусобий и дуэлей были применены и на Юге. Альфонс пытался даже, вместе с Людовиком, запретить носить оружие на всем пространстве королевства[22]. Есть сведения, что некоторым баронам лишь по особой милости было дозволено носить оружие. Подобный авторитет граф мог получить лишь вследствие деятельности новой административной машины, которая разбивала, как таран, старые феодальные стены.

Парламент, учрежденный Альфонсом, был особенно ненавистен для феодалов; он был наполнен легистами, новыми и опасными людьми, такими же, из которых состояла вся ненавистная администрация, требовавшими точного исполнения закона и часто позволявшими себе злоупотребления и явные насилия. Засев за судейским столом, нарядясь в красные шапочки и длинные мантии, эти люди вызывали к себе то в Венессен, то в Париж, то в Тулузу представителей знаменитых домов, имена которых гремели на Востоке и на Западе.

Эти «ябедники и крючки», как их называли, осмеливались нарушать древние привилегии знати. Бароны Пуату решительно отказались являться к такому незаконному судилищу и отстаивали свое древнее право судиться у себя дома или у равных себе пэров. Не признавая суда крючкотворов, феодалы хотели преобразовать парламент в учреждение представительное, а не коронное. Такое мнение взялись высказать бароны Аженуа. Они заимствовали свои планы из Англии; конституционные английские идеи впервые оказывали влияние на материк.

Момент этот весьма важен для судеб Франции. Упрочив тогда представительный принцип на Юге, она, может быть, избавилась бы от долгой внутренней борьбы, от тяжелых опытов централизации, от долгой нищеты, от ряда революций. Бароны желали, вероятно, участия в парламенте одних рыцарей, но веяние демократического духа, присущее Югу, не могло бы не заразить собой это учреждение; горожане при своей старой дружбе с феодалами непременно и вскоре же получили бы те же права, как и английские города.

Документ, к сожалению, не распространялся о подробностях плана: он так ужаснул тулузских легистов в 1270 году, что они даже не записали его. Известно только, что бароны требовали постоянного рыцарского парламента, с четырьмя ежегодными определенными сессиями, и притом с тем, чтобы этот суд был апелляционным. Это учреждение из судебного могло сделаться законодательным. Понятно, что граф не согласился, ответив, что такое требование не опирается ни на обычай, ни на право[23].

Это было совершенно справедливо. Просьба опережала первое, но не согласовывалась и с римским правом, которое требовало прежде всего документальности и ратовало за начало повиновения единой власти во имя порядка, служившего для него синонимом справедливости. Королевская власть, едва только приобрела некоторую силу, стала дорожить этим правом, как своим законным наследием от Древнего мира. Лишь с этим лозунгом легисты могли создать государство. Тот же тулузский парламент спешил провозгласить превосходство того, что разумелось под словом «право» в противовес обычаю.

«Право должно быть уважаемо, потому что оно записано, определено и заключено и ведет к общественному благу, тогда как обычаи сомнительны и неопределенны. Уже с давних времен в графстве Тулузском справляются во всех случаях с письменным правом. Оно всегда было уважаемо, и ему не переставали следовать, хотя правительство столь же ценит известные и справедливые обычаи, если они засвидетельствованы исследованием и показанием почетных и достойных доверия лиц».

Но если идея этого права разрешала подавление феодалов, всегда склонных к самоуправству, если ее понимание возвеличивает историческое значение Альфонса, то она не оправдывала его политики по отношению к горожанам. Мы уже знаем, как отразилась французская власть на общинах Юга вообще и в частности на самоуправлении городов Прованса. Альфонс утверждал старые политические вольности городов, когда это было необходимо, но не давал новых, делая частые попытки отнять прежние хартии. У Капетингов создалось убеждение, что общины – не что иное, как выгодное оружие в руках королевской власти против феодализма.

Политика Альфонса, между прочим, состояла в том, чтобы ссорить баронов с городами. Сокрушая аристократию на Юге, Альфонс имел целью подавить вместе с ней и муниципальный дух старых общин, которые и без того поколебались от новых судов, централизации и образа действия администрации с ее парламентами и «следователями». Граф долго боролся с недовольством Тулузы. Древнейшая из европейских республик, гордая своим прошлым, она не желала склонить свою непокорную голову перед французским принцем, который был в ее глазах не более как бароном. Издавна она отвоевала кровью свободу, но счастье оставило ее, и она теперь была бессильна сопротивляться. Когда столица давала присягу Альфонсу, то каждый тулузец прибавлял, что «этой клятвой мы не потеряли – ни я, ни прочие граждане, ни буржуа тулузские, – ничего из наших обычаев и привилегий».

И вот к тулузцам стали применять те же деспотические приемы. Альфонс хотел лишить их права выбирать консулов, права, которое они имели еще за двести лет до Рождества Христова. Добиваться этого силой значило поднять против себя весь город поголовно, и потому граф осторожно заявляет свои права. Альфонс не обладал воинственными наклонностями – человек кабинета, он не хотел вступать в решительную борьбу с подданными за монархическую идею. Он предоставил все дело времени и настоял только на одном: чтобы городские налоги не назначались без согласия сенешаля, который стал просматривать городские счета. Его парламент в ответ на просьбу жителей Марманда, где бальи также не допускал выбора консулов, отвечал заявлением, что графу принадлежит законное назначение консулов и что все лангедокские общины отреклись от этого права в пользу покойного графа Раймонда, о чем имеются акты.

Действительно, сохранились подобные документы от Муассака и Кастельсаррана, но они были плодом каких-нибудь мелких коммунальных революций и не могут иметь обобщающего значения.

Так как замыслы Альфонса по поводу преобразования старых общин не удались, то он, озаботясь приобретением надежных элементов в стране, основал в Лангедоке до тридцати пяти небольших общин. Он снабжает их хартиями, на них также написаны разные вольности, и притом в большом количестве, но надо знать, что это за вольности. Все грамоты составлены по одному образцу, как вообще делалось в подобных случаях в Средние века, и из их содержания видно, каков был идеал Альфонса и к чему стремилось французское правительство. Горожане могут жениться, составлять завещания, конечно не нарушая церковных установлений, продавать свое имущество, но им предписывается повиновение графу, сенешалю, бальи и даже городским сержантам. Всякое преступление против этих лиц судится как уголовное, влечет потерю имущества, и виновный осуждается на заточение.

При прежних порядках это не могло бы считаться преступлением со стороны вольных людей. Альфонс предоставлял ежегодный выбор восьми консулов своему бальи, но из таких лиц, «которые более других способны служить графу», они клянутся соблюдать его права.

Но в чем же их обязанность, каков ее характер?

Консулы по наставлению Альфонса должны быть почти тем же, чем его городские сержанты. Они обязаны наблюдать за улицами, дорогой, садом, фонтаном и мостами с той разве разницей, что им предоставлено вводить налоги сообразно состоянию каждого, но не иначе как с утверждения сенешаля и с участием совета двенадцати граждан, которым принадлежало самое распределение налогов. Короче, консулы были простыми мелкими чиновниками графа. Альфонс дал новой должности дорогое имя, с которым страна связывала столько воспоминаний, но лишил его всякого содержания. К такому ничтожеству он хотел привести консулов всех городов вообще, прежде лишив их значительной доли влияния, но когда подобное предприятие оказалось невозможным без применения силы, то он ограничился подчинением городского хозяйства своему контролю. Последнее было весьма полезно, потому что богатые люди, захватившие муниципальную власть, часто эксплуатировали своих сограждан и всюду вели счета слишком небрежно, так что вмешательство власти могло бы пробудить прежнюю энергию.

Сам внешний облик городов изменился при французском владычестве. Прежний их блеск исчез, как исчезли галантность и куртуазность вельмож и рыцарства. Роскошь, с которой боролось альбигойство и которая тем не менее в силу веяния свободных идей в начале столетия была предметом зависти других стран, теперь исчезла. С ней уменьшились и удовольствия. Монахи, или зловеще молчавшие, или проклинавшие, все больше наполняли города и приносили с собой омертвение. Игры и песни запрещались. Над горожанином тяготела суровая регламентация – от одежды с головы до ног, от количества блюд до количества сна. В уставах некоторых тогдашних общин жизнь стоит не более, чем съестные припасы.

В этом проглядывало еще другое побуждение, коему невольно силой событий подчинялись общины. Аристократический принцип отныне начинает преобладать в стране над городским, и в этом заключается одно из последствий завоевания. Но это та аристократия, которая уже прошла через горнило постороннего влияния; в ней нет ни прежнего национального духа, ни гордого сознания независимости, ни радушного чувства к другим сословиям. Она слилась с вельможными завоевателями, приняв многие черты из их типа, а этот тип был совершенно нов для Юга.

Городские документы того времени, местные постановления консулов и собраний, объясняют нам, какой дух начинает веять в больших общинах. Горожане забыли, что они когда-то превосходили феодалов блеском и удобствами жизни. Они были теперь забиты, принижены; их помыслы наполнены скорбью о родине. Долго им не принять прежний веселый вид, и долго они будут помнить старые счастливые дни. Завоеватели принесли им идею о превосходстве дворянина, о том, что ему по одному происхождению его следует оказывать больший почет, что только для него предназначена изысканность жизни, что только он и его семья умеют пользоваться роскошью и заслуживают право иметь дорогих коней, пышные шелковые и бархатные одежды, горностаи, золотые и серебряные украшения на шее, на груди и на платье и тому подобное. Горожанам это не только бесполезно, но даже неприлично и непозволительно, так как иначе буржуа нельзя будет отличить от рыцаря и вельможи, а жену его – от знатной дамы, вследствие чего знатные будут лишены должного почета.

В таких понятиях французский феодал рос с детства и с удивлением увидел, что у провансальцев нет точного отличия знатного от гражданина.

Городам, напуганным оружием завоевателей, приходилось подчиняться новым идеям и порядкам, и вот в Монтобане в 1274 году издают следующий устав касательно нарядов горожан.

«Никакая женщина не должна носить ни на верхней, ни на нижней одежде, ни на головных уборах украшений из золота, серебра, жемчуга и драгоценных камней; равным образом не дозволяется употреблять парчовых или шелковых одежд и мехов; вместо них носить простые суконные с отделкою из красной кожи. Женщины не должны носить серебряных цепочек и застежек, фермуаров и запястий и уж тем более никогда не показываться в них на улицах. Мужья, граждане Монтобана, обязаны наблюдать за тем, чтобы жены их не носили запрещенных вещей. Гражданки не должны носить булавок и застежек на платьях и корсетах; взамен их нашивать пуговки, количеством, не превышающим десять, и ценой не более трех солидов. Городские портные не должны шить длинных дамских платьев, шлейфы пускать не более фута; за несоблюдение положен штраф в двадцать солидов и исключение из цеха»[24].

Такие распоряжения нельзя объяснить бережливостью горожан, заботливостью консулов об экономии. Напротив, прежде монтобанцы любили блеснуть, показать себя. Мы не знаем более ранних документов подобного содержания. Доказательством того, что этот устав явился под французским давлением, служит его предисловие. Из него видно, что вече на этот предмет было созвано вигуэром, по приказанию короля, торжественно, при звуке труб, и постановления его признаны обязательными навсегда.

Подобные же статуты можно найти в архивах других городов. Такие стеснения не могли быть одиночным явлением, а, напротив, стали общими на Юге. В Марселе, например, предметы роскоши получались из первых рук. Там до эпохи завоевания вместе с роскошью были сильно распространены всякие дозволенные удовольствия. Богатые купцы жили открыто. Обеды, пирушки, гулянья, праздники, жонглеры, спектакли фокусников и актеров составляли постоянный предмет городских толков. В отсутствие мужей жены продолжали вести светскую жизнь и не скучали в своих покоях, как француженки.

Новой верховной власти это не могло нравиться. Государь Прованса, граф Карл, очень не любил шумных забав – суровый, угрюмый, всегда погруженный в честолюбивые замыслы, он мало говорил, почти никогда не улыбался; он не понимал, как люди могут восхищаться подобными бреднями, как сказки трубадура, или такими глупостями, как кривляния жонглера. Он презирал даже охоту и еще ниже ценил музыку, без которой не могли жить на Юге; мандолина и арфа была в его глазах ничтожнее сломанной прялки. Мог ли этот «черный человек», как выражается о нем Виллани, «никогда не спавший», изображавший собой тип алчного крестоносца, погубивший впоследствии мучительными пытками и казнями сотни семейств в Неаполе и Сицилии за одну преданность прежней династии, мог ли он равнодушно видеть, как веселятся в его Провансе? Образом жизни он походил на монаха и был настолько энергичен, что мог заставить и подданных жить по его идеалу.

Духовенство и инквизиторы видели в этом дело богоугодное, они, конечно, желали, чтобы веселые города Прованса и Лангедока постепенно обратились в монастыри. Им надо было загнать в жесткие рамки и тело и душу паствы, которая только недавно изведена была из пропасти нечестия, как они выражались. Для них не было разницы между знатными и буржуа.

За отсутствием прямых документов мы не знаем, в какой степени осуществились их желания в Марселе, но нам известна замечательная перемена нравов в Монтобане. Действительно, Монтобан, начавший с упрощения костюмов, вводит у себя, хотя ненадолго, монастырский устав. В одном из статутов города конца XIII века читаем следующее: «Никакая дама, живущая в Монтобане и на его территории, под страхом штрафа в пять солидов, не должна ходить в гости к соседкам, если они не состоят с ней в близком родстве до второго колена и не приходятся ей кузинами или кумами, и то не иначе как по воскресеньям. Исключение делается для шутих и публичных женщин. На свадьбу и домашние праздники нельзя приглашать более четырех человек; иначе могут поступать только женщины дурного поведения. Глава семейства и хозяйка не должны делать приглашений на вечер и ужин, тем более обручальный и свадебный, не сходив предварительно в церковь. Жонглеры и скоморохи, провансальские или чужеземные, не смеют являться на праздники или на свадьбы в продолжение Рождественского поста и в Рождественские праздники. Тот, кто будет противиться этому постановлению, навсегда изгоняется с городской территории»[25].

Сам Савонарола в своих фанатичных проповедях не рисовал таких идеалов частной жизни, хотя жил в эпоху полной разнузданности и ревностно стремился к очищению нравов.

Можно представить себе это тяжелое удушливое состояние, в которое впали южные города под двойным гнетом ханжества и шпионства. Мрак и скука стали обязательными, попытка отвратить то и другое считалась преступлением.

Святость домашнего очага была нарушена; неприкосновенность старых привычек не была уважена. Если французская власть вторглась грубо в быт семей, стремясь содействовать инквизиции, то тем яснее характер и цели ее действий в политической области. И на том и на другом пути обе власти, духовная и гражданская, действовали дружно, и обе возбуждали против себя одинаковую вражду. Государственные реформы сопровождал прочный успех. Сословные права и вольности можно было вернуть ненадолго, например при Людовике X, снова попользоваться ими, но лишь на короткое время[26]; против них была история. Попытки моральных преобразований в конце концов не достигли цели, зато подавили народный дух, его свободный полет; потому они являются гораздо более возмутительными и с исторической, и с нравственной точек зрения. Это было неприличное и бесполезное разрушение старых начал. Аскетических идеалов жизни хотели достигнуть безнравственным путем.

Народ искренне ненавидел то и другое. Всякому племени свойственно оберегать свою национальность, то есть учреждения, нравы, обычаи. Так откуда бы провансальцам знать, что централизация, вводимая Альфонсом, является одним из важнейших вкладов в историю, что она своим значением превосходит прочие элементы их прежней государственной жизни? До будущего им не было дела; они со слезами на глазах смотрели, как у них отнимают все дорогое, – что значило для них суждение позднейших поколений?!

Их не могло утешить то, что централизация произведет над ними свой первый опыт на Западе. Притом в самой системе Альфонса, если даже не принимать в соображение страшные жертвы, необходимые для полного ее проведения, далеко не все было полезно и с исторической точки зрения. Он подавил самоуправление, дал правильную организацию и поднял авторитет власти, устроил полицейский порядок и суды, близкие к полицейским, – но надо ли было в выгодах истории относиться враждебно к общинному самоуправлению? В строгом смысле он вовсе не враг феодализма, он даже друг его, но он только хочет переделать его по своему образцу; к тому же во всех поступках он руководился прежде всего денежным и только потом государственным интересом; изо всего и изо всех он старается извлечь доход, не щадя ни знать, ни горожан, ни народ. Этого нельзя было скрыть от провансальцев.

Наконец, имеем ли мы право считать несомненным принципом ту теорему, что централизация – безусловно необходимая ступень для достижения народного благосостояния? Отчего бы не могло образоваться в пределах Юга, при живучести, обилии и разнообразии общественных сил, особой и самостоятельной цивилизации, способной при национальных условиях создать те же основные элементы, какие достигнуты централизацией, направляемой завоеваниями? Во всяком случае, покорение и неразлучное с ним применение насилия способны были очернить собой даже чистые стремления, а известно, что Альфонс не принадлежал к тем государственным людям, которые руководятся идеалами и сеют благо лишь для будущих поколений.

Как бы то ни было, тогдашние народные памятники провансальской поэзии, к которым мы должны теперь обратиться, исполнены ненависти к французскому владычеству. Народ потерял вместе с независимостью политическую и религиозную свободу, свободу действовать и свободу мыслить. Нельзя потерять большего. Потому он считал себя вправе негодовать. К злобе присоединилось отчаяние, которому нельзя не сочувствовать. И содержание, и характер провансальской поэзии решительно из меняются.

Вместо описаний турниров и праздников встречаем мрачные повествования о кровавых бойнях, казнях, эшафотах. Вместо любви к дамам трубадуры воспевают ненависть к французам и монахам. Их негодующая муза во вторую половину этого столетия обращена на церковь и государство в одинаковой степени. Трудно сказать, что им было противнее – французы или папа. Завоевание долго представлялось хищническим набегом, а монах – разбойником. Можно заметить только, что ненависть к католическому духовенству была прочнее и сохранилась дольше, потому что оно было главной причиной народного несчастья. Плач о потере независимости льется в горячих, неудержимых стихах по всей земле от Тулузы до Марселя.

«Отныне провансальцы облекутся в траур, – восклицает Аймери де Пегвилья. – Вместо власти доброго синьора они подчинились королю… О Прованс, Прованс, какой стыд и поношение! Ты потерял радость, счастье, славу, спокойствие, веселье и попал под иго французов. О, лучше бы умереть всем нам… Разорвем скорее наши знамена, разрушим стены городов наших, сломаем башни замков наших. Горе, мы стали французскими подданными! Мы не должны носить более ни щитов, ни копий. Какие мы воины?»[27]

«И это называется помогать церкви: наводнять нашу землю французами, – поет тулузец Анельер, – привести их туда, где быть они не имеют никакого права по тысяче своих нечестивых дел; мечом они губят христиан, несмотря на их происхождение и язык; они хотят одолеть свой век. Духовенству это нипочем; вместо проклятия они посылают французам благословения и дают им целый мир в награду за злодейства»[28].

«С горьким чувством пишу я эту сирвенту, – плачет другой патриот. – Сам Бог не знает про те мучения, какие испытываю я. Кто может передать их! Я страдаю дни и ночи, во сне и наяву одна мысль томит меня… Французы обирают донага провансальцев – это жалкое и несчастное племя, они им не оставляют ни медяка. Они отнимают у них земли и не платят ничего. Рыцарей и воинов пленными ссылают, как разбойников, а когда те умрут, то берут все их добро. Но кто убивает, от меча и погибнет… Куда ни оглянусь, везде мне слышится, как придворные рабы твердят: „Господин, господин“, – низко кланяясь французам и увиваясь за ними. Французы везде; они завоеватели, и в этом все их право. О Тулуза, о Прованс, о земля Ажена, и вы, о Безьер, Каркассон – чем вы были и чем стали теперь?»[29]

Каждую попытку свергнуть французское иго трубадуры восторженно приветствовали; они с трепетом ждали исхода восстания и своими стихами возбуждали воинский дух тех, кто боролся за независимость. Идя в бой, рыцари и горожане пели эти стансы Пернаса:

«У меня есть лук и дубина, я пущу стрелу, чтобы она достигла самых далеких пределов. Позор английскому королю, который допустил выгнать себя из своих земель; на него должно пасть первое мщение. Смертельно я ненавижу Иакова Арагонского, который постыдно изменил и бросил нас одних без помощи. Арагонцы не хотят оставить своей борьбы с маврами, чтобы отнять у французов их завоевания. Вот Эмерик Нарбоннский поступает иначе, как следует храброму человеку, – и я люблю его. О, если бы только кто-нибудь помог нам, мы бы освободились; французы рассеялись бы тогда, а граф (Раймонд VII) уверовал бы в себя и не пошел бы ни на мир, ни на сделку. Сильные люди спокойно переносят свой позор, и вот лучшая часть земель порабощена оружием французов. Но не удастся же им счастливо владеть тем, что они злодейски отняли у стольких доблестных баронов. Война, война, я люблю тебя больше жизни, больше, чем свою возлюбленную; ты даешь пищу и праздник веселью; тобой наполнены песни; ты делаешь из виллана рыцаря. Да и как не любить тебя? Дождемся, кто начнет эти битвы и истребления! Скоро послышатся удары мечей, будут развеваться конские хвосты и гривы; падут стены и башни, а замки сровняются с землей».

Но восстание не удалось. Юг покорно склонил свою голову. Он безмолвен пред грозной силой. Однако мысль о свержении ига долго не покидала его.

Вот один марсельский поэт передает в плавных стихах свою грустную беседу на берегу тихого ручья с бедной пастушкой; в образе последней легко узнать олицетворение погибающей национальности Прованса. Она была прекрасна и, склонив голову, сидела одна под зеленым дубом, забыв про своих ягнят, которые паслись в стороне. Скромно она отвечала на приветствие поэта:

«Бог да хранит вас от всякого зла, сеньор».

Поэт вступает в разговор.

«Скажите, – спросила она, – почему наш граф купается в крови провансальцев; зачем он делает столько зла, когда мы в ответ не делаем ему ничего плохого? Он пошел на войну с Манфредом[30], за что же он хочет обидеть его и лишить наследства, когда тот никогда не был его вассалом и не обязывался ему ничем?»

«Гордость ослепила анжуйского графа, – отвечал поэт, – оттого он так безжалостен к провансальцам. Клирики для него – как лук для стрелы, они послали его ограбить короля, который истинно доблестен и любит подвиги. Меня утешает только одна надежда, что доблесть никогда не даст одолеть себя честолюбию. Если только воины Манфреда сплотятся вокруг его знамени, то французы наверное погибнут».

«Но что же думает славный юноша арагонский (Иаков), что он не возвращает себе того, что принадлежало его отцам? Он храбр и любезен; о, как бы я хотела, чтобы он пришел к нам и прогнал этих французов с нашей земли. Как бы рада я была, если бы этот благородный юноша соединился с молодым Эдуардом Заморским (то есть английским принцем)[31]. Оба они одного происхождения, этот дом славился храбростью».

«Да, да, – соглашается трубадур, – эти принцы благородны и храбры. Не следует им спокойно смотреть, как лишаются они своего законного наследия. Скорее бы пустить в дело наши шлемы и искристые кольчуги»[32].

В Провансе соглашались скорее приглашать арагонского или даже английского принца, чем выносить иго французов. Так мало были симпатичны те идеалы, которые приносили с собой завоеватели, оскорблявшие национальное чувство на каждом шагу. Манфред был любимым героем провансальцев, потому что он боролся с ненавистным Карлом. Эдуард I прославился своим благородным характером и своими подвигами в Палестине и в войне со страшным Лейчестером[33]; довольно было этого, чтобы считать его хорошим государем. В нем провансальцы видели человека куртуазности и поклонника галантности, благородной отваги. Ни он, ни Манфред не прятались за монашеские рясы, не жгли свой народ, не убивали из-за угла, не мстили побежденным на поле чести. Карл же оставался для них совсем чужим.

Французы долго не могли утвердиться в завоеванном крае; им приходилось иметь дело с систематическими враждебными проявлениями и народными восстаниями. Великая англо-французская война[34] показала, на чьей стороне симпатии южан. Лангедок и Прованс оказывали всевозможное содействие англичанам, когда те проходили эти области. В 1379 году Лангедок объят восстанием. Борьба арманьяков (орлеанцев) и бургундцев в сущности есть борьба южан и северян – эхо альбигойской крестовой войны[35].

Провансальцы и гасконцы старались всячески уязвить тех северных французов, над которыми им приходилось торжествовать; в эпоху междоусобий они варварски вымещали на парижских поселенцах жестокости крестоносцев Монфора, вынесенные некогда их предками. Сами парижане должны были молча сносить насилия южных дворян, вступивших в столицу с арманьяками и оглашавших ее провансальскими победными криками. Демократическое движение, охватившее Францию после смерти короля Карла V[36], столько же было возбуждено фландрскими, сколько провансальскими традиционными идеями.

От продолжительной, но напрасной борьбы за сохранение народности, а также под влиянием старых общинных воспоминаний, крепко укоренившихся в Лангедоке и Провансе, их обитатели, уже вполне потеряв свою национальность, продолжали всегда сохранять республиканский дух более, чем остальные французы. Южный народ обладал в высшей степени подвижным, впечатлительным характером. Радикализм его, не находя деятельности в политической области, проявился в духовных и социальных стремлениях. В Реформации и в Великой революции останутся незыблемые следы влияния провансальского духа. И то и другое явление приняло бы иной вид под влиянием одного лишь северного элемента, иначе текла бы тогда и вся французская история. Жирондисты именно с Юга приносят свои республиканские теории. Дух национальной особенности невидимо присутствует в исторических явлениях даже тогда, когда сама национальность теряет самостоятельное политическое существование и более не представляет собою единого целого. Таковы были результаты альбигойства и французского завоевания в политической области.

Выражение национального чувства в литературе, направленной против Франции и Рима

Взглянем теперь, как относились вообще на Юге к католической церкви после насильственного водворения ее при помощи трибуналов.

Там католицизм никогда не был прочен. На Юге мало жили сердцем – жизнь чувства преобладала. Внутренние томления о неведомом не могли долго занимать лангедокцев вследствие впечатлительности народного характера. Красивая женщина в глазах трубадуров была часто выше Мадонны. Земные наслаждения были знакомее и потому дороже небесных, которые не поддавались чувству. В красоте форм провансальцы были знатоки, они унаследовали понимание и вкус своих греческих предков. Каким-то античным характером, переносящим под портики Древней Эллады, дышат некоторые строфы христианских поэтов Прованса XIII века, написанные после альбигойской резни. Трубадур воспевает чувственное наслаждение и отдает за него все, что было бы дорого для другого католика:

«Не надо мне ни империи Римской, ни папского престола, счастье я мог бы найти лишь около моей возлюбленной. Когда я смотрю на ее чудные косы, на это прекрасное и юное тело, я чувствую себя счастливее, чем если бы получил целые города в обладание. Я готов твердить мессы, жечь Богу свечи и лампады, чтобы наконец склонить ее уступить моим мольбам и победить суровость моей дамы. Но если Бог не поторопится услышать меня, то любовь, которая горит в моем сердце, кончит тем, что испепелит его»[37].

Такие люди не пойдут в бой за веру, им чужды религиозные интересы. Над религией и святыми трубадуры иногда посмеиваются, они и прежде ненавидели духовенство за его блеск и безнравственный образ жизни.

Теперь, после войны, эта ненависть усиливается в страшной степени, что вполне понятно. Не было пороков, которые бы не приписывали духовенству. Священники и монахи считались «лжецами, вероломными, клятвопреступниками, ворами, развратниками». Теперь хотели воспитывать совесть оружием.

«Но истинная вера, – говорили трубадуры, – не носит кинжалов, чтобы разить, умерщвлять и совершать человекоубийства».

Насмешки и остроты градом сыплются на монахов и духовенство.

«Если Бог спасает тех, кто умеет только хорошо поесть и искусно соблазнять женщин, то черные и белые монахи, тамплиеры, госпитальеры и каноники непременно попадут в рай. Святой Петр и Святой Андрей были слишком глупы, что вынесли столько мучений из-за рая, который так дешево достается другим. Черными да белыми рясами не спастись, – гремит Монтаньягу. – Надо отказаться от суеты и пиршеств. Надо перестать красть чужое достояние. Тогда только поверят вам. Их послушать, так они ничего не хотят, а посмотреть, так они тащат все»[38].

Пьеру Кардиналю принадлежат самые смелые и блестящие сирвенты. По положению автора, они служат отражением мыслей высшего общества. Он обладал высоким поэтическим дарованием и до самой смерти, то есть до 1306 года, будучи столетним стариком, сохранил презрение к духовным лицам и прямо называл их хищными зверьми. С того дня, как он родился, он выучился ненавидеть несправедливость и любить добро. В себе он носил грехи других и мучился их заблуждениями.

«Коршун и ворон не вьются с такой радостью над добычей, как клирик и доминиканец над своей жертвой, – начинается одна из его сирвент. – Они следят за ней неуклонно, и когда удар грянет, то будь уверен, что все достояние жертвы окажется в их руках, а близким не достанется ничего. Французы и монахи зло считают честью. Они погрузили вселенную в глубокий мрак, теперь всякая новая вера будет знать свою участь. Знают ли они, куда пойдут награбленные сокровища? Придет другой суровый грабитель, который разоблачит нас донага. Для смерти, которая всех ждет, не надо этих сокровищ – она нагих столь же удобно уложит в четыре ольховых доски».

Кардиналь не щадит и высшее духовенство. В сатире на архиепископа Нарбоннского он говорит, что те, «кто носит митры на головах и белые одежды на плечах, несут на устах низость и измену, как волки и змеи»[39].

«Кто хочет слышать сирвенту из печали, проникнутой гневом? – спрашивает он же в другом месте. – Люблю честных и храбрых, чуждаюсь злых и клятвопреступных, потому удаляюсь от беззаконных клириков, которые совмещают в себе всю гордость, все обманы и всю алчность нашего века. Они торгуют изменой и своими индульгенциями, они отняли у нас все, что осталось. Не думайте излечить поповское племя, чем выше стоят они, тем больше в них обмана, тем меньше веры, меньше любви и больше жестокости. А рыцари, как унижены они теперь! Жизнь их хуже смерти, священники их попирают, короли грабят. Они – поповские подданные по смерти, и еще более при жизни. Между тем лукавые священники, обобрав церкви, завладев всем остальным, стали властителями мира. Тех, кто должен управлять, они попрали своими ногами. Карл Мартелл накинул на них узду, но они скоро убедились, что нынешние короли – глупцы. Они заставили их делать все, что хотят, и поклоняться тому, что надо позорить»[40].

«К своим порокам они присоединяют измену, – продолжает Кардиналь. – Они приказывают слушаться французов, этих куропаток, этого низкого и изменнического племени. А французы с каждым часом приносят нам свои обычаи, свою привычку уважать только тех, кто может широко попить и поесть, и презирать бедняков. Они стремятся богатеть и ничего не давать, они возвышают изменников и унижают честных людей. Да есть ли нынче хоть один человек, который бы не думал только о своем желудке, только те и счастливы! Тот, кто любит справедливость и негодует против дурного, будет опозорен, кто начнет вести светскую жизнь, того будут преследовать. Теперь всякий обманщик торжествует». Священники же превосходят их всех. «Вы никак не сосчитаете, когда они грешат, потому что это происходит целый день и целую ночь. В остальное время они прекрасные люди, не ненавистники, не симонисты, и ничего не берут насильно».

Инквизиционный трибунал при всем ужасе, который он наводил, не избегнул насмешек Кардиналя. Доминиканцев он называет пьяницами.

«У якобинцев нет другой заботы, как судить о достоинстве вин, – им надо спорить, которое лучше, которое хуже. И вот они составили совет. Кто осмелится порицать их, тот вальденс. Смелые инквизиторы, ревностно стараясь проникать в наши тайны, они становятся все страшнее и все ненавистнее»[41].

«Что осмеливаются делать все эти люди, я не смею даже передать», – часто дополняет Кардиналь, рисуя самые возмутительные картины из жизни духовенства, ненавистного ему и его сословию.

В противоположность Кардиналю, Вильгельм Фигвейрас, столь же даровитый, как и он, выросший среди простого народа, служит выразителем настроения масс. Его произведения потому именно и драгоценны для нас. Сын тулузского ремесленника, бедный портной, он вместе с Пегвильей в молодые годы вращался в кругу рабочих, мелких торговцев, жил в трущобах бродяг и публичных женщин. Он хорошо знал, что думает народ, ему можно поверить, потому что он искренен. Никто из поэтов Прованса не был так популярен, как он. В его тенсонах и сирвентах провансальская поэзия решительно изменяет свой характер.

Фигвейрас наносит удар рыцарской лирике. Поэзия, некогда пышная и чопорная, облачилась в грубые деревенские одежды и посвятила себя службе мести. Она уже никогда не получит прежнего приятного светлого колорита. Но если в ней не видно больше прежней грациозности, то она стала более существенной и искренней. Эта муза так же сумрачна, так же печальна, как то несчастное отечество, которое она оплакивает. Ее преследуют, но певцы из изгнания распространяют свои бичующие сатиры с той же энергией.

К чему приведет их месть? Враги их так сильны, певцов так немного – кажется, что они избрали самое слабое орудие. Главный враг их была римская тиара. Она была всесильна и, казалось, могла раздавить их как пигмеев. На Риме сосредоточивалось все чувство горечи и ненависти, которое кипело в этих наболевших сердцах. Из-за Рима забыли французов. Перед последними народ должен был склониться; он признал французского короля, он забыл о Раймонде, но тем больше возненавидел ту страшную силу, которая была действительной причиной уничтожения национальности. И что же? Стоило только раздаться этим негодующим звукам, как страшная сила заколебалась, стала подозрительно оглядываться вокруг себя, потеряла опору, почву под ногами, лишилась своего обаяния, лишилась прежней энергии и с недосягаемых высот стала быстро спускаться в бездну. Ее унизили теперь те самые, которых некогда она сама унизила. Она была освистана общественным мнением, и в первый раз национальная литература в лице Фигвейраса выступила как двигатель событий, как историческое орудие судеб.



Поделиться книгой:

На главную
Назад