Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
ДАВАЙ ВСТРЕТИМСЯ В ГЛАЗГО
Повесть
ДОМ НА МОХОВОЙ
Проходя мимо Боровицких ворот, я услышал куранты. Они отбивали четверть. В знойном застоявшемся воздухе, — третий день стояла вовсе не майская, жаркая безветренная погода, и кроны ярко-зеленых деревьев были столь же недвижимы, как и кремлевские башни с царскими сердито растопырившимися орлами, — лениво плыл медный перезвон.
Четверть первого. Еще только четверть первого, а явиться в Исполком КИМа назначено к часу. Честное слово, я шел совсем медленно, останавливался чуть не перед каждой витриной, глазел и на розовощекого франта в синем шевиотовом костюме и в белом кашне, обвивающем его могучую гипсовую шею, и на выложенный из моркови, лука и свеклы лозунг «Через кооперацию к коммунизму», и на тарелку застывших зеленых щей в окне вегетарианской столовой «Путь к здоровью». И всё же оставалась уйма времени.
Я подошел к киоску, где продавали пиво и газированную воду, выцедил два стакана тепловатой, отдающей земляничным мылом жижи и с завистью посмотрел на какого-то дядьку в просторной, распахнутой на груди толстовке. Сдув поднявшуюся белым грибом пену, он с наслаждением утопил в пивной кружке свои вислые усы.
— Холодное? — осведомился я.
— Прямо зубы поют, — хмуро подтвердил усач.
— А почему ж у вас вода такая теплая? — придирчиво спросил я продавщицу.
— Еще стаканчик?
— Нет уж, спасибо, она у вас как парное молоко.
— Льду нынче не привезли, вот и теплая, — резонно сказала продавщица и скрылась в своем окошечке, как откуковавшая кукушка на часах.
— Очень сегодня жарко… Я вчера из Ростова приехал, и, представьте себе, никакой разницы, — обратился я к усачу.
— Угу… Налейте-ка вторую.
Мое сообщение о погоде его совершенно не заинтересовало, и разговор не получился. А мне хотелось объяснить, почему я не могу выпить холодного пива, которое так здорово утоляет жажду. Там, где я должен быть через полчаса, со мной будут разговаривать, задавать серьезные вопросы, а от меня вдруг пивом несет. Хорошенькое дело! А о чем, в самом деле, они будут меня спрашивать? Когда вступил в комсомол? Ну, стаж у меня порядочный. Всё-таки с марта двадцатого! Как проявил себя на комсомольской работе? Вот вам и первая загвоздка. Все восемь лет на работе с детьми. Сперва детская коммунистическая партия, потом — пионеры. Сборы, походы, лагеря… С двадцать второго не снимал с себя красного галстука. Взял его, конечно, с собой, — лежит, сердечный, на дне чемоданчика. Но нужен ли там опыт пионерской работы? Вот в чем вопрос, как выразился принц датский Гамлет. Если бы я несколько лет проработал политпросветчиком, — совсем иной разговор мог бы получиться… Но ведь они же согласились? Мильчаков так и сказал: «Решение о тебе принято, иди договаривайся с Лазарем и приступай к работе». Лазарь Шацкин назначил встречу на час. И я шел из Цекамола как можно медленнее, и три раза останавливался и пил газированную воду. Всего шесть стаканов. С ума сойти!
— Который час, товарищ?
— Без двадцати час.
— Они у вас точные?
— Полагаю.
Буркнул и прошел мимо. И невдомек ему, этому московскому товарищу при ручных часах, куда и зачем я иду.
На Моховую, дорогой товарищ. Вон в тот угловой дом, четырехэтажный, с полуподвалом. Скажете, ничем не примечательный дом. Без всяких архитектурных украшений, и окошки невелики, и покрашен в какой-то серо-желтый цвет… Ну и что из того? Разве не встречаются в жизни некрасивые, ничем, казалось бы, не приметные люди, а поговоришь с ними, и голову вверх задирать приходится — такой они скалой вздымаются и по уму, и по твердости душевной, и по теплоте человеческой. Вот и этот дом на Моховой… Вы даже и представить себе не можете, что это за дом. А я в него скоро, совсем скоро, уже через несколько минут войду и, быть может, в нем и останусь.
Возле самой двери, покрашенной темно-коричневой краской, на стене небольшая алая вывеска — «ИК КИ». А чуть пониже другая — «ИК КИМ».
Я одернул косоворотку, хлебнул воздуха, как перед стремительным погружением в воду, и открыл дверь.
Пришлось еще зайти в комендатуру и получить пропуск.
— Как ваша фамилия?
— Муромцев.
— Правильно, товарищ Муромцев. На вас есть. Дайте документ.
Я предъявил свою кандидатскую карточку, ее оставили, а мне дали квадратик желтой бумаги с подписью и печатью. И пока проходила эта недолгая процедура, я не мог отделаться от ощущения, владевшего мною с того самого дня, когда в Севкавкрайкоме получен был на мое имя вызов из ЦК, и потом, когда я прощался с друзьями и товарищами на перроне вокзала (меня провожали мама, Тоня и Сергей, Галка, кое-кто из крайкомовцев), и в поезде, и вчера, и сегодня в Москве, что всё это происходит не со мной, а с кем-то другим, очень мне близким и понятным, кого я наблюдаю со стороны, волнуясь, тревожась и изнывая от того, что минуты и часы текут так медленно и что любая, вновь наступившая, минута может уничтожить все подходы к главному событию, и оно так и не произойдет. Бывают же фальстарты, когда треск выстрела срывает тебя на мгновение раньше и ты мчишься вперед, напрягая мышцы, почти падая на черную гаревую дорожку и с горечью сознавая, что всё это уже не нужно, — бежать, собственно, больше некуда и незачем. Так вот, не фальстарт ли это в жизни у черноволосого парня с вихром на макушке, в зеленой сатиновой косоворотке и в сандалиях на босу ногу, который, изменившись в лице и покусывая довольно основательную нижнюю губу, предъявляет бумажный квадратик человеку, сидящему на табуретке возле доски с ключами?
Но моя рука с пропуском застыла в воздухе. Вошли двое, на диво крупных и широкоплечих.
Один из них, с удивительно знакомым лицом — широкий выпуклый лоб-купол, крутые надбровные дуги, внимательные глаза и тяжелый, почти квадратный подбородок, — был в темном костюме и в странной формы мягкой темно-синей фуражке, сбитой назад и чуть вправо.
Другой, пожалуй еще более могучий в плечах, с волнистыми, совсем золотыми волосами, показался мне чуть располневшим Зигфридом из кинокартины «Нибелунги». Только одет он был не в броню и шкуру, а в форму, напоминающую юнгштурмовку, но только светло-серую, затянутую широким желтым ремнем.
— Здравствуйте, товарищ Тельман, — приветствовал первого вахтер.
— Гутен морген, — улыбнувшись глазами, низким глуховатым и чуть горловым голосом ответил Тельман и показал какую-то красную книжечку.
У второго был пропуск точно такой же, что и у меня.
Рука моя повисла в воздухе… Сейчас самым главным для меня стало смотреть на человека в синем помятом картузе. Запомнить, запомнить навсегда это сильное лицо, этот могучий голос, воодушевлявший гамбургских повстанцев…
— Ваш пропуск!
— Это… это Эрнст Тельман? — шепотом спросил я.
— Ну да, товарищ Тельман… Вам на четвертый этаж.
— А другой? В военной форме… Вы знаете, кто он?
— Тоже известное лицо. Вилли Леов — руководитель «Рот Фронта». Можете подняться на лифте.
Нет, я не мог подняться на лифте. В кабинку зашли Тельман и Леов. Я стоял в двух шагах и смотрел на них не отрываясь. Леов с силою захлопнул за собой дверь, но она тут же открылась. Тельман выглянул и сказал мне:
— Битте, югенд!
И опять я как бы со стороны увидел бывшего пионерработника Митьку Муромцева поднимающимся в лифте вместе с Тельманом и «запросто» беседующим с ним по-немецки.
— Вельхе этаже? — спросил Тельман.
Мобилизовав все свои познания в немецком языке, Муромцев пролепетал:
— Фиртен.
Толстый указательный палец Тельмана надавил кнопку, лифт вздрогнул и неторопливо пополз вверх. Беседа продолжалась. Тельман сказал какую-то довольно длинную фразу по-немецки, Муромцев ни слова не понял, но, показав на свой кимовский значок, уверенно заявил:
— Найн. Их бин комсомолец из Ростова-на-Дону.
Тельман изумленно посмотрел на Муромцева, но тут же одобрительно кивнул головой и сам перешел на русский:
— О! Ростоф… Ошень карашо.
Тогда Муромцев понял, что сморозил какую-то несусветную глупость, покраснел и дал себе слово как следует налечь на немецкий язык. А Тельман улыбнулся и похлопал его по плечу.
Ладонь у Тельмана была широкая и тяжелая. Я тоже улыбнулся, и мы вместе вышли на четвертом этаже. Только Тельман и Леов вошли в дверь налево, а передо мной направо открылся длинный и узкий коридор.
За многочисленными дверями цокотали машинки, слышался смех и приглушенные восклицания. Я не знал, в какую дверь нужно войти, чтобы попасть в Лазарю Шацкину. Дверей было ужасно много, а надписи на них сделаны на немецком языке.
Но тут мне здо́рово повезло. Из глубины коридора мне навстречу шел коренастый невысокий крепыш с удивительно смуглым, почти коричневым лицом и сверкающими, как антрацит, глазами. И хотя на нем была наша юнгштурмовка, решил, что это либо араб, либо турок.
— Либен геноссе, — начал я. — Ихь, ихь…
Турок остановился и с явным интересом посмотрел на меня.
— Битте… Ихь… Михь… — продолжал я извлекать откуда-то из гортани звуки, которые, как мне казалось, могли сойти за приличную немецкую речь.
— Практикуешься, парень, — то ли одобрительно, то ли иронически сказал человек, принятый мною за турка. — А по какой надобности ты сюда забрался?
Он говорил по-русски совсем чисто, только с каким-то гортанным акцентом.
— Мне нужен товарищ Шацкин… А я думал, что ты из-за рубежа.
— Тебе изменила твоя проницательность. Меня зовут Амо Вартанян.
Он протянул маленькую коричневую руку. Я назвал себя и объяснил Вартаняну, зачем мне нужен Шацкин.
— Вот и отлично. Значит, будем работать вместе. Ты играешь на бильярде?
— Нет, не умею. Но я занимаюсь боксом. Уже третий год. Понимаешь, это может пригодиться, когда меня пошлют на подпольную работу.
— Хук в подбородок империализму! Апперкот в солнечное сплетение социал-предателям! Очень эффективная форма международной работы, — расхохотался Вартанян. — А в бильярд я тебя всё-таки научу играть.
— Ладно, научи, — согласился я.
Потом он показал мне, как пройти к Шацкину, и приветственно помахал рукой.
Я вошел в крошечную клетушку. За столом, приставленным к стене, сидел человек в голубой рубашке и сосредоточенно рассматривал какие-то бумаги.
— Товарищ Шацкин?
— Нет, Зусманович.
Он быстро повернулся и взглянул на меня голубыми, чуть выпуклыми глазами:
— Я секретарь русской делегации. Ты к Лазарю? Муромцев? Он тебя ждет.
Кабинет Шацкина, кажется, был еще меньше комнаты секретаря делегации ВЛКСМ. Между большим дубовым столом и дверью едва умещался венский стул. Шацкин предложил мне сесть.
Я сел и, наверное, целую минуту молча таращил на него глаза. Ведь до этого мне не приходилось видеть Лазаря. Знал его только по докладам на съездах, по книгам и статьям в «Юном коммунисте» и «КИМе». Имя его, как имена Оскара Рывкина и Петра Смородина, звучало уже как легенда.
И вот я буду сейчас говорить с ним. Что-то пересохло в горле. Хорошо бы глотнуть газированной воды. Даже той самой — тепловатой… Никак не могу выдавить из себя слова…
Шацкин сидит напротив, у него бледное, продолговатое лицо, высокий лоб с залысинами, темно-каштановые волосы и внимательные, немного насмешливые глаза. Один глаз серо-зеленый — пронзительный, другой карий, грустный.
Он стал большевиком еще до Октябрьской революции — в мае 1917 года. Ему тогда исполнилось всего пятнадцать лет, но партия доверила юноше, почти подростку, руководство коммунистической молодежью Москвы. Он встречался с Лениным, советовался с Владимиром Ильичем по всем важнейшим вопросам юношеского движения, а осенью 1919 года, ежечасно рискуя жизнью, пробрался через многие, пылающие огнем войны границы в Берлин, где в нелегальных условиях был созван Международный конгресс коммунистической молодежи, заложивший основу КИМа. Говорят, что ему пришлось тогда гримироваться, переодеваться и даже отстреливаться от немецких пограничников и полицейских.
— Почему ты решил пойти на международную работу? Что тебя в ней интересует?
От некоторых ребят я слышал, что Шацкин крепко заражен «вождизмом», будто бы барственно надменен в обхождении, так как считает себя самым умным, самым развитым. Его даже называют «комсомольским Плехановым». Но на меня он смотрит открыто, дружелюбно, как бы вызывая на хороший обстоятельный разговор. И я наконец обретаю голос.
— …Я несколько раз встречался с зарубежными пионерами… К нам приезжали из Франции, из Германии, из Англии… А недавно в Ростове был расчудесный такой парень Антонио Мартини. Конечно, это не настоящее его имя. Ведь он работает в глубочайшем подполье! Вот они мне и рассказывали о своей жизни и борьбе. И мне очень хочется помочь им. Пусть будет трудно, немыслимо трудно… Я не испугаюсь. Я выдержу!
— Очевидно, ты рассчитываешь, что мы незамедлительно пошлем тебя в Милан или Геную в роли потрясателя основ фашистского режима? Так сказать, для участия в решающей схватке с чернорубашечниками?
— Я вышел из пионерского возраста, Лазарь, так что-ты это напрасно. Я тоже понимаю шутки.
— Не сомневаюсь. Тарханов говорил, что ты неисправимый романтик, а в вооружении революционера романтика должна сочетаться с трезвым расчетом и глубоким пониманием обстановки. Впрочем, хорошая шутка тоже не помешает!
Упоминание о Тарханове меня подбадривает. Оскар руководил русской делегацией как раз в ту пору, когда Шацкин не работал в ИК КИМе. Вернувшись после измены Чан Кай-ши из Китая, Тарханов поступил в Институт красной профессуры. Я его еще не видел, хотя писал ему из Ростова, что очень хочу пойти на кимовскую работу и что похоже на то, будто мечта моя осуществится. И вот, оказывается, Тарханов говорил обо мне…
— А в общем, Оскар очень ратовал за тебя. Говорил, что ты массовик по натуре и умеешь зажигать в сердцах ребят священный огонь. Не вздумай задирать нос, Муромцев. Речь шла о юных пионерах.
Вошел высокий, уже грузнеющий человек с поредевшими на макушке волосами и с ласковыми темными глазами. Про такие глаза у девушек говорят, что они как спелые вишни. Я сразу же угадал в вошедшем украинца. Но он заговорил с Шацкиным по-немецки, взглянул на меня, подал руку и…
— Познакомься, Муромцев. Это товарищ Рихард Шюллер, секретарь исполкома, — сказал Лазарь.
Я пожал руку Шюллеру и невольно рассмеялся.
— Чем это он тебя так рассмешил? — недоуменно спросил Шацкин.
Я сказал, что пять минут назад принял Вартаняна за турка, а теперь вот Шюллера — за украинца в что вообще здесь всё наоборот и сразу не разберешься.
— Постепенно привыкнешь, — обнадежил Шацкин.
А Шюллер вдруг подбоченился, откинул голову назад и лихо притопнул каблуком.
— Чем я ни… один момент! Как это говорится… Ни па-ру-бок, — проскандировал он по-русски и потом, проведя ладонью по голове: — О! Где мои буйные кудри, Лазарь?!
Шацкин тоже улыбнулся:
— Прости, пожалуйста, Муромцев. На минуту прервем наш разговор.
Он взял со стола какой-то тощий иностранный журнал и раскрыл его на странице, испещренной жирными восклицательными и вопросительными знаками. Заговорил с Шюллером по-немецки. Тот наклонился над раскрытым журналом, нахмурился, но тут же усмехнулся и, как я понял, послал кого-то к черту — «цум тойфель!».
— Э, да ты же не понимаешь по-немецки, — спохватился Лазарь. — А это и для тебя должно представлять интерес. Речь идет о СИМе.