Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сочинения Иосифа Бродского. Том I - Иосиф Александрович Бродский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глава 2 Разъезжей улицы развязность, торцы, прилавки, кутерьма, ее купеческая праздность, ее доходные дома. А все равно тебе приятно, друзей стрельбы переживя, на полстолетия обратно сюда перевезти себя, и головою поумневшей, не замечающей меня, склонись до смерти перед спешкой и злобой нынешнего дня. Скорее с Лиговки на Невский, где магазины через дверь, где так легко с Комиссаржевской ты разминулся бы теперь. Всего страшней для человека стоять с поникшей головой и ждать автобуса и века на опустевшей мостовой. Глава 3 (письмо) Как вдоль коричневой казармы, в решетку темную гляжу, когда на узкие каналы из тех парадных выхожу, как все равны тебе делами, чугун ограды не нужней, но все понятней вечерами и все страшней, и все страшней. Любимый мой, куда я денусь, но говорю — живи, живи, живи все так и нашу бедность стирай с земли, как пот любви. Пойми, пойми, что все мешает, что век кричит и нет мне сил, когда столетье разобщает, хотя б все менее просил. Храни тебя, любимый, Боже, вернись когда-нибудь домой, жалей себя все больше, больше, любимый мой, любимый мой. Глава 4 Я уезжаю, уезжаю, опять мы дурно говорим, опять упасть себе мешаю пред чешским именем твоим, благословляй громадный поезд, великих тамбуров окно, в котором, вылезши по пояс, кричит буфетное вино, о, чьи улыбки на колени встают в нагревшихся купе, и горький грохот удаленья опять мерещится судьбе. Людмила, Боже мой, как странно, что вечной полевой порой, из петербургского романа уже несчастливый герой, любовник брошенный, небрежный, но прежний, Господи, на вид, я плачу где-то на Разъезжей, а рядом Лиговка шумит. Глава 5 Моста Литейного склоненность, ремонт троллейбусных путей, круженье набережных сонных, как склонность набожных людей твердить одну и ту же фразу, таков ли шум ночной Невы, гонимой льдинами на Пасху меж Малоохтенской травы, когда, склонясь через ограду, глядит в нее худой апрель, блестит вода, и вечно рядом плывет мертвец Мазереель, и, как всегда в двадцатом веке, звучит далекая стрельба, и где-то ловит человека его безумная судьба, там, за рекой среди деревьев, все плещет память о гранит, шумит Нева и льдины вертит и тяжко души леденит. Глава 6

Е. В.

Прощай, Васильевский опрятный, огни полночные туши, гони троллейбусы обратно и новых юношей страши, дохнув в уверенную юность водой, обилием больниц, безумной правильностью улиц, безумной каменностью лиц. Прощай, не стоит возвращаться, найдя в замужестве одно — навек на острове остаться среди заводов и кино. И гости машут пиджаками далеко за полночь в дверях, легко мы стали чужаками, друзей меж линий растеряв. Мосты за мною поднимая, в толпе фаллических столбов прощай, любовь моя немая, моя знакомая — любовь. Глава 7 Меж Пестеля и Маяковской стоит шестиэтажный дом. Когда-то юный Мережковский и Гиппиус прожили в нем два года этого столетья. Теперь на третьем этаже живет герой, и время вертит свой циферблат в его душе. Когда в Москве в петлицу воткнут и в площадей неловкий толк на полстолетия изогнут Лубянки каменный цветок, а Петербург средины века, адмиралтейскому кусту послав привет, с Дзержинской съехал почти к Литейному мосту, и по Гороховой троллейбус не привезет уже к судьбе. Литейный, бежевая крепость, подъезд четвертый кгб. Главы 8–9 Окно вдоль неба в переплетах, между шагами тишина, железной сеткою пролетов ступень бетонная сильна. Меж ваших тайн, меж узких дырок на ваших лицах, господа, (from time to time, my sweet, my dear, I left your heaven), иногда как будто крылышки Дедала всё машут ваши голоса, по временам я покидала, мой милый, ваши небеса, уже российская пристрастность на ваши трудные дела — хвала тебе, госбезопасность, людскому разуму хула. По этим лестницам меж комнат, свое столетие терпя, о только помнить, только помнить не эти комнаты — себя. Но там неловкая природа, твои великие корма, твои дома, как терема, и в слугах ходит полнарода. Не то страшит меня, что в полночь, героя в полночь увезут, что миром правит сволочь, сволочь. Но сходит жизнь в неправый суд, в тоску, в смятение, в ракеты, в починку маленьких пружин и оставляет человека на новой улице чужим. Нельзя мне более. В романе не я, а город мой герой, так человек в зеркальной раме стоит вечернею порой и оправляет ворот смятый, скользит ладонью вдоль седин и едет в маленький театр, где будет сызнова один. Глава 10 Не так приятны перемены, как наши хлопоты при них, знакомых круглые колени и возникающий на миг короткий запах злого смысла твоих обыденных забот, и стрелки крутятся не быстро, и время делает аборт любовям к ближнему, любовям к самим себе, твердя: терпи, кричи теперь, покуда больно, потом кого-нибудь люби. Да. Перемены все же мука, но вся награда за труды, когда под сердцем Петербурга такие вырастут плоды, как наши собранные жизни, и в этом брошенном дому все угасающие мысли к себе все ближе самому.

Часть II. Времена года

Глава 11 Хлопки сентябрьских парадных, свеченье мокрых фонарей. Смотри: осенние утраты даров осенних тяжелей. И льется свет по переулкам, и палец родственной души все пишет в воздухе фигуры, полуодевшие плащи, висит над скомканным газоном в обрывках утренних газет вся жизнь, не более сезона, и дождь шумит тебе в ответ: не стоит сна, не стоит скуки, по капле света и тепла лови, лови в пустые руки и в сутки совершай дела, из незнакомой подворотни, прижавшись к цинковой трубе, смотри на мокрое барокко и снова думай о себе. Глава 12 На всем, на всем лежит поспешность, на тарахтящих башмаках, на недоверчивых усмешках, на полуискренних стихах. Увы, на искренних. В разрывах все чаще кажутся милы любви и злости торопливой непоправимые дары. Так все хвала тебе, поспешность, суди, не спрашивай, губи, когда почувствуешь уместность самоуверенной любви, самоуверенной печали, улыбок, брошенных вослед, — несвоевременной печати неоткровенных наших лет, но раз в году умолкший голос негромко выкрикнет — пиши, по временам сквозь горький холод, живя по-прежнему, спеши. Глава 13 Уходишь осенью обратно, шумит река вослед, вослед, мерцанье желтое парадных и в них шаги минувших лет. Наверх по лестнице непрочной, звонок и после тишина, войди в квартиру, этой ночью увидишь реку из окна. Поймешь, быть может, на мгновенье, густую штору теребя, во тьме великое стремленье нести куда-нибудь себя, где двести лет, не уставая, все плачет хор океанид, за все мосты над островами, за их васильевский гранит, и перед этою стеною себя на крике оборви и повернись к окну спиною, и ненадолго оживи. Глава 14 О, Петербург, средины века все будто минули давно, но, озаряя посвист ветра, о, Петербург, мое окно горит уже четыре ночи, четыре года говорит, письмом четырнадцатой почты в главе тринадцатой горит. О, Петербург, твои карманы и белизна твоих манжет, романы в письмах не романы, но только в подписи сюжет, но только уровень погоста с рекой на Волковом горбе, но только зимние знакомства дороже вчетверо тебе, на обедневшее семейство взирая, светят до утра прожектора Адмиралтейства и императора Петра. Глава 15 Зима качает светофоры пустыми крылышками вьюг, с Преображенского собора сдувая колокольный звук. И торопливые фигурки бормочут — Господи, прости, и в занесенном переулке стоит блестящее такси, но в том же самом переулке среди сугробов и морен легко зимою в Петербурге прожить себе без перемен, пока рисует подоконник на желтых краешках газет непопулярный треугольник любви, обыденности, бед, и лишь Нева неугомонно к заливу гонит облака, дворцы, прохожих и колонны и горький вымысел стиха. Глава 16 По сопкам сызнова, по сопкам, и радиометр трещит, и поднимает невысоко нас на себе Алданский щит. На нем и с ним. Мои резоны, как ваши рифмы, на виду, таков наш хлеб: ходьба сезона, четыре месяца в году. По сопкам сызнова, по склонам, тайга, кружащая вокруг, не зеленей твоих вагонов, экспресс Хабаровск—Петербург. Вот характерный строй метафор людей, бредущих по тайге, о, база, лагерь или табор, и ходит смерть невдалеке. Алеко, господи, Алеко, ты только выберись живым. Алдан, двадцатое столетье, хвала сезонам полевым. Глава 17 Прости волнение и горечь в моих словах, прости меня, я не участник ваших сборищ, и, как всегда, день ото дня я буду чувствовать иное волненье, горечь, но не ту. Овладевающее мною зимой в Таврическом саду пинает снег и видит — листья, четыре времени в году, четыре времени для жизни, а только гибнешь на лету в каком-то пятом измереньи, растает снег, не долетев, в каком-то странном изумленьи поля умолкнут, опустев, утихнут уличные звуки, настанет Пауза, а я твержу на лестнице от скуки: прости меня, любовь моя. Глава 18 Трещала печь, героя пальцы опять лежали на окне, обои «Северные Альпы», портрет прабабки на стене, в трельяж и в зеркало второе всмотритесь пристальней, и вы увидите портрет героя на фоне мчащейся Невы, внимать желаниям нетвердым и все быстрей, и все быстрей себе наматывать на горло все ожерелье фонарей, о, в этой комнате наскучит, — герой угрюмо повторял, и за стеной худую участь, бренча, утраивал рояль, да, в этой комнате усталой из-за дверей лови, лови все эти юные удары по нелюбви, по нелюбви. Глава 19 Апрель, апрель, беги и кашляй, роняй себя из теплых рук, над Петропавловскою башней смыкает время узкий круг, нет, нет. Останется хоть что-то, хотя бы ты, апрельский свет, хотя бы ты, моя работа. Ни пяди нет, ни пяди нет, ни пяди нет и нету цели, движенье вбок, чего скрывать, и так оно на самом деле, и как звучит оно — плевать. Один — Таврическим ли садом, один — по Пестеля домой, один — башкой, руками, задом, ногами. Стенка. Боже мой. Такси, собор. Не понимаю. Дом офицеров, майский бал. Отпой себя в начале мая, куда я, Господи, попал. Глава 20 Так остановишься в испуге на незеленых островах, так остаешься в Петербурге на государственных правах, нет, на словах, словах романа, а не ногами на траве и на асфальте — из кармана достанешь жизнь в любой главе. И, может быть, живут герои, идут по улицам твоим, и облака над головою плывя им говорят: Творим одной рукою человека, хотя бы так, в карандаше, хотя б на день, как на три века, великий мир в его душе.

Часть III. Свет

Глава 21 (романс) Весна, весна, приходят люди к пустой реке, шумит гранит, течет река, кого ты судишь, скажи, кто прав, река твердит, гудит буксир за Летним садом, скрипит асфальт, шумит трава, каналов блеск и плеск канавок, и все одна, одна строфа: течет Нева к пустому лету, кружа мосты с тоски, с тоски, пройдешь и ты, и без ответа оставишь ты вопрос реки, каналов плеск и треск канатов, и жизнь моя полна, полна, пустых домов, мостов горбатых, разжатых рек волна темна, разжатых рек, квартир и поля, такси скользят, глаза скользят, разжатых рук любви и горя, разжатых рук, путей назад. Глава 22 Отъезд. Вот памятник неровный любови, памятник себе, вокзал, я брошенный любовник, я твой с колесами в судьбе. Скажи, куда я выезжаю из этих плачущихся лет, мелькнет в окне страна чужая, махнет деревьями вослед. Река, и памятник, и крепость — все видишь сызнова во сне, и по Морской летит троллейбус с любовью в запертом окне. И нет на родину возврата, одни страдания верны, за петербургские ограды обиды как-нибудь верни. Ты все раздашь на зимних скамьях по незнакомым городам и скормишь собранные камни летейским жадным воробьям. Глава 23 К намокшим вывескам свисая, листва легка, листва легка, над Мойкой серые фасады клубятся, словно облака, твой день бежит меж вечных хлопот, асфальта шорох деловой, свистя под нос, под шум и грохот, съезжает осень с Моховой, взгляни ей вслед и, если хочешь, скажи себе — печаль бедна, о, как ты искренне уходишь, оставив только имена судьбе, судьбе или картине, но меж тобой, бредущей вслед, и между пальцами моими все больше воздуха и лет, продли шаги, продли страданья, пока кружится голова и обрываются желанья в душе, как новая листва. Глава 24 Смеркалось, ветер, утихая, спешил к Литейному мосту, из переулков увлекая окурки, пыльную листву. Вдали по площади покатой съезжали два грузовика, с последним отсветом заката сбивались в кучу облака. Гремел трамвай по Миллионной, и за версту его слыхал минувший день в густых колоннах, легко вздыхая, утихал. Смеркалось. В комнате героя трещала печь и свет серел, безмолвно в зеркало сырое герой все пристальней смотрел. Проходит жизнь моя, он думал, темнеет свет, сереет свет, находишь боль, находишь юмор, каким ты стал за столько лет. Глава 25 Сползает свет по длинным стеклам, с намокших стен к ногам скользя, о, чьи глаза в тебя так смотрят, наверно, зеркала глаза. Он думал — облики случайней догадок жутких вечеров, проходит жизнь моя, печальней не скажешь слов, не скажешь слов. Теперь ты чувствуешь, как странно понять, что суть в твоей судьбе и суть несвязного романа проходит жизнь сказать тебе. И ночь сдвигает коридоры и громко говорит — не верь, в пустую комнату героя толчком распахивая дверь. И возникает на пороге пришелец, памятник, венец в конце любви, в конце дороги, немого времени гонец. Глава 26 И вновь знакомый переулок белел обрывками газет, торцы заученных прогулок, толкуй о родине, сосед, толкуй о чем-нибудь недавнем, любимом в нынешние дни, тверди о чем-нибудь недальнем, о смерти издали шепни, заметь, заметь — одно и то же мы говорим так много лет, бежит полуночный прохожий, спешит за временем вослед, горит окно, а ты все плачешь и жмешься к черному стеклу, кого ты судишь, что ты платишь, река все плещет на углу. Пред ним торцы, вода и бревна, фасадов трещины пред ним, он ускоряет шаг неровный, ничем как будто не гоним. Глава 27 Гоним. Пролетами Пассажа, свистками, криками ворон, густыми взмахами фасадов, толпой фаллических колонн. Гоним. Ты движешься в испуге к Неве. Я снова говорю: я снова вижу в Петербурге фигуру вечную твою. Гоним столетьями гонений, от смерти всюду в двух шагах, теперь здороваюсь, Евгений, с тобой на этих берегах. Река и улица вдохнули любовь в потертые дома, в тома дневной литературы догадок вечного ума. Гоним, но все-таки не изгнан, один — сквозь тарахтящий век вдоль водостоков и карнизов живой и мертвый человек. Глава 28 Зимою холоден Елагин. Полотна узких облаков висят, как согнутые флаги, в подковах цинковых мостков, и мертвым лыжником с обрыва скользит непрожитая жизнь, и белый конь бежит к заливу, вминая снег, кто дышит вниз, чьи пальцы согнуты в кармане, тепло, спасибо и за то, да кто же он, герой романа в холодном драповом пальто, он смотрит вниз, какой-то праздник в его уме жужжит, жужжит, не мертвый лыжник — мертвый всадник у ног его теперь лежит. Он ни при чем, здесь всадник мертвый, коня белеющего бег и облака. К подковам мерзлым все липнет снег, все липнет снег. Глава 29 Канал туманный Грибоедов, сквозь двести лет шуршит вода, немного в мире переехав, приходишь сызнова сюда. Со всем когда-нибудь сживешься в кругу обидчивых харит, к ограде счастливо прижмешься, и вечер воду озарит. Канал ботинок твой окатит и где-то около Невы плеснет водой зеленоватой, — мой Бог, неужто это вы. А это ты. В канале старом ты столько лет плывешь уже, канатов треск и плеск каналов и улиц свет в твоей душе. И боль в душе. Вот два столетья. И улиц свет. И боль в груди. И ты живешь один на свете, и только город впереди. Глава 30 Смотри, смотри, приходит полдень, чей свет теплей, чей свет серей всего, что ты опять не понял на шумной родине своей. Глава последняя, ты встанешь, в последний раз в своем лице сменив усталость, жизнь поставишь, как будто рифму, на конце. А век в лицо тебе смеется и вдаль бежит сквозь треск идей. Смотри, одно и остается — цепляться снова за людей, за их любовь, за свет и низость, за свет и боль, за долгий крик, пока из мертвых лет, как вызов, летят слова — за них, за них. Я прохожу сквозь вечный город, дома твердят: река, держись, шумит листва, в громадном хоре я говорю тебе: все жизнь. первая половина 1961, Ленинград

ИЮЛЬСКОЕ ИНТЕРМЕЦЦО

1. В письме на Юг

Г. И. Гинзбургу-Воскову

Ты уехал на Юг, а здесь настали теплые дни, нагревается мост, ровно плещет вода, пыль витает, я теперь прохожу в переулке, всё в тени, всё в тени, всё в тени, и вблизи надо мной твой пустой самолет пролетает. Господи, я говорю, помоги, помоги ему, я дурной человек, но ты помоги, я пойду, я пойду прощусь, Господи, я боюсь за него, нужно помочь, я ладонь подниму, самолет летит, Господи, помоги, я боюсь. Так боюсь за себя. Настали теплые дни, так тепло, пригородные пляжи, желтые паруса посреди залива, теплый лязг трамваев, воздух в листьях, на той стороне светло, я прохожу в тени, вижу воду, почти счастливый. Из распахнутых окон телефоны звенят, и квартиры шумят, и деревья листвой полны, солнце светит вдали, солнце светит в горах — над ним, в этом городе вновь настали теплые дни, помоги мне не быть, помоги мне не быть здесь одним. Пробегай, пробегай, ты любовник, и здесь тебя ждут, вдоль решеток канала пробегай, задевая рукой гранит, ровно плещет вода, на балконах кусты цветут, вот горячей листвой над каналом каштан шумит. С каждым днем за спиной всё плотней закрываются окна оставленных лет, кто-то смотрит вослед — за стеклом, все глядит холодней, впереди, кроме улиц твоих, никого, ничего уже нет, как поверить, что ты проживешь еще столько же дней. Потому-то все чаще, все чаще ты смотришь назад, значит, жизнь — только утренний свет, только сердца уверенный стук, только горы стоят, только горы стоят в твоих белых глазах, это страшно узнать — никогда не вернешься на Юг. Прощайте, горы. Что я прожил, что помню, что знаю на час, никогда не узнаю, но если приходит, приходит пора уходить, никогда не забуду, и вы не забудьте, что сверху я видел вас, а теперь здесь другой, я уже не вернусь, постарайтесь простить. Горы, горы мои. Навсегда белый свет, белый снег, белый свет до последнего часа в душе, в хоре мертвых имен, вечно белых вершин над долинами минувших лет, словно тысячи рек на свиданьи у вечных времен. Словно тысячи рек умолкают на миг, умолкают на миг, на мгновение вдруг, я запомню себя, там, в горах, посреди ослепительных стен, там, внизу, человек, это я говорю в моих письмах на Юг: добрый день, моя смерть, добрый день, добрый день, добрый день. июнь 1961 2

Э. Т.

Люби проездом родину друзей. На станциях батоны покупая, о прожитом бездумно пожалей, к вагонному окошку прилипая. Все тот же вальс в провинции звучит, летит, летит в белесые колонны, весна друзей по-прежнему молчит, блондинкам улыбаясь благосклонно. Отходят поезда от городов, приходит моментальное забвенье, десятилетья искренних трудов, но вечного, увы, неоткровенья. Да что там жизнь! Под перестук колес взбредет на ум печальная догадка, что новый недоверчивый вопрос когда-нибудь их вызовет обратно. Так, поезжай. Куда? Куда-нибудь, скажи себе: с несчастьями дружу я. Гляди в окно и о себе забудь. Жалей проездом родину чужую. 3 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 4 Воротишься на родину. Ну что ж. Гляди вокруг, кому еще ты нужен, кому теперь в друзья ты попадешь. Воротишься, купи себе на ужин какого-нибудь сладкого вина, смотри в окно и думай понемногу: во всем твоя, одна твоя вина. И хорошо. Спасибо. Слава Богу. Как хорошо, что некого винить, как хорошо, что ты никем не связан, как хорошо, что до смерти любить тебя никто на свете не обязан. Как хорошо, что никогда во тьму ничья рука тебя не провожала, как хорошо на свете одному идти пешком с шумящего вокзала. Как хорошо, на родину спеша, поймать себя в словах неоткровенных и вдруг понять, как медленно душа заботится о новых переменах. 5. Пьеса с двумя паузами для сакс-баритона Металлический зов в полночь слетает с Петропавловского собора, из распахнутых окон в переулках мелодически звякают деревянные часы комнат, в радиоприемниках звучат гимны. Все стихает. Ровный шепот девушек в подворотнях стихает, и любовники в июле спокойны. Изредка проезжает машина. Ты стоишь на мосту и слышишь, как стихает, и меркнет, и гаснет целый город. Ночь приносит из теплого темно-синего мрака желтые квадратики окон и мерцанье канала. Играй, играй, Диззи Гиллеспи, Джерри Маллиган и Ширинг, Ширинг, в белых платьях, все вы там в белых платьях и в белых рубахах на сорок второй и семьдесят второй улице, там, за темным океаном, среди деревьев, над которыми с зажженными бортовыми огнями летят самолеты, за океаном. Хороший стиль, хороший стиль в этот вечер, Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой, что там вытворяет Джерри, баритон и скука и так одиноко, Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой, звук выписывает эллипсоид так далеко за океаном, и если теперь черный Гарнер колотит руками по черно-белому ряду, все становится понятным. Эррол! Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой, какой ударник у старого Монка и так далеко, за океаном, Боже мой, Боже мой, Боже мой, это какая-то охота за любовью, все расхватано, но идет охота, Боже мой, Боже мой, это какая-то погоня за нами, погоня за нами, Боже мой, кто это болтает со смертью, выходя на улицу, сегодня утром. Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой, ты бежишь по улице, так пустынно, никакого шума, только в подворотнях, в подъездах, на перекрестках, в парадных, в подворотнях говорят друг с другом, и на запертых фасадах прочитанные газеты оскаливают заголовки. Все любовники в июле так спокойны, спокойны, спокойны. 6. Романс Ах, улыбнись, ах, улыбнись вослед, взмахни рукой, недалеко, за цинковой рекой, ах, улыбнись в оставленных домах, я различу на улицах твой взмах. Недалеко, за цинковой рекой, где стекла дребезжат наперебой и в полдень нагреваются мосты, тебе уже не покупать цветы. Ах, улыбнись в оставленных домах, где ты живешь средь вороха бумаг и запаха увянувших цветов, мне не найти оставленных следов. Я различу на улицах твой взмах, как хорошо в оставленных домах любить других и находить других, из комнат, бесконечно дорогих, любовью умолкающей дыша, навек уйти, куда-нибудь спеша. Ах, улыбнись, ах, улыбнись вослед, взмахни рукой, когда на миг все люди замолчат, недалеко за цинковой рекой твои шаги на целый мир звучат. Останься на нагревшемся мосту, роняй цветы в ночную пустоту, когда река, блестя из темноты, всю ночь несет в Голландию цветы. 7. Современная песня Человек приходит к развалинам снова и снова, он был здесь позавчера и вчера и появится завтра, его привлекают развалины. Он говорит: Постепенно, постепенно научишься многим вещам, очень многим, научишься выбирать из груды битого щебня свои будильники и обгоревшие корешки альбомов, привыкнешь приходить сюда ежедневно, привыкнешь, что развалины существуют, с этой мыслью сживешься. Начинает порою казаться — так и надо, начинает порою казаться, что всему научился, и теперь ты легко говоришь на улице с незнакомым ребенком и все объясняешь. Так и надо. Человек приходит к развалинам снова, всякий раз, когда снова он хочет любить, когда снова заводит будильник. Нам, людям нормальным, и в голову не приходит, как это можно вернуться домой и найти вместо дома — развалины. Нет, мы не знаем, как это можно потерять и ноги, и руки под поездом или трамваем — все это доходит до нас — слава Богу — в виде горестных слухов, между тем это и есть необходимый процент несчастий, это — роза несчастий. Человек приходит к развалинам снова, долго тычется палкой среди мокрых обоев и щебня, нагибается, поднимает и смотрит. Кто-то строит дома, кто-то вечно их разрушает, кто-то снова их строит, изобилие городов наполняет нас всех оптимизмом. Человек на развалинах поднял и смотрит, эти люди обычно не плачут. Даже сидя в гостях у — слава Богу — целых знакомых, неодобрительно смотрят на столбики фотоальбомов. «В наши дни, — так они говорят, — не стоит заводить фотографий». Можно много построить и столько же можно разрушить и снова построить. Ничего нет страшней, чем развалины в сердце, ничего нет страшнее развалин, на которые падает дождь и мимо которых проносятся новые автомобили, по которым, как призраки, бродят люди с разбитым сердцем и дети в беретах, ничего нет страшнее развалин, которые перестают казаться метафорой и становятся тем, чем они были когда-то: домами. 8. Июльское интермеццо Девушки, которых мы обнимали, с которыми мы спали, приятели, с которыми мы пили, родственники, которые нас кормили и все покупали, братья и сестры, которых мы так любили, знакомые, случайные соседи этажом выше, наши однокашники, наши учителя, — да, все вместе, — почему я их больше не вижу, куда они все исчезли. Приближается осень, какая по счету, приближается осень, новая осень незнакомо шумит в листьях, вот опять предо мной проезжают, проходят ночью, в белом свете дня красные, неизвестные мне лица. Неужели все они мертвы, неужели это правда, каждый, кто любил меня, обнимал, так смеялся, неужели я не услышу издали крик брата, неужели они ушли, а я остался. Здесь, один, между старых и новых улиц, прохожу один, никого не встречаю больше, мне нельзя входить, чистеньких лестниц узость и чужие квартиры звонят над моей болью. Ну, звени, звени, новая жизнь, над моим плачем, к новым, каким по счету, любовям, привыкать к потерям, к незнакомым лицам, к чужому шуму и к новым платьям, ну, звени, звени, закрывай предо мной двери. Ну, шуми надо мной своим новым широким флагом, тарахти подо мной, отражай мою тень своим камнем твердым, светлым камнем своим маячь из мрака, оставляя меня, оставляя меня моим мертвым. 9. Августовские любовники Августовские любовники, августовские любовники проходят с цветами, невидимые зовы парадных их влекут, августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами мелькают на перекрестках, исчезают в переулках, по площадям бегут. Августовские любовники в вечернем воздухе чертят красно-белые линии рубашек, своих цветов, распахнутые окна между черных парадных светят, и они всё идут, всё бегут на какой-то зов. Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город, вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто, в узеньких переулках торопливо звонят соборы, возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто. Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами, голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш, вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами, никогда ни с кем, это ты себе говоришь. Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью, с юной плотью входящей, всходящей на новый круг, отдавая себя с новым криком и новой кровью, отдавая себя, выпуская цветы из рук. Новый вечер шумит, никто не вернется, над новой жизнью, что никто не пройдет под балконом твоим к тебе и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе, чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе. 10. Проплывают облака Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение, над серебряными деревьями звенящие, звенящие голоса, в сумеречном воздухе пропадающие, затихающие постепенно, в сумеречном воздухе исчезающие небеса? Блестящие нити дождя переплетаются среди деревьев и негромко шумят, и негромко шумят в белесой траве. Слышишь ли ты голоса, видишь ли волосы с красными гребнями, маленькие ладони, поднятые к мокрой листве? «Проплывают облака, проплывают облака и гаснут...» — это дети поют и поют, черные ветви шумят, голоса взлетают между листьев, между стволов неясных, в сумеречном воздухе их не обнять, не вернуть назад. Только мокрые листья летят на ветру, спешат из рощи, улетают, словно слышат издали какой-то осенний зов. «Проплывают облака...» — это дети поют ночью, ночью, от травы до вершин всё — биение, всё — дрожание голосов. Проплывают облака, это жизнь проплывает, проходит, привыкай, привыкай, это смерть мы в себе несем, среди черных ветвей облака с голосами, с любовью... «Проплывают облака...» — это дети поют обо всем. Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение, блестящие нити дождя переплетаются, звенящие голоса, возле узких вершин, в новых сумерках, на мгновение видишь сызнова, видишь сызнова угасающие небеса? Проплывают облака, проплывают, проплывают над рощей, где-то льется вода, только плакать и петь, вдоль осенних оград, все рыдать и рыдать, и смотреть все вверх, быть ребенком ночью, и смотреть все вверх, только плакать и петь, и не знать утрат. Где-то льется вода, вдоль осенних оград, вдоль деревьев неясных, в новых сумерках пенье, только плакать и петь, только листья сложить. Что-то выше нас. Что-то выше нас проплывает и гаснет, только плакать и петь, только плакать и петь, только жить. 1961

ШЕСТВИЕ

Поэма-мистерия в двух частях-актах и в 42-х главах-сценах

Идея поэмы — идея персонификации представлений о мире, и в этом смысле она — гимн баналу.

Цель достигается путем вкладывания более или менее приблизительных формулировок этих представлений в уста двадцати не так более, как менее условных персонажей. Формулировки облечены в форму романсов. Романс — здесь понятие условное, по существу — монолог. Романсы рассчитаны на произнесение — и на произнесение с максимальной экспрессией: в этом, а также в некоторых длиннотах сказывается мистерийный характер поэмы. Романсы, кроме того, должны произноситься высокими голосами: нижний предел — нежелательный — баритон, верхний — идеальный — альт. Прочие наставления — у Шекспира в «Гамлете», в 3 акте.

Часть I

Пора давно за все благодарить, за все, что невозможно подарить когда-нибудь кому-нибудь из вас и улыбнуться, словно в первый раз в твоих дверях, ушедшая любовь, но невозможно улыбнуться вновь. Прощай, прощай — шепчу я на ходу, среди знакомых улиц вновь иду, подрагивают стекла надо мной, растет вдали привычный гул дневной, а в подворотнях гасятся огни. — Прощай, любовь, когда-нибудь звони. Так оглянись когда-нибудь назад: стоят дома в прищуренных глазах, и мимо них уже который год по тротуарам шествие идет. 1 Вот Арлекин толкает свой возок, и каплет пот на уличный песок, и Коломбина машет из возка. А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет. Таков Скрипач. А рядом с ним вышагивает Плач, плач комнаты и улицы в пальто, блестящих проносящихся авто, плач всех людей. А рядом с ним Поэт, давно не брит и кое-как одет и голоден, его колотит дрожь. А меж домами льется серый дождь, свисают с подоконников цветы, а там, внизу, вышагиваешь ты. Вот шествие по улице идет, и кое-кто вполголоса поет, а кое-кто поглядывает вверх, а кое-кто поругивает век, как, например, Усталый Человек. И шум дождя и вспышки сигарет, шаги и шорох утренних газет, и шелест непроглаженных штанин (не плохо ведь в рейтузах, Арлекин), и звяканье оставшихся монет, и тени их идут за ними вслед. Любите тех, кто прожил жизнь впотьмах и не оставил по себе бумаг и памяти какой уж ни на есть, не помышлял о перемене мест, кто прожил жизнь, однако же не став ни жертвой, ни участником забав, в процессию по случаю попав. Таков герой. В поэме он молчит, не говорит, не шепчет, не кричит, прислушиваясь к возгласам других, не совершает действий никаких. Я попытаюсь вас увлечь игрой: никем не замечаемый порой, запомните — присутствует герой. 2 Вот шествие по улице идет. Вот ковыляет Мышкин-идиот, в накидке над панелью наклонясь. — Как поживаете теперь, любезный князь, уже сентябрь, и новая зима еще не одного сведет с ума, ах милый, успокойтесь наконец. — Вот позади вышагивает Лжец, посажена изящно голова, лежат во рту великие слова, а рядом с ним, закончивший поход, неустрашимый рыцарь Дон Кихот беседует с торговцем о сукне и о судьбе. Ах, по моей вине вам предстает ужасная толпа, рябит в глазах, затея так глупа, но все не зря. Вот книжка на столе, весь разговорчик о добре и зле свести к себе не самый тяжкий труд, наверняка тебя не заберут. Поставь на стол в стакан букетик зла, найди в толпе фигуру Короля, забытых королей на свете тьма, сейчас сентябрь, потом придет зима. Процессия по улице идет, и дождь среди домов угрюмо льет. Вот человек, Бог знает чем согрет, вот человек — за пару сигарет он всем раскроет честности секрет, кто хочет, тот послушает рассказ, Честняга — так зовут его у нас. Представить вам осмеливаюсь я принц-Гамлета, любезные друзья, у нас компания — всё принцы да князья. Осмелюсь полагать, за триста лет, принц-Гамлет, вы придумали ответ, и вы его изложите. Идет. Процессия по улице бредет, и кажется, что дождь уже ослаб, маячит пестрота одежд и шляп, принц-Гамлет в землю устремляет взор, Честняге на ухо бормочет Вор, но гонит Вора Честности пример (простите — Вор, представить не успел). Вот шествие по улице идет, и дождь уже совсем перестает, не может же он литься целый век, заметьте — вот Счастливый Человек с обычною улыбкой на устах — Чему вы улыбнулись? — Просто так. Любовники идут из-за угла, белеют обнаженные тела, в холодной тьме навеки обнялись, и губы побледневшие слились. Все та же ночь у них в глазах пустых, навеки обнялись, навек застыв, в холодной мгле белеют их тела, прошла ли жизнь или любовь прошла, стекает вниз вода и белый свет с любовников, которых больше нет. Ступай, ступай, печальное перо, куда бы ты меня ни привело, болтливое, худое ремесло, в любой воде плещи мое весло. Так зарисуем пару новых морд: вот Крысолов из Гаммельна и Чорт, опять в плаще и чуточку рогат, но, как всегда, на выдумки богат. 3 Достаточно. Теперь остановлюсь. Такой сумбур, что я не удивлюсь, найдя свои стихи среди газет, отправленных читателем в клозет, самих читателей объятых сном. Поговорим о чем-нибудь ином. Как бесконечно шествие людей, как заунывно пение дождей среди домов, а Человек озяб, маячит пестрота одежд и шляп, и тени их идут за ними вслед, и шум шагов и шорох сигарет, и дождь все льется, льется без конца на Крысолова, Принца и Лжеца, на Короля, на Вора и на Плач, и прячет скрипку под пальто Скрипач, и на Честнягу Чорт накинул плащ. Усталый Человек закрыл глаза, и брызги с дон-кихотова таза летят на Арлекина, Арлекин Торговцу кофту протянул — накинь. Счастливец поднимает черный зонт, Поэт потухший поднимает взор и воротник, Князь Мышкин-идиот склонился над панелью: кашель бьет; процессия по улице идет, и дождь, чуть прекратившийся на миг, стекает вниз с любовников нагих. Вот так всегда, — когда ни оглянись, проходит за спиной толпою жизнь, неведомая, странная подчас, где смерть приходит словно в первый раз и где никто-никто не знает нас. Прислушайся — ты слышишь ровный шум, быть может, это гул тяжелых дум, а может, гул обычных новостей, а может быть — печальный хор страстей. 4. Романс АРЛЕКИНА По всякой земле балаганчик везу, а что я видал на своем веку: кусочек плоти бредет внизу, кусочек металла летит наверху. За веком век, за веком век ложится в землю любой человек, несчастлив и счастлив, зол и влюблен, лежит под землей не один миллион. Жалей себя, пожалей себя, одни говорят — умирай за них, иногда судьба, иногда стрельба, иногда по любви, иногда из-за книг. Ах, будь и к себе и к другим не плох, может, тебя и помилует Бог, однако ты ввысь не особо стремись, ведь смерть — это жизнь, а жизнь — это жизнь. По темной земле балаганчик везу, а что я видал на своем веку: кусочек плоти бредет внизу, кусочек металла летит наверху. 5. Романс КОЛОМБИНЫ Мой Арлекин чуть-чуть мудрец, так мало говорит, мой Арлекин чуть-чуть хитрец, хотя простак на вид, ах, Арлекину моему успех и слава ни к чему, одна любовь ему нужна, и я его жена. Он разрешит любой вопрос, хотя на вид — простак, на самом деле, он не прост, мой Арлекин — чудак. Увы, он сложный человек, но главная беда, что слишком часто смотрит вверх в последние года. А в небесах летят, летят, летят во все концы, а в небесах свистят, свистят безумные птенцы, и белый свет, железный свист я вижу из окна, ах, Боже мой, как много птиц, а жизнь всего одна. Мой Арлекин чуть-чуть мудрец, хотя простак на вид, — нам скоро всем придет конец вот так он говорит, мой Арлекин хитрец, простак, привык к любым вещам, он что-то ищет в небесах и плачет по ночам. Я Коломбина, я жена, я езжу вслед за ним, свеча в фургоне зажжена, нам хорошо одним, в вечернем небе высоко птенцы, а я смотрю. Но что-то в этом от того, чего я не люблю. Проходят дни, проходят дни вдоль городов и сел, мелькают новые огни и музыка и сор, и в этих селах, в городках я коврик выношу, и муж мой ходит на руках, а я опять пляшу. На всей земле, на всей земле не так уж много мест, вот Петроград шумит во мгле, в который раз мы здесь. Он Арлекина моего в свою уводит мглу. Но что-то в этом от того, чего я не люблю. Сожми виски, сожми виски, сотри огонь с лица, да, что-то в этом от тоски, которой нет конца! Мы в этом мире на столе совсем чуть-чуть берем, мы едем, едем по земле, покуда не умрем. 6. Романс ПОЭТА Как нравится тебе моя любовь, печаль моя с цветами в стороне, как нравится оказываться вновь с любовью на войне, как на войне. Как нравится писать мне об одном, входить в свой дом как славно одному, как нравится мне громко плакать днем, кричать по телефону твоему: — Как нравится тебе моя любовь, как в сторону я снова отхожу, как нравится печаль моя и боль всех дней моих, покуда я дышу. Так что еще, так что мне целовать, как одному на свете танцевать, как хорошо плясать тебе уже, покуда слезы плещутся в душе. Всё мальчиком по жизни, всё юнцом, с разбитым жизнерадостным лицом, ты кружишься сквозь лучшие года, в руке платочек, надпись «никуда». И жизнь, как смерть, случайна и легка, так выбери одно наверняка, так выбери, с чем жизнь тебе сравнить, так выбери, где голову склонить. Всё мальчиком по жизни, о любовь, без устали, без устали пляши, по комнатам расплескивая вновь, расплескивая боль своей души.


Поделиться книгой:

На главную
Назад