— В таком случае, капитана своего бросьте… Перестаньте приторговывать на базаре. С завтрашнего дня вы будете только покупать.
— А продавать мне и нечего, — легко сказала она.
— Будет чего. Но этим станут заниматься другие. Ваша забота: содержать дом в чистоте, обстирывать нас, готовить еду. Чтобы не мозолить глаза милиции, завтра вы пойдете в госпиталь, что на Паробичевом бугре, и найметесь домашней прачкой.
Увидев, как вытянулось лицо Клавдии, сказал печально:
— Никто не любит работать. Даже то не можем понять, что жить без прикрытия нашему брату — гибель.
— А вы любите? — разозлилась Клавдия. Что это, право, он ей мораль вздумал читать! — Этак я могла бы и без вас туда устроиться.
— Наша работа очень тяжелая, нервная и опасная для жизни, — спокойно, даже торжественно сказал он. — Не каждый на нашу работу способен. Но ваше отношение к труду мы учли, Клавдия Федоровна. Белье в госпитале вы будете брать, относить по указанному мной адресу, получать его через несколько дней чистым и сдавать в госпиталь. Мне думается, — он чуть заметно усмехнулся, — это не очень обременительно.
Помолчал и добавил спокойно и равнодушно:
— За неисполнение хотя бы одной моей просьбы вас пришьет Женя.
Уже знакомый ей угрюмый парнишка, ходивший за Николой тенью, отслоился от стены, глянул на Клавдию горячечными пустыми глазами, и она поняла, что да, этот пришьет, этот родную мать зарежет, прикажи ему Никола.
Они были странны ей, эти воры. Ни водки, ни оргий, ни девок, ни карт — квартира ее совсем не походила на притон, к чему Клавдия была готова. В прошлом кое-кто из ребят баловался анашой — Никола и это запретил им. Когда прошли облавы по ямам, где пьянствовали, развратничали, проигрывали в карты десятки тысяч рублей и ставили на кон жизнь — свою и чужую, — когда прошли эти облавы и милиция замела много крупной шпаны, Никола презрительно усмехнулся и сказал:
— Чище будет. А то расшумелись, пакостники, спасу нет.
Подумал и спросил строго:
— А кто это нас тянул к бабке Фильке?
— Я, — ответил Ванька Повар. — Корешок меня туда зазывал.
— Теперь твой корешок хлебает милицейскую баланду, — сказал Никола. — Знаю его, Ваня. Единоличник сопливый. Возьмет червонец, звону по малине пустит на два. Балаболка. Настоящий вор, мальчики, ценит слово. Часто за одно неосторожное слово вор платит свободой. Мы же заплатим жизнью. Берегите слово, мальчики… Клавдия!
— Да, — отвечала она.
В ночи, когда квартиранты не уходили на дело, она садилась в большой горнице у печки, брала штопку, слушала их беседы. И беседы этих странных воров тоже странные. Говорил в основном Никола, а парни с горящими глазами, похожие в эти минуты на волчат, слушали его, не проронив ни слова. Даже она, тридцатипятилетняя, знающая, почем фунт лиха, баба, попадала иной раз под обаяние этого человека и его речей. Обыкновенно беседы начинались с того, что он учил их осторожности, умению заметить слежку и оторваться от нее. У каждого из этих людей в ее доме были сапоги, валенки, полушубок, пальто, ватник, по два костюма — он требовал менять верхнюю одежду часто, чуть ли не через сутки. Женьке Шепилову, его телохранителю, сменное пальто оказалось великоватым, а это могло вызвать подозрение; Никола не выпускал его из дому неделю, пока не достали вещь по фигуре. И многому другому учил он их, и это была наука выжить.
— Клавдия, — спрашивал он, — сколько мы живем у тебя?
— Да дней двадцать, — отвечала она. — А может, чуть больше.
— Представь теперь, что мы глухонемые. Много ли ты узнала бы о нас?
Это ей было интересно. Она долго думала. Отвечала:
— Почти ничего. Разве что квартира у вас еще есть, и далее не одна, потому что не всегда вы у меня ночевали. Ну и те склады, что вы брали. Шум по городу идет…
— Что ж, резонно. И от молчаливых можно много узнать путем сопоставления. А у нас еще есть языки, поганые, несдержанные языки. Мы поболтать любим, по-дружески, между собой, обо всем понемножку. Что же ты узнала от моих юнцов, Клавдия?
Парни заерзали на стульях. Открыто протестовать они не смели.
— А вы скажите, — разрешил Никола. — Я права голоса ни у кого не отнимал.
Они загалдели возмущенно.
— По одному, — поднял руку он. — А еще лучше — один пусть скажет.
— Я у Клавы не исповедывался, — заявил Иван Повар. — И за ребят ручаюсь.
— Да, это так, — подтвердила она.
— Однако у Клавдии есть уши, — сказал он. — Что же вошло в твои уши, Клавдия? Из разговоров, из недомолвок?
Она помолчала, вспоминая. И вдруг поняла, что знает о них почти все. И ужаснулась этому, потому что лучше бы ей не знать ничего.
— Клавдия! — подстегнул он. — Не юли, Клавдия!
— Ты тамбовский, Коля, кличка твоя — Волк. Убежал из КПЗ, убил охранника. У Ивана есть девушка, зовут Галя, учится она на курсах медсестер. Любовь у них… У Жени брат старше на два года, ушел добровольцем на фронт. Все вы скрываетесь от мобилизации, недавно за двадцать тысяч купили дом, подставную хозяйку зовут тетя Витя. Полное ее имя, думаю, Виктория. Ну и еще кое-что по мелочам…
Тихо-тихо стало в горнице. Шипя, сгорал керосин в семилинейной лампе. Желтый немощный свет выхватывал из полутьмы горницы не лица, а застывшие маски.
— Как же мне научить вас ценить слово, брехливые собаки? Клавдия! Дай листок бумаги, карандаш, прихвати из прихожей чью-нибудь шапку.
Она принесла все, что он требовал. Дрожа, прижалась к теплому боку печки и смотрела, как он делил листок на пять ровных частей и в каждую вписывал имя.
— Проверьте, — сказал он.
Никто не двинулся с места.
— Чей жребий выпадет, тот умрет, — сказал он. — Проверьте.
Послышалось слабое шевеление, но встать и подойти к столу никто не решился. Тогда он скрутил в жгут каждую бумажную дольку, бросил в шапку.
— Тяни, Клавдия.
— Пятая — я? — спросила она.
— Пятый — я, — сказал он. — С такими болтунами лучше подохнуть сразу, чем быть заметенным через неделю. Я себе испрашиваю единственную привилегию — застрелиться. Всякий другой должен тихо повеситься в каком-нибудь сарае на окраине города. Чтобы не было никакого шухера, в кармане иметь собственноручную записку. Женя, проследишь. Если выпадет тебе, проследит Иван. Клавдия!
Пляшущими пальцами она нашарила в шапке первый же жгутик, развернула, прочла: Сашка Седой. Слабо застонав, поднялся с койки худенький белесый парнишка с простреленным плечом — тот самый, кто при побеге из больницы ранил милиционера Макеева и кого выстрелом из докторского кабинета ранил Чернозубов.
— Мне жаль, Саня, — дрогнув в лице, сказал Никола, — ты славный мальчик, мне не хотелось бы тебя терять. — Он медленно обвел глазами всех и добавил: — И никого из вас мне не хотелось бы терять. Тебе не повезло, Саня.
И столько печали было в его голосе, что Клавдия лишь только сейчас поверила: он заставит Седого повеситься, а Женька проследит. Она всхлипнула, сползла на пол, обняла руками колени этого странного, непонятного ей человека и стала просить несвязно:
— Коля, не нужно… Не губи его… Смерть его будет на мне… Коля! Все сделаю, вся ваша, родные вы мои… Прости его, Коля!
Захваченные ее порывом, все тоже подошли, неумело ласкали его, брали за плечи и за руки, просили… Лишь Сашка Седой, покачиваясь, по-прежнему стоял у койки. Сжигаемый огнем изнутри, он слабо понимал, что сейчас происходит.
— Эх, вы, лизуны, — голос Николы потеплел. — Ну хватит, хватит! Поднимись, Клавдия… Тоже мне, матерь божия, заступница сирых… Считай, ты в рубашке родился, Александр. Ложись, милый. Нам, братцы, надо все-таки достать врача. Опасно, а надо. Сгорит парень.
Говоря это, он подошел к печке, открыл заслонку и вытряхнул из шапки записки с именами. Шапку, не глядя, кинул через плечо, ее подхватил всегда настороженный Женька.
— Да, это очень опасно — найти молчаливого врача, — повторил он. — Но мы найдем его. Мы должны быть едины, как пальцы в кулаке, потому что мы живем во враждебном мире. Задаю тебе вопрос, смышленый Иван, слушай. Древние римляне из каждого побежавшего с поля битвы десятка казнили по жребию одного. Монголы за побежавшего одного секли головы всему десятку. Зачем они это делали, смышленый Иван?
— Чтобы впредь бегать было неповадно.
— Верно, Ваня, — Никола курил, сидя на полу у печного жерла. — Так и я хотел — чтоб вам было неповадно болтать лишнее. И остановили меня не ваши сопли и не вопли Клавдии. Другое остановило меня. После смерти Саньки вы бы молчали, как рыбы, это факт. Но в основе вашего молчания лежал бы страх. А вот этого я не хочу. Страх еще способен давать мгновенную силу, даже мужество, одиночкам, но любое сообщество одинаковомыслящих он разъединяет, как ржа. Так пали римляне, так были рассеяны непобедимые монголы… А их государства, их армии — были грозные и непобедимые государства и армии. Что же станется с нами, если у вас поселится страх передо мной, а у меня перед вами? Мы погибнем быстрее, чем любой сопливый шпаненок. — Он выбросил окурок, захлопнув печную заслонку, поднялся и стал ходить по горнице. — Мы достойны лучшей участи. Повторяю, не путай нас со шпаной, Клавдия!.. Я всегда отбирал к себе смелых, дерзких, сообразительных ребят, никогда не имел и не буду иметь дело с тупыми, ограниченными, медленно соображающими ублюдками. Начали мы с вами неплохо. Каждый из вас доказал свою сообразительность и храбрость. Но — цените слово, мальчики, второй раз я вам пустой болтовни не прощу. Глупое, поспешное слово — как ядовитая змея. Помните это… Клавдия! Собери нам перекусить, да и на боковую пора.
Она выставила снедь на стол. Каждый день она покупала им на базаре мясо, яйца, хлеб, молоко, капусту, картофель. Ее дом был забит мукой, пшеном, сахаром, конфетами, крупами. В голодном городе уже давно никто так не ел, как ежедневно жрали ее квартиранты. Сейчас они отвалятся от стола и уснут, молодые, здоровые, полные нерастраченных сил. Даже то, что они сейчас взволнованы словами своего вожака, не помешает им уснуть юным целительным сном. Наоборот, они уснут счастливо, потому что вожак, этот необыкновенный, грозный, таинственный человек, снял с них вину, которая холодным комком лежала в их юных душах, как лежит и чреве матери отравляемый ядами ребенок. То была их совесть… Чтобы заглушить ее тихое поскуливание, они окропили ее кровью недавних солдат, на чьи незажившие раны война поспешно накинула милицейскую шинель. Прошить шинель пулей, всадить финку в недавнюю окопную рану — это, оказывается, не подлость, а подвиг, и не трусость, а мужество, и тот неправедный хлеб, что сожрали они сегодня и сожрут завтра, — оказывается, праведен. С юношеской искренностью, благодарно говорили они о Николе: «Голова наша» — не подозревав, что это одичавшая, страшная, хитрая голова.
Каждую ночь Клавдия ждала его к себе, нынче он наконец пришел в ее комнатушку. После близости, в те отрешенные чистые минуты, когда хочется спрашивать и отвечать только правду, она сказала ему:
— Коля, зачем ты обманываешь их?
Спросила — и ждала, чутко ловя его голос. Он сапнул недовольно:
— То есть?
— Ну, воры мы — и воры… Чего уж там… икру-то метать. Не надо бы…
Под ее щекой было его плечо, и Клавдия чувствовала, как твердело оно. Но голос его еще был мягок:
— Хорошо с тобой, Клавдия… И тем хорошо, что мудрая ты: знаешь, что надо, а что не надо. А надо мне теперь, Клавдия, чтобы приняла ты Женьку, тень мою.
— Коля! — почти простонала она. — Я же не шлюха, Коля!
— Разве? — холодно спросил он.
Она бессильно плакала у него на, плече. Он обнял ее, сказал:
— Вот видишь, правда не нужна тебе. И никто не хочет знать о себе правду. Что же ты так хлопочешь за мальцов? Почему тебе кажется, что они обделены правдой и несчастны? А не наоборот ли, Клавдия?
— О господи! — сказала она — О господи!
— А Женьку прими, — повторил он, поднимаясь. — Прошу тебя, Клавдия… Мне надо делать из него мужчину. Я пришлю его сейчас.
— Коля, за что ты меня так? — шептала она, удерживая его. — Не смогу я… Сейчас не смогу…
— Сможешь, — сказал он, размыкая ее руки. — Я вор, а ты шлюха… Чего же нам икру метать?
Растерзанная, раздавленная, она глухо плакала навзрыд. Ни тогда, когда ее, молоденькую учительницу из Уваров, изнасиловал на полевой тропе хмельной звероватый лесник, ни тогда, когда она хлебала в лагерях баланду, ни тогда, когда она обманывала своего доверчивого мужа, ни в объятиях боязливых откормленных чиновников, ни в ласках истеричных, бесшабашных воров, всю мужскую силу которых постоянно и тайно сжигал страх, — нет, в те позорные ее дни ни разу не приходила к ней горькая мысль, что жизнь ее погублена. Все ей казалось, что она мстит кому-то, и сладко это было — мстить, а еще ей казалось, что дальше будет лучше, что как-то изменится все, жизнь станет чище, а сама она станет чистой и звонкой, как туго натянутая струночка, какой шла она когда-то полевой тропой, доверчиво и безбоязненно глядя на встречного мужика. И вот теперь в теплом доме, доверху забитом жратвой и тряпками, в глухую совиную ночь, камнем павшую на голодный город, мысль о том, что жизнь ее погублена, пришла к ней и пронзила ее, и не оставила обманных надежд. И поняла она, почему страдала за ребят, почему хотела для них нынешней, а не поздней правды.
В проеме двери, смутно белея оголенным телом, переминался Женька. Хрипловатым от сна, теплым, почти детским голосом он сказал:
— Ты плачешь, тетя Клава? Ты не плачь, я тоже не хочу… Ну его… заставляет. А зачем мне? Ты не плачь. Я посижу вот тут, на табуретке, и уйду. Ты только не продай меня, ладно?
В темноте он шарил руками табуретку, ударился коленной чашечкой о ножку стола, слабо ойкнул. Клавдия приподнялась, протянула руку, положила ладонь на его враз задрожавшее плечо.
— Иди ко мне, мальчик, — сказала она с щемящим чувством печали, — не бойся меня, милый…
Ранним утром все они сгинули в морозной мгле. Клавдия поднялась, умылась, стала выгребать золу из печи. Что-то словно подтолкнуло ее, и она, не зная, зачем это делает, собрала все бумажки, выброшенные ночью Николой, развернула их, прочла. На каждой стояло одно имя — Сашка Седой. Сашка метался в жару на койке, бредил. Сухими глазами она долго и равнодушно смотрела на него, и ничто не всколыхнул в ее душе еще один обман. В этот день она начала упорно долбить из чуланного подполья ход на соседний двор. Злющей собачонке, обитавшей там, она кинула кусок хлеба с мелкими иголками.
Никола нашел врача, но было уже поздно: через три дня Сашка умер. Ночью они вынесли его на Кутум, опустили в прорубь. Другой Сашка, клички у которого не было и лицо которого она даже не запомнила, пошел без разрешения Николы навестить мать, хорошо еще, что оружия при нем не было. Туда же совершенно случайно заглянул участковый, забрал его и сдал в военкомат. Как уклоняющегося от воинской обязанности, Сашку судил трибунал, загремел парень в штрафную роту. О своем участии в банде он промолчал, благо не спрашивали, а в тот день, как его забрали, Ванька Повар по приказанию Николы отнес его матери двадцать тысяч.
По тридцати тысяч Никола в тот же день дал каждому — и Клавдии тоже, чем приравнял ее ко всем и чему она была рада. Велел найти в городе тайники, спрятать деньги и не прикасаться к ним до худших времен, объяснив при этом, что худшие времена настанут тогда, когда они не смогут быть вместе и каждому придется выкарабкиваться самостоятельно.
Их было теперь трое, все трое не расставались с оружием… Но втроем работать было тяжело, невыгодно и, как ни противился Никола, пришлось пополнять свою группу — Клавдия так и не услышала, чтобы он хоть раз произнес слово «банда». Вскоре явился к ее ребятам ночью двадцатисемилетний матерый вор Ленька Лягушка, бежавший из воинского эшелона на пути под Сталинград. Это Клавдия узнала, конечно, позже… Он постучал условным стуком, и Клавдия поняла, что встреча была назначена. Ленька с Николой закрылись в ее горенке и долго говорили о чем-то. Ленька вышел и через час привел троих своих подельников — родного брата Володьку, Пашку Джибу и Генку Блоху. А сам вышел во двор, сменив на стреме Ивана Повара. Этим он дал понять, что уступил главенство добровольно и бескровно. Иван Повар и Женька, тень Николы, знали новоприбывших хорошо, об этом можно было судить по тем восклицаниям, шуткам, довольно бессвязным вопросам и ответам, которыми они обменивались в первые минуты. Никола же видел их впервые. Клавдия настолько хорошо теперь изучила его, что тревога и нерешительность его передались и ей. Но голос его по-прежнему был сух и ровен.
— Молодые люди, — сказал он, — за каждым из вас в этот дом тянутся широкие связи с внешним миром. Смертельные связи, потому что в выборе вы неразборчивы. Оборвите их, забудьте друзей, забудьте родных. Не потерплю карт, пьянок, наркотиков, истерик и прочего разгильдяйства. Мое слово — закон, малейшее самовольство карается смертью.
— Мы знаем это, — тихо сказал кто-то.
— Знайте и другое: каждый из вас входит в мою группу на равных правах со мной. Мои товарищи, — он кивнул на Женьку и Ивана, — скажут вам, что каждый заработанный рубль честно и поровну делился, и я не брал себе не единой лишней копейки. Так, Иван?
— Так, Никола…
— И будет так. В моей группе будет и есть: один за всех, все за одного. Языки привязать к зубам! Таковы мои основные правила. А сейчас составьте на ночь график дежурства — и спать. Леонида смените. Он второй здесь после меня человек и от дежурств освобождается. Запомните: на какой бы хате мы ни ночевали, на стреме всегда должен стоять человек. Время — один час. Управляйтесь сами без споров. Мне не докучайте этим.
Теперь у Клавдии они ночевали редко, раза два в неделю, не больше. Последний раз пришли без предупреждения, поздно вечером. Она уже собрала им на стол, как влетел Генка Блоха, выкрикнул:
— Идут, гады!
Кто-то кинулся к лампе.
— Стоять! — властно приказал Никола. — Леонид, закрой обе двери на запоры. Ты, — повернулся он к заполошно дышавшему, расхлюстанному Генке, — конечно, и об этом не позаботился?
— Спешил я… — сник тот.
— Спешить надо. И думать надо. Хорошо хоть, что поспешил к нам, а не в иную сторону. Молодец! А когда спешить начнешь с толком — и совсем ладно будет.
Генка Блоха расцвел. Однако возразил для порядка:
— За мной не водится, чтоб товарищей оставлять.
В дверь уже бухали чем-то тяжелым. Все споро, но без сутолоки одевались. Николай, словно испытывая судьбу, неторопливо натягивал поданную Женькой шинель. Оглядел ребят.
— Павел, почему шапка набекрень? Потерять хочешь?
И ждал, усмехаясь, пока тот не затянул тесемки малахая у подбородка. Затем подошел к окну, выстрелил наугад, отскочил в простенок между окнами. В ответ грянуло несколько выстрелов, одна из пуль, пробив толстую ставню, ударила в потолок и слабо шмякнулась на стол. Никола удовлетворенно сказал:
— Вот теперь они будут все у окон. Пора. Клавдия идет первая.
Сам вышел последним. Ребята летучими тенями скрылись во тьме. Видимо, они знали, что делать и куда идти, у них все было обговорено заранее, и только с ней никто ничего не обговорил. Она стояла одна-одинешенька под черным звездным небом, мрак был в ее душе, и если бы был у нее пистолет, она бы застрелилась.
Откуда-то вдруг подсунулся Женька, обнял, зашептал горячо:
— Клава, ты перебейся… Мы тебя найдем… Мы тебя не оставим, Клава. Я все сделаю для тебя…
— Господи, — всхлипнула она, — что ты можешь, мальчик, милый мой? Дом мой громят… Без дома меня нет на земле.