Сергей Зверев
Русский мат, бессмысленный и беспощадный, на войне и военной службе
Введение
Этика воинского дискурса регулируется положением современного устава: «Военнослужащие должны постоянно служить примером высокой культуры, скромности и выдержанности, свято блюсти воинскую честь, защищать свое достоинство и уважать достоинство других»[1]. Однако в речевой практике наблюдаются массовые нарушения данного уставного требования, выражающиеся в широком распространении в воинском дискурсе грубости, брани и, в особенности, матерщины.
В языке, наверно, нет явления, менее отвечающего требованиям культуры, чем сквернословие. Тем не менее, явление это занимает прочные позиции в современном русском воинском дискурсе, находя даже своих адептов и «теоретиков». «И мне странно читать в уставе приказ «В атаку, вперед!» — заявлял, например, генерал А.И. Лебедь. — Смею утверждать, что в такой редакции она звучит только при проведении учебных атак. Ни разу в жизни не слышал сам, специально интересовался этим вопросом у ветеранов, и они подтвердили: да, в настоящую атаку этой сухой фразой людей не поднять. Мат является основой управления общевойсковым боем (выделено нами. — С.З.)»[2]. Такое откровение из уст боевого генерала ошеломляет, пожалуй, не меньше его категоричности.
К глубокому сожалению, матерщина настолько укоренилась в воинском дискурсе, что современные курсанты, например, полагают, что великий Суворов матерился, в чем на полном серьезе даже пытаются убеждать преподавателей. Матерное «кредо» будущих офицеров незыблемо, — а как иначе руководить личным составом? Конечно, если бы молодые люди всерьез изучали военную историю, им было бы известно, что в обширном суворовском эпистолярном наследии (около 2000 документов) встречается только одно «выражение»: «… не должно ничего моего при ней остаться, ни людей, ни лошадей, ни экипажей, но моего серебра, ни иного чего, а только еще парочка бл…дунов, Кузьма и Ульяна (дворовые люди. — С.З.)», — до глубины души уязвленный истинной или мнимой изменой жены полководец наставлял своего доверенного человека, как обеспечивать раздел имущества. Согласимся, скорее смешно, нежели грубо или оскорбительно. И уж точно не на службе.
В наше время меры борьбы со сквернословием начальством принимаются спорадически; они сводятся, как правило, к представлению оптимистических докладов по команде, что мат в подразделении, части или вузе изжит. Автор этих строк был свидетелем, как два курсанта одной военной академии, опаздывающих на занятия, обсуждали эту проблему с таким жаром и в таких забористых выражениях, что случайным свидетелям впору было затыкать уши. Скрытый юмор ситуации заключался в том, что буквально накануне воспитательный отдел академии окончательно отчитался перед главкоматом, что в славном военном образовательном учреждении мата нет. Курьезно, но факт, что от мата здесь избавлялись планово, пофакультетно, еженедельно добросовестно оповещая о ходе борьбы за чистоту языка курсантов и офицеров Москву. Происходило это в тот памятный период нашей истории, когда выражение «вежливые люди» на короткое время вдруг стало необыкновенно популярным, и высокое начальство попыталось было закрепить достигнутый успех в массах служилого люда. Мы специально не приводим здесь названия академии, чтобы, несколько перефразируя цитату из популярного кинофильма, не быть несправедливым к другим академиям, где могла произойти точно такая же история.
Как тут не вспомнить горькие слова морского министра России адмирала И.А. Шестакова: «Дорого достается России всякое улучшение, медленно подвигается она к усовершенствованию! Потребовалось… великое национальное унижение (адмирал имел в виду Восточную войну (1853–1856) — С.З.), чтобы она додумалась до аксиомы, на которой зиждется человеческая жизнь от начала мира; чтоб убедилась, что действия, основанные на тупой вере в традиции, несвойственны природе человека, что все, так называемые непреложные истины, служат средством тлетворным, разлагающим, если рядом нет умственной оценки причин и последствий»[3]. В этой книге мы как раз и попытаемся дать по возможности объективную
Полезно попытаться взглянуть на проблему сквернословия в диахроническом аспекте с тем, чтобы проанализировать отношение к ней со стороны самих военных — великих воинов и выдающихся полководцев и флотоводцев — и выяснить, насколько совместимы сквернословие в воинском дискурсе и боеспособность, ибо в конечном счете, боеспособность армии и флота есть главный критерий, определяющий ценность любых элементов воинской деятельности.
Глава 1
Инвективы в жанре боевого вызова
Сквернословие надо отличать от почти ритуальных инвектив в адрес противника, которые находили отражение уже в эпосе многих народов. Риторика героев «Илиады», например, часто реализовалась в жанре
Когда судьба сводит в единоборстве сына Геракла грека Тлеполема и ликийца Сарпедона — двух потомков Зевса, Тлеполем, который приходится Зевсу внуком, отчаянно пытается убедить себя, что его противник Сарпедон — сын Громовержца — и трусоват, и значительно слабее его физически, а значит, несмотря на высшее положение в «божественной иерархии», должен несомненно пасть:
В отличие от Тлеполема Сарпедон вполне уверен в себе — его ответ краток: он просто обещает отправить противника к «конеславному богу Аиду» и вскорости сдерживает обещание.
Нередко опытные в военном деле и владевшие правилами словесных поединков герои прямо предлагали соперникам оставить оскорбительные речи и переходить к бою: «Не побегу от тебя, не в спину ты пику мне всадишь», — так мрачно отвечает на традиционный оскорбительно-насмешливый вызов Ахилла троянец Гектор.
Ритуальные оскорбления врага были свойственны не только европейской эпической традиции. Древнеиндийский эпос «Махабхарата», повествующий о грандиозной битве между племенными союзами пандавов и кауравов, также содержит многочисленные описания поединков, которым часто предшествует словесная перепалка участников. Подобно героям Гомера, перед решительной схваткой воитель кауравов Бхишма и герой пандавов Шикхандин осыпают друг друга колкими насмешками:
«Бхишма так молвил, усмехаясь: “Будешь ли ты разить или нет, ни за что не стану я с тобой сражаться. Ибо как Творец тебя создал, так и [остался] ты Шикхандини”. Выслушав эти слова его, Шикхандин, вне себя от гнева, сказал Бхишме на поле боя, облизывая губы: “Я знаю тебя, кшатриев[5] истребителя, о мощнорукий! Слышал я, что [обладаешь] ты божественной силой. Но и зная о силе твоей, я буду с тобой сражаться!.. Будешь ли ты разить или нет, живым ты не уйдешь от меня! Посмотри хорошенько, о Бхишма, на этот мир [в последний раз], о победоносный в боях!”»
Суть насмешек Бхишмы легко понять, если учесть, что Шикхандин, по преданию, сотворен был женщиной, но впоследствии предпочел стать мужчиной, — об этом удивительном факте источник упоминает как-то туманно. Именно на данную метаморфозу намекает Бхишма, присоединяя к имени Шикхандина окончание женского рода. Заметно, что «стрела» инвективы попала в цель, и противник совершенно вышел из себя.
Герой древнеиранского эпоса «Шах-намэ» юный богатырь Сухраб также перед боем вступает в острую перепалку с воином Хаджиром, почти теми же словами, что и античные рыцари Гомера. Как Ахиллес перед схваткой с Гектором пытался подавить его волю: «Ближе иди, чтоб скорее предела ты смерти достигнул!», — так и Сухраб сулит неприятелю смерть от своей руки, что тот парирует инвективой:
Сюжет поэмы позволяет понять, что боевым вызовом попутно решалась еще одна задача: понять, кто стоит перед поединщиком и подобает ли скрестить с ним оружие[8]. Пока не изобрели геральдику, оставалось только расспросами убеждаться в благородстве и славе противника. Эпические герои были очень требовательны в этом смысле, для них было мало чести обагрять себя кровью простых воинов, тех просто избивали без разбора и счета. Сохранялась опасность не узнать знакомого или родственника — такая судьба постигла, например, никогда не встречавшихся прежде Сухраба и его отца Рустама, не пожелавшего признаться молодому витязю, что он сам прославленный богатырь, чтобы не добавлять тому цены лавров и мотивации в стремлении к победе.
Эпос и литература раннего европейского Средневековья свидетельствует о сохранении в воинском дискурсе жанра боевого вызова, наполненного инвективами в адрес противников. Следует отметить, что с возникновением основных монотеистических религий вооруженное противостояние переместилось из среды профессионального воинства, родовой аристократии в широкие народные массы и ознаменовалось крайним ожесточением. Героями эпических произведений все чаще стали становиться простые люди, волею судеб взявшие в руки оружие, мстившие врагам за поругание и разорение семьи, гибель или пленение родичей и соотечественников. Соответственно, инвективы в значительной степени утратили изощренность, стали проще и грубее.
Герой византийской поэмы «Армурис» (IX в.), например, при обращении к захваченному им «языку»-арабу совершенно не стесняется в выражениях, честя его «вздорным сарацином» и сопровождая допрос для вящей убедительности мощной зуботычиной. Прежде чем обрушиться на вражеское войско, он в лучших традициях героической словесности представляется врагам, не забывая помянуть их недобрым словом, самой, пожалуй, распространенной инвективой в адрес иноверцев:
В русских былинах неверного Калина-царя «собакой» именуют буквально через слово настолько привычно, что он и сам себя устами сказителя в разговоре с Ильей Муромцем покорно величает точно таким же образом: «Не служи-тко ты князю Владимиру, ⁄ Да служи-тко ты собаке царю Калину»[10].
Русские богатыри, герои былин и сказок, в массе своей также «люди из народа», казаки-порубежники, взявшие на себя ратный труд защиты родной земли от непрошеных гостей из Великой Степи. Их речь далека от рыцарской куртуазности; даже Добрыня Никитич, известный среди прочих соратников своей вежливостью, умением с молодцом съехаться-разъехаться, «и молодцу честь воздать», так обращается к встреченному им татарину:
После столь выразительного приветствия встреченный богатырем Сокольник задает Добрыне порядочную взбучку по мягкому месту (!); потом достается и Илье Муромцу, по законам жанра обратившемуся к поединщику с подобными же словами. Только молитва к Пречистой Божьей Матери спасает «стара казака» от неминуемой смерти. В противном случае не выручает и силушка богатырская. Например, когда явно нарушается заповедь «Не искушай Господа Бога твоего» (Мф. 4,7):
По сюжету былины, богатыри, истребив несметную «силу басурманскую», возгордились и молвили «слово неразумное». В ответ откуда ни возьмись явились два «воителя», которые тут же предложили семерым богатырям бой с ними держать. И сколько богатыри ни рассекали супротивников, число их только удваивалось; в итоге не спасло притомившихся-таки истреблять врагов хвастливых витязей и бегство.
Похвальба противников сказочных героев по типу «Я посажу тебя на ладонь одною рукою, прихлопну другою — костей не найдут»[13] также всегда выступает только прелюдией к сокрушительному поражению.
Примеры свидетельствуют, что вызывающее поведение, пустое кичение силой, выражающееся в брани и насмешке, в отечественной эпической традиции неявно осуждаемо и обычно наказуемо. Объяснить это можно двояко.
Во-первых, русские сказки и былины иллюстрируют важное отличие победы от физического истребления, заключающееся в нравственном превосходстве победителя. Именно оно удерживает руку богатыря от удара, когда сам поверженный враг коварно просит: «Секи вдругорядь!»11 И горе витязю, если он, движимый чувством мести или ненависти, попытается добить лежачего, — тот восстает с новыми силами или вместо одного воина встают два, как в приведенном примере. В этом сюжетном ходе слышен отголосок слов апостола Павла: «…не участвуйте в бесплодных делах тьмы» (Еф. 5Д1) — не соглашайтесь ни словом, ни делом с велениями нечистой силы, дабы ни на йоту, пусть и невольно, не уподобиться ей.
Во-вторых, русское воинство вынуждено было веками вести борьбу на
В совершенно других условиях происходило формирование менталитета западного рыцарства — в ходе преимущественно завоевательных походов, носивших нередко откровенно грабительский характер. Даже возвышенные цели Реконкисты[15] не исключали внимания к вполне земным интересам. В «Песне о моем Сиде» (XI в.), например, описание воинских подвигов благородного рыцаря Руя Диаса Кампеадора (Ратоборца) сопровождается почти таким же простодушным восхищением, как и исчисление захваченного им у мавров добра.
Нравы европейцев, по крайней мере, в период раннего Средневековья были еще довольно грубы, — не стоит забывать, что христианство среди воинственных германских племен насаждалось весьма жестокими методами. Даже священники и епископат каролингской[16] эпохи были скорее воинами, чем пастырями; современники удрученно отмечали, что «клир предпочитает скачки, турниры, соревнования в стрельбе из лука христианскому богослужению»[17].
Отношение к прекрасному полу на первых порах было чуждо всякой куртуазии[18]. Храбрый Зигфрид из «Песни о нибелунгах» не стесняется поколачивать свою прекрасную жену Кримхильду за чрезмерно длинный язык. В романах артуровского цикла благородным дамам нередко грозят оскорбления и посягательство на честь от встретившихся некстати на их пути рыцарей-хищников. Высокородные аристократы из «Песни о Сиде», считая свой брак с дочерями Сида, навязанный им королем Испании, неравным, избивают несчастных женщин чуть не до смерти ременными плетями, колют до крови шпорами и бросают беспомощных умирать в лесу.
Возможно, поэтому в средневековой литературе постепенно начал создаваться и пропагандироваться идеал рыцаря без страха и упрека, унаследовавшего лучшие черты эпического героя: непоколебимо верного сюзерену, изысканно галантного в служении Даме, несгибаемого перед лицом неприятеля, милостивого к побежденным, скромного и вежливого в общении с друзьями и врагами. «Истинный влюбленный, — наставляла, например, знаменитого французского рыцаря Жана де Сентре его дама, — склонен только к оной благороднейшей и блистательной науке — владению оружием… Его слуха не достигает ни одно грубое слово, его взора — ни один лживый взгляд; его уста не осквернены низкими речами, руки — ложными клятвами»[19].
Согласно рыцарскому этикету, турнирной или смертельной схватке предшествовал письменный или устный вызов, составленный в самых изысканных выражениях. По мере укоренения традиций куртуазности и роста самосознания рыцарства, инвективы стали рассматриваться как атрибут дискурса только неблагородных противников, как зримое свидетельство низменности побуждений, вспыльчивости и заносчивости. Как и в русском былинном эпосе, такие воинские качества не приносят победы: ни в одном рыцарском романе нельзя найти ни одного случая, чтобы неблагопристойно выражавшийся рыцарь-буян и задира не был посрамлен на ристалище или на поле боя. Мало того, ими гнушались даже ближайшие родственники, не находя извинений их грубости:
Рассчитывать на успех у дам подобные бахвалы также, конечно, не могли.
Следует заметить, что куртуазия не исключала проявления сугубо мужских качеств: твердости, доходящей до жестокости. Сдавшихся в смертельном поединке на милость победителя ждал ужасный позор и исключение из рыцарского сословия. Рука героя романа «Тирант Белый», которым, кстати, зачитывался Дон Кихот, после отказа благородного противника сдаться, не дрогнула поразить того через забрало в глаз кинжалом, сопроводив свой поступок надлежащей отповедью: «Что ж, все рыцари, желающие свершать ратные подвиги и биться как подобает, должны быть жестокими, не страшась за то даже мук адовых»[21].
И все же после оформления на страницах романов и песней рыцарской этики, «чтобы прослыть рыцарем, — пишет итальянский исследователь истории рыцарства Ф. Кардини, — уже было мало иметь оружие, боевого коня, физическую силу, профессиональное мастерство, личную храбрость. Необходима была воля и дисциплина в следовании нравственной норме»[22].
В «Песне о Роланде» (XI в.) — библии рыцарства — оскорбительные выпады исходят исключительно из уст противников франков, как например, от племянника сарацинского короля Аэльро, который перед началом битвы:
Не было для рыцаря худших грехов, нежели трусость и предательство. Обязательства вассалов и сеньоров были взаимными, поэтому Аэльро, чтобы посеять неуверенность во франкском войске, стремится опорочить их сеньора-короля подозрением в предательстве, а воинов унизить обвинением в трусости. Злоречие, однако, сарацину не помогло, он был тут же проколот копьем славного Роланда, сопроводившего свой удар надлежащей отповедью наглецу.
Следует отметить, что помимо «рыцарской литературы», так сказать, литературы Дон Кихота, в европейской культуре XI–XIII веков существовал эпический жанр литературы Санто Пансы, предназначенной для народа. В этом ряду выделяется жеста[26] о графе Гильоме Оранжском — любимом персонаже французского простонародья, в своем воображении создавшего своего рода антипод благородному сословию, нисколько, однако, последнему не уступавшего ни в доблести, ни в происхождении — если граф Роланд приходился племянником Карлу Великому, то граф Гильом стал его кузеном. В образах Роланда и Гильома Оранжского воплотилось восприятие рыцарства образованными классами Средневековья и народными массами; соответственно и в дискурсе этих персонажей наблюдается разделение между куртуазней и инвективизацией (по В.И. Жельвису).
Граф Гильом говорит сочным простонародным языком, ну а будучи выведенным из себя происками врагов, — а происходит это довольно часто, фраза «Гильом чуть не сошел с ума от злости» повторяется в тексте чуть ли не рефреном, — разражается тирадами, наполненными грубыми инвективами, в которых не щадит, что называется, ни женщин, ни детей. Вот как честит он под горячую руку, ни много ни мало, королеву Франции, некстати встрявшую в его разговор с королем:
Привилегированное сословие — священники, монахи и «харистократы, нашей Франции объедалы», по выражению Кола Брюньона, даже сам папа римский — все без исключения подвергается в речах графа Гильома уничижению и насмешке. Инвективы в их адрес немногим отличаются от тех, каковыми награждаются внешние враги-сарацины: «псы», «бездельники», «мошенники», «трусливые вонючки», «шлюхины сыны» из уст бравого графа так и сыплются. Здесь эти элементы народной смеховой культуры играют роль предохранительного клапана, через который выпускается лишний пар, — осуществляется эмоциональная разрядка, воссоздающая атмосферу бахтинского карнавала.
В исландских сагах воины-поединщики обмениваются очень схожим набором инвектив — «щенок», «трусы», «собаки». Так, в «Саге о Гисли, сыне Кислого» (X в.) схватка между главным героем-изгнанником и преследующими его врагами начинается с такого обмена любезностями:
«Эйольв сказал Гисли:
— Мой тебе совет, больше не убегай, чтобы не приходилось гоняться за тобою, как за трусом. Ведь ты слывешь большим храбрецом. Давно мы с тобой не встречались, и хотелось бы, чтобы эта встреча была последней.
Гисли отвечает:
— Нападай же на меня, как подобает мужу, ибо я больше не побегу, и твой долг напасть на меня первым, ведь у тебя со мною больше счетов, нежели у твоих людей.
— Мне не нужно твоего позволения, — говорит Эйольв, — чтобы самому расставить людей.
— Вернее всего, — говорит Гисли, — что ты, щенок, вовсе не посмеешь помериться со мною оружием»[27].
Эйольв, видя такую уверенность в себе Гисли, действительно не стал искушать судьбу и расставил своих людей в таком порядке, чтобы самому оказаться за их спинами; этим он сохранил свою жизнь, но не спасся от позора, ибо Гисли в одиночку уложил восьмерых из двенадцати напавших на него, снискав бессмертную славу.
Похожим образом начинается схватка между воинами Хьяльмаром и Оддом из «Саги о Хервер и Хедреке», с одной стороны, и Агантюром и одиннадцатью его братьями-берсерками, — с другой:
«[Хьяльмар] обнажил меч и выступил против Ангантюра, и каждый вслух послал другого в Вальхаллу… Одд позвал берсерков и сказал:
В Вальхалле в итоге оказались берсерки во главе с Агантюром.
«Повесть временных лет» донесла до нас два любопытных эпизода, свидетельствующих об использовании инвектив в жанре боевого вызова на территории Древней Руси. Перед сражением на р. Листвене (1016) войска Ярослава Мудрого и Святополка Окаянного три месяца стояли по обе стороны реки, не решаясь переправиться и вступить в бой наконец, воевода Святополка стал, разъезжая по берегу, укорять новгородцев Ярослава: «Что пришли с хромцом этим? Вы ведь плотники. Поставим вас хоромы наши рубить!». Инвектива, содержащая в себе намек на физический недостаток их князя и унижение боевых качеств новгородских воинов, сыграла, однако, дурную шутку со Святополком — похвальба не на шутку раззадорила неприятеля: «Слыша это, сказали новгородцы Ярославу, что "завтра мы переправимся к нему; если кто не пойдет с нами, сами нападем на него". Наступили уже заморозки, Святополк стоял между двумя озерами и всю ночь пил с дружиной своей. Ярослав же с утра, исполнив дружину свою, на рассвете переправился. И, высадившись на берег, оттолкнули ладьи от берега, и пошли друг против друга, и сошлись в схватке. Была сеча жестокая, и прижали Святополка с дружиною к озеру, и вступили на лед, и подломился под ними лед, и стал одолевать Ярослав, видев же это, Святополк побежал, и одолел Ярослав»[29].
Другой случай инвективизации боевого вызова не принес чести и выгоды уже Ярославу. В 1018 году Святополк пришел на Русь со своим зятем и союзником польским князем Болеславом I Храбрым. «Ярослав же, собрав русь, и варягов, и словен, пошел против Болеслава и Святополка и пришел к Волыню, и стали они по обеим сторонам реки Буга. И был у Ярослава кормилец и воевода, именем Буда, и стал он укорять Болеслава, говоря: „Проткнем тебе колом брюхо твое толстое». Ибо был Болеслав велик и тяжек, так что и на коне не мог сидеть, но зато был умен. И сказал Болеслав дружине своей: „Если вас не унижает оскорбление это, то погибну одинП. Сев на коня, въехал он в реку, а за ним воины его. Ярослав же не успел исполниться, и победил Болеслав Ярослава. И убежал Ярослав с четырьмя мужами в Новгород, Болеслав же вступил в Киев со Святополком»[30].
Как видим, пустое бахвальство, соединенное с обидными инвективами в адрес неприятеля, может быть небезопасным. С одной стороны, сдержанность в ответном слове неприятеля оскорбителями принимается за его слабость, что питает ложную уверенность в собственном превосходстве, порождает беспечность и шапкозакидательные настроения в войске; с другой, — еще осмотрительные византийцы не рекомендовали увлекаться оскорблением противников, как «это в привычке у людей невежественных»[31], чтобы не разжечь во врагах опасное желание отомстить за насмешки. Византийский полководец XI века Кекавмен особо подчеркивал, что некий протоспафарий[32] Никулица приступил к осаде Сервии только будучи уязвленным высокомерием и оскорблениями, которыми его осыпали со стен крепости ее жители и защитники. На этом историческом примере Кекавмен делал вывод: «Если враг явится осаждать крепость, отнюдь не оскорбляй его… Дело в том, что, оскорбляя его, ты приводишь его в ярость и толкаешь на коварство против тебя. Какая тебе выгода от брани и сквернословия? Более того, если ты увидишь, что кто-нибудь оскорбляет врага, заткни ему рот и пристыди его»[33].
Реальные рыцарские поединки в период Средневековья также нередко развивались в полном соответствии с эпической и литературной традицией, как это было, например, в Третьем крестовом походе (1189–1192) при осаде крепости Птолемаиды, длившейся около трех лет. «Христианские и мусульманские воины, подобно героям Гомера, вызывали друг друга на единоборство и обременялись взаимными ругательствами… Борцы обеих сторон прежде вступления на поприще приветствовали друг друга речами (выделено нами. — С.З.)»[34], — так писал об этом французский историк Г. Мишо. Эти «взаимные ругательства» не имели, конечно, ничего общего со сквернословием, о чем свидетельствует далее и сам Мишо, указывая, что бойцы «приветствовали» друг друга речами; скорее это был тот обмен инвективами, примером которого может служить приведенные выше диалоги между Тлеполемом и Сарпедоном, Бхишмой и Шихкандином, Сухрабом и Хаджиром, Армурисом и сарацинами.
Отголоском жанра боевого вызова в эпоху Нового времени может считаться полулегендарное письмо казаков турецкому султану, наполненное язвительными, пародийными инвективами, сосредоточенными в основном, в «титуле»-обращении, которые, однако, нигде не опускаются до явного сквернословия[35]. И это при том, что казаки, конечно, не могли похвастаться благородством происхождения, подобно греческим родоплеменным вождям, индийским царям или рыцарям-крестоносцам.
Художественно переосмысленное явление ритуальных перепалок на поле боя между поляками и запорожцами нашло отражение и в знаменитой повести Н.В. Гоголя:
«И крепок был на едкое слово Попович…
— Вот, погодите, обрежем мы вам чубы! — кричали им сверху.
— А хотел бы я поглядеть, как они нам обрежут чубы! — говорил Попович, поворотившись перед ними на коне. Потом, поглядевши на своих, сказал: — А что ж? Может быть, ляхи и правду говорят. Коли выведет их вон тот пузатый, им всем будет добрая защита.
— Отчего ж, ты думаешь, будет им добрая защита? — сказали козаки, зная, что Попович, верно, уже готовился что-нибудь отпустить.
— А оттого, что позади его упрячется все войско, и уж черта с два из-за его пуза достанешь которого-нибудь копьем!
Все засмеялись козаки».
Здесь мы видим скорее парирование в духе непрямой коммуникации оскорбительных выпадов неприятеля, чтобы не дать прийти в уныние соратникам. Все воители испокон веку старались привести войска в бодрое настроение; вспомним Суворова: «…забавлять и веселить солдата всячески». Задолго до возникновения системы нервно-мышечного обучения Томаса Ханны было подмечено, что человек со здоровой психикой, находящийся в хорошем настроении, лучше управляет своим телом, рефлексы, помогающие адекватно реагировать на внешние раздражители, не затормаживаются под воздействием страха или боевого стресса. Вот и в приведенном примере казак Попович перед тем как отпустить шутку, сначала оглядел ряды своих и, видимо, прочитал на их лицах некоторое смущение, вызванное угрозой поляков, что и заставило его принять неотложные меры психической регуляции, как сказали бы теперь. Дружный смех товарищей свидетельствовал, что его усилия не пропали даром.
В более близкое нам время, в истории Великой Отечественной войны известна стилизация под письмо запорожцев — послание, написанное защитниками Одессы румынскому главнокомандующему маршалу И. Антонеску, в котором одесситы со свойственным им остроумием сообщали: «Не тебе с дурною головою выступать против нас войною. Огнем и мечом расправимся с тобою… Запомни, что наша Одесса, как и вся Украина, будет только советской, а не твоей, боярской. Об этом ты, фашистский холуй, и Гитлеру отрапортуй»[36]. Аналогичное письмо защитников п-ова Ханко барону Маннергейму от 10 октября 1941 года, авторство которого принадлежало поэту М. Дудину, по тону и стилю значительно грубее. Боевой комсомольский задор вкупе с безапелляционностью суждений, свойственной молодости, так и брызжет со страниц письма: «Красная Армия бьет вас с востока. Англия и Америка — с севера, и не пеняй, смрадный иуда, когда на твое приглашение мы — героические защитники Ханко — двинем с юга!»[37].
Как видим, до сквернословия дело не доходило; инвективы
При обращении к собственным воинам все полководцы с глубокой древности были особенно осторожными в речах. В первом полнотекстовом документе, регулирующем правила военной речи, — византийском трактате «Rhetorica militaris» (VI в.), — говорилось: «Следует, чтобы стратег, выступая перед народом, воздерживался от грубости и горячности (выделено нами. —
В период ожесточенной борьбы с арабской агрессией в VII веке в византийском воинском дискурсе получила распространение молитва. Строгое следование воинов и полководцев религиозным канонам стало восприниматься непременным условием достижения военных побед. В трактате «Стратегика» (X в.) императора Никифора II Фоки подробнейшим образом расписывалась организация в армии богослужения, практически как вид обеспечения боевых действий: «Следует же командиру заранее постановить, чтобы в лагере, во время славословия и в вечерних и в утренних гимнах священники совершали после исполнения гимнов усердные молитвы, а все войско люда восклицало «Господи помилуй!» вплоть до сотни раз со вниманием и страхом Божиим и со слезами (выделено нами. — С.З.), чтобы никто не отваживался в час молитвы заниматься каким-то трудом… Кто же будет найден в час произнесения усердной молитвы занимающимся какими-либо делами, кто не встал и не воздал Богу свою молитву в страхе Божием, оного с наказанием, остриженными волосами и достойной его процессией пусть понизят, опуская до незначительного чина»[40]. Эти наставления принадлежат перу не монаха, как можно подумать, а императора-воина в полном смысле этого слова, с юности жившего боевой жизнью походов и сражений. Нечего говорить о том, что в армии, в которой столь строгие наказания возлагались на всего лишь
Сами инвективы в адрес противников носили в византийском средневековье возвышенный характер, основываясь на персоналиях и образах священной, преимущественно ветхозаветной истории. Так, Продолжатель Феофана приводит пример некоего Андрея, по происхождению скифа (славянина), который был возведен за доблесть в борьбе с сарацинами в сан патрикия и назначен стратегом. В ответ на наглый вызов эмира Тарса, содержавший оскорбления христианской религии, Андрей обратился к иконе Богоматери и сказал: «Смотри, мать Слова и Бога, и ты, предвечный от отца и во времени от матери, как кичится и злобствует на избранный народ твой сей варвар, спесивец и новый Сеннахерим, будь же помощницей и поборницей рабов твоих и да узнают все народы силу твоей власти»[41]. Упоминающийся в речи Сеннахерим — ассирийский царь, который пытался взять Иерусалим при царе Иезекии (4 Цар. 18) выступает в речи синонимом захватчика и угнетателя.
Традиции византийского военного красноречия воплотились в древнерусском воинском дискурсе. На Руси сложился своеобразный риторический канон, которому неукоснительно следовали все князья-христиане при подготовке к битве. Начинался канон с гласной публичной молитвы военачальника перед строем и заканчивался кратким словом ободрения, обращенным к дружинникам.
Традицию следования этому канону заложил, очевидно, уже рязанский князь перед первым столкновением с татарами (1237), как изображает это «Повесть о разорении Рязани Батыем»: «И увидел князь великий Юрий Ингваревич братию свою, и бояр своих и воевод, храбро и мужественно скачущих, возвел руки к небу и сказал со слезами: «Изми нас от враг наших, Боже, и от восстающих нань избави нас, и покрый нас от сонма лукавнующих, и от множества, творящих беззаконие. Буди путь их тма и ползок». И сказал братии своей: «О государи мои и братия, если из рук господних благое приняли, то и злое не потерпим ли?! Лучше нам смертию славу вечную добыть, нежели во власти поганых быть. Пусть я, брат ваш, раньше вас выпью чашу смертную за святые божьи церкви, и за веру христианскую, и за отчину отца нашего великого князя Ингваря Святославича»[42].
В молитве Александра Невского перед Ледовым побоищем (1242) наблюдается интересное переплетение сюжетов ветхозаветной и русской истории. «Суди меня, Боже, — воздев руки к небу, воззвал князь, — рассуди распрю мою с народом неправедным и помоги мне, Господи, как в древности помог Моисею одолеть Амалика и прадеду нашему Ярославу окаянного Святополка»[43]. Псалмы, как можно видеть и из молитвы рязанского князя, цитирующего 19-й псалом, служили основой воинских молитв. Поэтому в воинских повестях и житийных рассказах русского Средневековья встречается такое обилие ветхозаветных имен и сюжетов
Речевая деятельность русских полководцев в битве на Куликовом поле (1380), послужившей сюжетом нескольких летописных повестей и литературных произведений первой четверти-середины XV века, также демонстрирует следование указанному канону на всех этапах подготовки и развития сражения. Великий князь Дмитрий Иванович творит молитву и обращается к войску, принимая решение перейти Дон; «витийствует» накануне сражения после коленопреклоненной молитвы прямо перед черным знаменем большого полка; молится в день сражения и даже перед вступлением в схватку воинов из его ближайшего окружения.
Инвективы в военных речах в этот период немало говорят о характере и степени опасности, которые те или иные противники представляли для русских. Против западных воинов, воспринимавшихся врагами православной веры, применялись возвышенно-религиозные инвективы (народ
И все же дух средневековых русских военных речей удивительно несуетен и возвышенно печален; они чем-то неуловимо напоминают народные песенные «страдания». Перед судьбоносной схваткой с вековыми угнетателями Дмитрий Иванович Донской, чутким христианским сознанием прозревая трагизм предстоящего смертоубийства, роняет: «…нам с ними пить общую чашу, друг другу передаваемую»[44]. Аллюзия с евангельским сюжетом «моление о чаше» (Матф. 26, 39; Лука 22, 42; Марк 14, 36) не случайна. Восприятие врагов как сопричастников общей кровавой жертвы, уравнивающей всех перед Смертью, когда кажутся нелепыми земные распри и утихают страсти, характерно для средневекового русского воинского сознания. «Слово о полку Игореве» после инвектив вроде «черный ворон, поганый половчанин» также горько подытоживает: «…сватов напоили, и сами полегли».
Высокую эффективность религиозного воспитания для формирования боевого духа воинов иллюстрирует тот факт, что русские, потеряв в Куликовской битве 5/6 всего войска, выстояли и одержали победу. Причем после изнурительного сражения воины, собираясь к знаменам, «шли весело, ликуя, песни пели: те пели богородичные, другие — мученические, иные же — псалмы, — все христианские песни (выделено нами. — С.З.)»[45].
Даже в индивидуальном риторическом стиле Иоанна Грозного с характерной для него неожиданной сменой тональности, переходами от велеречивой убедительности к резкой язвительности и инвективам, последние редко выражаются в прямой номинации, как в его ультиматуме казанским татарам в 1552 году: «Говорю вам истинную правду для вашей же пользы, щадя вас и оберегая, ибо не кровопийца я и не сыроядец, как вы, поганые басурмане, и не рад я пролитию вашей крови, но за великую неправду вашу пришел я, посланный Богом, оружием наказать вас. И если не послушаете слов моих, то с помощью Бога моего возьму город ваш на щит, вас же всех, и жен ваших, и детей без пощады склоню под меч. И падете вы и будете, как пыль, попраны нашими ногами…»[46].
И в дальнейшем литературные источники — «Повесть о прихождении Стефана Батория на град Псков», «Приход под Троицкий Сергиев монастырь панов польских и литовских», «Повесть об Азовском осадном сидении донских казаков» — не устают акцентировать внимание на удивительной сдержанности на язык русского воинства. Несмотря на «угрозы», «укоры», «насмешки» и даже «богохульные слова» неприятеля наши предки умели обуздывать себя, явно в надежде на то, что «явит нас Бог за наше смирение христианское львами яростными перед вами, собаками»[47]. Что и происходило в действительности — сдержанность в речи позволяла аккумулировать
Первый зафиксированный в исторической литературе факт проникновения брани, понимаемой как божба и проклятия, в воинский дискурс относится ко времени Столетней войны (1337_1453) Религиозный пафос, находивший применение в эпоху Крестовых походов, на первых порах не употреблялся обеими сторонами в этом споре христиан между собою, перефразируя А.С. Пушкина. Героический пафос личной чести и воинской доблести в описываемый период до определенной степени исчерпал себя. Это было связано с тем, что война шла очень долго; призывы к доблести, что называется, «приелись» и перестали вызывать в душах воинов эмоциональный отклик. К тому же войска вынуждены были кормиться за счет населения, что на деле означало практически узаконенное мародерство и грабежи.
К 1429 году, когда Карл VII предоставил Жанне д'Арк войско для помощи осажденному Орлеану, продолжительная война привела к тому, что по выражению М.И. Драгомирова, «и войска, и начальники озверели и изразбойничались вконец»[48]. Грабеж и насилие считались делом настолько законным, что один из французских капитанов Этьен де Виньоль по прозвищу Ла Гир имел обыкновение говаривать, что «если бы Бог воплотился в воина, он стал бы грабителем»[49]. Одним из признаков полного морального разложения французского войска было повальное сквернословие, поразившее всех: от капитанов до простых солдат. «Богохульственное сквернословие составляло неминуемую приправу чуть не каждой фразы, как в нашем великорусском простонародье поминание родственников по восходящей линии», — так с юмором комментировал М.И. Драгомиров работу Ж. Мишле, посвященную Жанне.
Дева-воин сочла возможным выступить в поход только после того, как очистила армию от этой разлагающей сознание солдата скверны. По свидетельству герцога Алансонского, «Жанна сильно гневалась, когда слышала, что солдаты сквернословят, и очень их ругала, и меня также, когда я бранился. При ней я сдерживал себя»[50]. Причем сама удивлявшая Мишле легкость, с которой французские солдаты меняли свои привычки: исповедовались, причащались, изгоняли из лагеря продажных женщин — лучше всего свидетельствует о том, что человек, даже занимающийся таким тяжелым и кровавым ремеслом как военное, всегда нуждается в пафосе, возвышающем цели войны над простым убийством.
Другой пример торжества морального духа, воплощенного в чистоте речи, можно почерпнуть из Тридцатилетней войны (1618–1648). Войну эту современники справедливо отождествляли с концом света и первой если не мировой, то всеевропейской войной, от которой Германия не могла вполне оправиться и столетие спустя. В одном из стихотворений немецкой народной литературы XVI век под красноречивым названием «Сатана не пускает больше в ад ландскнехтов» приводится (от лица нечистой силы) описание обика воинов тогдашних европейских армий.
На лицах шрамы, борода щетиной, Взгляд у них самый неукротимый. Короче, вид у ландскнехтов таков, Какими нас малюют спокон веков. В кости играли они меж собой, Вдруг крик поднялся, гам и вой. Полезли в драку, топочут, орут, Друг друга и в рыло, и в брюхо бьют. При этом так сквернословят погано, Как будто турки они или басурманы[51].
Подстать внешности и поведению был дискурс наемников, пример которого дает роман фон Гриммельсгаузена «Симплициус Симплициссимус» — энциклопедия нравов Тридцатилетней войны: «“Разрази тебя громом (право слово!), так ты еще жив, брат! Да провались ты пропадом, как черт свел нас вместе! Да я, лопни мои глаза, уже думал, ты давно болтаешься в петле!” На что тот отвечал: “Тьфу ты, пропасть! Браток! Да ты ли это или не ты? Черт тебя задери! Да как ты сюда попал? В жись не подумал бы, что тебя повстречаю; я завсегда полагал, что тебя давно уволокли черти!”»[52].
На фоне всеобщего падения нравов особенно выделялись порядки, установленные в лагере «шведского героя», «северного льва» — так современники единодушно величали Густава II Адольфа — энергичного, честолюбивого и глубоко религиозного шведского короля из династии Ваза. В его армии строго преследовались распущенность, грабежи, азартные игры, дуэли и особенно богохульство; солдат все время находился под бдительным присмотром:
«Зорю пробьют, — полк, молиться изволь: Нас на молитву выстроят рано, И так под призывную дробь барабана, День — бегай, молись, а как лопнет терпенье, С коня сам король прочтет нравоученье»[53]
Высокий строй души шведского полководца и внимание, которое он неослабно уделял воспитанию своих войск, приносили поражающие современников плоды. Лишившись практически в начале сражения при Лютцене (1632) своего главнокомандующего, шведы смогли (крайне редкий, если не исключительный случай в истории военного искусства) довести дело до победы, причем в решительный момент дрогнувшие было войска увлек за собой… королевский капеллан.