Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русский мат, бессмысленный и беспощадный, на войне и военной службе - Сергей Эдуардович Зверев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сергей Зверев

Русский мат, бессмысленный и беспощадный, на войне и военной службе

Введение

Этика воинского дискурса регулируется положением современного устава: «Военнослужащие должны постоянно служить примером высокой культуры, скромности и выдержанности, свято блюсти воинскую честь, защищать свое достоинство и уважать достоинство других»[1]. Однако в речевой практике наблюдаются массовые нарушения данного уставного требования, выражающиеся в широком распространении в воинском дискурсе грубости, брани и, в особенности, матерщины.

В языке, наверно, нет явления, менее отвечающего требованиям культуры, чем сквернословие. Тем не менее, явление это занимает прочные позиции в современном русском воинском дискурсе, находя даже своих адептов и «теоретиков». «И мне странно читать в уставе приказ «В атаку, вперед!» — заявлял, например, генерал А.И. Лебедь. — Смею утверждать, что в такой редакции она звучит только при проведении учебных атак. Ни разу в жизни не слышал сам, специально интересовался этим вопросом у ветеранов, и они подтвердили: да, в настоящую атаку этой сухой фразой людей не поднять. Мат является основой управления общевойсковым боем (выделено нами. — С.З.)»[2]. Такое откровение из уст боевого генерала ошеломляет, пожалуй, не меньше его категоричности.

К глубокому сожалению, матерщина настолько укоренилась в воинском дискурсе, что современные курсанты, например, полагают, что великий Суворов матерился, в чем на полном серьезе даже пытаются убеждать преподавателей. Матерное «кредо» будущих офицеров незыблемо, — а как иначе руководить личным составом? Конечно, если бы молодые люди всерьез изучали военную историю, им было бы известно, что в обширном суворовском эпистолярном наследии (около 2000 документов) встречается только одно «выражение»: «… не должно ничего моего при ней остаться, ни людей, ни лошадей, ни экипажей, но моего серебра, ни иного чего, а только еще парочка бл…дунов, Кузьма и Ульяна (дворовые люди. — С.З.)», — до глубины души уязвленный истинной или мнимой изменой жены полководец наставлял своего доверенного человека, как обеспечивать раздел имущества. Согласимся, скорее смешно, нежели грубо или оскорбительно. И уж точно не на службе.

В наше время меры борьбы со сквернословием начальством принимаются спорадически; они сводятся, как правило, к представлению оптимистических докладов по команде, что мат в подразделении, части или вузе изжит. Автор этих строк был свидетелем, как два курсанта одной военной академии, опаздывающих на занятия, обсуждали эту проблему с таким жаром и в таких забористых выражениях, что случайным свидетелям впору было затыкать уши. Скрытый юмор ситуации заключался в том, что буквально накануне воспитательный отдел академии окончательно отчитался перед главкоматом, что в славном военном образовательном учреждении мата нет. Курьезно, но факт, что от мата здесь избавлялись планово, пофакультетно, еженедельно добросовестно оповещая о ходе борьбы за чистоту языка курсантов и офицеров Москву. Происходило это в тот памятный период нашей истории, когда выражение «вежливые люди» на короткое время вдруг стало необыкновенно популярным, и высокое начальство попыталось было закрепить достигнутый успех в массах служилого люда. Мы специально не приводим здесь названия академии, чтобы, несколько перефразируя цитату из популярного кинофильма, не быть несправедливым к другим академиям, где могла произойти точно такая же история.

Как тут не вспомнить горькие слова морского министра России адмирала И.А. Шестакова: «Дорого достается России всякое улучшение, медленно подвигается она к усовершенствованию! Потребовалось… великое национальное унижение (адмирал имел в виду Восточную войну (1853–1856) — С.З.), чтобы она додумалась до аксиомы, на которой зиждется человеческая жизнь от начала мира; чтоб убедилась, что действия, основанные на тупой вере в традиции, несвойственны природе человека, что все, так называемые непреложные истины, служат средством тлетворным, разлагающим, если рядом нет умственной оценки причин и последствий»[3]. В этой книге мы как раз и попытаемся дать по возможности объективную оценку причин и последствий зарождения, постепенного проникновения и современного коловращения мата в армейской и флотской среде.

Полезно попытаться взглянуть на проблему сквернословия в диахроническом аспекте с тем, чтобы проанализировать отношение к ней со стороны самих военных — великих воинов и выдающихся полководцев и флотоводцев — и выяснить, насколько совместимы сквернословие в воинском дискурсе и боеспособность, ибо в конечном счете, боеспособность армии и флота есть главный критерий, определяющий ценность любых элементов воинской деятельности.

Глава 1

Инвективы в жанре боевого вызова

Сквернословие надо отличать от почти ритуальных инвектив в адрес противника, которые находили отражение уже в эпосе многих народов. Риторика героев «Илиады», например, часто реализовалась в жанре боевого вызова, отголоски которого дошли и до наших дней. Функцией этого архаического жанра воинского дискурса в первую очередь была функция, как сказали бы сейчас, морально-психологического обеспечения боя, или «функция инвективы как дуэльного средства»[4]. Для этого применялся широкий спектр приемов: от восхваления собственной силы, храбрости и непобедимости до насмешки, издевательства над врагом.


Илиада. Поединок Ахилла и Гектора

Когда судьба сводит в единоборстве сына Геракла грека Тлеполема и ликийца Сарпедона — двух потомков Зевса, Тлеполем, который приходится Зевсу внуком, отчаянно пытается убедить себя, что его противник Сарпедон — сын Громовержца — и трусоват, и значительно слабее его физически, а значит, несмотря на высшее положение в «божественной иерархии», должен несомненно пасть:

«Что у тебя за нужда, Сарпедон, советчик ликийцев, Ежиться здесь и дрожать? Ничего ведь в боях ты не смыслишь Кто это лжет, будто сын ты эгидодержавного Зевса? Нет, несравненно слабее мужей ты, которые раньше На свет родились от туч собирателя Зевса-Кронида…» [Илиада, 5, 633]

В отличие от Тлеполема Сарпедон вполне уверен в себе — его ответ краток: он просто обещает отправить противника к «конеславному богу Аиду» и вскорости сдерживает обещание.

Нередко опытные в военном деле и владевшие правилами словесных поединков герои прямо предлагали соперникам оставить оскорбительные речи и переходить к бою: «Не побегу от тебя, не в спину ты пику мне всадишь», — так мрачно отвечает на традиционный оскорбительно-насмешливый вызов Ахилла троянец Гектор.

Ритуальные оскорбления врага были свойственны не только европейской эпической традиции. Древнеиндийский эпос «Махабхарата», повествующий о грандиозной битве между племенными союзами пандавов и кауравов, также содержит многочисленные описания поединков, которым часто предшествует словесная перепалка участников. Подобно героям Гомера, перед решительной схваткой воитель кауравов Бхишма и герой пандавов Шикхандин осыпают друг друга колкими насмешками:

«Бхишма так молвил, усмехаясь: “Будешь ли ты разить или нет, ни за что не стану я с тобой сражаться. Ибо как Творец тебя создал, так и [остался] ты Шикхандини”. Выслушав эти слова его, Шикхандин, вне себя от гнева, сказал Бхишме на поле боя, облизывая губы: “Я знаю тебя, кшатриев[5] истребителя, о мощнорукий! Слышал я, что [обладаешь] ты божественной силой. Но и зная о силе твоей, я буду с тобой сражаться!.. Будешь ли ты разить или нет, живым ты не уйдешь от меня! Посмотри хорошенько, о Бхишма, на этот мир [в последний раз], о победоносный в боях!”»

[Бхишмапарва]

Суть насмешек Бхишмы легко понять, если учесть, что Шикхандин, по преданию, сотворен был женщиной, но впоследствии предпочел стать мужчиной, — об этом удивительном факте источник упоминает как-то туманно. Именно на данную метаморфозу намекает Бхишма, присоединяя к имени Шикхандина окончание женского рода. Заметно, что «стрела» инвективы попала в цель, и противник совершенно вышел из себя.

Герой древнеиранского эпоса «Шах-намэ» юный богатырь Сухраб также перед боем вступает в острую перепалку с воином Хаджиром, почти теми же словами, что и античные рыцари Гомера. Как Ахиллес перед схваткой с Гектором пытался подавить его волю: «Ближе иди, чтоб скорее предела ты смерти достигнул!», — так и Сухраб сулит неприятелю смерть от своей руки, что тот парирует инвективой:

«Один ты вышел, гневом распален? На что надеешься? Куда стремишься? Или драконьей пасти не боишься? И кто ты, предстоящий мне в бою, Скажи, чтоб смерть оплакивать твою?» И отвечал ему Хаджир: «Довольно! Сам здесь падешь ты жертвою невольной Себе я равных в битве не встречал, Лев от меня уходит, как шакал… Знай — я Хаджир. О юноша незрелый, Я отсеку главу твою от тела И Кей-Кавусу[6] в дар ее пошлю. Я труп твой под копыта повалю»[7]. [Шах-намэ]

Сюжет поэмы позволяет понять, что боевым вызовом попутно решалась еще одна задача: понять, кто стоит перед поединщиком и подобает ли скрестить с ним оружие[8]. Пока не изобрели геральдику, оставалось только расспросами убеждаться в благородстве и славе противника. Эпические герои были очень требовательны в этом смысле, для них было мало чести обагрять себя кровью простых воинов, тех просто избивали без разбора и счета. Сохранялась опасность не узнать знакомого или родственника — такая судьба постигла, например, никогда не встречавшихся прежде Сухраба и его отца Рустама, не пожелавшего признаться молодому витязю, что он сам прославленный богатырь, чтобы не добавлять тому цены лавров и мотивации в стремлении к победе.

Эпос и литература раннего европейского Средневековья свидетельствует о сохранении в воинском дискурсе жанра боевого вызова, наполненного инвективами в адрес противников. Следует отметить, что с возникновением основных монотеистических религий вооруженное противостояние переместилось из среды профессионального воинства, родовой аристократии в широкие народные массы и ознаменовалось крайним ожесточением. Героями эпических произведений все чаще стали становиться простые люди, волею судеб взявшие в руки оружие, мстившие врагам за поругание и разорение семьи, гибель или пленение родичей и соотечественников. Соответственно, инвективы в значительной степени утратили изощренность, стали проще и грубее.

Герой византийской поэмы «Армурис» (IX в.), например, при обращении к захваченному им «языку»-арабу совершенно не стесняется в выражениях, честя его «вздорным сарацином» и сопровождая допрос для вящей убедительности мощной зуботычиной. Прежде чем обрушиться на вражеское войско, он в лучших традициях героической словесности представляется врагам, не забывая помянуть их недобрым словом, самой, пожалуй, распространенной инвективой в адрес иноверцев:

«К оружию, поганые собаки-сарацины! Скорей наденьте панцири, скорей седлайте коней, Не медлите, не думайте: Армурис перед вами, Армурис, сын Армуриса, отважный ратоборец!»[9] [Армурис]

В русских былинах неверного Калина-царя «собакой» именуют буквально через слово настолько привычно, что он и сам себя устами сказителя в разговоре с Ильей Муромцем покорно величает точно таким же образом: «Не служи-тко ты князю Владимиру, ⁄ Да служи-тко ты собаке царю Калину»[10].


В. Васнецов Богатыри

Русские богатыри, герои былин и сказок, в массе своей также «люди из народа», казаки-порубежники, взявшие на себя ратный труд защиты родной земли от непрошеных гостей из Великой Степи. Их речь далека от рыцарской куртуазности; даже Добрыня Никитич, известный среди прочих соратников своей вежливостью, умением с молодцом съехаться-разъехаться, «и молодцу честь воздать», так обращается к встреченному им татарину:

«Уж ты гадина, едешь, да перегадина! Уж сорока, ты летишь, да белобокая! Да ворона ты летишь, да пустоперая, Пустопера ворона да позагуменью! Не воротишь на заставу караульнюю! Ты уж нас молодцов, видно, нечем считать?..»[11] [Застава богатырская]

После столь выразительного приветствия встреченный богатырем Сокольник задает Добрыне порядочную взбучку по мягкому месту (!); потом достается и Илье Муромцу, по законам жанра обратившемуся к поединщику с подобными же словами. Только молитва к Пречистой Божьей Матери спасает «стара казака» от неминуемой смерти. В противном случае не выручает и силушка богатырская. Например, когда явно нарушается заповедь «Не искушай Господа Бога твоего» (Мф. 4,7):

«И стали витязи похвалятися: “Не намахалися наши могутныя плечи, Не уходилися наши наши добрые кони, Не притупилися наши мечи булатные!” И говорит Алеша-попович млад: “Подавай нам силу нездешнюю, Мы и с тою силою, витязи, справимся!”»[12] [С каких пор перевелись витязи на святой Руси]

По сюжету былины, богатыри, истребив несметную «силу басурманскую», возгордились и молвили «слово неразумное». В ответ откуда ни возьмись явились два «воителя», которые тут же предложили семерым богатырям бой с ними держать. И сколько богатыри ни рассекали супротивников, число их только удваивалось; в итоге не спасло притомившихся-таки истреблять врагов хвастливых витязей и бегство.

Похвальба противников сказочных героев по типу «Я посажу тебя на ладонь одною рукою, прихлопну другою — костей не найдут»[13] также всегда выступает только прелюдией к сокрушительному поражению.

Примеры свидетельствуют, что вызывающее поведение, пустое кичение силой, выражающееся в брани и насмешке, в отечественной эпической традиции неявно осуждаемо и обычно наказуемо. Объяснить это можно двояко.

Во-первых, русские сказки и былины иллюстрируют важное отличие победы от физического истребления, заключающееся в нравственном превосходстве победителя. Именно оно удерживает руку богатыря от удара, когда сам поверженный враг коварно просит: «Секи вдругорядь!»11 И горе витязю, если он, движимый чувством мести или ненависти, попытается добить лежачего, — тот восстает с новыми силами или вместо одного воина встают два, как в приведенном примере. В этом сюжетном ходе слышен отголосок слов апостола Павла: «…не участвуйте в бесплодных делах тьмы» (Еф. 5Д1) — не соглашайтесь ни словом, ни делом с велениями нечистой силы, дабы ни на йоту, пусть и невольно, не уподобиться ей.

Во-вторых, русское воинство вынуждено было веками вести борьбу на своей территории, противостоя многочисленным, сильным и агрессивным соседям, природным, в силу своего образа жизни, воинам-кочевникам. Монголо-татарское нашествие привело фактически к полному уничтожению профессионального княжеского войска. Моральный урон, который претерпело русское воинское сословие, оказавшееся неспособным выполнить свой долг, — защитить народ от захватчиков — оказался сильнее физических потерь. Русская воинская эмблематика так и не выросла в геральдику, а жанр воинской повести в литературе оказался насквозь проникнутым духом жертвенности, чуждым всякой земной суеты. В свете высшей жертвы, которую может принести человек «за други своя» все зримое, осязаемое, плотяное не казалось существенным: сила и воинское умение не спасали — даже самого могучего русского былинного богатыря выручает то молитва, то крест, удачно оказавшийся на пути вражеского копья. [14]

В совершенно других условиях происходило формирование менталитета западного рыцарства — в ходе преимущественно завоевательных походов, носивших нередко откровенно грабительский характер. Даже возвышенные цели Реконкисты[15] не исключали внимания к вполне земным интересам. В «Песне о моем Сиде» (XI в.), например, описание воинских подвигов благородного рыцаря Руя Диаса Кампеадора (Ратоборца) сопровождается почти таким же простодушным восхищением, как и исчисление захваченного им у мавров добра.

Нравы европейцев, по крайней мере, в период раннего Средневековья были еще довольно грубы, — не стоит забывать, что христианство среди воинственных германских племен насаждалось весьма жестокими методами. Даже священники и епископат каролингской[16] эпохи были скорее воинами, чем пастырями; современники удрученно отмечали, что «клир предпочитает скачки, турниры, соревнования в стрельбе из лука христианскому богослужению»[17].

Отношение к прекрасному полу на первых порах было чуждо всякой куртуазии[18]. Храбрый Зигфрид из «Песни о нибелунгах» не стесняется поколачивать свою прекрасную жену Кримхильду за чрезмерно длинный язык. В романах артуровского цикла благородным дамам нередко грозят оскорбления и посягательство на честь от встретившихся некстати на их пути рыцарей-хищников. Высокородные аристократы из «Песни о Сиде», считая свой брак с дочерями Сида, навязанный им королем Испании, неравным, избивают несчастных женщин чуть не до смерти ременными плетями, колют до крови шпорами и бросают беспомощных умирать в лесу.

Возможно, поэтому в средневековой литературе постепенно начал создаваться и пропагандироваться идеал рыцаря без страха и упрека, унаследовавшего лучшие черты эпического героя: непоколебимо верного сюзерену, изысканно галантного в служении Даме, несгибаемого перед лицом неприятеля, милостивого к побежденным, скромного и вежливого в общении с друзьями и врагами. «Истинный влюбленный, — наставляла, например, знаменитого французского рыцаря Жана де Сентре его дама, — склонен только к оной благороднейшей и блистательной науке — владению оружием… Его слуха не достигает ни одно грубое слово, его взора — ни один лживый взгляд; его уста не осквернены низкими речами, руки — ложными клятвами»[19].

Согласно рыцарскому этикету, турнирной или смертельной схватке предшествовал письменный или устный вызов, составленный в самых изысканных выражениях. По мере укоренения традиций куртуазности и роста самосознания рыцарства, инвективы стали рассматриваться как атрибут дискурса только неблагородных противников, как зримое свидетельство низменности побуждений, вспыльчивости и заносчивости. Как и в русском былинном эпосе, такие воинские качества не приносят победы: ни в одном рыцарском романе нельзя найти ни одного случая, чтобы неблагопристойно выражавшийся рыцарь-буян и задира не был посрамлен на ристалище или на поле боя. Мало того, ими гнушались даже ближайшие родственники, не находя извинений их грубости:

«Пойми, мой сын, и посмотри: Ты груб и холоден внутри, Для дружбы, нежности потерян И миловать ты не намерен, И ненависти сдался в плен, И потому-то мной презрен, Навек с несчастьем обручишься. Ты доблестью своей кичишься, Но в нужный час и на поверку Найдется тот, что даст ей мерку. Достойным рыцарям не след Кичиться доблестью побед, Хвалиться собственной отвагой. Все видно: худо или благо. Для подтверждения величья Бахвальство — словно перья птичьи…»[20]

Рассчитывать на успех у дам подобные бахвалы также, конечно, не могли.

Следует заметить, что куртуазия не исключала проявления сугубо мужских качеств: твердости, доходящей до жестокости. Сдавшихся в смертельном поединке на милость победителя ждал ужасный позор и исключение из рыцарского сословия. Рука героя романа «Тирант Белый», которым, кстати, зачитывался Дон Кихот, после отказа благородного противника сдаться, не дрогнула поразить того через забрало в глаз кинжалом, сопроводив свой поступок надлежащей отповедью: «Что ж, все рыцари, желающие свершать ратные подвиги и биться как подобает, должны быть жестокими, не страшась за то даже мук адовых»[21].

И все же после оформления на страницах романов и песней рыцарской этики, «чтобы прослыть рыцарем, — пишет итальянский исследователь истории рыцарства Ф. Кардини, — уже было мало иметь оружие, боевого коня, физическую силу, профессиональное мастерство, личную храбрость. Необходима была воля и дисциплина в следовании нравственной норме»[22].

В «Песне о Роланде» (XI в.) — библии рыцарства — оскорбительные выпады исходят исключительно из уст противников франков, как например, от племянника сарацинского короля Аэльро, который перед началом битвы:

«Пред войском мавров мчит во весь опор, Язвит французов наших бранью злой: “Эй, трусы, ждет вас ныне смертный бой. Вас предал ваш защитник и оплот: Зря бросил вас в горах глупец-король. Падет на вашу Францию позор, А Карл[23] простится с правою рукой[24]”»[25]. [Песнь о Роланде]

Не было для рыцаря худших грехов, нежели трусость и предательство. Обязательства вассалов и сеньоров были взаимными, поэтому Аэльро, чтобы посеять неуверенность во франкском войске, стремится опорочить их сеньора-короля подозрением в предательстве, а воинов унизить обвинением в трусости. Злоречие, однако, сарацину не помогло, он был тут же проколот копьем славного Роланда, сопроводившего свой удар надлежащей отповедью наглецу.

Следует отметить, что помимо «рыцарской литературы», так сказать, литературы Дон Кихота, в европейской культуре XI–XIII веков существовал эпический жанр литературы Санто Пансы, предназначенной для народа. В этом ряду выделяется жеста[26] о графе Гильоме Оранжском — любимом персонаже французского простонародья, в своем воображении создавшего своего рода антипод благородному сословию, нисколько, однако, последнему не уступавшего ни в доблести, ни в происхождении — если граф Роланд приходился племянником Карлу Великому, то граф Гильом стал его кузеном. В образах Роланда и Гильома Оранжского воплотилось восприятие рыцарства образованными классами Средневековья и народными массами; соответственно и в дискурсе этих персонажей наблюдается разделение между куртуазней и инвективизацией (по В.И. Жельвису).

Граф Гильом говорит сочным простонародным языком, ну а будучи выведенным из себя происками врагов, — а происходит это довольно часто, фраза «Гильом чуть не сошел с ума от злости» повторяется в тексте чуть ли не рефреном, — разражается тирадами, наполненными грубыми инвективами, в которых не щадит, что называется, ни женщин, ни детей. Вот как честит он под горячую руку, ни много ни мало, королеву Франции, некстати встрявшую в его разговор с королем:

«По меньшей мере сто попов распутных Свои персты в твою совали ступку, И ты ни одного из них не шуганула, Болтливая и злая потаскуха. Снять голову с тебя давно пора бы — Всю Францию покрыла ты позором. Одно ты знаешь — у огня в покоях Цыплят с подливкой перечною лопать, Да задирать в своей постели теплой Повыше и понепотребней ноги. Грешит с тобою всяк, кому охота. А мы беремся за мечи с зарею, Удары получаем и наносим». [Песни о Гильоме Оранжском]

Привилегированное сословие — священники, монахи и «харистократы, нашей Франции объедалы», по выражению Кола Брюньона, даже сам папа римский — все без исключения подвергается в речах графа Гильома уничижению и насмешке. Инвективы в их адрес немногим отличаются от тех, каковыми награждаются внешние враги-сарацины: «псы», «бездельники», «мошенники», «трусливые вонючки», «шлюхины сыны» из уст бравого графа так и сыплются. Здесь эти элементы народной смеховой культуры играют роль предохранительного клапана, через который выпускается лишний пар, — осуществляется эмоциональная разрядка, воссоздающая атмосферу бахтинского карнавала.

В исландских сагах воины-поединщики обмениваются очень схожим набором инвектив — «щенок», «трусы», «собаки». Так, в «Саге о Гисли, сыне Кислого» (X в.) схватка между главным героем-изгнанником и преследующими его врагами начинается с такого обмена любезностями:

«Эйольв сказал Гисли:

— Мой тебе совет, больше не убегай, чтобы не приходилось гоняться за тобою, как за трусом. Ведь ты слывешь большим храбрецом. Давно мы с тобой не встречались, и хотелось бы, чтобы эта встреча была последней.

Гисли отвечает:

— Нападай же на меня, как подобает мужу, ибо я больше не побегу, и твой долг напасть на меня первым, ведь у тебя со мною больше счетов, нежели у твоих людей.

— Мне не нужно твоего позволения, — говорит Эйольв, — чтобы самому расставить людей.

— Вернее всего, — говорит Гисли, — что ты, щенок, вовсе не посмеешь помериться со мною оружием»[27].

[Сага о Гисли]

Эйольв, видя такую уверенность в себе Гисли, действительно не стал искушать судьбу и расставил своих людей в таком порядке, чтобы самому оказаться за их спинами; этим он сохранил свою жизнь, но не спасся от позора, ибо Гисли в одиночку уложил восьмерых из двенадцати напавших на него, снискав бессмертную славу.

Похожим образом начинается схватка между воинами Хьяльмаром и Оддом из «Саги о Хервер и Хедреке», с одной стороны, и Агантюром и одиннадцатью его братьями-берсерками, — с другой:

«[Хьяльмар] обнажил меч и выступил против Ангантюра, и каждый вслух послал другого в Вальхаллу… Одд позвал берсерков и сказал:

“Один на один сразимся, кто тут не трус, мужи проворные, или храбрости мало?”»[28] [Сага о Хервер и Хейдреке]

В Вальхалле в итоге оказались берсерки во главе с Агантюром.

«Повесть временных лет» донесла до нас два любопытных эпизода, свидетельствующих об использовании инвектив в жанре боевого вызова на территории Древней Руси. Перед сражением на р. Листвене (1016) войска Ярослава Мудрого и Святополка Окаянного три месяца стояли по обе стороны реки, не решаясь переправиться и вступить в бой наконец, воевода Святополка стал, разъезжая по берегу, укорять новгородцев Ярослава: «Что пришли с хромцом этим? Вы ведь плотники. Поставим вас хоромы наши рубить!». Инвектива, содержащая в себе намек на физический недостаток их князя и унижение боевых качеств новгородских воинов, сыграла, однако, дурную шутку со Святополком — похвальба не на шутку раззадорила неприятеля: «Слыша это, сказали новгородцы Ярославу, что "завтра мы переправимся к нему; если кто не пойдет с нами, сами нападем на него". Наступили уже заморозки, Святополк стоял между двумя озерами и всю ночь пил с дружиной своей. Ярослав же с утра, исполнив дружину свою, на рассвете переправился. И, высадившись на берег, оттолкнули ладьи от берега, и пошли друг против друга, и сошлись в схватке. Была сеча жестокая, и прижали Святополка с дружиною к озеру, и вступили на лед, и подломился под ними лед, и стал одолевать Ярослав, видев же это, Святополк побежал, и одолел Ярослав»[29].

Другой случай инвективизации боевого вызова не принес чести и выгоды уже Ярославу. В 1018 году Святополк пришел на Русь со своим зятем и союзником польским князем Болеславом I Храбрым. «Ярослав же, собрав русь, и варягов, и словен, пошел против Болеслава и Святополка и пришел к Волыню, и стали они по обеим сторонам реки Буга. И был у Ярослава кормилец и воевода, именем Буда, и стал он укорять Болеслава, говоря: „Проткнем тебе колом брюхо твое толстое». Ибо был Болеслав велик и тяжек, так что и на коне не мог сидеть, но зато был умен. И сказал Болеслав дружине своей: „Если вас не унижает оскорбление это, то погибну одинП. Сев на коня, въехал он в реку, а за ним воины его. Ярослав же не успел исполниться, и победил Болеслав Ярослава. И убежал Ярослав с четырьмя мужами в Новгород, Болеслав же вступил в Киев со Святополком»[30].

Как видим, пустое бахвальство, соединенное с обидными инвективами в адрес неприятеля, может быть небезопасным. С одной стороны, сдержанность в ответном слове неприятеля оскорбителями принимается за его слабость, что питает ложную уверенность в собственном превосходстве, порождает беспечность и шапкозакидательные настроения в войске; с другой, — еще осмотрительные византийцы не рекомендовали увлекаться оскорблением противников, как «это в привычке у людей невежественных»[31], чтобы не разжечь во врагах опасное желание отомстить за насмешки. Византийский полководец XI века Кекавмен особо подчеркивал, что некий протоспафарий[32] Никулица приступил к осаде Сервии только будучи уязвленным высокомерием и оскорблениями, которыми его осыпали со стен крепости ее жители и защитники. На этом историческом примере Кекавмен делал вывод: «Если враг явится осаждать крепость, отнюдь не оскорбляй его… Дело в том, что, оскорбляя его, ты приводишь его в ярость и толкаешь на коварство против тебя. Какая тебе выгода от брани и сквернословия? Более того, если ты увидишь, что кто-нибудь оскорбляет врага, заткни ему рот и пристыди его»[33].

Реальные рыцарские поединки в период Средневековья также нередко развивались в полном соответствии с эпической и литературной традицией, как это было, например, в Третьем крестовом походе (1189–1192) при осаде крепости Птолемаиды, длившейся около трех лет. «Христианские и мусульманские воины, подобно героям Гомера, вызывали друг друга на единоборство и обременялись взаимными ругательствами… Борцы обеих сторон прежде вступления на поприще приветствовали друг друга речами (выделено нами. — С.З.)»[34], — так писал об этом французский историк Г. Мишо. Эти «взаимные ругательства» не имели, конечно, ничего общего со сквернословием, о чем свидетельствует далее и сам Мишо, указывая, что бойцы «приветствовали» друг друга речами; скорее это был тот обмен инвективами, примером которого может служить приведенные выше диалоги между Тлеполемом и Сарпедоном, Бхишмой и Шихкандином, Сухрабом и Хаджиром, Армурисом и сарацинами.

Отголоском жанра боевого вызова в эпоху Нового времени может считаться полулегендарное письмо казаков турецкому султану, наполненное язвительными, пародийными инвективами, сосредоточенными в основном, в «титуле»-обращении, которые, однако, нигде не опускаются до явного сквернословия[35]. И это при том, что казаки, конечно, не могли похвастаться благородством происхождения, подобно греческим родоплеменным вождям, индийским царям или рыцарям-крестоносцам.

Художественно переосмысленное явление ритуальных перепалок на поле боя между поляками и запорожцами нашло отражение и в знаменитой повести Н.В. Гоголя:

«И крепок был на едкое слово Попович…

— Вот, погодите, обрежем мы вам чубы! — кричали им сверху.

— А хотел бы я поглядеть, как они нам обрежут чубы! — говорил Попович, поворотившись перед ними на коне. Потом, поглядевши на своих, сказал: — А что ж? Может быть, ляхи и правду говорят. Коли выведет их вон тот пузатый, им всем будет добрая защита.

— Отчего ж, ты думаешь, будет им добрая защита? — сказали козаки, зная, что Попович, верно, уже готовился что-нибудь отпустить.

— А оттого, что позади его упрячется все войско, и уж черта с два из-за его пуза достанешь которого-нибудь копьем!

Все засмеялись козаки».

[Тарас Бульба]

И. Репин Запорожцы пишут письмо турецкому султану

Здесь мы видим скорее парирование в духе непрямой коммуникации оскорбительных выпадов неприятеля, чтобы не дать прийти в уныние соратникам. Все воители испокон веку старались привести войска в бодрое настроение; вспомним Суворова: «…забавлять и веселить солдата всячески». Задолго до возникновения системы нервно-мышечного обучения Томаса Ханны было подмечено, что человек со здоровой психикой, находящийся в хорошем настроении, лучше управляет своим телом, рефлексы, помогающие адекватно реагировать на внешние раздражители, не затормаживаются под воздействием страха или боевого стресса. Вот и в приведенном примере казак Попович перед тем как отпустить шутку, сначала оглядел ряды своих и, видимо, прочитал на их лицах некоторое смущение, вызванное угрозой поляков, что и заставило его принять неотложные меры психической регуляции, как сказали бы теперь. Дружный смех товарищей свидетельствовал, что его усилия не пропали даром.

В более близкое нам время, в истории Великой Отечественной войны известна стилизация под письмо запорожцев — послание, написанное защитниками Одессы румынскому главнокомандующему маршалу И. Антонеску, в котором одесситы со свойственным им остроумием сообщали: «Не тебе с дурною головою выступать против нас войною. Огнем и мечом расправимся с тобою… Запомни, что наша Одесса, как и вся Украина, будет только советской, а не твоей, боярской. Об этом ты, фашистский холуй, и Гитлеру отрапортуй»[36]. Аналогичное письмо защитников п-ова Ханко барону Маннергейму от 10 октября 1941 года, авторство которого принадлежало поэту М. Дудину, по тону и стилю значительно грубее. Боевой комсомольский задор вкупе с безапелляционностью суждений, свойственной молодости, так и брызжет со страниц письма: «Красная Армия бьет вас с востока. Англия и Америка — с севера, и не пеняй, смрадный иуда, когда на твое приглашение мы — героические защитники Ханко — двинем с юга!»[37].

Как видим, до сквернословия дело не доходило; инвективы холуй и иуда литературного свойства, хотя советские войска в том и другом случае находились в очень тяжелых обстоятельствах, фактически в условиях осажденной крепости, окруженной превосходящими силами противника. Известны несколько вариантов стилизованных партизанских писем Гитлеру, текст которых содержит многочисленные инвективы матерного характера, но поскольку партизанские отряды не являются регулярными воинскими формированиями, текст указанных посланий не может быть отнесен к воинскому дискурсу, и здесь не анализируется.

При обращении к собственным воинам все полководцы с глубокой древности были особенно осторожными в речах. В первом полнотекстовом документе, регулирующем правила военной речи, — византийском трактате «Rhetorica militaris» (VI в.), — говорилось: «Следует, чтобы стратег, выступая перед народом, воздерживался от грубости и горячности (выделено нами. — Автд, говоря перед слушателями как муж умелый в военных делах и искусный в том, чтобы советовать полезное и все говорящий и делающий ради спасения слушающих, как и Одиссей ругал ахейцев ахеянками, что является горячностью, не потому что проклинал, но побуждая их к мужеству»[38]. Даже в речах, которые в трактате именуются гневными, обращенных к потерпевшим поражение войскам, стратигу рекомендовалось не называть провинившихся воинов поименно, «чтобы слушающие не сильно огорчались», поскольку «где имеет место поношение, исчезает исправление вины»[39]. В образцовых речах, приведенных в трактате, подчиненные именуются не иначе как «прекрасные и благородные соратники».

В период ожесточенной борьбы с арабской агрессией в VII веке в византийском воинском дискурсе получила распространение молитва. Строгое следование воинов и полководцев религиозным канонам стало восприниматься непременным условием достижения военных побед. В трактате «Стратегика» (X в.) императора Никифора II Фоки подробнейшим образом расписывалась организация в армии богослужения, практически как вид обеспечения боевых действий: «Следует же командиру заранее постановить, чтобы в лагере, во время славословия и в вечерних и в утренних гимнах священники совершали после исполнения гимнов усердные молитвы, а все войско люда восклицало «Господи помилуй!» вплоть до сотни раз со вниманием и страхом Божиим и со слезами (выделено нами. — С.З.), чтобы никто не отваживался в час молитвы заниматься каким-то трудом… Кто же будет найден в час произнесения усердной молитвы занимающимся какими-либо делами, кто не встал и не воздал Богу свою молитву в страхе Божием, оного с наказанием, остриженными волосами и достойной его процессией пусть понизят, опуская до незначительного чина»[40]. Эти наставления принадлежат перу не монаха, как можно подумать, а императора-воина в полном смысле этого слова, с юности жившего боевой жизнью походов и сражений. Нечего говорить о том, что в армии, в которой столь строгие наказания возлагались на всего лишь не молившихся, было немыслимо какое-либо сквернословие.

Сами инвективы в адрес противников носили в византийском средневековье возвышенный характер, основываясь на персоналиях и образах священной, преимущественно ветхозаветной истории. Так, Продолжатель Феофана приводит пример некоего Андрея, по происхождению скифа (славянина), который был возведен за доблесть в борьбе с сарацинами в сан патрикия и назначен стратегом. В ответ на наглый вызов эмира Тарса, содержавший оскорбления христианской религии, Андрей обратился к иконе Богоматери и сказал: «Смотри, мать Слова и Бога, и ты, предвечный от отца и во времени от матери, как кичится и злобствует на избранный народ твой сей варвар, спесивец и новый Сеннахерим, будь же помощницей и поборницей рабов твоих и да узнают все народы силу твоей власти»[41]. Упоминающийся в речи Сеннахерим — ассирийский царь, который пытался взять Иерусалим при царе Иезекии (4 Цар. 18) выступает в речи синонимом захватчика и угнетателя.

Традиции византийского военного красноречия воплотились в древнерусском воинском дискурсе. На Руси сложился своеобразный риторический канон, которому неукоснительно следовали все князья-христиане при подготовке к битве. Начинался канон с гласной публичной молитвы военачальника перед строем и заканчивался кратким словом ободрения, обращенным к дружинникам.

Традицию следования этому канону заложил, очевидно, уже рязанский князь перед первым столкновением с татарами (1237), как изображает это «Повесть о разорении Рязани Батыем»: «И увидел князь великий Юрий Ингваревич братию свою, и бояр своих и воевод, храбро и мужественно скачущих, возвел руки к небу и сказал со слезами: «Изми нас от враг наших, Боже, и от восстающих нань избави нас, и покрый нас от сонма лукавнующих, и от множества, творящих беззаконие. Буди путь их тма и ползок». И сказал братии своей: «О государи мои и братия, если из рук господних благое приняли, то и злое не потерпим ли?! Лучше нам смертию славу вечную добыть, нежели во власти поганых быть. Пусть я, брат ваш, раньше вас выпью чашу смертную за святые божьи церкви, и за веру христианскую, и за отчину отца нашего великого князя Ингваря Святославича»[42].

В молитве Александра Невского перед Ледовым побоищем (1242) наблюдается интересное переплетение сюжетов ветхозаветной и русской истории. «Суди меня, Боже, — воздев руки к небу, воззвал князь, — рассуди распрю мою с народом неправедным и помоги мне, Господи, как в древности помог Моисею одолеть Амалика и прадеду нашему Ярославу окаянного Святополка»[43]. Псалмы, как можно видеть и из молитвы рязанского князя, цитирующего 19-й псалом, служили основой воинских молитв. Поэтому в воинских повестях и житийных рассказах русского Средневековья встречается такое обилие ветхозаветных имен и сюжетов

Речевая деятельность русских полководцев в битве на Куликовом поле (1380), послужившей сюжетом нескольких летописных повестей и литературных произведений первой четверти-середины XV века, также демонстрирует следование указанному канону на всех этапах подготовки и развития сражения. Великий князь Дмитрий Иванович творит молитву и обращается к войску, принимая решение перейти Дон; «витийствует» накануне сражения после коленопреклоненной молитвы прямо перед черным знаменем большого полка; молится в день сражения и даже перед вступлением в схватку воинов из его ближайшего окружения.

Инвективы в военных речах в этот период немало говорят о характере и степени опасности, которые те или иные противники представляли для русских. Против западных воинов, воспринимавшихся врагами православной веры, применялись возвышенно-религиозные инвективы (народ гордый, Амалик), в то время как инвективы в адрес монголо-татар по большей части основывались на национально-бытовом неприятии (поганые, сыроядцы, т. е. язычники, питающиеся сырым мясом).

И все же дух средневековых русских военных речей удивительно несуетен и возвышенно печален; они чем-то неуловимо напоминают народные песенные «страдания». Перед судьбоносной схваткой с вековыми угнетателями Дмитрий Иванович Донской, чутким христианским сознанием прозревая трагизм предстоящего смертоубийства, роняет: «…нам с ними пить общую чашу, друг другу передаваемую»[44]. Аллюзия с евангельским сюжетом «моление о чаше» (Матф. 26, 39; Лука 22, 42; Марк 14, 36) не случайна. Восприятие врагов как сопричастников общей кровавой жертвы, уравнивающей всех перед Смертью, когда кажутся нелепыми земные распри и утихают страсти, характерно для средневекового русского воинского сознания. «Слово о полку Игореве» после инвектив вроде «черный ворон, поганый половчанин» также горько подытоживает: «…сватов напоили, и сами полегли».

Высокую эффективность религиозного воспитания для формирования боевого духа воинов иллюстрирует тот факт, что русские, потеряв в Куликовской битве 5/6 всего войска, выстояли и одержали победу. Причем после изнурительного сражения воины, собираясь к знаменам, «шли весело, ликуя, песни пели: те пели богородичные, другие — мученические, иные же — псалмы, — все христианские песни (выделено нами. — С.З.)»[45].

Даже в индивидуальном риторическом стиле Иоанна Грозного с характерной для него неожиданной сменой тональности, переходами от велеречивой убедительности к резкой язвительности и инвективам, последние редко выражаются в прямой номинации, как в его ультиматуме казанским татарам в 1552 году: «Говорю вам истинную правду для вашей же пользы, щадя вас и оберегая, ибо не кровопийца я и не сыроядец, как вы, поганые басурмане, и не рад я пролитию вашей крови, но за великую неправду вашу пришел я, посланный Богом, оружием наказать вас. И если не послушаете слов моих, то с помощью Бога моего возьму город ваш на щит, вас же всех, и жен ваших, и детей без пощады склоню под меч. И падете вы и будете, как пыль, попраны нашими ногами…»[46].

И в дальнейшем литературные источники — «Повесть о прихождении Стефана Батория на град Псков», «Приход под Троицкий Сергиев монастырь панов польских и литовских», «Повесть об Азовском осадном сидении донских казаков» — не устают акцентировать внимание на удивительной сдержанности на язык русского воинства. Несмотря на «угрозы», «укоры», «насмешки» и даже «богохульные слова» неприятеля наши предки умели обуздывать себя, явно в надежде на то, что «явит нас Бог за наше смирение христианское львами яростными перед вами, собаками»[47]. Что и происходило в действительности — сдержанность в речи позволяла аккумулировать и, мы бы сказали, сублимировать нерастраченный гнев воинов за оскорбления в боевую энергию, беспощадную рубку.

Первый зафиксированный в исторической литературе факт проникновения брани, понимаемой как божба и проклятия, в воинский дискурс относится ко времени Столетней войны (1337_1453) Религиозный пафос, находивший применение в эпоху Крестовых походов, на первых порах не употреблялся обеими сторонами в этом споре христиан между собою, перефразируя А.С. Пушкина. Героический пафос личной чести и воинской доблести в описываемый период до определенной степени исчерпал себя. Это было связано с тем, что война шла очень долго; призывы к доблести, что называется, «приелись» и перестали вызывать в душах воинов эмоциональный отклик. К тому же войска вынуждены были кормиться за счет населения, что на деле означало практически узаконенное мародерство и грабежи.

К 1429 году, когда Карл VII предоставил Жанне д'Арк войско для помощи осажденному Орлеану, продолжительная война привела к тому, что по выражению М.И. Драгомирова, «и войска, и начальники озверели и изразбойничались вконец»[48]. Грабеж и насилие считались делом настолько законным, что один из французских капитанов Этьен де Виньоль по прозвищу Ла Гир имел обыкновение говаривать, что «если бы Бог воплотился в воина, он стал бы грабителем»[49]. Одним из признаков полного морального разложения французского войска было повальное сквернословие, поразившее всех: от капитанов до простых солдат. «Богохульственное сквернословие составляло неминуемую приправу чуть не каждой фразы, как в нашем великорусском простонародье поминание родственников по восходящей линии», — так с юмором комментировал М.И. Драгомиров работу Ж. Мишле, посвященную Жанне.

Дева-воин сочла возможным выступить в поход только после того, как очистила армию от этой разлагающей сознание солдата скверны. По свидетельству герцога Алансонского, «Жанна сильно гневалась, когда слышала, что солдаты сквернословят, и очень их ругала, и меня также, когда я бранился. При ней я сдерживал себя»[50]. Причем сама удивлявшая Мишле легкость, с которой французские солдаты меняли свои привычки: исповедовались, причащались, изгоняли из лагеря продажных женщин — лучше всего свидетельствует о том, что человек, даже занимающийся таким тяжелым и кровавым ремеслом как военное, всегда нуждается в пафосе, возвышающем цели войны над простым убийством.

Другой пример торжества морального духа, воплощенного в чистоте речи, можно почерпнуть из Тридцатилетней войны (1618–1648). Войну эту современники справедливо отождествляли с концом света и первой если не мировой, то всеевропейской войной, от которой Германия не могла вполне оправиться и столетие спустя. В одном из стихотворений немецкой народной литературы XVI век под красноречивым названием «Сатана не пускает больше в ад ландскнехтов» приводится (от лица нечистой силы) описание обика воинов тогдашних европейских армий.

На лицах шрамы, борода щетиной, Взгляд у них самый неукротимый. Короче, вид у ландскнехтов таков, Какими нас малюют спокон веков. В кости играли они меж собой, Вдруг крик поднялся, гам и вой. Полезли в драку, топочут, орут, Друг друга и в рыло, и в брюхо бьют. При этом так сквернословят погано, Как будто турки они или басурманы[51].

Подстать внешности и поведению был дискурс наемников, пример которого дает роман фон Гриммельсгаузена «Симплициус Симплициссимус» — энциклопедия нравов Тридцатилетней войны: «“Разрази тебя громом (право слово!), так ты еще жив, брат! Да провались ты пропадом, как черт свел нас вместе! Да я, лопни мои глаза, уже думал, ты давно болтаешься в петле!” На что тот отвечал: “Тьфу ты, пропасть! Браток! Да ты ли это или не ты? Черт тебя задери! Да как ты сюда попал? В жись не подумал бы, что тебя повстречаю; я завсегда полагал, что тебя давно уволокли черти!”»[52].

На фоне всеобщего падения нравов особенно выделялись порядки, установленные в лагере «шведского героя», «северного льва» — так современники единодушно величали Густава II Адольфа — энергичного, честолюбивого и глубоко религиозного шведского короля из династии Ваза. В его армии строго преследовались распущенность, грабежи, азартные игры, дуэли и особенно богохульство; солдат все время находился под бдительным присмотром:

«Зорю пробьют, — полк, молиться изволь: Нас на молитву выстроят рано, И так под призывную дробь барабана, День — бегай, молись, а как лопнет терпенье, С коня сам король прочтет нравоученье»[53]

Высокий строй души шведского полководца и внимание, которое он неослабно уделял воспитанию своих войск, приносили поражающие современников плоды. Лишившись практически в начале сражения при Лютцене (1632) своего главнокомандующего, шведы смогли (крайне редкий, если не исключительный случай в истории военного искусства) довести дело до победы, причем в решительный момент дрогнувшие было войска увлек за собой… королевский капеллан.




Поделиться книгой:

На главную
Назад