Страна Тамазга[1] — скомканное одеяло, покрытое редкой шерстью горьких трав и светлых лесов. Его розовато-рыжие проплешины навсегда окрасил кислый свет тяжёлого закатного солнца. Здесь — край мира, Запад. Дальше — океан, а за ним — тёмное ничто. Из океана или даже из этого тёмного ничто сюда когда-то пришёл народ колдунов-имазиген, называющих себя Свободными или Благородными.
Закатное солнце заливает нагретые человеческой жизнью пещеры, крепенькие горные замки, свившиеся каменными кольцами деревеньки. Когда гаснет очередной закат, в сырой траве между холмами, в холодных щелях скал просыпается жизнь, более хищная, чем любой ночной хищник, и множество смрадных чудовищ разбредаются по Тамазге, рыщут вдоль «слепых» стен селений. Днём и ночью тысячи демонов заполняют эту землю, ищут человеческую плоть.
В домах «благородных»-имазиген[2] пахнет волшебными травами и недавно приготовленной едой, покачиваются маленькие фонарики, развешанные матерями или бабушками, каждая из которых — колдунья. Шепотки-заклинания бегают по углам как мыши, стерегут дом, песни-заклятия ходят привидениями, смешиваются с текучими бликами света на стенах. Детям страшно, они жмутся к очагам, смотрят, как бабушкина песенка ходит среди теней, трогает фонарики огромными, лёгкими рукавами.
Благородные носят только тяжёлое серебро, изрезанное старыми узорами, золото, металл зла, никогда не касается их кожи. Такими же знаками покрыты прекрасные странной красотой лица замужних женщин и крепкие руки мужчин. Тайные смеси в мешочках спят, угревшись под их одеждой, отгоняя беду.
Только одно существо не подвластно заклятьям старух и тихим приказам местных «святых». В ночном тумане, от одного заснувшего в глухом кольце стен селения к другому, бесшумно перелетает птица ширри. Её нежные, похожие на женские, груди осторожно касаются ртов спящих детей и поят их медленно сочащимся молоком. Из одной груди тяжело струится сладкая удача и славная судьба, в другой тихо сворачивается кислая смерть.
Испившие молока ширри проживают свой век и умирают, кто кем: святым, на чьей могиле спят паломники в ожидании вещих снов; старой ведьмой, поссорившейся с богами и погибшей под лавиной; злобным духом, обитающим на небольшой вересковой проплешине возле узкой горной тропки.
Как-то незаметно проходило время, иногда проседая, как подмытая ручьями земля. Римляне смяли потомков хитрых финикийцев и долго правили побережьем, потом их сменили вандалы, потом — высокомерные ромеи. Приходили и селились гости из разных земель. Приходили и селились заносчивые и поджарые римские иудеи, изысканные, с птичьими лицами, иудеи из Химьяра, сдержанные иудеи-хиджазиты и крепколобые купцы-иудеи из Византии. Иудеи быстро стали для имазиген своими, выучили благородный язык тамазигт и научились варить травки на все случаи жизни. В Тамазге зазвучали Имена Ангелов и заклинания на древнееврейском. Имазиген перебирали верования гостей, словно зёрнышки для чёток, и часто выбирали иудейскую. Целые кланы и племена переходили в веру Авраама, хотя большинство выбрали для поклонения крест, а кое-кто — уже наступающий на усталых ромеев ислам.
И вот пришёл срок: исчезли последние царства имазиген, сгинули великие воины, в чьих татуированных руках хранилась нечеловеческая сила, умерли неправдоподобно прекрасные женщины, танцевавшие с духами, чьи покрытые магическими татуировками лица вселяли ужас в иноземцев. Последний герой легенд, вождь христиан Аксель, свернулся калачиком и уснул навеки под одеялом Тамазги. Но старая Тамазга ещё жила.
— Дураки! Жалкие дураки! — Огромный амазиг медленно ехал на крепкой лошади между покрытыми пожухлой травой холмами и горько разговаривал с этой самой травой. После его слов в траве воцарилась жуткая суета, будто стебли забегали и зашушукались, пытаясь выяснить друг у друга, кого, собственно, он имеет в виду. Поняв, что те, о ком идёт речь, в данный момент устилают своими телами поля под Карфагеном, трава затихла.
Всадника звали красиво: Аместан. Правда, этого имени почти никто не знал, а звали его все «Посланник Королевы», каковым он и являлся. Это звание сильно выделяло его в толпе огромных, как на подбор, королевских приближённых и телохранителей. Кстати, Королева и сама была очень высокой и мощной, что, скорее всего, и породило в народе легенду, будто она и её окружение ведут свой род от Голиафа. О Королеве вообще ходило слишком много легенд, чересчур много.
А ещё Аместану достались незаурядная внешность и характер.
Если кто-то долго на него смотрел, ему начинало казаться, что перед ним леопард-оборотень, совершенно дикий, но, к счастью, слишком задумчивый. И очень молчаливый: на людях Аместан редко открывал рот по собственной воле, в основном он только передавал волю Королевы. Зато когда он оставался один, его язык не знал удержу. Аместан разговаривал со всем, что видел вокруг себя, причём он был уверен, что вторая сторона (трава, камни, ручьи и прочая природа) принимает в разговоре самое живое участие. Разумеется, он ведь ощущал всё вокруг как абсолютно живое и чувствовал мельчайшие смены его настроения.
Последнее своё поручение Аместан провалил и совершенно не чувствовал себя виноватым, тем более, что Королева заранее ему сказала, что так и случится.
Он скакал день и ночь и, наконец, прибыл в Карфаген, чтобы передать ромейскому наместнику предупреждение о приближении мусульманской армии и приглашение Королевы присоединиться к ней. Его встретили со смесью насторожённости и иронии, и далее предлагали ему всё более и более сложные смеси настроений, которые он не был способен ни понять, ни переварить.
Главной и самой круто замешанной смесью была причина отказа.
С одной стороны, наместник считал, что сможет справиться с мусульманами сам, особенно если ему помогут христианские кланы имазиген. Аместан ответил, что идущая на Карфаген армия гораздо больше, чем принято считать. Наместник вежливо поинтересовался, почему он должен думать, что у Королевы шпионы лучше, чем у него. И, получив ответ, что Королева знает это не от шпионов, совсем погрустнел. Вот-вот, в этом, пожалуй, и состояла главная причина отказа.
Византийский наместник был ревностным христианином и мудрым царедворцем. Он знал, что даже если переломит себя и пойдёт на союз с иудейским царством, в Константинополе ему этого не простят, по крайней мере, многие решат, что лучше бы ему этого не прощать. Но и переломить себя он никак не мог: королева-иудейка — ещё куда ни шло, но королева — известная на всю Африку колдунья!.. Ох! Он не сможет себя заставить даже просто заночевать в её горах![4]
Аместан вылетел из Карфагена как ошпаренный, по пути нечаянно ошпарив своим гневом не один десяток встреченных им на пути камней. Наверно до сих пор морщатся и ёжатся. Но далеко не ускакал: Королева велела ему дождаться развязки.
Дальше всё тоже шло наперекосяк. Мусульманская армия появилась под Городом быстро и неожиданно, и Аместану пришлось пробираться к Карфагену уже после начала осады. Пробраться он никак не мог, поскольку мусульмане были везде, куда ни сунься и скоро выяснилось, почему. Оказалось, что часть армии скрылась в засаде, а Город окружили разъездами и вылавливали любого, кто хотел проехать. Когда ромеи, думавшие, что под Городом стоит не так уж много врагов, гордо вышли им навстречу, из засады появились остальные и быстро расправились с ромейскими гордецами. Ещё день осады — и город пал. Ромеев то ли вырезали, то ли взяли в плен, никто точно не знал. Были люди, которые клялись, что видели в море десятки парусов уходящих в Византию кораблей. Ну, дай-то Бог!
Аместан полюбовался на заваленное телами поле брани и уже хотел возвращаться домой, как вдруг узнал, что к северу от Города произошла ещё одна битва. Оказалось, что ошмётки ромейской армии и те имазиген, которые опоздали или передумали, решили устроить мусульманам засаду. Засада, впрочем, не удалась, просто появилось ещё одно усеянное христианскими трупами поле. Цвет христианских кланов имазиген погиб, остатки, судя по слухам, сбежали в дальние горы. Аместан, ругаясь на чём свет стоит, отправился домой.
— Бессмысленно, глупо и бессмысленно! — бормотал он себе под нос. Одинокое дерево разводило руками и качало головой в ответ. И действительно, что тут скажешь! — Ну причём тут вера?! Она же объявила: Тамазга для всех, кто в ней живёт!
Последние слова Аместан проорал прямо в лицо сохранявшему скептичное выражение холму, будто холодно поднявшему одну бровь. Выражение не переменилось, холм явно остался при своём мнении.
Вскоре выяснилось, почему: за холмом обнаружились пять всадников, одежда которых была причудливой смесью арабской и местной. Заметив Аместана, они быстро развернулись в цепь и поскакали ему наперерез. Посланник Королевы перехватил поудобнее короткое копьё и почувствовал, как меч-флисса нетерпеливо лизнул бедро своим волнистым языком.
— С удовольствием! С огромным удовольствием! — пробормотал Аместан с нехорошей улыбкой.
По тихому, полутёмному дому облезлым котом бродил запах давно съеденного ужина, в воздухе невесомыми водорослями стелились смутные предчувствия.
Сидящий на холодном полу Давид со смесью нетерпения и отвращения положил перед собой тяжёлый, вечно кажущийся сырым пергамент, поставил рядом наполненный тёмной водой таз и кувшинчик с кипящим маслом. Страх спрятался в краю левого глаза, время медленно потекло сквозь волосы.
Мерно падающие в воду капли масла расплывались мутными, желтоватыми пятнами, рассеивали взгляд. Казалось, что кипящее масло и тёмная вода перетекли в кровь и то ли борются, то ли играют в лихорадку.
Через какое-то время капли, наконец, обрели цельность, ручеёк заклинаний перестал вытекать, как слюна идиота, из ставшего безвольным рта и холодной струйкой побежал назад, в сжавшийся от страха живот.
В привычном тошном, желтоватом мареве Давид увидел очертания города, не узнать которые было невозможно. С одного края изображение дрожало, будто он глядел через раскалённый воздух. Перекривившись от напряжения, Давид всмотрелся, и увидел, что край города действительно горел. Чёрный дым рывками выталкивало к белёсо-желтоватому небу, и там он принимал странные, жутко-человеческие формы — это демоны танцевали над городом, наряжаясь в жирные клубы. Несколько чёрных пятен расплылись, увеличились и превратились в обгоревшие трупы. Пелена кое-где лопалась пузырями, и Давид видел сквозь неё чёрные, ветвистые прорехи сгоревших деревьев. Потом деревья, трупы и тени домов стали, как всегда, собираться в намёк на жуткое чёрное лицо, и Давид с лёгким ознобом быстро вынырнул в явь.
С тех пор это видение появлялось постоянно, давя всякий намёк на что-то другое. Сбудется ли оно, что означает этот пожар в Городе и когда он случится — было неясно, но в груди у Давида поселился мешающий дышать камень.
Прошло немного времени, и настала несчастная ночь, когда Давид громко давился слезами, сидя на ледяном полу выстывшей комнаты среди холодных, как ночные камни, котлов. Так безнадёжно плакать, будто ничего хорошего в жизни уже не будет, могут только наказанные дети и брошенные любимыми жёнами мужчины. Его действительно оставила любимая жена. Их последний разговор был таким горьким, что собственная жизнь показалась Давиду ворохом грязных верёвок без начала и конца. Днём сухой, ледяной ветер унёс неизвестно куда жену и её тихого отца, состоятельного купца, торговавшего с ромеями. Скорее всего, они уплыли в Византию.
Во всём был виноват свиток. Вернее то, что Давид отдал всего себя его изучению и больше ничего не мог делать. Старался, но не мог.
Два года назад, когда Давиду исполнилось девятнадцать, к нему попала написанная на смеси греческого с финикийским книга — тяжеленный и тёмный, всегда будто сыроватый на ощупь пергамент полный заклинаний. Вернее, он всем, даже себе, предпочитал говорить, что она к нему «попала», но на самом деле он её добыл, а как — постарался забыть. Впрочем, как тяжело она ему досталась, мог прочесть каждый по его вечно немного испуганному лицу. Правда, на тот старый испуг слоями легли и криво его замазали десятки маленьких новых страхов, но тот, первый, всё равно проглядывал, словно старая фреска из-под новой штукатурки.
Давид приручал книгу, как детёныша дикого зверя, сначала долго пытаясь разобрать и понять написанное, потом начав его осторожно осуществлять. Начал он с масла.
Это казалось самым безопасным: капай себе горячее масло в медный таз с водой, шепчи заклинания и увидишь…
Беда заключалась в одном: что бы ты ни увидел в тошном желтоватом мареве, как бы ни сложились тени и проступающие через масляную плёнку чёрные пятна, всегда наступал момент, когда они обретали цельность, словно за пеленой горячего масла стояло что-то тёмное и холодное словно глыба грязного льда и смотрело на тебя. И ты знал: лопни горячее марево окончательно, и эта грязная, холодная мерзость вынырнет и окажется прямо напротив тебя, и ничего страшнее и мерзее этого нельзя было себе представить. В этот момент надо было делать огромное усилие и выскакивать из вязкого, жаркого тумана, стряхивая с себя наваждение, а потом мучиться ещё много часов от муторной оскомины.
Именно в ночь после расставания с женой ненадолго уснувший Давид увидел себя скачущим к горящему Городу. Проснувшись, он словно во сне оседлал лошадь и полетел к Карфагену, похожий на чей-то озябший кошмар. Город был совсем недалеко, прошла лишь пара часов после рассвета, когда Давид доскакал до холмов в его окрестностях.
Карфаген горел. С тех пор, как настырный римлянин всё порывался разрушить этот Город, последнее происходило с ним довольно часто, и каждый раз по-особому. Но никогда ещё знакомые всем очертания не менялись так сильно и так быстро. Потому что только сейчас были разрушены большинство древних зданий.
Огонь лениво похрустывал чёрствой коркой стен старых домов, быстро обгладывал деревья. В пронзительно-синем небе невидимые демоны величаво наряжались в жирный, чёрный дым.
В самом Городе почти не было видно трупов, только изредка проблёскивали в углях, как рыбья чешуя в костерке, доспехи убитых византийцев. Зато поле перед стенами было всё усеяно телами ромеев и имазиген-христиан. В отдалении стояла кучка шатров и возле них лениво копошились мусульмане — будущий гарнизон.
Давид сидел на земле и, моргая, глядел на пожар. Видение сбылось, только горела не часть Города, он пылал сразу в нескольких местах, почти весь. Произошедшее не помещалось в голове: кто бы мог подумать, что мусульмане возьмут Карфаген!
Значит, Книга лгала, вернее, по-детски подвирала, мешая откровенную ложь с убедительной полуправдой. Она всё ещё оставалась неприрученным зверем, но кроме неё у Давида ничего не осталось. Он привязался к кожаному ужасу как к медвежонку-людоеду и не собирался его бросать.
Тёмная, глубокая ночь. На высоком, неровном холме стоял небольшой, приземистый, домик. Из раскрытой двери косо выпали прямоугольная плита тусклого света и несколько странных теней, осторожно отброшенных обычной домашней утварью. Каменная лавочка перед входом, рядом — круглый камень-стол. Несколько похожих на перевитые венами худые руки деревьев поднялись вокруг.
На лавочке, на земле возле неё и стола, на торчащем из земли тонком пеньке сидели штук восемь детей. Их силуэты едва угадывались, и приподнятые лица едва светились словно отражения. Высокая женщина вешала маленькие лампадки на ветки, ставила на стол, на выступ под окошком и тихо, нараспев рассказывала сказку.
Недалеко в заросших жёсткой травой и кустами холмах бесшумно появилась бледная рябь и потекла к тропинке. Скоро донёсся странный, лёгкий перестук и на тропинку между тремя сгорбившимися над своей загадочной судьбой склонами легла кривая, зазубренная тень. Страшный, закутанный в чёрное всадник на верблюжьем скелете легко двинулся на свет.
Женщина что-то пела и, тихонько посмеиваясь, говорила на разные голоса, гуляя между бледными пятнышками детских лиц как между фонариками, вроде тех, что развесила сама. Она легко притрагивалась то к неподвижному лицу, то к лампадке, лампадки начинали раскачиваться, покачивались руки-деревья и чёрный, бархатный воздух.
Из сырых канав в холмах, из-под затянутых паутиной корней выбирались упругие, длинные твари, и, странно прыгая, двигались к холму с домиком. Жилистые, сухие, будто вяленые и обрубленные с одного края тела, несли слишком большие головы с одним глазом, из зловонных пастей иглами торчали зубы. Твари ловко прыгали на одной ноге, оскальзывались на сырой траве и падали, но продолжали упорно ползти, цепляясь за траву одной рукой, похожие на идущую по земле на нерест рыбу.
Судя по ставшему низким и особо певучим голосу женщины, она теперь рассказывала что-то страшное и интересное, и, казалось, свет слабее отражался от неподвижных детских щёк и лбов. Нехотя шевельнулись листья, кривая, зазубренная тень чиркнула по присевшей от ужаса траве. За низкой оградой свет мазнул по верблюжьему скелету и даже немного по глухой, чёрной хламиде сидящего на его спине существа. Голодное рыбье шлёпанье и смрад кишели с другой стороны оградки, готовые перепрыгнуть её каждый миг.
— …А пришлых демонов нам не нужно,— нараспев проговорила женщина, будто продолжая свою сказку,— У нас и своих как песка. Да и не приживутся они тут. Здесь где-то, в этих холмах, ходит дух моей прабабки… Думаю, если она повстречает это ничтожество верхом на косточках, ему будет не на чем ездить и нечем покрыться.
Холодный и насмешливый женский голос смыл призрака, как студёная вода смывает прах. Хищное копошение с другой стороны тоже затихло. В узком входе во двор, отмеченном двумя большими камнями, неожиданно появился высокий, сухощавый мужчина и, скромно улыбаясь, осторожно пошёл к каменному столу.
— Таким образом меряться со мной силами тоже не надо,— высокая, статная женщина в тяжёлой и яркой берберской одежде стояла недалеко от освещённой двери, слегка вытянув вперёд правую руку.
В её пальцах, сжатый за тонкую шею, висел короткий, но явно тяжёлый волнистый меч-флисса, и по-птичьи смотрел на гостя глазом на клювастом навершии.
Мужчина постоял в нерешительности, потом ткнул куда-то в одежду покрытой рукавом рукой, и неизвестное оружие, так и не показавшись, спряталось в складках. Потом пришелец резко посмотрел в сторону стола и остолбенел.
Никаких детей там не было. Застывшие бледные лица погасли, словно лунные блики на стене. То, что казалось слабыми намёками на фигурки, оказалось тенями от веток.
— Я бездетна. И живу на отшибе. А иногда так хочется рассказать детям сказку.
На незваного гостя мало что могло подействовать, но тут его, кажется, проняло.
— Меня зовут Малик,— в его голосе явно звучала неловкость.
— Меня зовут Маркунда. Правда, я такая же «Маркунда», как ты «Малик».
Мужчина снова замешкался.
— Я хотел предложить союз в одном деле.
— Сначала нападаешь, а когда ничего не получается, предлагаешь союз? К тому же вы, арабы, не соблюдаете договоров.
— Я не араб, египтянин. Я договоры соблюдаю. А насчёт нападения… Это лучший способ узнать, достойный ли перед тобой союзник.
— Ну-ну… Значит, принял ислам и побежал за добычей?
— Вы все скоро сделаете то же самое…
— Все, да не все… Так что за дело?
— Книга.
— Зачем мне какая-то книга?
— Таким людям, как ты и я, она нужна скорее для удовлетворения любопытства, а таким, как халиф Хасан или… ваша королева, она может рассказать самое важное для них в жизни. Поверь мне, самое важное.
— Что ж, пойдём в дом, поговорим.
Дом, внутренне напрягшись, принял в свой свет двух колдунов. Входной полог опустился и вещи как хвосты подобрали свои тени.
Окружённая походными шатрами большая площадка была переполнена народом. Сияло яркое утро и все, кто занимал сколько-нибудь важное положение, сгрудились под огромными зонтами. Перед восседающим на двух подушках великим полководцем Хасаном ибн Нуманом, назначенным владыкой ещё не захваченной Ифрикии, закаменела шеренга роскошно одетых имазиген — в разное время принявших ислам вождей. Поодаль небольшой толпой стояли сопровождавшие этих избранных люди. Именно там находился похожий на толстенького попугая и такой же умный и насмешливый Благородный по имени Йизри. Он с умилённым удовольствием ел глазами своего господина, стоявшего в шеренге счастливцев, а заодно старался не пропустить ничего из происходящего.
В полной тишине Хасан ибн Нуман с точно рассчитанным отсутствием какого-либо выражения на лице несколько минут смотрел на своих приближённых, а потом нарочито громким и величавым голосом произнёс:
— Итак, остались ли ещё в Ифрикии сильные властители, которых мы можем покорить?
Йизри чуть не подпрыгнул: вот оно, началось! И невольно усмехнулся: точно такой же вопрос и совершенно тем же тоном Хасан задал перед походом на Карфаген, причём все знали, что ему отлично известны имена всех вождей имазиген, названия их областей и их расположение, а также имена начальников византийских гарнизонов и, часто, число их солдат. И вообще, если говорить честно, Хасан любил всё обставить так, что летописцам было что писать, но не очень это умел. Он был слишком нетерпелив и ему надоедало продумывать мелочи.
Имазиген не надо было учить, как себя вести, они сами могли кого угодно поучить этому искусству, поэтому, выждав ровно столько, сколько нужно, из шеренги выступил тот, кому было положено выступить, и, столь же громко и нарочито, ответил:
— Повелитель! В горах Аурес правит женщина, которую боятся все ромеи и которой подчиняются все имазиген. Она известна как колдунья и прорицательница, аль-кахина. Ни одно её предсказание не было ложным! Победишь её — Ифрикия твоя!
Повисла многозначительная тишина. Йизри поёжился: да уж! И снова усмехнулся: ох уж эта игра для летописцев! Так-таки мы впервые услышали о королеве Дихье, которая сражалась против мусульман ещё вместе с Акселем! И никто, конечно, не посылал к ней с предложением мирно принять ислам и стать вассалом халифа Египта…
— Её боятся ромеи? Она не христианка? — преувеличенно удивился ибн Нуман после долгой, многозначительной паузы.
— удейка, как и всё её племя джерауа и большинство подданных её горного королевства,— с такой же преувеличенной готовностью ответил кто-то из имазиген.
Всё необходимое для истории было произнесено. Пока Хасан громогласно объявлял поход на королевство Аурес, Йизри не сводил глаз с его неожиданно засиявшего внутренним огнём лица. Он отлично понимал Хасана, просто видел его насквозь.
С тех пор, как правитель узнал об этой иудейской королеве-колдунье по имени «Дихья», его кровь жарче бежала по жилам. Он был мудрым и честолюбивым, а потому точно знал: можно выкосить десятки тысяч ромеев и имазиген, язычников и христиан, прослыть героем и покорителем Ифрикии и… навеки остаться в скучных хрониках, тщательно составленных придворными летописцами.
Но победитель злой колдуньи-иудейки, жестокой королевы фанатиков-иудеев, залившей Ифрикию огнём и кровью… Чёрные чары которой держат в повиновении десятки тысяч лишённых воли воинов и злобных духов… Несметные сокровища и волшебные вещи которой спрятаны где-то в кишащих скорпионами и демонами катакомбах… Победитель такого врага навечно останется в песнях, на устах поэтов, в сказках и колыбельных, будет жить живой славой героя легенды, а не полусонной явью учёных писаний.
Йизри ощутил в груди жар чужой мечты, лёгкую кислинку зависти и тягучий страх. Он хотел свою долю в этой легенде, пусть и небольшую, и, желательно, не посмертно.
По ночам в пещере стоял жуткий холод, зато и тоска вымерзала напрочь. Давид занял эту дыру, потому что на нормальное жильё у него денег не было. Их вообще почти не было: так, гроши. В соседних пещерах шла шумная жизнь привыкших ко всему людей, которые ничуть не удивятся, если завтра умрут. А он сидел тихо, как мышь и пытался вызвать в себе чувства обиды, разочарования, страха, наконец, но в пещере его головы жило только неряшливое, как он сам, отупение. И всё.
Со свитком опять творилось непонятно что. В каком-то городишке, в который он случайно заехал через несколько дней после скачки к Карфагену, Давид попытался спросить демонов о своей судьбе, но те, кто приходил на зов заклинаний, казалось, вообще не понимали вопросов. Пытался спрашивать о знакомых — то же самое. Это было очень странно.
Он хотел было поехать за советом к тем, кто, как он знал, тоже занимался Тайным Знанием. Но вспомнил, как перетёрлись в последние два года и без того ветхие верёвочки его отношений с единоверцами, вспомнил поджатые губы, смотрящие сквозь него глаза. Злоба заметалась, судорожно роясь в его мыслях, пока не нашла ту, что искала: спрашивать совета не у кого.
Тогда Давид решил сломать эту стену и начать спрашивать у зеркала, хотя при мысли об этом всё в нём тряслось от ужаса.
Старое, потемневшее и какое-то облезлое зеркало, всё в странных полосах и царапинах, стояло на низком столике, и со старческой вялостью отражало свет масляной лампы, превращая его в неправильный мутный круг. Долгое время оно словно не слышало заклинаний. А потом глянуло исподлобья, мигом превратившись из старого, потерявшего память нищего в старого темнолицего колдуна. По краям расплылись и вытянулись тонкие, похожие на человеческие тени, иногда наплывавшие на ровный свет в середине зеркала.
Он просто спросил о будущем, не называя ничего конкретного. Тени у краёв зеркала задрожали, потом словно кто-то тёмный наклонился поближе к поверхности, стараясь разглядеть, что там за ним, мазнул по поверхности тонкой рукой и…
Он увидел залитый радужным, волокнистым светом, будто увиденным сквозь слёзную пелену, роскошный дворцовый зал, полный чёрных силуэтов. На стоящем на возвышении троне восседал облачённый в сверкающие одежды человек с лицом голодного хищника. Дымили чёрные факелы, добавляя в величественную картину мрачности. Человек вскочил с трона, взмахнул рукой и силуэты вокруг него взволнованно зашевелились.
Потом зал пропал, и в зеркале появилась такая же радужная, до боли яркая пустыня, чёрные очертания окружённого стеной города с иглами минаретов и чёрные вереницы пеших и всадников, идущих в сторону туманно-серых гор. Это была тоже очень величественная и мрачная картина.
Преодолевая тошный страх и отвращение, Давид позвал тех, кто показывал ему эти картины и потребовал объяснений. Тихий, шипящий голос стал нашёптывать, нашёптывать, вязать и перекручивать тёмные нити слов…
Давид почувствовал, что у него рябит в глазах, а от едкого света выступили слёзы, в тумане которых прилипшие к краю зеркала тени стали слишком широкими, даже выступающими за раму, шарящими тёмными пальцами по векам…
Он быстро провёл правой рукой по глазам, смахивая с них липкие слёзы и пальцы, а левой махнул наугад в сторону зеркала. К счастью, попал, и почувствовал, как оно падает.