Кирибан[1]
Накуртка вернулся в места, где родился: много южней больших пространств и лесов.
Он приближался, старясь с каждым метром. Если бы он не был такого маленького роста, он бы согнулся. Зрение его испортилось на близкие расстояния. Например, он не мог читать книг. На кой ему эти книги?
— Или наоборот, становясь Павлыком. Он прищурился, чтобы увидеть под ногами здешних крупных муравьев. В детстве часами смотрел на муравьев. Маленький — как раз им впору.
Муравьев нет, муравьи перестают лазить при температуре 8 градусов. Сейчас зима. Здешняя зима: плюс 2.
У него была сестра, умерла. У сестры были дети — племянники. У племянников были дети. Они давно жили в городе. Летом приедут есть арбузы и абрикосы.
Племянники смотрели на него с ужасом, когда он вошел в дом.
Дяде Павлу отвели дальнюю комнату. Комната почти не отапливалась. Накуртка мерз. У себя в лесу он совсем не мерз.
Утром он пошел знакомиться.
Он познакомился с продавщицей магазина. Накуртка ее рассмешил. Он помнил магазин деревенской лавкой, в которой сапоги стоят рядом с трехлитровыми банками с солеными арбузами и виноградным соком. Теперь ассортимент побогаче. Удивительно, что расположение магазина не изменилось; и сам магазин не изменился, кроме дешевых пожелтевших панелей, которыми обиты внутренности.
— Я могу расписать стены, — предложил Накуртка.
Продавщица задумалась. — Спытайте хозяина.
Хозяин магазина, ровня племянниковых детей. Это хороший признак. То, что она посчитала его знающим этого хозяина.
Накуртка вышел из магазина. О работе он не беспокоился. Работа его найдет.
Деревня была большой. Теперь разложилась на отдельные хутора; оставшимся крупным куском владел Дима же есть. Торговал своих кур и яйца в своем магазине. Все тропинки в деревне сходились к Диме. Кроме Димы, и некуда больше пойти.
Через день Накуртка красил его дом. Дима долго думал. Ему, конечно, уже передали о чудесном возвращении то ли с Французского Легиона; а то ли просидел всю жизнь. Сам не знал Дима, почему согласился: дом освежали позапрошлым летом. Наверно, из любопытства. Или потому что сам был приезжий.
Племянники немного пришли в себя от Накурткиного явления. Племянники — это так: один племянник, здоровый мужик, и его бородатая жена, улыбчивая, как журавль у колодца. Накуртка им на вид тянул во внуки; даже — в правнуки.
— Дядя, — сказал племяш, хукнув для храбрости. А — дядя? Ну, был, давно умер, мать говорила. Хотя мать назвал; и всё тут, видно, знал. Кто он им?! К себе в комнату скрёбся по стенке; и там, как муравей. Муравьи в доме — это как? — Ты нам тут… — наливаясь гневом: — Мы тебе тут… — сливаясь: — …мешаем. Приедут, та… — он неопределенно махнул рукой.
Накуртка беспрекословно ушел в сад. В саду на цепи сидел собака. Желтый алабай; старый. Накуртка подразнил его. Волкодав долго думал, нехотя щелкнул зубами.
Дом был беленький; беленый, недавно; оплетен он был, сейчас сухим, виноградом. Деревья торчали сиротливо, чуть выше Накуртки, насквозь просвечивая кривыми ветками. Летом будут как сплюснутые сверху шары, и в шарах мерцают нежные яркие шарики. Пять лет; потом спилят, засадят новыми.
Бань тут не строили: кто зимой моется? — холодно мыться. А летом — вон душ в саду, с баком, мойся.
Накуртка переселился в сарай. В сарае было немногим холоднее, чем в дальней комнате. Ему надо было закончить работу.
Дима внезапно решил всё закрыть сайдингом. Ладно — пусть докрасит. Можно ж не платить.
Но ему понравилось. Накуртка крыл ровным коричневым цветом, как утюг. Дом был, как все, не деревянный — откуда здесь дерево — из плитняка, ракушечника. Вместо того чтоб побелить. Не как все. Краску он взял у продавщицы, в Димином магазине: лет десять стояла.
Они вошли в дом. Дима зачерпнул из бидона. За самогоном тут тоже ходили к Диме.
Накуртка качнул головой. Улыбнулся: — Язва, — показывая на живот.
Разговаривал один Дима — но этого не замечал. У него сложилось впечатление, что беседует он с очень умным, понимающим человеком. Дима переселился с полуострова на материк (обычно — наоборот). Два часа он, горячась, затирал про политику. Приходила Димина жена; подносила фаршированные кабачки и арбузы.
В два часа ночи Накуртка вошел в сад и отвязал собаку.
Синий в темноте алабай смотрел печально и мудро. Накуртке пришлось его распинать, чтобы он встал и потащился к калитке. Цепь, бренча, вилась по тропе.
На проселочной дороге Накуртка нашел камень и разбил цепь. Она была старая, ржавая, волкодав мог бы ее раскусить, если бы так не ленился. Осталось пару звеньев у ошейника.
Светало, когда их обогнал Димин форд: с похмелья хозяин всех мест спешил делать бизнес.
Через час он обогнал их еще раз.
На этот раз дал по тормозам: маленький человек с огромным собакой шли по обочине; шли и шли — и все-таки они оказались впереди Димы.
Дима вспомнил, что вчера не докончил за политпку.
Накуртка затолкал волкодава назад; сам сел рядом.
В городе здесь Накуртка был лет семь назад; когда его особенно сильно искали.
Накуртка был как муравей: оседлает листок — и вот он уже на высоте более километра.
В городе тут сохранились его ровесники (в деревне — нет. Один встретился за те дни, что он красил — старый дед с рожей, как треснувший помидор: Встал и, вот, ей-богу, перекрестился).
Накуртка зашел к ровесникам — таща за собой волкодава; к ошейнику он привязал веревку. Без ошейника собака сразу ложился. В любом закрытом помещении чудовищно начинал вонять псиной; Накуртка подозревал, специально. В глазах его читалось: скоро сдохну — чего тебе?
— Паша! — художник полез обниматься. На вид ему, как и Накуртке, можно было дать неопределенное количество лет. В отличие от Накуртки с индейскими волосами как вороново перо, он был полностью бритый.
— Можно у тебя оставить собаку? — Накуртка зашел с ферзя.
— Оставляй. — Художник недавно переболел; нюх у него пропал. — Чем кормить? — осведомился.
— Собачьим кормом. — Накуртка отделил половину денег, полученных за малярный промысел. — Я потом заберу.
Из дальнего крыла мансарды появилась девка с голой грудью. Художники здесь жили в мансардах — провинция! И имели натурщиц. — Как будто этих мест не коснулись новые времена.
Накуртка бы здесь жил — если б не видел тех лесов, и пространств, и был Пашей.
— Верка, — сказал художник, выпятив живот, — это братик Павлычко.
Вера подошла, склонилась к Накуртке, задев грудью, коснулась лба мягкими губами.
Накуртка в последний момент отпрянул.
— Не паникуй, — засмеялся художник, довольный, — мы вкруговую в иммунитете.
— Бунт пришел подымать, — после этого объяснил Вере, — ты где был? — опять Накуртке, — у нас три отгудело, отдыхаем.
— Это про вас говорят? — спросила Вера, — вы — Павло?
— Он — Павло, — сказал Накуртка, лягнув собаку. Алабай вздрогнул, проснулся, лизнул Веру в колено.
Накуртка сбежал по кривым лестницам, пошел, не оглядываясь. На него смотрели сквозь пыльное окно: художник, Вера, Павло.
Мансарда находилась недалеко от кладбища. Накуртка подъехал на трамвае.
На кладбище долго бродил по рядам, нашел белый камень. Над камнем росло дерево, клен. Листья были аккуратно сгребены в кучу.
Накуртка потрогал камень. Присел. — Дальше некуда, — сказал он вслух.
Час сидел. Солнце закатилось, стало холодно.
Поехал теперь другим путем, в обход мансарды. За собакой он обещал вернуться, помнил.
Всюду царила небрежно прибранная разруха; висели флаги, разные. На одном каштане развевалось черное знамя анархии.
Трамвай дребезжал не спеша; потом остановился. Водитель вышел: — Дальше путь вынут, всё.
Накуртка вышел последним.
В городе раньше говорили на двух языках, и никому не мешало. Всё существовало вместе. Теперь всё распалось. Уже было семь лет назад, когда он приезжал, и тогда он знал, что пойдет только дальше.
Художники находились на прежнем месте, но место изменилось. Под последним фонарем (остальные перебиты) стоял всего один, не решаясь покинуть эстампы, расставленные на мостовой. Накуртка мельком оценил техничные линогравюры в багетах под стеклом: свобода-на-баррикадах в ассортименте.
Остальные кучковались в десятке метров над тут же затухающими всплесками огня. Они пытались подбодрить костер из останков буфета: гнилая фанера плевалась, как смеялась.
Один, потеряв терпение, вылил всю соляру, перевернув бутыль. Бухнуло, разметав художников. Разлившийся свет ярко выделил фигуру позади, будто собирающуюся стрелять с двух карманов.
Накуртка стоял, плотно сжав губы. Он ненавидел соляру, пакетированный уголь и мангалы, и пластиковые зажигалки, и безмозглых идиотов, не ведающих о своем надругательстве над природой.
— Это не омон? — сказал толстый художник. Ругались они по-русски. — Мы не всех закопали?
Художники подошли. Накуртка поднял глаза, осматривая лица. Все бритые наголо, молодые, накачанные.
Ткнули в спину — это тот, с эстампами, подобрался. Это было как спусковой крючок.
Накуртка молчал, когда ему связывали руки. Большого урона он не потерпел. Художники остановились. Тишина подмывала их убежденность.
— Что теперь?
— Поджарим.
Все повернулись к забытому огню. Соляру всю израсходовали. Но фанера уже горела.
Накуртка смотрел в выпуклые глаза. Толстый моргнул. В тот же миг Накуртка двинулся к костру. Все оцепенели, когда он встал на колени, боком, завел сзади руки в пламя. С минуту держал — потом стряхнул веревки в костер.
— Омон это вы, — он перешел на их язык. Слова, что и знал, забыл, но акцент ошеломил их подобно ушату воды. Сымитировать его невозможно. И не надо ничего имитировать.
Накуртка руки держал на весу. — Аптечка, — спохватился кто-то. Накуртка ждал, пока руки заливали пеной, затем вырвал их у неумело пытавшегося перебинтовать и присел к огню.
Ему вставили в рот сигарету. Он потянул пару раз, двинул бровью на сунувшегося с бутылкой. Сигарету вынули. Боль расходилась по всему телу, и он раздумывал, как же дальше.
— Так ничего не скажешь?
— Кто меня помнит? — Накуртка вытер плечом пробившуюся из глаза слезу.
Парни переглянулись.
— Я вас помню. Вы тут портреты углём рисовали. Лев, — он пробился вперед, протягивая руку. — Ой. — Он убрал руку.
— Сейчас вспомнил? — Глаз был мокрый; но слез он больше не вытирал.
— Болит? — вместо ответа, кривясь так, будто ожоги были заразными.
— Не в этом дело. — Накуртка поднял лицо; ЩЕКИ были мокрыми; и их холодил холод этой бесснежной зимы. — Здесь на кладбище, — заговорил он по-русски. — Была девчонка, наркоманка, умерла лет восемь назад от спида. Я с ней был не знаком, даже не видел никогда, но ходил, потому что никто не ходит.
Художники молчали. Потом они потихоньку стали расползаться. Когда Накуртка открыл глаза, он был один. Фанера догорела. Чем дальше на юг, тем холоднее. У моря он бы нашел, как протопить.
— Пойдешь ко мне? — Художник с эстампами, собравший и сваливший их все в рюкзак — картинки были маленькие, в две ладони, — подошел сзади.
— Покупают? — Накуртка кивнул.
— Я не то. То моральная поддержка.
— Засунь их себе в сраку.
— Та… не злись. — Художник усмехнулся. — Не надо было… так…
— А как? — Слезы опять начали литься. — Я не школьница, попавшая под групповуху с особым цинизмом.
— Та я знаю, шо ты не школьница. Ты Павло.
Накуртка перевалился на колени, встал, не касаясь руками.
Он шел первым, художник, похмыкивая, плелся сзади. — Тут сворот, — сказал он.