Афанасий, как мы уже отметили, значит «бессмертный». Но Афанасием звали также великого патриарха Александрийского, святого, чьими деяниями был прославлен христианский Египет, а сам Египет, помимо того, был страной, которая в то самое время вызвала у миссионеров общества Иисуса повышенный интерес. Юный студент никогда не терял из виду своего идеала, воплощенного в святом, давшем ему имя, и надо же было так случиться, что как раз христианский Египет вручил ему первый ключ к познанию тех тайн, которые в будущем окончательно были раскрыты наукой египтологией.
Первая и решающая встреча Кирхера с Египтом произошла в Шпейере.
Это было в 1628 году. Афанасий только что посвящен в сан и послан начальством для прохождения «испытательного срока» на один год в Шпейер, где должен в уединении предаваться духовным размышлениям. И вот однажды ему поручают разыскать какую-то книгу. Молодой ученый перерыл всю библиотеку, но того, что нужно, не нашел. Зато среднее сокровищ он обнаружил роскошно иллюстрированный том. На прекрасных рисунках были изображены египетские обелиски, которые папа Сикст V, несмотря на большие издержки, повелел отправить в Рим. Внимание Кирхера особенно привлекли странные фигуры, сверху донизу покрывающие грани этих мощных колонн. Вначале он принял эти удивительные знаки за вольное творчество древних каменотесов, за простые орнаменты. Однако текст сочинения, в который он тотчас же углубился, вскоре вывел его из этого заблуждения. Там черным по белому было написано, что в загадочных иероглифических знаках изложена мудрость древних египтян и высечена она на камне для поучения народа. Но ключ к пониманию таинственного письма давно уже утерян, и ни одному смертному не удалось до сих пор раскрыть эту книгу за семью печатями.
И тогда душа будущего исследователя зажглась желанием расшифровать иероглифы, прочесть тексты и перевести их. Не располагая необходимыми, по нашим нынешним понятиям, исходными гипотезами, без той сдержанности, которая ныне является железным законом всякой научной работы, он отважился взяться за тексты и выступил публично со своими переводами.
Здесь мы приводим образец из его «Sphinx mystagogica».
Кирхер следующим образом объяснял эти иероглифы: «Возвращение к жизни всех вещей после победы над Тифоном, влажность природы, благодаря бдительности Анубиса» (по И. Фридриху). Любой неспециалист легко может понять, как Кирхер пришел к этому переводу: «влажность природы» он вычитал из волнистой линии, которая в действительности означает «вода», а «бдительность Анубиса» связывалась в его представлении с изображением глаза. В другом случае он переводит целым предложением написанный египетскими буквенными знаками римско-греческой царский титул «автократор» («самодержец»); причем это его толкование невозможно принять даже при самом сильном желании:
«Осирис — создатель плодородия и всей растительности, производящую силу которого низводит с неба в свое царство святой Мофта».
«Нелепости» — так совершенно справедливо названы переводы иероглифов, сделанные Кирхером. Однако те, кто с излишней резкостью говорил о его «неслыханной дерзости», упускали из виду, как тесно вынужден был Кирхер примыкать к «бредовым идеям» Гораполлона, отвечая идеалу ученого своего времени, и сколь полно соответствовали его нелепые фантазии не только мистической оценке всего, что касалось исчезающей древности, но и прямо-таки болезненному пристрастию XVI и XVII веков к искусственным символам и аллегориям[32]. Правда, уже у Климента Александрийского можно было прочесть, что иероглифы наряду со словами-знаками содержат и простые буквы. Но именно во времена Кирхера, менее чем когда-либо, склонны были этому верить: иероглифы — это просто символы, а если, греческий перевод надписи на обелиске (был один такой перевод) не содержит ничего глубокомысленного, то он-то и ошибочен; таковым не медленно объявил его и Афанасий Кирхер!
И все-таки даже в. этой области (другие его научные открытия получили признание) Афанасий Кирхер оставил потомству нечто поистине значительное.
Он первый (в своем труде, вышедшем в Риме в 1643 году) определенно показал, что
И в этом неоспоримая заслуга Кирхера. Ибо Шампольон, расшифровавший позднее иероглифы и ставший классическим образцом дешифровщика, еще будучи почти ребенком, шел от этого открытия и столь хорошо изучил коптский язык, что он стал для него вторым родным языком и важнейшим ключом в его работе по дешифровке.
Вместе с тем Афанасий Кирхер имел по крайней мере одного предшественника-«коптолога». Это был итальянский путешественник Пьетро делла Валле, коптскую грамматику которого вместе со словарем Кирхер получил от одного старого друга. Этого многостороннего человека мы встретим вновь в следующей главе.
Правда, «египетским Эдипом» (так он назвал одну из своих книг и таким он видел самого себя, опираясь на представление об Эдипе греческих мифов), который будто бы вырвал из уст тысячелетиями Молчавших сфинксов их загадку, Афанасий Кирхер не стал. Однако, не говоря уже о прочих его разносторонних исследованиях (их наиболее известным результатом является, по-видимому, Laterna magica), он занимался также и проблемами письменности. Он изобрел всеобщую письменность для глухонемых и, помимо того, составил проект универсальной письменности, при помощи которой любой человек смог бы записать свои мысли и их сумели бы прочесть все народы земли, причем каждый на своем собственном языке! Стало быть, он предшественник Карела Янсона и профессора Экарта? Ну что ж, если угодно. Ведь и сами-то они являются поздними преемниками всех тех ученых, которые уже прилагали усилия к тому, чтобы снять с человечества проклятие всеобщего языкового хаоса и преодолеть это вавилонское столпотворение при помощи универсальной письменности; назовем здесь лишь Раймунда Лула и Трифемия, затем самого Лейбница, а из более поздних Георга Фридриха Гротефенда, дешифровщика древнеперсидской клинописи.
Итак, дешифровка и чтение иероглифов пока ничего не приобрели от работ Кирхера. Ведь и он находился под действием чар Гораполлона, которые и после него еще долго будут властвовать над умами.
И вновь тьма окутывает путь к дешифровке иероглифов. Нельзя, конечно, отрицать, что с общим взлетом востоковедения в XVIII веке отдельные лучи света все же проникли сквозь эту тьму. Так, англичанин Вильям Уорбертон, воинствующий епископ из Глостера и главный противник Вольтера, высказал в 1740 году предположение (в противоположность существовавшим до того времени мнениям), что иероглифы являются не только идеограммами, а иероглифические тексты имеют не только религиозное содержание, но что эти знаки содержат и звуковой элемент, а тексты — вероятно, и нечто из повседневной жизни. О звуковом значении иероглифов догадывались, кроме того, известный автор «Путешествия молодого Анахарсиса в Грецию» французский аббат Бартелеми, самостоятельно работавший над дешифровкой, а также историк и востоковед Жозеф де Гинь (старший), который, выступая с докладом во французской Академии надписей 14 ноября 1756 года, заявил напрямик, что китайцы — это египетские колонисты!
Но вместе с тем де Гинь уже правильно прочел начертанное иероглифами царское имя «Менее». Один из коллег резко отчитал его за это и предложил свое, увы ошибочное, чтение «Мануф». Перебранка раздразнила великого насмешника Вольтера, ядовито заметившего по адресу всей братии этимологов (историков языка и специалистов в области сравнительного языкознания), что-де у них гласные не принимаются в расчет, а до согласных им и дела мало. Предположение о звуковом характере иероглифов высказывали также Тихсен и Соэга.
Все эти здоровые идеи были, однако, единичными побегами среди бурно разросшихся сорняков необоснованных гипотез, которые на исходе XVIII и еще вначале XIX века были особенно многочисленны и привлекали к себе немало внимания.
Как уже отмечалось, француз де Гинь объявил китайцев египетскими колонистами. Но вот на передний план выступили англичане и заставили, наоборот, египтян выйти из Китая. Эти лавры «первооткрывателей» не давали покоя русским до тех пор, пока их надворный советник из Петербурга Кох не «доказал» наличие не более и не менее как пяти древнеегипетских алфавитов. Эти и им подобные нелепые фантазирования не прекратились и тогда, когда уже были сделаны первые конкретные шаги на пути к дешифровке. Все также шнырял вокруг дьявол-соблазнитель, искушая свои жертвы иероглифами, и из текстов вычитывали эпикурейскию мистику, кабалистическое, астрологическое и гностическое тайные учения, практические указания по сельскому хозяйству, целые куски из Библии и даже литературу эпохи, предшествовавшей потопу!
То там, то здесь все еще туманит головы китайский язык. Некий граф Палин добыл особый рецепт: возьмите псалмы Давида, переведите их на новокитайский, а затем изложите древнекитайскими письменными знаками — и вы получите репродукцию египетских папирусов. Стоит ли удивляться тому, что граф достиг «феноменальных результатов». Пробежав глазами надпись на известном Розеттском камне, о котором еще пойдет речь, он «с первого взгляда проникает в ее сущность», опираясь на Гораполлона, пифагорейское учение и кабалу; правда, для того чтобы сделать ее частичный перевод, опубликованный им в 1824 году в Дрездене, графу пришлось все же просидеть целую ночь. Дольше ломать над этим голову, полагает он, было бы заблуждением, ибо только благодаря его скоростному методу можно «оградить себя от систематических ошибок, которые проистекают единственно лишь из длительного размышления…»
«Какой абсурд», высказывает в связи с этим свое мнение аббат Тандо де Сен-Никола, вообще о чем-то размышлять, когда и без того ясно как божий день, что иероглифы являются орнаментами и простыми украшениями.
Не скрывали своих результатов и анонимные дешифровщики. Некто из Парижа умудрился опознать в одной надписи на храме в Дендера сотый псалом. Так было «доказано», что иероглифы имеют отношение к Ветхому завету.
В Женеве, однако, пошли еще дальше. Там был выпущен перевод надписи на так называемом обелиске Памфилия в Риме, которая вдруг явилась перед ошеломленными современниками как «написанное за четыре тысячи лет до Рождества Христова известие о победе духов добра над духами зла»!
В этом нагромождении псевдонаучности, разумеется, тонули голоса вдумчивых исследователей. Мы упоминали о том, что ряд ученых уже подозревал звуковой характер иероглифов. Однако часто даже и в специальных работах упускают из виду плодотворные указания гениального исследователя Аравии Карстена Нибура, заложившего фундамент изучения клинописи. В 1761–1762 годах Нибур был обречен на многомесячное пребывание в Каире. Так или иначе, ему удалось принудить себя к ожиданию, но, отнюдь не к бездеятельности. Необходимость породила доброе дело — он начал срисовывать все доступные ему иероглифические надписи. Вначале, как он рассказывает, это вызывало у него «отвращение и скуку». Но вскоре, продолжает он, «иероглифы стали мне настолько знакомы, что я их смог срисовывать как буквенное письмо, и работа эта стала доставлять мне удовольствие».
Нибур по-новому взглянул на памятники. Он отмечает известное различие между «более крупными» и «более мелкими письменными знаками». «Только большие являются действительно символами», — полагает он. Более мелкие должны передавать лишь толкование и значение больших и часто носят «ясные черты алфавитных букв». Если это верно, то можно было бы при помощи коптского языка энергично взяться за дешифровку.
Карстен Нибур делает и второе меткое замечание, на первых порах оставшееся без внимания. Он обнаруживает, что число иероглифов относительно невелико. Но если так, то едва ли можно рассматривать египетскую письменность как целиком идеографическую, то есть такую, при которой для каждого слова имеется особый знак.
Уже на основе только этих двух гениальных «заметок на полях» следует считать Карстена Нибура одним из основоположников дешифровки египетской письменности, хотя слава его связана с дешифровкой клинописи.
Итак, с одной стороны, нелепости и пустая напыщенность, с другой, — остроумные, однако недоказанные предположения — таким было состояние едва зародившейся египтологии, когда внезапно в ее руках (причем тогда, когда этого менее всего можно было ожидать) оказался ключ к дешифровке. И произошло это при обстоятельствах, поставивших под сомнение старую истину: «Когда говорят пушки, музы молчат».
Ведь Розеттский камень, так сказать, не упал с неба. События, предшествовавшие его второму рождению, сами являются страницей истории. И открывает эту страницу отнюдь не Наполеон, как обычно думают, а Лейбниц!
Лейбниц был не только великим философом, но и выдающимся политическим деятелем. Политическое чутье побудило его во время посещения Парижа в 1672 году написать для Людовика XIV, честолюбивые мечты которого он хотел отвлечь от Германии, свой «Consilium Aegyptiacum», сочинение, где он указывал, что завоевание Египта даст французскому королю господствующее положение в Европе.
Эта докладная записка предназначалась абсолютному монарху Людовику XIV, королю божьей милостью; Лейбниц и не подозревал, что когда-нибудь его идею подхватит некий' храбрый генерал, а позднее император своей собственной милостью. По свидетельству ведущих французских историков, Наполеону Бонапарту была известна докладная записка Лейбница, когда в 1798 году в зале заседаний Французского института он говорил избранному кругу ученых о возможных научных открытиях, которые он связывал с намеченной экспедицией в Египет. Воздавая должное основным идеям, заложенным в работе Лейбница, он, кроме того, обращался и к другой книге. Это был двухтомный французский перевод «Путешествия по Аравии» Нибура!
Поход Наполеона в Египет провалился. Мечты корсиканца о власти были развеяны, но наука захватила в этом походе добычу, богатую сверх всякого ожидания.
Жемчужина этих трофеев была найдена 2 фрюктидора VII года Республики (2 августа 1799 года).
Это произошло незадолго до наполеоновского «бегства из Египта». Неудержимо нарастал натиск английских военно-морских сил. Французские войска после блестящих побед в начале экспедиции уже давно заперты в обороне. Но они еще удерживают египетское побережье, ожесточенно и не без успеха отражают нападение оперирующих на море англичан и наступающих с юга турок.
В древнем форту Рашида, позднее форт Жюльен, приблизительно в 7
Наверно, неизвестный арабский солдат ошеломленно уставился на неожиданную находку, а подозванные им товарищи смотрели на нее, полные суеверного страха. Во всяком случае один из них бросился к начальству и доложил ему о случившемся.
Офицеры же французских войск были обучены несколько большему, чем только наблюдению за саперными работами. Благодаря предвидению Наполеона в его армии не было недостатка в людях, которые могли прочесть по крайней мере одну часть надписи, составленную на греческом языке. Она содержала декрет от 4 ксандика — 18 мехира 9 года (27 марта 196 года до нашей эры), которым жречество города Мемфиса в благодарность за благодеяния, оказанные храмам царем Птолемеем V Эпифаном, «умножает почетные права, предоставляемые в египетских святилищах царю и его предкам».
Уже с первого взгляда можно было установить, что самая верхняя из трех надписей состоит из иероглифов, а самая нижняя — из греческих букв. Что касается средней — демотической, — то на первых порах даже и не знали, с какого конца к ней подступиться, и ошибочно приняли ее за сирийскую.
Французы отдавали себе отчет в подлинно историческом значении этой единственной в своем роде находки. Сообщение о ней появилось в № 37 «Courier de l’Egypte» от 29 фрюктидора VII года; этот документ вызвал необычайный отклик и сам уже стал классическим.
В Розеттском декрете в соответствии с обычной формулой почетных декретов времени Птолемеев определялось, что постановление должно быть высечено на мемориальном камне «священными, туземными и эллинскими буквами» на трех языках страны: на старом, давно умершем языке древней литературы — древнеегипетском, затем на живом новоегипетском и, наконец, на греческом языке.
Такой прием кажется довольно сложным. Однако перенесенный в более поздние времена, он выглядит вполне естественным и понятным. Известный немецкий египтолог Георг Эбере приводит очень удачное сравнение:
«Представим себе вместо Египта тогдашнего времени итальянскую провинцию Австрийской монархии и предположим, что духовенство здесь приняло какое-то решение в честь императорского дома; тогда, вероятно, оно было бы опубликовано на древнем языке католической церкви — латинском, затем на итальянском и на немецком — языке царствующего дома и его чиновников. Точно так же был составлен и Розеттский декрет…». Если же мы представим себе еще латинский текст, высеченный прописными буквами, итальянский — прямым печатным шрифтом, а немецкий — готическим шрифтом, то соответствие будет полным!
Итак, камень был извлечен, установлен характер трех письменностей, одна из них даже переведена, была найдена с таким нетерпением ожидаемая билингва, в данном случае точнее сказать — трилингва. Стало быть, открылась прямая дорога к исследованию и дешифровке? Отнюдь, дела обстояли совсем не так просто.
Вначале камень был доставлен в Каир, в основанный Наполеоном Египетский институт. Точно предчувствуя утерю камня, французские ученые сделали оттиски с надписей, изготовили копии, а затем послали их во Францию. Позднее памятник был переправлен в Александрию и установлен там в доме французского главнокомандующего Мену. Но в 1801 году англичане высадили в Египте свои войска, и Мену вынужден был капитулировать. В акте о капитуляции специально отмечалось, что французы должны передать англичанам все предметы древности, найденные за последние три года в долине Нила. Правда, Розеттский камень, к которому всей душой были привязаны нашедшие его французы и значение которого очень хорошо понимали обе стороны, побежденные пытались сохранить для себя, объявив его частной собственностью генерала Мену, не подпадающей под условия капитуляции. Однако английский командующий лорд Хатчинсон с «обычным пылом, поскольку речь шла о науке», Настоял на передаче камня. Под перекрестным огнем язвительных насмешек стоявших вокруг французских офицеров уполномоченный Хатчинсона Тернер отдал приказ об отправке бесценного монумента. В 1802 году он был доставлен в Портсмут, а позднее водворен в Британском музее, «где, надо надеяться, он будет пребывать долго… гордый трофей британского оружия… взятый не грабежом безоружного населения, но добытый в честном бою». Так заканчивается доклад Тернера.
Гордый трофей британского оружия… Но, увы, духовная победа над испещренным надписями камнем была не под силу британскому оружию. Судьба — без сомнения, справедливая судьба в глазах французов — уготовала ее, несмотря на многообещающие открытия английского исследователя Томаса Юнга, французу Жану-Франсуа Шампольону.
Однако еще до того, как на первый план выступили Юнг и Шампольон, одна копия надписей попала к министру Шапталю. Этот последний передал ее уже тогда известному и прославленному парижскому востоковеду Сильвестру де Саси, ученому с мировым именем, который в результате своей академической и педагогической деятельности стал основателем новой школы востоковедов не только во Франции, но и в соседних странах. Де Саси обратил на себя внимание и как дешифровщик: ему удалось подобрать ключ к прочтению пехлеви — среднеиранского языка и письменности. Но перед копиями Розеттской надписи и он был бессилен. Он смог определить в демотическом тексте только те группы знаков, которые соответствовали неоднократно встречающимся в греческой части именам Птолемея, Александра, Александрии, Арсинои и Эпифана. Однако его предположения о тождестве знаков демотического письма с греческими буквами оказались неверными.
Сильвестр де Саси был большим ученым, но он был также и большим человеком. В письме к Шапталю он откровенна признался в своей неспособности расшифровать тексты и отослал копию шведскому археологу Давиду Окербладу, известному ученому-любителю, который уже побывал на Востоке в качестве дипломата, а как раз теперь жил в Париже, куда прибыл для пополнения своих знаний. Окерблад занимался в основном коптским языком. Он с рвением взялся за работу над присланной ему копией; кроме того, в его распоряжении находился отлитый из серы слепок с надписей. Как и де Саси, он ошибочно принял демотическое письмо за алфавитное и поэтому считал, что оно скорее поддастся дешифровке, чем иероглифы (тем более, иероглифическая часть текста была очень сильно разрушена). Окерблад был знатоком классической и восточной филологии, и Окербладу повезло! Ему удалось опознать и прочесть в демотической части все собственные имена греческого текста.
Затем он разложил на отдельные буквы написанные демотическими знаками греческие имена и получил алфавит\ из 16 содержащихся в них букв (из которых большинство он также угадал правильно). И тут Окерблад заметил, что те же самые знаки встречаются и вне собственных имен. Изумленный и обрадованный, он вдруг понял, что может разобрать по буквам целые слова, которые ему хорошо знакомы из коптского языка. В одном месте Окерблад прочел «ерфеуи» («храм»), в другом — «уейнин» («греки»), а в конце нескольких слов, написанных демотикой, он даже распознал знак для грамматического окончания третьего лица (f), выражающего в коптском языке местоимения «он» и «его». (Как нам теперь известно, коптская письменность, представляющая собой разновидность греческой, заимствовала некоторые демотические знаки.)
Вероятно, в ходе исследования наш швед склонялся временами и над иероглифическим текстом Розеттской надписи, и однажды он увидел, что там, где в греческом тексте речь шла о «первом», «втором» и «третьем» храме, в соответствующих строках иероглифической части стояла простая, двойная и тройная черта с каким-то еще знаком над ними. Итак, Окерблад определил иероглифы, обозначающие порядковые числительные «первый», «второй», «третий»!
И это в высшей степени многообещающее начало раскрытия тайны Розеттского камня было положено шведским ученым за очень короткое время. Своим «алфавитом» он расчистил подступ к демотической письменности и тем самым заложил основу ее дешифровки. Но дальнейшее движение вперед на этом верном пути ему преградили двое ученых. Их звали де Саси и… Окерблад.
Да, да, прежде всего именно он сам отрезал себе всякий путь вперед, настаивая на алфавитном характере демотической письменности. При этом он, как и де Саси, игнорировал факт опущения гласных (уже было сказано, что в египетском языке, как и в семитских, гласные не пишутся), тем более не смог он опознать и многочисленные (немые!) определительные знаки, или детерминативы. Его алфавит, следовательно, годился для прочтения только тех собственных имен, из которых он был получен.
И все-таки, думается, Окерблад продолжал бы свои исследования, если бы приговор де Саси не сковал его научные стремления. Дело в том, что Окерблад письменно изложил великому востоковеду результаты своих открытий. Де Саси, который сам же поручил ему эту работу, в ответном письме в очень вежливой форме высказал большие сомнения в творческих успехах своего корреспондента, что в высшей степени охлаждающе подействовало на впечатлительного шведа. Быть может, с горечью вспоминая о своих совсем недавних поисках, которые у него еще хватило мужества признать безуспешными, де Саси несколько пристрастно отнесся к стараниям Окерблада? Кто знает… Научное честолюбие было не чуждо и великому де Саси. Во всяком случае Давид Окерблад тяжело переживал непризнание его заслуг официальной наукой. Не менее страдал он и из-за конфликта со своим правительством, которому он некогда отлично служил в качестве дипломата и от которого он все более отдалялся из-за своей пылкой любви к Риму и своих политических принципов. Родина столь основательно его забыла, что даже 50 лет назад немецкому биографу Шампольона Гермине Хартлебен, несмотря на поддержку со стороны шведского правительства, так и не удалось достать ни одного портрета Окерблада.
Де Саси, таким образом, может быть даже не желая этого, перерезал едва только натянутую Окербладом нить, и с 1802 года вокруг трехъязычного камня вновь воцарилась тишина, прерываемая время от времени пронзительными воплями дилетантов. Ничто не тревожило глубокого сна спящей красавицы до 1814 года.
В этом году, как, впрочем, и ежегодно, Томас Юнг, известный английский естествоиспытатель, отбывал в деревню, чтобы провести там каникулы и кстати предаться своим разнообразным hobby.
Юнг был выдающимся ученым в области естествознания и медицины. Он открыл основные явления зрения, установил закон интерференции света и заслуженно считается основателем современной оптики. Но Юнг был многосторонен — и как ученый, и как человек.
В 1796 году, еще будучи студентом Геттингенского университета, он выдвинул положение: только алфавит, состоящий из 47 букв, в состоянии полностью исчерпать возможности органов речи человека! Впоследствии Юнг охотно берется за составление алфавитов иностранных языков, приобретает себе славу непререкаемого авторитета в этой области и одновременно усиленно занимается каллиграфией. В кругу знакомых и друзей, от которых не укрылись его разнообразные таланты, «коньком» Юнга считалось восстановление текстов, и ему частенько давали для реставрации древние поврежденные рукописи. Все, что лежало вне сферы естествознания, было для него передышкой в работе, отдыхом, славным препровождением времени.
Но Томас Юнг никогда ничего не делал наполовину. И если уж он что-либо вбивал себе в голову, то доводил дело до конца. Так, однажды ему пришла идея овладеть искусством канатного плясуна — просто для развлечения на время каникул. Юнг занимался прилежно, и в итоге почтенный квакер отплясывает на слабо натянутой проволоке к немалой досаде всей квакерской общины!
Теперь, весной 1814 года, он вновь собирался провести каникулы в деревне. И опять же один из друзей, сэр Роуз Броутон, дал ему в дорогу древнюю рукопись, с которой он мог бы «поиграть» в каникулы. Однако на этот раз это был уже не греческий манускрипт, а демотический папирус.
Юнг уже было хотел углубиться в изучение этого папируса, как внезапно вспомнил высказывания некоего Северина Фатера, которые он только незадолго до этого видел в третьем томе «Митридата» Аделунга. Юнг как бывший геттингенский студент регулярно читал этот журнал.
Иоганн Северин Фатер (1771–1826) был профессором теологии и восточных языков сначала в Иене, затем в Галле и Кенигсберге, а потом снова в Галле. Академическая и преподавательская деятельность привела его к изучению египетской письменности. При этом, в отличие от многих современников, он шел от «иератического письма», «от особых письмен, начертанных на полосах ткани, которыми были спеленаты мумии». Высказывания Фатера венчало (правда, еще недоказанное) утверждение, что иероглифы следует читать фонетически, как звуковые знаки, и что они составляют алфавит из 30 с лишним знаков!
Вот как раз об этом подумал Юнг, когда, заинтригованный упомянутым папирусом, взялся в мае 1814 года за демотическую часть Розеттской надписи, пользуясь при этом срисованной копией. Наш англичанин был осведомлен и о работе Окерблада: последний как-то переслал ему из Рима анализ пяти первых строк демотического текста вместе с коптской транскрипцией. Но уже первая попытка применить алфавит Окерблада убедила Юнга в неправильности этого алфавита.
В то же время он вслед за Окербладом увидел, что в греческом тексте определенные слова повторяются; как и его предшественник, он попытался выделить те же слова из демотического текста.
И вот здесь-то Юнг сделал такой шаг вперед, что оставил позади все достигнутое Окербладом: он разделил не только весь демотический, но и весь иероглифический текст на отдельные слова, которые, как он думал, соответствовали греческим словам, а затем издал оба обработанных таким образом текста в журнале «Археология», правда, анонимно, чтобы не причинить вреда своему авторитету.
Конечно, дело был довольно рискованным, однако оно удалось лучше, чем можно было рассчитывать. В 1814 году из-под пера Юнга вышел «Предположительный перевод демотического текста Розеттаны», посланный им в октябре того же года де Саси в Париж. Столь же быстро, полагал он, ему удастся покончить и с иероглифической надписью, которая стояла «нетронутой, подобно скинии Завета».
Это было смелое предприятие! Ну а как обстояли дела с оружием, при помощи которого английский естествоиспытатель собирался пробиться в эту, для него в основном чуждую, область?
Он не имел ни специальной филологической- подготовки, ни необходимого знания восточных языков. Ему было доступно лишь чисто практическое сравнение текста, а математический инстинкт был проводником в его рассуждениях; свои результаты Юнг получал путем математических вычислений и сопоставлений.
И тем более удивительны достижения ученого, располагавшего столь скудными средствами.
Во-первых, группы знаков, которые образовались после разделения демотического текста, поразительным образом совпали с группами иероглифических знаков. Они были, очевидно, простыми сокращениями и, стало быть, производными от иероглифов!
Во-вторых, Юнг мог уже привести значение некоторых групп иероглифических знаков, но, правда, еще без их звукового эквивалента.
В-третьих, из греческих имен, содержащихся в демотическом тексте, по крайней мере одно должно было встретиться в сохранившемся куске иероглифического текста, причем, видимо, именно в овале, который неоднократно повторяется в надписи. (Что в подобных овалах, или картушах, начертаны царские имена, предполагали, впрочем, уже де Гинь и Соэга.)
В-четвертых, окрыленный первыми успехами, Юнг отважился на разбор и иных иероглифических текстов и удачно угадал значение нескольких слов. Воодушевленный этим, он в 1818 году составил индекс 214 начертанных иероглифами слов, из которых четвертая часть была объяснена правильно. Помимо того, индекс включал 14 иероглифических звуковых знаков; из этих знаков 5 также были поняты правильно, а 3 верны наполовину. Конечно, можно было бы возразить, что добыто не так уж много. Но это не умаляет ни бесспорного прогресса, который был достигнут, ни заслуг Юнга, который в противовес господствовавшему тогда мнению первый определил, что в иероглифической письменности наряду со словами-знаками имеются и звуковые знаки!
Теперь Юнг счел себя достаточно подготовленным для того, чтобы схватить за горло трехъязычный истукан, и взялся за дешифровку картуша, который должен был содержать имя «Птолемей».
Он разделил иероглифы следующим образом:
Такое расчленение показывает, как близко уже подошел Юнг к правильному чтению «Птолмис» и в то же время сколь сильно мешало ему недостаточное знание языков. Ведь он искал в иероглифах также и гласные, которые, однако, как мы знаем, в египетском письме опускались.
Имя царицы Береники из другой надписи, заранее им предположенное и в действительности там содержащееся, он прочел подобным же образом, то есть «Береника» (на самом деле «Брникат», причем «ат» — окончание женского рода), и в результате получил еще несколько букв.