Мечников не долго ждал этой возможности — уже в Десятой главе появляется написанный исключительно им вдохновенный портрет:
«Гарибальди в эту эпоху исполнилось пятьдесят четыре года — возраст полной бодрости и силы для людей с таким, как у него, железным организмом. Это был человек ниже среднего роста, но очень крепкого телосложения. Борода и волосы его были рыжего цвета; седина только начинала пробиваться в них. Лицо Гарибальди было замечательно. Он не походил на салонного красавца. … Но лицо это было создано для того, чтобы вдохновлять толпу на полях, на площадях, в народных собраниях. Живописно закутанный в свой классический итальянский плащ, с круглой шапочкой на голове, Гарибальди был прекрасен, как античные герои…»
Однако Мечников стал самостоятельно излагать события еще раньше — после главы «Отплытие». Если ранее он ограничивался обширными купюрами и не дерзал писать свое, то уже в первых строках Девятой журнальной главы (по реальному счету Восьмой) идет авторский текст Льва Ильича.
Эта глава стала тем самым пунктом невозврата, после которого переводчик становится автором. Она — впервые — получает название, коего нет в итальянском романе: «Высадка». Сначала Мечников как будто чувствует себя не вполне уверенно в роли автора и заимствует какие-то сюжетные линии у миланского романиста: в частности, в главу «Высадка» он перенес описание первой битвы Гарибальди на Сицилии — в местечке Калатафими, в то время как у Витторе Оттолини есть целая отдельная глава «Calatafimi». Но постепенно переводчик овладевает новым положением. Уже в конце главы «Высадка», после батальных сцен, он умело вводит новый женский персонаж — Марцию, которая придается в качестве возлюбленной третьему гарибальдийцу — Эрнесту (он у Оттолини присутствует, но без возлюбленной).
Внедрение Марции сделано виртуозно. В битве при Калатафими, действительно, участвовала некая девушка-гарибальдийка, исчезнувшая потом с исторического горизонта. Итальянские исследователи до сих пор не могут ее идентифицировать: известно только, что ее в самом деле звали Марцией, и что она была римлянкой (romana). Это ее происхождение из Рима (Roma) вдохновляет Мечникова на изобретение фамилии девушки — теперь она Марция
Далее компаративной работы для редактора почти не осталось: в течении последующих десяти глав идет мечниковское повествование, на наш взгляд, более упругое и занимательное, чем у Оттолини. Кое-какие фрагменты у итальянца Мечников-таки еще взял, но сделал это в самой раскованной манере.
Рассказ о трех гарибальдийцах и их трех возлюбленных он умело перемежил, что и следовало ожидать, его собственными впечатлениями о гарибальдийском походе — о падении бурбонского Неаполя, о решающей битва при Вольтурно, где Мечников пролил кровь ради объединения Италии. Там и сям он дает развернутые характеристики гарибальдийских военачальников, которых знал лично — и поэтому вполне закономерно цитирует почти буквально — свои характеристики из «Записок гарибальдийца».
Все последующие десять глав «перевода» имеют свои новые названия, не соответствующие оригиналу. В самом деле, с середины романа слово «перевод» нам приходится брать в кавычки — перед нами оригинальный авторский текст. Пересказывать его мы не будем.
Заметим только, что полагаем гениальной одну находку Мечникова: в нескольких местах под своим собственным текстом он поставил «примечания переводчика».
Покинутый итальянский романист
В десяти не переведенных Мечниковым главах Витторе Оттолини развивает действие в присущем ему историографическом духе, при этом различия двух литераторов становятся разительными.
В Одиннадцатой главе «Palermo» он дает широкую историческую и топографическую картину сицилийской столицы, с описаниями ее достопримечательностей. Здесь же пересказываются — через диалоги гарибальдийцев — обстоятельства разгрома бурбонцев (заметим, что у Мечникова сторонники Бурбонов неправомочным образом также называются «бурбонами», в то время как в «Записках гарибальдийцах» он разделял Бурбонов и бурбонцев).
Двенадцатая глава «Troppo tardi» («Слишком поздно!») целиком посвящена графине Эмилии — она мельком появляется еще в первых главах как богатая клиентка портнихи Далии. Графиня узнает, что из лигурийского порта Сестри отправляется ее любимый племянник Эрнест и вместе со своей компаньонкой решает его проводить. Однако попав, наконец-то в Лигурию, графиня узнает о топонимической ошибке — племянник, да, уплывал из Сестри, но из Сестри-«западного», а не Сестри-«восточного», куда она приехала. Прощание с любимым племянником не состоялось.
В Тринадцатую главу «Le Memorie di Elpis Melena» («Воспоминания Элпис Мелены») Оттолини ввел обширный фрагмент из публикации англичанки, с немецкими корнями, Марии Эсперанс фон Шварц (1818–1899), писавшей под псевдонимом Элпис Мелена. Близкая приятельница Гарибальди, который, овдовев, сделал ей даже (отклоненное) предложение, она получила от него ряд документов и на их основании, а также после ряда встреч с Гарибальди, выпустила в 1861 г. авторизованную биографию вождя (на немецком языке). Миланский автор пересказал из нее ряд фрагментов, скрупулезно сославшись на публикацию Элпис Милены, а также на свою книгу «Альпийские охотники».
Четырнадцатая глава названа именем сицилийского города «Milazzo» и посвящена соответствующей битве гарибальдийцев с бурбонцами на пути к Мессине. Обстоятельное описание на 15-ти страницах, со ссылками на источники, Мечников сумел ужать до нескольких абзацев. В этой же главе погибает от пушечного ядра один из троицы гарибальдийцев — Эрнест (у Мечникова он тоже гибнет, но в последней главе, спасая Марцию). Пятнадцатая глава — «Мессина и „Монарх“» рассказывала о дальнейшем продвижении экспедиции Тысячи к восточному краю Сицилии и к ее следующему по значению городу — Мессине. И этот рассказ, где значительную роль играл бурбонский военный корабль «Монарх», остался неизвестным русскому читателю, как и подробная история Мессины со времен древнегреческих колонизаторов. В Шестнадцатой главе автор неспешно ведет гарибальдийцев, включая Роберто с товарищами, к Мессинскому проливу и к итоговой высадке — так и называется глава, «Lo sbarco» («Высадка») — на континенте, где уже давно находился со «своими» гарибальдийцами Мечников. Семнадцатая глава всё так же неторопливо описывает продвижение по Калабрии, взятие Реджо, Милето и других южных городов; в самом конце в последних абзацах главы приводит экспедицию в столицу Королевства обеих Сицилий — в Неаполь. Это произошло 7 сентября 1860 г. — это датой и названа предпоследняя Семнадцатая глава итальянской книги «Один из экспедиции…». Последняя Восемнадцатая глава «Из Казерты» названа по письму, отправленному Роберто к Далии, где он подробно описывает конец кампании и даже переписывает в середине любовного послания несколько указов Гарибальди.
«Заключение»
Так называется завершающая главка и у Мечникова, и у Оттолини («Сonclusione»). Но они разные. Мечниковский текст имеет подзаголовок «У семейного очага», и русский автор сообщает о счастливой семейной жизни Роберта и Далии и об их сынишках, носящих имена двух других гарибальдицев — Валентин и Эрнест. Нельзя при этом не заметить, что «переводчик» из толпы итальянских персонажей русифицировал только имена трех своих гарибальдийцев — главного героя, теперь он — Роберт, и двух его товарищей по гарибальдийскому походу. Скорей всего, таким образом, приблизив их так к отечественному читателю, с ними было удобнее обращаться. Мечниковский Роберт становится смотрителем миланской картинной галереи Брера, но при этом не забывает товарищей по походу и всячески им помогает.
У Оттолини Роберто становится фермером и благоустраивает доставшееся ему по завещанию поместье…
В нашем же заключении мы можем сказать, что перед нами — уникальное событие в литературе, целиком разгадать которое мы пока не в силах.
Какова была причина создания Мечниковым литературной мистификации? Что послужило ее отправной точкой? Решился ли он сразу после знакомства с итальянским романом на дерзкую операцию, в духе Гарибальди? Или же интеллектуалу-анархисту наскучила подневольная переводческая работа и где-то на середине чужого текста возобладал его мятежный дух? Сообщил ли он о своем замысле автору, с которым, возможно, был знаком? Как Витторе Оттолини в таком случае отнесся к роману «Виторио Отолини»? Или же Мечников скрыл от Витторе Оттолини свою литературную авантюру, сознательно исказив его имя и изменив название его романа?
Об этом приходится только гадать. Если найдется переписка Мечникова с Оттолини, если будет обретен и прочитан архив журнала «Дело» начала 1880 г., тогда и эта литературная тайна будет окончательно разгадана.
Сейчас же предположим главное: вновь публикуемый роман «Гарибальдийцы» — достоверно установленная литературная мистификация Льва Мечникова, составленная им на основе книги Витторе Оттолини, при этом «
Гарибальдийцы
На вывеске трактира, расположенного в самом конце единственной улицы, пересекающей как раз по середине деревушку Альбезе[132], красуется поясное изображение Сан-Карло[133]; но оно исполнено до такой степени безобразно, что беременные крестьянки, в интересах своего потомства, проходя мимо, стараются не смотреть на него; Сан-Карло весь одет в красное, а руки его скрещены на груди, словно он умоляет прохожих зайти в трактир, как выражался богохульный хозяин трактира.
Роберт не нуждался, однако, в этом приглашении со стороны святого: желудок его и без того говорил достаточно громко. Поэтому Роберт вошел, нюхая приятный запах, исходивший от жаркого, разогревавшегося в котелке. Сняв с плеч ранец, он бросил его на стол вместе со шкатулкой, в которой хранились его рабочие инструменты, т. е. краски, палитра, полотно и кисти.
Хозяин быстро подбежал к нему, как паук к мухе, попавшейся в предательскую паутину, и приветствовал молодого человека обычным:
— Добро пожаловать, синьор!
— Здорово! — отвечал ему Роберт, снимая шляпу с широкими полями и проводя рукой по волосам своей густой и черной гривы, спускавшейся ему на плечи. — Послушай, любезный хозяин, — прибавил он, — я умираю от голода и жажды.
— Отлично! Не угодно ли вам будет…
— Всего мне угодно! Выбирай сам, но только поскорей, не то у тебя в доме окажется мертвое тело…
— Сию минуту, — отвечал трактирщик; послав мальчика за вином, он подошел к котлу и, подняв крышку, воскликнул: — Что за прелесть! Накормлю вас по-царски!
— Бог наградит тебя за это на том свете, дорогой хозяин. Я сегодня из Комо, а ведь это порядочный переход. Зато какая приятная дорога, какие виды, что за воздух!
Но восклицания его мгновенно прекратились, как только хозяин поставил перед ним аппетитное блюдо.
Насытясь от земных благ, наш художник закурил сигару, вышел на балкон, с высоты которого виднелась вся долина Эрбы[134] с блестящими, как жемчужины, озерками — Альсерио, Пузиано и Анноне[135], среди которых сверкал серебряной лентой извилистый Ламбро[136]; трудно было найти что-нибудь прелестнее этого ландшафта.
Эта великолепная картина обрамляется слева уединенной, высокой и обрывистой горой Барро[137], на которую, по словам летописей[138], бежал Дезидерий, король лангобардов, разбитый папскими войсками (в те времена папские солдаты еще умели побеждать[139]), основав на ней богатый и сильный город, что доказывают многочисленные остатки лангобардских построек, находимых на горе[140]. За горой Барро поднимается Монтероббио[141], некогда гнездо феодальных хищников[142]; а за ним тянутся зеленеющие холмы, живописной гирляндой окаймляющие долину скромного Инчино, в древности Личинофора[143], описанного Катоном и неизбежным Плинием[144]. По скатам этих холмов рассыпаны сотни веселых деревушек, хорошеньких вилл готического стиля, украшенных ползучими растениями, домиков с портиками и киосками, обвитых гирляндами винограда. Ниже виднеется Парравичино[145] со своей наклонной башней, а за ним на остром утесе — замок Якова Медичи, правой руки Франческо Сфорцы[146]. Далее красивым полукругом тянутся новые цепи холмов, новые деревни[147], пока, наконец, глаз не упирается в крутые скаты уединенного Монторфано[148].
С лазурной высоты царственное светило заливало своими яркими лучами этот прекраснейший уголок Ломбардии.
Роберт от души наслаждался великолепным зрелищем, полной грудью вдыхая чистый, богатый кислородом воздух. На материнскую улыбку природы он отвечал улыбкой благодарности. Восхищенный взгляд его бродил по небосклону, спускался на землю, следя за полетом жаворонка, который, казалось, долетал до облаков, бродивших белыми островками по синему небу. Непреодолимое волненье охватило художника и, как у всех искренних и добродушных людей, выразилось восклицаниями и монологами.
— Наконец-то, — говорил он, простирая руки вперед, будто при виде дорогого друга, — наконец-то и на мою долю выпало кое-что в здешнем мире! Этим земным раем я могу, по крайней мере, любоваться сколько мне угодно. Как приятно смотреть на эту зелень после крыш и колоколен Милана, которые одни были видны мне из моей комнаты на пятом этаже! Как сильно бьется сердце! Никогда не чувствовал я себя таким добрым, сильным и бодрым! Да, добрым… О, природа — это второе крещенье. Она оживляет тело, окрыляет душу… Ах, если б была здесь моя Далия! Бедняжка! Целый день шей, шей, шей и в результате — бедность, вечная бедность. Жить хлебом и молоком, чтобы скопить несколько франков на покупку чистенького платья… Как бы она была рада побыть здесь со мной! Она так любит цветы. Как бегала бы она по садику, сколько цветов нарвала бы… Румянец вернулся бы на минуту на ее бледное, прозрачное, как воск, личико… Да… трудно сохранить розы на щеках тому, кто осужден жить в подвале, в глубине узкого-преузкого двора четырехэтажного дома… Проклятые дворы! Точно колодцы. Кажется, что попал на дно ружейного ствола… О, прелестное небо Италии! — восклицал он затем, подставляя лицо свежему дыханью утреннего ветерка. — Прелестное и свободное!.. Да здравствует Италия!..
И он хлопал в ладоши, между тем как всё лицо его сияло блаженством.
Сильное возбуждение чувств сменяется обыкновенно благотворным спокойствием.
Роберт, излив первый восторг, охвативший его душу при виде этой роскошной природы, уселся под тенью столетнего каштана, на морщинистой коре которого виднеются до сих пор начальные буквы, вырезанные, быть может (кто знает, с какого времени), какой-нибудь влюбленной парочкой. Каштан еще жив и крепок, а эти Медоры с Анджеликами[149] давно превратились в пепел.
Мало-помалу Роберт погрузился в думы. Привыкнув к созерцательной жизни, — дар, которым Провидение награждает, за неимением чего-нибудь лучшего, наиболее развитых из своих обездоленных детей, — он стал рисовать в своем воображении картины аркадской жизни, как делал это и в своей конурке в пятом этаже.
Ему чрезвычайно понравился крестьянский домик, построенный на берегу озера Альсерио[150], на зеленом скате холма, в тени высоких тополей. Хорошенько осмотрев его, он тотчас же овладел им… увы, только в воображении!
Вступив немедленно во владение, он стал пользоваться всеми правами собственности — выстроил новый флигель, обсадил его виноградом, развел сад, который в ту же минуту запестрел тысячами самых ярких цветов и в том числе целыми куртинами далий. Выбрав немного пониже кусок земли, он безжалостно вырвал всю кукурузу, росшую на нем, и превратил его в фруктовый сад, тотчас же покрывшийся персиками, сливами, абрикосами, грушами, яблоками и т. п. Другой клочок земли он отвел под спаржу, до которой был страстный охотник; затем на третьем он развел огород, посеял всякие овощи, которые в ту же минуту выросли, созрели и достигли самых необыкновенных размеров.
Распорядившись с садом и огородом, Роберт вошел в свое новое жилище. Он выбрал себе для кабинета самую светлую и веселенькую комнатку, меблировал и убрал ее по своему вкусу, развесив по стенам оружие, трубки, картины и набальзамированного крокодила. Затем он занялся столовой, потом кухней, где устроил большой камин, по бокам которого поставил две удобные скамейки.
— Здесь буду я сидеть по вечерам осенью с верными друзьями. Болтая и покуривая трубки, мы будем печь каштаны, которые станем запивать белым вином моего изделия… Ах, а погреб? Я и забыл! Ну, вот и он готов… Кстати (продолжал он мечтать), недурно бы взять вот и этот холмик — там будет у меня виноградник… Отлично!.. Но не говорите мне о покупке другой земли! Я не люблю возни… К тому же мне жаль бедных крестьян… Нет, нет, с меня довольно сада, огорода и вон того холмика… Вот приходит время сбора винограда. Я выхожу в поле, одетый по-домашнему, в широкой соломенной шляпе. Пока я вожусь около давила, вдруг стук экипажа… О, радость — это друзья! Далия с ними! Нет, погоди… Далия лучше придет одна… или даже она уже со мной… Приятели, видя меня в моей широчайшей шляпе, с лицом, испачканным вином, смеются. Я обнимаю их, они шумят, кричат, требуют есть, пить. Скорей, Далия…
В эту минуту служанка повесила сушиться на веревке простыню как раз перед носом Роберта и внезапно закрыла прелестную виллу, которою он любовался. Все его мечты мгновенно рассеялись, как воробьи после ружейного выстрела. Он осмотрелся по сторонам, узнал трактир и вспомнил, где он. Убедившись затем, что солнце уже высоко, он рассчитался с хозяином и снова отправился в путь по направлению к Ассо[151], где должен был остановиться дня на два у своего приятеля.
Глава II. Остатки русского похода[152]
Восемнадцатого февраля 1812 года Милан, битком набитый солдатами и офицерами, кутил как никогда. Все трактиры и кабаки кишели посетителями. Толпы веселых масок сменяли друг друга; подгулявший простой народ толкался по улицам, потому что в те времена вино было дешево, стоило только пить его. Все ликовали под влиянием вечно возобновлявшейся и никогда не осуществляемой надежды на свободу.
От Porta Nuova[153] тянулся длинной вереницей ряд карет по направлению к казино de' Pomi[154], любимому модному ресторану того времени. В одной из них сидела довольно многочисленная группа офицеров и дам, принадлежавших, если судить по их костюму и манерам, к особам довольно двусмысленным. Тем не менее они были красивы, чрезвычайно веселы и обладали в высочайшей степени способностью с философским мужеством (т. е. со стаканом в руке) расстаться с своими возлюбленными, которым деспотически голос Наполеона повелевал отправиться на другой день в какой-то таинственный поход.
Предводителем этой группы, казалось, был капитан Бернардо ***. К нему были обращены самые вызывающее взгляды и самые обольстительные улыбки дам. Действительно, капитан был амфитрионом праздника, иначе говоря, — он платил за все. Прошлой ночью он выиграл в рулетку порядочный куш и потому, по справедливости, ему следовало истратить, по крайней мере, две трети с друзьями и прекрасным полом, который, говоря вообще, насколько неохотно разделяет с мужчинами тягости жизни, настолько же настойчиво требует своей половины в ее радостях. Так, говорят, думали женщины в 1812 году, но… в настоящее время дело, разумеется, совершенно изменилось.
Вернувшись из казино de' Pomi, капитан Бернардо и его компания вошли в трактир, существующий до сих пор за заставой Гарибальди. Офицеры и дамы поднялись в первый этаж, в столовую, а Бернардо остался с хозяином, чтобы заказать обед.
Воспользуемся же этой торжественной минутой и дадим нашим читателям несколько биографических сведений о капитане.
Бернардо *** родился в 1782 году, в маленьком домике, ютившемся у самого Миланского собора[155], от бедных, но честных родителей. В двадцать лет, во время процветания Цизальпинской республики[156], наскучив заниматься ремеслом отца, то есть садовничеством, он променял заступ на ружье и сделался солдатом. Весной 1806 года он сопровождал короля Иосифа[157]в экспедиции против неаполитанского короля[158]; вернулся покрытый славою, с унтер-офицерскими галунами и сломанным ребром, напоминавшем ему, при каждом атмосферическом изменении, о Микеле Пецце, по прозвищу фра Дьяволо[159], и его сподвижниках.
В 1808 году он отправился в Испанию, потерял два пальца на левой руке во время штурма Остальрика[160], в награду за что получил от генерала Пино[161] офицерские эполеты. Принимал участие во всей этой достопамятной кампании, в которой итальянцы даром пролили столько крови; был произведен в капитаны и вернулся в Италию вместе с остатками итальянского корпуса генерала Леки[162], вступавшего в Испанию в количестве тридцати с лишком тысяч, а покидавшего ее в числе неполных девяти тысяч.
Прибыв в Милан, он стал расспрашивать про своих родных, но не мог найти никого, кроме сестры Доротеи, годами десятью моложе его. Родители давно лежали на кладбище[163]. Когда же он спросил про сестру, то ему ответили, что было бы лучше потерять ее, чем найти. Бернардо покраснел до корня волос, пробормотал какое-то проклятье по-французски и не стал больше доискиваться.
Вернемся теперь к 18-му февраля 1812 года и к нашей компании, весело пировавшей и провозглашавшей бесчисленные тосты. Достаточно сказать, что капитан Бернардо, как добрый итальянец, хотел загладить в этот день несправедливость, выказанную некоторыми французскими бумагомарателями доблестным нашим соотечественникам, сражавшимся с таким почетом в Испании[164]. Поэтому за каждого из этих итальянских воинов был провозглашен им тост.
Заметив, что товарищи его оказываются чрезвычайно изобретательными в придумывании новых тостов[165], капитан Бернардо счел благоразумным спуститься вниз и расплатиться, пока еще у него не потемнело в глазах, чтобы хозяин, воспользовавшись его опьяненьем, не мог написать цифру 6 «хвостом вниз», как говорится в Милане. Рассчитавшись, он собирался снова присоединиться к товарищам, как вдруг к подъезду подскакал во всю прыть вестовой с запиской.
Бернардо, прочитав записку, воскликнул:
— Черт возьми! Зовут в казармы. Пойду попрощаться с друзьями… Эй, хозяин! Подай бутылку вина вестовому!
С этими словами он стал подниматься в столовую.
Я слишком удалился бы от своего предмета, если бы вздумал рассказывать о знаменитом походе на Россию.
После московского пожара[166] десятки тысячи людей погибли среди ужасных мук во время отступления. Немногие, спасшиеся от мороза, огня, голода и казацких пик[167], почти все сложили свои головы в битвах под Люценом, Бауценом[168] и др., где победа, казалось, коварно улыбалась неисправимому истребителю людей, чтобы потом раздавить его самого под Лейпцигом и Ватерлоо.
В 1815 году Австрия, видя, что дорога расчищена, послала Бельгарда[169] для покорения Ломбардии и Венеции. Бельгард вошел в эти земли совершенно мирно; итальянцы при виде его только снимали шапки. Национальное войско было, разумеется, распущено. Многие из офицеров пошли искать счастья в дальние края, как, например, Вентура[170], поехавший организовать армию лагорского султана в Индии; Кодацци[171], служивший инженером в республиках Южной Америки и колонизовавший горную область Кордильеров, Венесуэлы, и т. п. Некоторые переменили мундиры и надели белую ливрею для новых повелителей; другие же, напротив того, остались верны своим убеждениям и предпочли горчайший хлеб нищеты всем пирам вице-королевского австрийского двора. В числе последних был и капитан Бернардо.
Попав в плен к русским в окрестностях Смоленска, он был отправлен в Петербург и по дороге отморозил себе ногу. Выздоровев после ампутации, он, как бы в вознаграждение за свои невзгоды, имел счастье понравиться одному из вельмож столицы, который, желая воспользоваться его сведениями по части садоводства и огородничества, отправил его управляющим в одно из своих имений на Волыни. Из бесчисленного множества всевозможных спекуляций самая лучшая — это всегда оставаться честным человеком. Бернардо с величайшей точностью следовал такому правилу и значительно улучшил свое состояние. Пятнадцать лет прожил он в России и по смерти своего хозяина вернулся на родину с небольшим капитальцем, плодом его многолетних трудов, на который рассчитывал просуществовать последние годы жизни.
В январе 1827 года Бернардо снова увидел шпиль Миланского собора. Ему было около сорока пяти лет, но раны, походы и суровый климат севера настолько ослабили его, что он постарел прежде времени.
Первой заботой Бернардо было разыскать свою сестру Доротею, отвращение к которой значительно ослабело в нем с годами. Она оказалась вдовой с тремя детьми, нищей и вдобавок пьяницей. Ласки невинных детей обезоружили гнев честного солдата и остановили его на пороге, когда он, в негодовании, хотел уйти навсегда. На другой день несчастная женщина стала просить у брата прощения, давая клятву не брать никогда вина в рот, и столько наговорила и наобещала, что Бернардо согласился, наконец, поселиться с нею. Таким образом, расходы его значительно увеличились. Капитал же был так незначителен, что являлась необходимость приискать какое-нибудь занятие для пополнения расходов. Бернардо взял в аренду клочок земли на окраине города[172], вскопал несколько куртин, выстроил маленькую оранжерею, которую наполнил цветами и душистыми травами. Уже через месяц он мог нарисовать над дверью своего жилища огромный букет роз, величиной с капустный кочан, и сделать надпись крупными буквами: «Здесь продаются цветы и букеты».
Вместе с цветами старый капитан занялся и своими племянницами, которые, кроме толчков от матери, когда она бывала под хмельком, не знали другого воспитания. Их было три[173]. Младшую звали Далией. К ней-то больше всего и привязался старик, может быть, потому, что это имя присоединяло девушку к миру цветов, в котором он провел всю свою жизнь.
Доротея сдержала слово не пить вина, но только вино она заменила водкой[174]. Бернардо кричал, бранился, угрожал, но всё напрасно. Каждое утро Доротея клялась исправиться, а вечером не могла держаться на ногах. Как быть? Прогнать ее, лишив этих детей матери? Прогнать!.. Но куда же денется несчастная, преданная своему пороку, без всяких средств удовлетворить его? Кончит, пожалуй, воровством или чем-нибудь хуже… А что станется тогда с репутацией семейства? Капитан же дорожил добрым именем больше, чем жизнью. Опасаясь худшего, он решился поэтому держать вдову при себе[175].
Через пять лет она умерла от delirium tremens[176], — обыкновенный конец всех закоренелых пьяниц; умерла, расточив своей беспорядочной жизнью то немногое, что брат ее успел собрать по зернышку с терпением муравья. Две старшие девочки тоже умерли одна за другой.
В конце концов, около старого капитана, обремененного годами, болезнями и невзгодами, осталась одна Далия, стройная и хорошенькая восемнадцатилетняя девушка, отданная с малых лет на обучение к модистке. Во время своего ученичества Далия приобрела множество сведений, необходимых для того, чтобы стать настоящей барышней. Она выучилась одеваться прилично несколькими метрами ситца, обедать полентой[177] с молоком, но никогда не выходила из дому без перчаток или в стоптанных башмаках; одним словом — исполнять весь кодекс пролетария, принимая жизнь такою, какова она есть, довольствуясь сегодняшним днем, без всяких забот о завтрашнем.
Так росла Далия, и никто еще не мог применить к ней циничного изречения Ларошфуко: «Нет честных женщин, которым не надоела бы их честность».
Бернардо с некоторого времени не мог уже подняться с постели. Дни его были сочтены. Далия, возвращаясь из мастерской, с трепетом поднималась по лестнице, робко отворяла дверь и прежде, чем войти, устремляла на старика тревожный взгляд, чтобы убедиться: жив ли он еще.
Однажды утром девушку разбудил протяжный стон. Вскочив с постели, она наскоро накинула на себя платье и бросилась к дяде, который встретил ее потухшим взглядом, не говоря ни слова.
— О, Боже! — воскликнула Далия, ломая руки, — он умирает, а я одна! Что мне делать, кого позвать?
Говоря это, она сжимала в своих объятиях голову старика, целовала его седые волосы, называя его самыми нежными именами.
Через несколько времени Бернардо пришел в себя, узнал племянницу и улыбнулся.
— Успокойся, голубушка моя, успокойся! — пробормотал он так тихо, что Далия должна была приложить ухо к его похолоделым устам, чтобы расслышать его. — Я умираю… иду к своим товарищам по оружию, которые давно ждут меня… Кончаются мои муки… Я жил слишком долго… Но ты, бедняжка, что будешь делать одна на свете? У меня ничего для тебя не осталось, ничего… всё растрачено…
Он замолк, подавленный волнением.
Далия, утешая его, как умела, решилась воспользоваться минутой спокойствия больного, чтобы позвать на помощь кого-нибудь из соседей.
— Сейчас вернусь, дядя. Схожу за кем-нибудь.
Бернардо покачал головой, печально улыбаясь, как будто желая сказать: кто захочет обеспокоиться ради старика, умирающего в нищете?
— Нет, нет, дядюшка! Предоставьте это мне. Нельзя терять ни минуты. Позову того молодого человека, который живет над нами, — живописца. Он, должно быть, добрый. Подождите немного, дядюшка, я сбегаю в одну минуту.
С этими словами она вышла из комнаты, проворно, как ласточка, взвилась по лестнице и, подойдя к двери, разрисованной карикатурами, сильно постучала в нее.
— Кто там? — крикнул голос изнутри.
— Отворите ради Бога, только скорей, скорей!
Послышался глухой стук босых ног, соскочивших на пол, щелкнул замок и из полуотворенной двери высунулась голова Роберта, который, завидев девушку, воскликнул:
— Ах, это вы, белокурая красавица!
— Извините, что беспокою, — начала Далия, опуская глаза и краснея, заметив, что молодому человеку недоставало многих частей костюма и притом самых существенных. — Мой бедный дядя при смерти… Я одна в доме, мне не к кому обратиться за помощью… Ради Бога, синьор…
— Сию минуту, сию минуту. Еще бы! Это мой долг.
Надев старую военную шинель, служившую ему халатом и одеялом, Роберт в одну минуту был уже у постели умирающего, который взглядом поблагодарил его.
Оба они провели весь этот день и значительную часть ночи у изголовья старика. Далия, не будучи более одна, могла сбегать за доктором. Но наука ничего не могла сделать для бедного Бернардо. Уходя, доктор сказал несколько слов утешения плачущей Далии, но Роберту, проводившему его по лестнице, прямо объявил, что больной не проживет до завтрашнего дня. Действительно, едва только начала заниматься заря, как старик испустил дух на руках Роберта и Далии. Последние слова умирающего были обращены к молодому человеку, которому он крепко пожал руку, отдавая под его покровительство бедную сироту.
С этого дня молодые люди стали видеться очень часто. Откровенная дружба, связывавшая их, мало-помалу перешла в чувство более сильное. Они уже любили друг друга раньше, чем решились заговорить о любви.
Глава III. Встреча
Пусть жандармы литературы, т. е. критики, простят нам длинное отступление в предыдущей главе. Мы имели на то свои причины, в чем читатель убедится из последующего рассказа. К тому же не бесполезно освежить в памяти нашего поколения воспоминание о войнах, которые вели наши предки или для удовлетворения чьего-нибудь ненасытного честолюбия, или для того, чтобы потопить в крови демократические[178] стремления разных народностей, пробудившиеся под благотворным веянием свободы начала нынешнего столетия. Сравнивая эти войны с теми, которые мы, итальянцы, вели и которые описываем, мы с гордостью можем воскликнуть: «Наши победы стоили слез только нашим врагам».
Братья наши, погибшие на полях битв с криком «да здравствует Италия!» заслужили почетную память. Матери, эти набожные хранительницы преданий и печать, гораздо более прочная, чем мрамор и бронза, передадут рассказ об их подвигах самому отдаленному потомству. Такова награда боровшимся и погибшим за родину.
А тех, кто проливал, хотя бы и геройски, кровь свою в угоду чужим капризам[179], неминуемо ждет та же участь, что и капитана Бернардо — безусловное забвение.