Марк Мазовер
Власть над миром: История идеи
Введение
Книга мечты Филипа Рейвена
В декабре 1988 г. советский Генеральный секретарь Михаил Горбачев выступил с речью перед Генеральной Ассамблеей ООН. Объявив об одностороннем сокращении количества войск на границах СССР, он призвал к «новому мировому порядку», в котором не будет места идеологическим разногласиям[1]. Следующим летом пришла очередь президента США Джорджа Буша. Иракские вооруженные силы вторглись в Кувейт, и он в ответ заявил, что интернациональная коалиция под предводительством Америки должна изгнать их, а также предсказал что
Однако то, что Горбачев и Буш воспринимали как освобождение народов, многим казалось началом всепланетной тирании. В среде христианских правых много десятилетий бродили подозрения о вмешательстве оккультных сил, управляющих судьбами мира. Теперь они всплыли на поверхность. В своем бестселлере 1991 г. «
Для других критиков из правого крыла слова Буша стали напоминанием о давно забытом «
Национализм Бьюкенена оказался слишком экстремальным, что подтвердили полученные им 0,4 % голосов. Однако падение рейтингов ООН и других международных организаций в глазах американской общественности и неодобрительное отношение к их финансированию в Конгрессе было очевидно. При Джордже Буше-младшем интернационализм его отца отошел в прошлое. «Мы благодарим Бога за смерть ООН», – писал неоконсерватор Ричард Перл в марте 2003 г., когда бомбы сыпались на Багдад. Падение Саддама, радостно предвкушал Перл, положит конец не только тирании, но и многим излишним ожиданиям наподобие Нового мирового порядка, которого так ждал Буш-отец. Американская военная мощь наконец сможет править миром, не оглядываясь на многосторонние интернациональные институты, которые наша же страна в свое время породила[4].
Уэллс много размышлял о мировом правительстве, и его знаменитый роман
Разделенные шестью десятилетиями «
Идея о наднациональном правительстве, контролирующем человечество, – это просто экстремальный вариант широкого спектра секулярных интернационалистских утопий. Отраженная в надеждах, фантазиях и страхах, она предлагает человечеству лучшее будущее, создать которое нам вполне по силам, и обещает свободу. Моя цель в этой книге – не предложить собственную альтернативу многочисленным вариантам этой мечты, возникшим за последние два столетия, или выявить превосходство одного из них над остальными. Скорее, я хочу изучить их историческую эволюцию, показать, как некоторые из них оказывали влияние на реалии через институты, которые создавали, и понять, что осталось от них на сегодняшний день.
Это не история международных отношений в целом, хотя в качестве отправной точки я беру определенный момент в этой истории и часто возвращаюсь к международным отношениям как дисциплине. Это также не история мирового правительства как такового – подобную версию интернационализма проповедовал Г. Уэллс, – поскольку представление о едином органе, управляющем планетой, никогда не могло похвастаться большим количеством сторонников. Гораздо большее влияние имеет идея, находящаяся на другом краю спектра, – вера в то, что международная гармония означает максимальный отказ от управления и выход за рамки государства, к своего рода постполитическому слиянию. В XIX в. коммунисты, анархисты, капиталисты – сторонники свободного рынка и пацифисты стремились к этой же цели, хотя и предлагали для ее достижения совершенно разные стратегии; их влияние сказывается на судьбах человечества вплоть до наших дней. Между двумя этими полюсами – тотальным правлением и его отсутствием – находится идея срединной формы интернационализма, подъему и падению которой и посвящена моя книга, идея, торжествовавшая большую часть XX в., с ее представлениями об организованном сотрудничестве между странами, или, выражаясь техническими терминами, идея о межправительственных отношениях в противовес наднациональным институтам. Именно ее, хотя и в разном преломлении, имели в виду и Горбачев, и Буш-старший, и именно она продолжает оказывать влияние на мир сегодня.
Я начинаю с XIX в., с дипломатов европейской реставрации, создавших своего рода первую модель интернационального правительства – конклав великих держав, известный под названием Европейского Концерта. После поражения Наполеона государственные деятели проводили регулярные встречи с целью предупреждения ситуации, когда одна нация начинает доминировать на континенте и создавать революционное брожение, способное привести к войне. Однако вскоре в дело вступила логика тезиса и антитезиса. Если Концерт являлся реакцией на действия Наполеона, то интернационализм, как этот термин понимали в XIX в., был ответом Концерту. Собственно, само слово «интернационал», возникшее именно в то время, означало программу радикальных трансформаций и реформ разной степени и глубины, но объединенных верой (столь чуждой нашему времени) в то, что национализм и интернационализм, идя рука об руку, смогут сделать мир лучше и справедливей. Убежденные в том, что в их руках ключ к счастливому будущему, интернационалисты выступали как против консервативных дипломатов, которых презирали, так и против друг друга. Некоторые, например Карл Маркс, мечтали об объединении сил пролетариата; Джузеппе Мадзини, ненавидевший Маркса, надеялся, что республиканские патриоты сформируют мир наций. Протестантские евангелисты выступали за братство всех людей и призывали к всеобщему разоружению. Торговый класс и журналисты призывали к свободной торговле и развитию промышленности. Ученые придумывали новые международные языки, распространяли технические знания и вынашивали масштабные инженерные проекты, способные объединить человечество. Анархисты считали, что проблема заключалась в государстве, – они даже сформировали свой, просуществовавший очень недолго, анархистский интернационал. Юристы утверждали, что проблема в политиках, и настаивали на том, чтобы государства прекратили войны, а свои разногласия решали в арбитраже или всемирном суде. К концу века, когда даже представители европейских тайных полиций начали организовываться на международном уровне для борьбы с радикальным терроризмом, интернационализм стал той почвой, на которой многочисленные идеологии и политические группировки разного толка основывали свои надежды и опасения.
Этим процессам посвящены первые главы книги; далее я прослеживаю, что произошло, когда интернационализм стал доктриной влиятельных сторонников нового англо-американского мирового порядка. Идеи подкреплялись политическим влиянием, но предсказать, какую именно оно поддержит, было невозможно. Идеи стали кровью в жилах крупных международных организаций, таких как Лига Наций и ООН, в первую очередь потому, что они, в отличие от внутригосударственных структур, не вырастали постепенно. Они появлялись на свет одномоментно, а их акушеркой была война. Политические обозреватели периода между двумя войнами, убежденные в том, что политические институты должны расти органично, понимали, что сама природа этих организаций, искусственная и новаторская, представляла политическую проблему; однако они считали, что если Лига Наций сумела завоевать симпатии общественного мнения благодаря своим идеалам, то со временем она покорит и сердца людей, как это когда-то удалось империям. Таким образом, в «геноме» международных организаций оказалось заключено неизбежное противостояние между узкими интересами, которые великие державы рассчитывали отстаивать с их помощью, и идеалами и риторикой, складывавшимися вокруг них.
Фундаментальный вопрос, очевидный за таким стремлением к созданию международных институтов после 1918 г., заключался в том, зачем вообще организации наподобие Лиги – или Коминтерна, или, позднее, ООН – нужны великим державам. В конце концов, Гитлер ими не располагал, да и в целом отрицал идею международной организации; многие британские и американские политики были с ним в этом согласны. Историки, приветствовавшие интернационализм как постепенный подъем самосознания у мирового сообщества, не задавались этим вопросом; то же самое можно было сказать и об ученых, считавших международные организации просто прикрытием для интересов великих держав. Великие державы действительно всегда сопротивлялись ограничениям, чем бы они ни были обусловлены: членством в организации, законом или другими факторами. Тем не менее в XX в., как ни удивительно, ни в Британии, ни в Америке односторонность не одержала верх, несмотря на некоторые отступления в ее сторону. Британцы приняли интернационализм в 1918 г. как способ спасти империю; американцы – после 1945 г., чтобы построить свою. Иными словами, в долгой перспективе большинство политиков в Уайтхолле и Вашингтоне понимали, что такой новый способ применения власти дает огромные преимущества. Это в особенности касается американцев, чье стремление формировать новую структуру международных отношений значительно превосходило стремление их британских наставников. Участие в данном процессе сделало глобализм приемлемым для американского общественного мнения, всегда с подозрением относившегося к остальному миру. Одновременно с этим лидерство некой международной организации означало для США лишь минимальные риски ограничений, поскольку американцам всегда удавалось сочетать универсализм с исключительностью и писать правила так, чтобы они соответствовали американским интересам, а в противном случае на Америку не распространялись. Поскольку прочие страны желали участия США практически на любых условиях, такие двойные стандарты воспринимались терпимо.
После создания ООН и ее агентств американская политика приобрела легитимность, а ее распространение по миру США практически ничего не стоило. От них потребовались разве что некоторые инвестиции политических капиталов; организация контроля за международными органами и их персоналом поэтому стала – и остается – жизненно важным политическим вопросом. Когда были обнародованы сведения о том, что японский дипломат Юкия Амано в 2009 г. в конфиденциальной беседе заверил представителя США в том, что «он полностью на стороне США по всем стратегическим позициям» – Амано на тот момент являлся кандидатом на пост генерального директора Международного агентства по атомной энергии, – удивление вызвала разве что их огласка, но никак не содержание[5]. Однако вашингтонских политиков нельзя считать лицемерами, использующими интернационализм исключительно как прикрытие для американских интересов. Напротив, откровенность была главным смазочным веществом всего этого механизма, который не смог бы функционировать без глубокой убежденности в том, что ценности американского либерализма совпадают с общемировыми.
Точно так же отнюдь не все страны покорно согласились с желаниями американцев: многосторонние институты, как показывает история большинства из них, нелегко поддаются контролю со стороны одного государства. Недостаток покорности всегда был самым убедительным возражением против них и в пользу односторонности; он же стал главной причиной отчуждения Америки от ООН в 1970-х гг. и последующего ее разворота к Всемирному банку, Генеральному соглашению по тарифам и торговле и МВФ. Тем не менее в целом удивительно быстрое распространение американского влияния по всему миру после 1945 г. было бы невозможно без помощи и прикрытия целого спектра международных институтов, возникших в тот период. Они сыграли относительно небольшую роль в решающий момент борьбы за Европу в ходе холодной войны – между 1946 и 1949 гг., – однако их значение стало очевидно, когда борьба против коммунизма обрела глобальные масштабы. В особенности это можно сказать о двух периодах: 1950–1960-х гг., когда остро встала тема развития, и 1980–1990-х гг., с их неолиберальной экономикой (тогда США использовали международные организации для утверждения своих глобальных амбиций, простиравшихся далеко за пределы традиционных опасений за национальную безопасность, характерных для любой крупной страны в период радикальных социальных трансформаций). Описывая эти события, я постарался избежать сползания в историю международных институтов, неизбежно подразумевающую скучные описания бюрократических баталий и бесконечно множащихся комитетов и агентств. Историки зачастую путают слова, планы и намерения с реальными действиями. Я же постарался связать возникновение международных институтов с реалиями баланса сил и продемонстрировать, как доминирующие государства XX в. встали на путь международного сотрудничества и что это означало для них и для всех остальных. Сегодня мировая политика стала более разнообразной и всеохватывающей, чем была когда-либо, и любой, кто пытается в ней разобраться, быстро теряется в путанице невнятных терминов, скрывающихся в бюрократическом тумане. В мире есть военные альянсы (например, НАТО или ЗЕС), межправительственные организации классического типа, от ООН до специальных агентств, таких как МОТ, ИКАО, Международный уголовный суд, Всемирная организация здравоохранения и Генеральное соглашение по таможенным тарифам и торговле, региональные органы (Совет Европы, Еврокомиссия, Организации Американских и Африканских стран), постимперские клубы, такие как британское Содружество или Международная организация сотрудничества франкоязычных стран мира, псевдополитические объединения наподобие Европейского союза и регулярные конференции саммитов, например Большой двадцатки. Нельзя также игнорировать огромное количество неправительственных организаций различного толка, многие из которых ныне играют более или менее официальную роль в формировании мировой политики.
Политическая картина, и без того на редкость запутанная, вот-вот усложнится еще больше. Технические инновации изменяют жизненно важные сферы международного сотрудничества, в частности способы функционирования рынков или ведения войн. В более фундаментальном смысле эпоха западного доминирования в международной сфере быстро близится к концу, а ей на смену приходит гораздо более сложный глобальный баланс сил. По мере того как новые государства, такие как Бразилия, Индия, Индонезия и Китай, получают все больше власти и влияния, история, которую я здесь излагаю, постепенно переосмысливается с точки зрения Второго и Третьего мира. Я предпочел сосредоточиться на европейских и американских действующих лицах, которые были в первую очередь ответственны за создание институционного и концептуального аппарата интернационализма. В момент обострения споров о целях и долговечности наших международных институтов лучшее понимание того, как мы пришли к такой ситуации, может быть весьма полезно. Сегодня даже язык, который мы используем, говоря о положении в мире, отражает путаницу в наших мыслях и намерениях. Что такое «правление»? Что представляет из себя «гражданское общество»? Существуют ли в действительности неправительственные организации? История развития идеи о мировом правлении если и не дает ответов на эти вопросы, то, по крайней мере, указывает на некоторые опорные пункты.
Эта книга во многом является продуктом Колумбийского университета. Уже благодаря своему расположению он прекрасно отражает отношения между интернациональными институтами и национальной властью; ни в одном другом месте мне не удалось бы получить столько помощи и поддержки от коллег и студентов, обладающих огромными знаниями в данной области. В первую очередь я хочу поблагодарить тех, кто полностью прочел рукопись, за их щедрую помощь: это Майкл Алацевич, Мэтью Коннели, Маруа Элшакри, Николя Гуиот, Даниель Иммервар, Мартти Коскенниеми, Томас Мини, Сэмюел Мойн, Андерс Стефансон и Стивен Вертхайм. Я также очень много узнал от Алана Бринкли (вместе с которым прочел очень увлекательный курс лекций), Деборы Коэн, Вики де Грациа, Дика Диркса, Кэрол Глюк, Жана-Мари Гехенно, Айры Катцнельсона, Грега Манна, Энди Нэйтана, Сьюзан Педерсен, Рианнона Стивенса и Фрица Стерна. Студенты, которым я признателен за исследования в данной области и за познавательные беседы: Дав Фридман, Эйми Дженелл, Майра Сигельберг и Наташа Уитли. Отдельно я благодарю Стивена Вертхайма не только за суровую критику, но и за беседы, которые начались с того самого дня, когда он пришел в наш отдел, чтобы посмотреть, понравится ли ему там, и которые, я надеюсь, будут продолжаться еще долго после того, как он закончит работу над диссертацией. За помощь в различных аспектах работы над данным проектом я благодарю Элию Армстронг, Дункана Белла, Эйла Бенвенисте, Ману Бхагавана, Фергюса Бремнера, Кристину Бернетт, Брюса Бернсайда, Бенджамина Котса, Сола Дубоу, Майкла Дойла, Яна Эккеля, Эдхейма Элдема, Франсуа Фюрстенберга, Мориса Фрейзера, Пола Гудмена, Майкла Гордина, Грега Грендина, Сесилию Гевару, Уильяма Хагена, Дэвида Кеннеди, Томаса Келли, Джона Келли, Дэниела Лака, Питера Мандлера, Петроса Мавроидиса, Джин Морфилд, Хозе Мойя, Тимоти Нанена, Дэна Плеша, Сильвио Понса, Гвен Робинсон, Карне Росса, Стива Шапина, Брендана Симмза, Брэдли Симпсона, Фрица Стерна, Джиллиан Тетт, Николаса Теокаракиса, Джона Томпсона, Яниса Варуфакиса, Джозефа Вейлера и Джона Уитта. За возможность опробовать аргументы из этой книги на разных аудиториях я признателен Гельмуту Бергхоффу, Халилу Берктау, Джиму Чендлеру, Джону Котсуорту, Джонатану Холлу, Стефану-Людвигу Хоффману, Клаудии Кунц, Томасу Лакеру, Джиму Ленингу, Джону МакГоуэну, Джиан Пракаш, Бригитте ван Рейнберг, Дэвиду Пристленду, Сьюзан Саттон и Адаму Тузу. Я выражаю неизменную глубочайшую признательность за критику, терпение и одобрение моим издателям Скотту Мойерсу и Саймону Уиндеру. Я благодарен за поддержку лучшему из агентов Эндрю Уайли. Когда я только начинал писать эту книгу, скончался мой отец, поэтому работа стала для меня способом переосмыслить достижения и взгляды его поколения: я должен признать, что отец оказал на меня глубокое влияние, а маму я благодарю за постоянное ободрение. Я бесконечно обязан Маруэ Элшакри: эту книгу я с любовью посвящаю ей и двоим нашим детям, Сельме и Джеду.
Часть I
Эра интернационализма
Глава 1
Под знаком Интернационала
Основным вопросом нашей эры является сосуществование ведущих рас или наций, объединенных общими международными законами, религией и цивилизацией, но все-таки отдельных друг от друга.
Идея космической гармонии имеет долгую историю. По словам пророка Исаии, Бог должен наслать катастрофу на все народы мира, прежде чем сотворить «новое небо и новую землю», где «волк и ягненок будут пастись вместе». Римский imperium предполагал объединение цивилизованного мира под общей системой законов. И христианство, и ислам стремились утвердить всеобщую власть Бога на земле; средневековое папство и Оттоманская империя формулировали свою задачу в тех же терминах. «На небесах планеты и Земля, – объявляет Улисс в «
Однако возникновение идеи о том, что правители мира формируют своего рода интернациональное сообщество, более современна, а возникла она из недовольства идеей мировой империи.
«Большинство из нас испытывает страх перед понятием Всемирной империи, – писал Эразм Роттердамский. – Объединенная империя была бы хороша, будь у нас правитель, созданный по образу и подобию Божьему, однако человек таков, каков он есть, поэтому безопаснее иметь королевства с умеренной властью, объединенные в христианскую лигу». Макиавелли утверждал, что разнообразие европейских государств само по себе обеспечивает гражданские добродетели. Вот от чего мы отталкиваемся, изучая особенности европейского развития, в котором значительную роль сыграла постепенная политическая дезинтеграция христианства, заложившая основы для современного интернационализма. С интеллектуальной точки зрения от идеи правил, которым подчиняется интернациональное сообщество королей и принцев, мы пришли к постмонархическому видению мира, состоящего из разных народов, интернациональному сообществу[7].
Что, спрашивали ранние теоретики политики, может объединить между собой правителей разных государств, если не страх перед Богом? Главной характеристикой международной политики была и остается анархия – отсутствие единой власти, способной призвать членов сообщества к подчинению, которого они сами ждут от своих субъектов. Томас Гоббс описывал отсутствие единого правителя в пессимистических тонах, считая его источником бесконечных распрей, однако другие относились к этому факту более хладнокровно. Разве природа, как учили Аристотель и Августин, не имеет собственных законов? В XVI и XVII вв. возникла идея законов наций, основанных на естественном праве; к XVIII в. теоретики мира уже предлагали конфедеративные схемы, основанные на уважении прав, зафиксированных в договорах, и равенстве всех членов сообщества. Утверждая вслед за Макиавелли, что гетерогенность Европы является ее сильной, а отнюдь не слабой стороной, интеллектуалы Просвещения, такие как Монтескье, Гиббон и Юм, противопоставляли предполагаемую стагнацию деспотических азиатских империй жизнеспособности континента, чьи многочисленные государства обменивались между собой товарами и идеями. Торговля – залог мира, утверждали они, равно как и баланс власти, создаваемый правлением конкурирующих суверенов. В то время как ранние авторы считали объединение необходимым для восстановления после раскола христианства,
Критики провозглашали эти рассуждения слишком оптимистичными и обвиняли сторонников баланса политических сил в излишней рационализации и неверном отношении к изменениям. Руссо утверждал, что только жесткая конфедерация гарантирует выполнение социальных обязательств, но поскольку она не может существовать в масштабах, превышающих Швейцарскую республику, то Европе следует стремиться к разъединению. Томас Пейн считал европейский континент «слишком густо заполненным разными королевствами, чтобы долго пребывать в мире» и выдвигал аргумент об Америке, которую считал «спасением человечества» от тирании и угнетения. Французская революция усилила интенсивность подобных нападок. Для идеологов революции баланс власти, существовавший при
Задолго до опубликования ставшего классическим труда о вечном мире в 1795 г. философ Иммануил Кант уже вступал в споры со своим сувереном, прусским королем Фридрихом Вильгельмом II, по вопросам религии, и фактически большинство философских трудов Канта не было напрямую связано с политикой. Однако затем произошла Французская революция, а вскоре после этого Королевство Польша, некогда одно из крупнейших государств Европы, исчезло с карты, разобранное по частям своими соседями. Эти угрожающие события указывали на то, что теоретики естественного права XVIII в. были чересчур оптимистичны в своих оценках мирной природы европейской цивилизации. Вот на каком фоне Кант начал писать свое знаменитое исследование о пути к вечному миру – труд, который до сих пор продолжает оказывать влияние на новые поколения мыслителей, рассуждающих о правлении.
В начале 1990-х гг. аргументы Канта перефразировал один из американских политических теоретиков, выступающих за активную иностранную политику, которая якобы должна поддерживать и распространять демократию по всей планете под именем мира. Однако этот Кант эпохи конца холодной войны сильно отклонился от оригинала времен Просвещения, который вовсе не превозносил
Не менее едкой для современного восприятия кажется и крайняя враждебность Канта к международным законоведам, которую он объясняет своим убеждением в том, что они выступают, в первую очередь апологетами власти, а потому нисколько не способствуют установлению мира. Фактически они препятствуют ему, заботясь лишь о временном сдерживании враждебности:
Кант, таким образом, утверждает, что государства, ограниченные законом, направленным на предотвращение войн, не могут заменить всеобщего порядка, который, по его мнению, возникает постепенно и неизбежно, по мере того как государства становятся федеративными и приглашают других присоединяться к ним. Он не указывает механизма, с помощью которого так должно происходить; в то время еще не было популярно теоретизирование по проблемам
Многим другим мыслителям революционной эры эти утверждения уже казались устаревшими. Вере Канта в разум они противопоставляли важность чувств и ощущений, предпочитая идею европейского единства и натужный патриотизм. Англоирландский парламентарий Эдмунд Берк обвинял Французскую революцию за «жестокое разрушение европейского сообщества», основывавшегося, по его мнению, не на разуме, а скорее на чувстве преданности, которое старинные институты монархии и церкви вызывали у своих верных подданных и последователей. Революция, по его словам, стала «схизмой для всего человечества»; уклад, привычка и чувство – основной строительный материал социальной жизни – оказались под угрозой из-за этого взрыва варварских страстей. Критика революции в варианте Берка превращалась не в напоминание о системе независимых суверенов с якобы присущим ей балансом и стабильностью, а в вымышленный, но оттого не менее привлекательный романтический образ сообщества европейских стран, объединенных общими чувствами и стремлениями. Молодой германский мистик Новалис развил эту идею еще дальше. В тексте, написанном в 1799 г., он утверждал, что Европа нуждается в возрождении древней этики, когда она считалась «одним миролюбивым обществом», когда «
Человек, впервые использовавший термин «интернациональный», английский философ Джереми Бентам, не был склонен к подобным отсылкам в прошлое, упору на веру, Бога и христианство. Неудивительно для политика, ставшего почетным членом Французской Национальной Ассамблеи на рассвете террора, Бентам не поддерживал консерватизма Берка и антиреволюционной сентиментальности и уж точно не сводил общемировые проблемы к вопросу европейского единства. В процессе перехода от поддержки революции в ее ранние годы к резкой критике ее произвола он сформировал философию административной рациональности – одновременно радикальной и антиреволюционной, – оказавшей огромное влияние на следующие несколько десятилетий[11]. Бентам выступал за превосходство разума и здравого смысла, за сведение философии и метафизики к вопросам восприятия и количественному анализу. Главное же, он стремился поставить закон на новое и более прочное основание, так как считал его основным фундаментом для управления.
Термин «интернациональный» он придумал, будучи не удовлетворен идеями одного из своих оксфордских профессоров, знаменитого британского юриста Уильяма Блэкстона, чьи «
Закон в этом труде сочетался с философией в новой теории правления. Убежденный в том, что рационализация в английском безнадежно дезорганизованном управлении должна начаться с чистки законодательства и что для этого потребуется законотворчество на основании выверенных и точных философских основ, Бентам начинает свое «
В исходном контексте Бентам просто хотел прояснить техническую сторону вопроса, поскольку считал термин «закон наций» слишком невнятным: по его мнению, необходимо было провести четкое различие между законодательством внутри государства и законодательством между государствами, а также между правовыми спорами, касающимися индивидуумов (например, по контрактам), и спорами, касающимися суверенов государств. Он оставил на тот момент открытым вопрос о том, следует ли рассматривать «взаимные транзакции между суверенами» – иными словами, интернациональное право – вообще как форму права. Его ученик Джон Остин был, пожалуй, самым знаменитым сторонником идеи о том, что международное право – это не более чем благие намерения и слова, замаскированные под их личиной.
Сам Бентам с ним не соглашался и развивал свой аргумент об утилитарности до следующего заключения: «Исход, который незаинтересованный законовед в сфере интернационального закона предложил бы для себя, будет… самым великим счастьем для всех наций, взятых вместе». Новый корпус закона должны были, таким образом, разрабатывать люди, чья справедливость распространялась бы на всех в мире. «Если гражданин мира, – писал он, – должен подготовить универсальный интернациональный кодекс, то какую цель ему следует ставить перед собой? Всеобщая и равная польза для всех наций – вот какова должна быть его задача и его обязанность». Такова была глобальная установка, которая, будь она выполнима, позволила бы представителям общественных наук с мышлением всепланетного охвата создать общий кодекс с учетом культурных, географических, метеорологических и множества прочих особенностей каждой страны.
Идея об интернациональном кодексе законов влекла за собой институциональные сложности, а также необходимость создания интернационального суда, способного проводить в жизнь решения, которые вели бы к миру путем справедливого разрешения споров между нациями (в общих чертах эта схема описана в его «
Примерно 40 лет спустя после выхода «
Таким образом, интернационализм существовал в тесных, но непростых отношениях с феноменом расширяющейся политической репрезентативности и ее прислужницы, растущей влиятельности общественного мнения. В год встречи Венского конгресса знаменитый политический хамелеон аббат де Прадт разоблачил своего императора как человека, который, по его словам, покрыл Европу «развалинами и памятниками»: он призывал победителей усмирить свой «военный дух» и вернуть Европу в «гражданское состояние». Далее он говорил, что для этого от них потребуется признать подъем новой власти под названием «общественное мнение», а вместе с ним и цивилизации. Именно цивилизация, это «божество», по словам де Прадта, должна была лишить деспотов власти, вдохнуть жизнь в идеи гуманности и предать презрению войну. Однако цивилизация была неотделима от новой политики: «Национальность, правда, публичность – вот три флага, под которыми мир двинется в будущее… У народа теперь есть знания о его правах и о его достоинстве». Диктатор, свергнутый одной лишь силой общественного мнения, – вот насколько многообещающим виделось аббату будущее[15].
Доминик Жорж Фредерик дю Фур де Прадт – в разные времена преданный монархист, генерал времен революции, епископ Пуатье при Наполеоне, посланник по делам Ватикана и, наконец, посол в Варшаве – был, пожалуй, не в лучшем положении для распространения подобных идей. Однако он прекрасно ориентировался в настроениях, царивших в Европе (кульминацией его политической карьеры стало избрание на пост либерального депутата во Франции периода Реставрации), а идея власти общественного мнения пользовалась популярностью, так как критиковала не только наполеоновский деспотизм, но одновременно и Европейский Концерт, нанесший ему поражение, с его въевшимся консерватизмом. Державы могли попытаться использовать свои конгрессы для того, чтобы чинить препоны «потоку новых идей», писала «
Примечательная книга, вышедшая в Париже через два года после смерти Бентама (и сразу после плавания первого парохода через Атлантику), демонстрировала растущее влияние интернационализма (и Бентама) на умы европейцев. Вышедший в 1834 г. «
Боден обильно наводняет страницы книги приметами футуристического жанра: там встречаются летающие машины, провокационные предсказания ведущей роли женщин в политике, падение Российской и Оттоманской империй, возникновение новой Вавилонской империи и Иудейского царства. Однако подлинной инновацией является его попытка описать триумф правления представителей на глобальном уровне. В этом смысле Боден – настоящий последователь Бентама и стремится (о чем говорит открыто) использовать нарратив, чтобы влиять на воображение и подстегивать «прогресс человечества» эффективнее, чем «даже наилучшее изложение теоретических систем».
Насколько далеко продвинулась интеллектуальная жизнь со времен Просвещения, становится ясно, если сравнить эту книгу с другой классикой утопизма, «
Эра усиленной миграции дала почву для культуры, особенно чувствительной к идее единого мира; общество демонстрировало постоянно растущий аппетит к новым знаниям о трансконтинентальных путешествиях. Именно в это время возникла география, обильно финансируемая государством, – наука, напоминающая двуликого Януса, необходимая для военных походов и разведки, с одной стороны, и пропагандирующая представления о всемирной гармонии – с другой. В этот период вышло множество трудов по мировой географии, начали печататься ставшие бестселлерами иллюстрированные периодические издания, такие как французский «
Наука служила мощным двигателем для процесса развития[21]. В своей речи, обращенной к сотрудникам нового Института электрической инженерии в 1889 г., британский премьер-министр лорд Солсбери превозносил телеграф, который, по его словам, «объединил все человечество на одном гигантском пространстве, где все могут видеть, что делается вокруг, и слышать, что говорится, а также судить о любой политике в тот самый момент, когда события имеют место быть»[22]. Осознание мира как взаимосвязанного целого было неотделимо от пароходов, железных дорог, телеграфа и воздушных средств сообщения – от ощущения жизни в эпоху беспрецедентных технологических достижений. Жюль Верн прославился как мастер «фантастических путешествий»: в его романах путешествия с помощью машин, будь то субмарина или воздушный шар (в то время самый любимый аппарат фантастов), уничтожали расстояния и указывали на потенциал науки и ее перспективы для преображения цивилизации. Как подтверждали романы Верна, наука, объединенная с литературой, стала популярнейшим средством для отражения интернационалистских представлений об объединенном человечестве. Футуристические романы были уже не просто культурной пеной, сигнализирующей о более глубоких социально-экономических подвижках. Они, как утверждал Г. Уэллс, говоря о тенденции критиковать эти романы за «псевдонаучное фантазирование», лучше произведений любого другого жанра отражали «новую систему идей». А главной из них было убеждение в том, что достаточно сосредоточенное и прицельное внимание к будущему позволит человечеству стряхнуть с себя предрассудки и штампы прошлого. «Дайте нам умереть спокойно под сенью объединенного человечества и религии будущего», – писал в 1890 г. французский философ Эрнест Ренан. Несколько лет спустя французский социолог Габриель Тард предложил обратный детерминизм, в котором события определялись будущим, а не прошлым, и оформил свои представления о будущей всемирной конфедерации во «
К концу века широко популярная и продолжающая набирать силу футуристская литература создала целый калейдоскоп разнообразных интернационалистских прогнозов, большинство из которых было посвящено грядущей войне в Европе и миру, который должен был установиться после нее. Когда Концерт распался на конкурирующие системы альянсов, а правительства подняли налоги, чтобы оплачивать армии, вооруженные оружием невиданной доселе разрушительной силы, фантасты принялись описывать последствия будущей войны в еще больших деталях, чем ранее.
К таким авторам относился в том числе английский журналист Джордж Гриффит, социалист, оказавший влияние на молодого Г. Уэллса. Демонстрируя тесную связь между фантастикой и технологиями, его сын Алан стал инженером и создателем турбодвигателя Эйвон для роллс-ройса. Сам Гриффит не только установил рекорд, совершив кругосветное путешествие, но и написал рассказ «
О том, что осталось от Европейского Концерта в данной картине мира, можно судить по кульминационному моменту рассказа, описанию дипломатической конференции под предводительством анархистов, которая собирается в Лондоне, чтобы предупредить всеобщее уничтожение. Когда герой-революционер Тремэйн объясняет побежденным монархам основные принципы братства (всеобщее разоружение, перераспределение земель, международная полиция), германский кайзер протестует:
Тремэйн молча кивнул, и он продолжил:
Тремэйн тут же вскочил. Он развернулся вполоборота и встал лицом к лицу с кайзером, недобро нахмурив брови, с угрожающим огоньком в глазах.
Мечты Гриффита о планете, принужденной революционерами к миру, для многих других стали кошмаром, поскольку означали полное поражение европейского порядка, утвержденного Концертом и Священным Союзом. Императоры были низложены, анархисты и террористы праздновали свой триумф. Консерваторам «деспотия мира» по Гриффину казалась не столько утопией, сколько новым международным диктатом беспрецедентной жестокости и размаха.
С учетом того что роль главных злодеев в рассказе Гриффита играли русские, царская тайная полиция не замедлила отреагировать публикацией произведения полностью противоположной направленности. Вряд ли нам удалось бы познакомиться с фантазиями контрреволюционных полицейских, если бы не «Протоколы сионских мудрецов». Написанные в течение нескольких лет после выхода «
В этом экстраординарном документе все достижения, которые либералы XIX в. воспевали как знаки прогресса (от конституционализма, прессы и выборов до формирования международного арбитража), разоблачаются как часть демонического заговора, цель которого заключается в установлении через государственный переворот мирового диктата с «одним царем над всей землей, который объединит нас и уничтожит причины всех разногласий – границы, национальности, религии и государственные долги». Вот он, триумф интернационализма – его политическая программа здесь разработана в деталях, – однако представленный не как утопия, а как безграничная тирания. С интеллектуальной точки зрения это своего рода воздание должного: к концу XIX в. даже оппоненты радикального интернационализма естественным образом стали рассуждать в интернациональном ключе.
Глава 2
Братство всех людей
«Возможно ли, – писал пропагандист мира в середине века, – что любая христианская либо другая секта, верующая в то, что Новый Завет все-таки не сказка, усомнится хоть на мгновение, что наступит время, когда все царства на земле пребудут в мире?»[26]. Поражение Наполеона совпало с возрождением евангельского христианства, и христианские группы по обоим берегам Атлантики рассматривали резкие социальные и технические перемены, происходящие вокруг них, как знак приближения нового тысячелетия. Пользуясь растущим европейским влиянием на других континентах для пропаганды собственных представлений об их цивилизующей миссии, они открывали школы, печатали и раздавали Библии, устраивали кампании против алкоголизма и рабства, подчеркивая свою роль в принятии Парижского договора 1815 г., осуждавшего работорговлю[27].
Однако своей главной задачей они считали борьбу за мир. Потрясенные размахом межконтинентальных военных действий и репрессиями в своей стране в предыдущие два десятилетия, британские диссентеры и евангелисты в 1816 г. создали Общество продвижения к вечному и всеобщему миру, которое, как говорилось в его уставе, «выступало против войн в любой форме». Примерно в то же время было основано и американское Общество мира, а под эгидой этих крупных национальных органов сформировалась огромная сеть небольших местных мирных обществ, распространившихся по всей территории Великобритании и США. Пацифисты могли критиковать власти или поддерживать их – они всегда имели в политике собственный голос. Современники относили их к первым представителям явления, получившего название «мания ассоциирования», – того духа, который де Токвиль нашел в Америке и приписал природе демократического общества. Пацифисты высоко ценили силу новой власти, власти общественного мнения, которое «в долгосрочной перспективе и правит миром». Их издательства ежегодно публиковали дюжины трактатов: только в первый год существования Лондонского общества мира было роздано 32 тысячи копий таких изданий. Рост был столь быстрым, что некоторые предсказывали «их появление в течение нескольких лет у каждого цивилизованного народа». Страстные и убедительные проповедники мечтали о том, как «трон и славу, триумф и почет завоюет церковь, когда ее невидимый ныне Господь во плоти спустится на землю, чтобы возглавить свои войска», оживляя их ряды. Мир стал главным кредо активистов, критиковавших тех, кто «сидит без дела и ждет пришествия Бога». Они верили, что уже смогли перевернуть «умы множества» и что сумели «изгнать дух войны»[28].
Мечты о мире во всем мире и о том, как его достичь, подтолкнули их к организации международных встреч, которые и по месту проведения, и по стилю заметно отличались от встреч государственных лиц, представляющих Европейский Концерт. В 1843 г. первая Генеральная мирная конвенция встретилась в масонской лиге в Лондоне. В тот период это было еще преимущественно англосаксонское дело, и собрание закрепило связи между американскими и британскими пацифистами, заложив основы для трансатлантического интернационального союза, оказавшегося столь значимым в 1919 г. Организаторы провозгласили, что англо-американское сотрудничество одобрено Богом «во имя любви к человечеству ради распространения света цивилизации и христианства во всех обитаемых уголках мира»[29]. Что касается мирового господства, пацифисты высказывались двояко. В своем Обращении к цивилизованным правительствам всего мира они призывали европейские государства в принципе отказаться от войн. Относясь подозрительно к политическим элитам, несмотря на свои попытки на них влиять, пацифисты предлагали создать «Центральный комитет надзора ради мира между народами», который должен был обращать общественное мнение против любого государственного деятеля, угрожающего развязыванием войны[30].
«Ученый кузнец» Элихью Берритт, журналист-самоучка из Массачусетса, заявлявший, что знает 50 языков, стал одним из лидеров этого движения. Сторонник того, что он сам называл «народной дипломатией» – в противовес аристократической дипломатии элиты, – Берритт изложил свои соображения о Лиге всеобщего братства на Съезде по делам всемирного сдерживания в августе 1846 г. Он использовал свою газету «
По мере того как движение получало поддержку у среднего класса, оно становилось более респектабельным. Его расцветом стал конец 1840-х гг., когда развал уклада, насажденного Меттернихом в континентальной Европе, дал активистам движения новую надежду. Они сильно воодушевились, когда в начале 1849 г. новый президент Франции Луи Наполеон сделал свое наиболее значительное предложение по разоружению всем крупным державам, предлагая ограничить морские силы до уровня, соответствующего британскому. Таким образом он намеревался упрочить связи с Англией; вряд ли его действия имели связь с лоббированием мирного движения. Однако они демонстрировали, что идеалы пацифистов не были такими уж далекими от реальности, поэтому даже отказ Британии не усмирил их пыла, особенно с учетом того, что Луи Наполеон развил свою инициативу и принялся за разоружение в одностороннем порядке, сократив в следующем году военные расходы страны. Как отмечает историк, «формальная дипломатия и ажитация вокруг мирных процессов, до того являвшихся совершенно разными течениями, в этот момент впервые пересеклись между собой»[31].
При новом предводителе республиканская Франция стремилась заявить о своем лидерстве среди прогрессивных сил, которые вышли на первый план с европейскими революциями 1848 г., поэтому именно Париж в августе 1849 г. принял у себя большую мирную конференцию. Алексис де Токвиль, министр иностранных дел, приветствовал делегатов на Ке-д’Орсэ, где присутствовал также герой английской свободной торговли Ричард Кобден. Среди прочих там был и делегат американского Общества мира Уильям Уэллс Браун, родившийся в рабстве в Кентукки (и утверждавший, что его дедом является Дэниел Бун). В городе, где в 1815 г. Меттерних, Каслри, Талейран и русский царь восстановили правление великих держав, присутствие бывшего раба как делегата мира символизировало рождение совершенно новой глобальной политики[32].
В своем дневнике Браун описывает беспрецедентную сцену в зале Сен-Сесиль в начале конференции: любопытных французских зевак, заглядывавших внутрь, балкон с диванами, зарезервированными для наиболее выдающихся делегатов, платформу с представителями более чем полудюжины европейских стран и торжественный выход президиума конгресса под предводительством Виктора Гюго, который
Но даже на конгрессе мира не все были рады видеть Брауна в числе делегатов. «Этому ниггеру лучше бы вернуться на хозяйскую ферму», – прошептал кто-то из них. «О чем только думало американское Общество мира, когда отправляло чернокожего делегатом в Париж?» – отозвался другой. Однако европейские либералы отнеслись к нему дружелюбно, а сам Браун сумел отлично описать все собрание с независимой точки зрения. Особенно критично он отозвался о решении не допускать обсуждения текущих событий. Организаторы могли воспевать шествие прогресса – «дара Провидения» – и красочно расписывать свою «священную цель… защиту принципов мира», однако они очень старались не прогневать французские официальные власти, принявшие их у себя, тревожились за хрупкое единство внутри движения и стремились упрочить свое влияние и респектабельность. Всего за несколько месяцев до того французские войска совершили вылазку в Италию, чтобы восстановить папское правление и изгнать республиканцев под предводительством Гарибальди и Мадзини в Риме, однако и эти противоречивые события оргкомитет предпочел замолчать. «Они закрыли рты на замок, – отмечал Браун, – а ключи отдали правительству». Сдвиг в сторону прагматизма прослеживался и в заключительной резолюции. В ней больше не осуждались войны, а вместо этого предлагались более практичные меры по точечному арбитражу, сокращению расходов на вооружение и «созданию Конгресса наций для пересмотра существующего международного права и организации Верховного трибунала для разрешения противоречий между странами». Отчасти этот документ предсказывал события другой конференции, состоявшейся через 70 лет в Версале, когда была создана практически та самая организация, что описывалась в нем.
Перипетии современности представляли для мирного движения не только осложнения, но и новые возможности: стоило ли выступать против войны, если она позволяла их благородному делу потерпеть поражение, как случилось в Польше в 1846 г. и во многих европейских столицах двумя годами позже? В 1849 г. огромные толпы собрались приветствовать в Лондоне венгерского политика Лайоша Кошута, который шекспировским языком бичевал вмешательство России в дела своей страны, чем вызвал раздражение королевы Виктории и даже раскол в британском правительстве. Пацифисты начали спорить о том, стоит или нет оказывать поддержку угнетаемым народам, в частности венграм и полякам. Браун уже отмечал их подлое молчание, когда под ударом оказались итальянцы Гарибальди и Мадзини, два других льва либерального Лондона. Военные барабаны, которые забили в непосредственной близости от их границ, когда во Франции произошел переворот, напугали англичан и привели к призывам к новой наполеоновской кампании: поддержка Луи Наполеоном мирного движения ныне выглядела как еще один неискренний пример его ревизионистской политики.
Мирное движение отклонилось от курса. Самым примечательным событием встречи во Франкфурте стало появление индейского вождя из Америки, взявшего имя пресвятой Копуэй; он передал делегатам трубку мира под названием «Великий дух». В 1851 г. положение начало налаживаться: в этот год во время Всемирной выставки в Кристал Палас в лондонском Эксетер-Холл собралось четыре тысячи человек, и пацифистский конгресс впервые привлек внимание международной общественности. Однако и теперь для инсайдеров наподобие Брауна было очевидно, что звезда движения закатывается; это собрание он счел менее запоминающимся, чем сама выставка или Братский базар Элихью Берритта, аболиционистское шествие с участием «американских беглых рабов», и «самое большое сборище трезвенников в Лондоне», которые прошли маршем в количестве 15–20 тысяч человек на пикник после выставки[34].
Среди участников Лондонского всеобщего конгресса мира был Гораций Грили, пожалуй, самый выдающийся американский обозреватель середины XIX в. Грили был поражен выраженным демократическим характером этого события – отсутствием «лордов, графов, генералов и герцогов», титулов, которые всегда сопровождали имена членов других движений. Он также удивлялся тому, как мирное движение смогло поставить себе на службу организационную силу христиан, что удавалось не всем чисто религиозным объединениям ради распространения слова Божьего. Однако сильнее всего, как и Брауна, его потрясло политическое применение квиетизма в христианском пацифизме – масштаб, в котором движение по умолчанию принимало статус-кво в Европе и проявляло терпимость к «деспотам» и их притеснению «побежденных народов». Вместе с осуждением колониализма и призывами к разоружению конгресс занял также жесткую позицию против интервенций, описывая их как «начало горьких и разрушительных войн»[35].
Однако народ, на которого возлагалось такое доверие, пацифистам убедить не удалось, а начало Крымской войны в 1853 г. возродило на время забытые воинственные настроения британцев против русских и стало для мирного движения погребальным звоном. В 1857 г. Комитет конгресса мира был распущен, а с началом Гражданской войны в Америке многие бывшие американские активисты движения за мир встали на сторону северян.
Дух войны, безусловно, не был умерщвлен, как ошибочно утверждали ранние евангельские пацифисты. Конфликты, разразившиеся между 1853 и 1871 гг., не только доказали их неправоту, они также привели к более сдержанному интернационализму, обращавшемуся то к принципам христианства, то к другим, еще более непрямым путям к миру, менее полагавшемуся на общественное мнение и Бога и более – на устройство новых институтов и усиленное внимание к границам возможностей политики. Для этого у пацифистов имелся отличный пример успеха, тесно связанный с точки зрения идеологии с их собственным делом: движение за отмену пошлин и свободную торговлю.
Летом 1847 г. радикальный член парламента Ричард Кобден, известный сторонник свободной торговли, получил приглашение в Вену, на обед со стареющим князем Меттернихом. Покрытый славой Кобден отправился в путешествие по Европе. Он только что добился отмены парламентом Хлебного закона, запрещавшего импорт зерна, который был введен в конце Наполеоновских войн для защиты местных производителей. Отмена Хлебного закона оживила коалицию торговцев, производителей, рабочих и журналистов, выступавших за свободу торговли; недавно возникшее слово «
Выступления за свободу торговли сейчас могут показаться проявлением своекорыстия – тараном, с помощью которого государство могло получить преимущество и выйти на международный рынок, – однако свободная торговля всегда связана с пошлинами, относительной стоимостью и другими экономическими тонкостями и для своих приверженцев является олицетворением всевозможных высоких идеалов. От Кобдена 1840-х гг. до «Кобдена из Теннесси» (как прозвали Корделла Халла, госсекретаря при Рузвельте) и до идеологов глобализации нашего времени свободную торговлю зачастую описывают в почти космических терминах – как средство облегчения коммуникации между народами и достижения мира во всем мире. Ее сторонники рассматривают пошлины как шаг к изоляции и враждебности, открытую экономику – как условие процветания и мировой гармонии, торговлю – как способ примирения личных интересов и всеобщего блага. «Торговля, – говорил сэр Роберт Пил, руководивший собранием по отмене Хлебного закона, – была благотворным инструментом распространения цивилизации, борьбы с национальными предрассудками и поддержки всеобщего мира»[36].
Поездка Кобдена по Европе в 1847 г. отражала широту его амбиций и предполагала связь между интернациональным сотрудничеством и внутренними реформами. По его мнению, теперь, когда Британия показала всем пример, оставалось только просветить другие нации и увлечь их за собой. Ранее он уже совершил поездку по Северной Америке и был весьма воодушевлен новостью о том, что после отмены Хлебного закона американцы внезапно снизили свои пошлины. Однако главным полем битвы оставалась Европа, а ее столицей была Вена. Обед Кобдена с Меттернихом можно было расценивать как символическую конфронтацию старого и нового видения международного порядка.
74-летний Меттерних на тот момент являлся одновременно министром иностранных дел и канцлером и с прежней энергией подавлял любые искры «революционного костра», которые только попадали в его поле зрения. Годом ранее, когда Британия отменила Хлебный закон, австрийские войска подавили восстание в польском городе Кракове, аннексировали его и тем самым уничтожили последний клочок независимой Польши. Когда они с Кобденом сидели за обедом, войска Габсбургов занимали итальянский город Феррара. Меттерних не мог и представить масштабов революционной лихорадки, которая разразится год спустя, когда Европу сотрясет серия мятежей и восстаний, австрийская монархия будет практически повержена, а самому Меттерниху придется спасаться бегством. Кобдена, однако, такая перспектива вряд ли бы удивила. Даже короткой встречи с «главным архитектором» венской системы оказалось достаточно, чтобы прийти к выводу о том, что стареющий деятель Концерта совершенно оторван от быстрых социально-экономических преобразований, происходящих на континенте. После того обеда Кобден писал, что Меттерних —
«Лаборатория правительств» – сама фраза предполагает, что правление не должно осуществляться по принципам из прошлого, основываясь на законности прав суверена, а должно быть научным, экспертным, учитывать законы природы и человечества. Если Маргарет Тэтчер достаточно понимала экономический либерализм, чтобы сказать, что «нет никакого общества» (ее знаменитая фраза), то Кобден придерживался совершенно противоположной позиции: под любой системой правления лежат социальные силы, и от них зависит успешность регулирования международных дел. В этом и заключался глубинный смысл обвинений Кобдена в адрес Европейского Концерта, задуманного в антиреволюционном духе и рассматривающего территории и население стран как собственность их правителей, неспособных справляться с результатами трансформации, происходившей по всему континенту. Взгляд Концерта, отрицающего существование общества в движении, оставался слеп к действию реальных сил. Репрессии могли на время подавить восстания националистов. Однако не только национализм был в числе сил, впервые возникших к этому моменту. Паровые двигатели и железные дороги стали самым революционным преобразованием в средствах коммуникации и транспортировки со времен Древнего Рима. Производство трансформировалось так, что целые регионы превращались в его агентов, изменяя природу труда и времени для тех, кто был в нем задействован. Грамотность быстро росла, становясь еще одним препятствием для цензуры Меттерниха, а вместе с ней увеличивалось число читающих, расширялся рынок идей.
Поскольку инициаторы репрессий считали свои задачи взаимосвязанными и при необходимости приходили друг другу на помощь – в конце концов, именно для этого и создавался Европейский Концерт, – радикалы, такие как Кобден, и местные реформаторы в целом по этой же причине формировали стратегию интернационального сотрудничества. Естественным образом они связывали локальные конституционные реформы с общим наступлением на европейский правящий класс и его взгляды. Они говорили о христианском братстве, но в демократических, а не патерналистских терминах. Они говорили не о стабильности, а о мире – мире, наступление которого было возможно только при условии, что старые традиции секретной придворной демократии и высокие пошлины, налагаемые в военных целях, останутся в прошлом, а война перестанет восприниматься как адекватная мера для разрешения противоречий. Далее зачастую выдвигался аргумент о том, что для осуществления этого замысла необходимы некие простые, но радикальные меры – переход к определенной форме демократии, поскольку люди, предоставленные самим себе, по природе миролюбивы, а в войны их втягивают эгоистические амбиции правителей. Сам Кобден говорил, что ждет того дня, когда нации станут объединяться по «расам, религиям, языкам… а не по договорам, подписанным их суверенами». Распространение демократии и торговля шли рука об руку[38].
Свободная торговля имеет длинную историю, берущую начало задолго до Французской революции. Кант мог отрицать предполагаемое цивилизационное значение торговли, однако на протяжении всего XVIII в. критики абсолютизма превозносили ее, противопоставляя основанный на землевладении централизованный деспотизм в Европе и Азии благотворным условиям морских держав, таких как Британия с ее самоуправляемыми колониями. Наполеон придерживался альтернативной точки зрения: Британия из-за своей лидирующей позиции в коммерции эксплуатировала остальную Европу. До самого конца своего правления он считал Британию основным врагом и поддерживал блокаду, установленную в интересах континента: так впервые был выдвинут аргумент, к которому другие континентальные державы прибегали на протяжении двух следующих веков, вплоть до холодной войны, и благодаря которому сложилось конкурирующее представление о европейской интеграции – европейская зона свободной торговли против общего рынка. Однако поражение Наполеона привело к еще более мощной поддержке коммерческого общества среди англофилов. Торговля признавалась не только более цивилизованной, более эффективной, свободной и благотворной, чем ее соперники, она также провозглашалась более миролюбивой. Де Прадт противопоставлял военный дух торговому и мечтал о триумфе последнего. Бенджамин Констан в «
Движение за свободную торговлю Кобдена было лидирующим и, вне всякого сомнения, самым успешным проявлением радикального интернационализма из всех возникших в первой половине XIX в. Однако его успех имел двоякое значение. Все радикальные представления о всемирной гармонии, стоило им утратить популярность (как движение за мир), быстро забывались. А если они достигали триумфа, то благодаря тому, что их подхватывали политики, обращавшие их на службу своим интересам, часто противоположным интересам их создателей. Нечто подобное произошло и со свободной торговлей в коридорах Уайтхолла. То, что начиналось как мирное движение, быстро трансформировалось в новую разновидность имперской политики, которая помогла британской дипломатии силой распахнуть дверь в экономику других стран, при поддержке военного флота, повсюду от Западной Африки до Стамбула и Пекина.
Ирония заключалась в том, что сам Кобден был убежденным антиимпериалистом, и никто не описывал глобальные преимущества распространения торгового капитализма лучше, чем он сам. В речи на заседании Лиги борьбы против Хлебного закона в 1843 г. он говорил: «Что такое свободная торговля?.. Зачем ломать барьеры, разделяющие нации; за этими барьерами таятся и гордость, и месть, и ненависть, и зависть, которые и так периодически прорываются наружу, заливая кровью целые страны»[40]. Либеральная политическая экономия, поставлявшая теоретиков для новой доктрины, придерживалась тех же убеждений, и даже наименее экспансивный из классических теоретиков Дэвид Рикардо не мог удержаться и не отметить удивительную связь, которую свободная торговля устанавливала между личными интересами и общим благом: