Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Роджер Бэкон. Видение о чудодее, который наживал опыт, а проживал судьбу - Вадим Львович Рабинович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«В год от рождества Христова тысяча двести тридцать второй и в год царствования своего семнадцатый король Англии отпраздновал рождество в Винчестере, где Пьер де Рош, епископ Винчестерский, устроил празднество пышное и великолепное…

В эту же пору собрались там призванные на Совет королевства магнаты Англии, епископы и многие священники, и король им объявил, что бесчисленными обременен долгами по причине недавних военных походов в заморские земли; и, вынужденный необходимостью, от всех подданных своих требует денежного воспоможения. И тогда граф Честерский Ранульф от лица всех магнатов королевства отвечал, что графы, бароны и рыцари столько денег напрасно издержали, что доведены до нищеты и отчаяния, а по закону платить королю не обязаны…»

Хартия гласила:

«Мы, Иоанн, божией милостью король Англии, властитель Ирландии, герцог Нормандии и Аквитании, пожаловали всем свободным людям королевства нашего за нас и за наследников наших на вечные времена все ниже писанные вольности».

В хартии были слова:

«Никому не будем мы продавать права и справедливости, никому не станем отказывать в них или чинить препятствия».

Хартия не позволяла бросить в тюрьму невинного:

«Ни один свободный человек не будет арестован или заключен в тюрьму, или объявлен вне закона, или изгнан, или иным каким-либо способом обездолен иначе, как по законному приговору равных ему и по закону страны».

Король Генрих не раз подтверждал хартию. Он же не раз нарушал ее. Щедрый на клятвенные обещания. И вместе с тем – двоемысленный и вероломный.

Бесстрастный летописец Матфей Парижский записал:

«В конце месяца июля по наущению епископа Винчестерского Пьера де Роша король повелел Губерту де Бургу не состоять более в должности верховного судьи. И малое время спустя, прогневанный, обвинил Губерта в своекорыстном присвоении денег из его королевской казны, а равно и в убытках, кои потерпел король по небрежению Губертову. И равно во многих поступках ко вреду королевства как в военных, так и в иных делах».

Подумав, летописец добавил к этому:

«Упомянутые обвинения высказаны под влиянием гнева, и враги Губерта были над ним судьями и судили неправедно. Губерт же не однажды столь похвально и с таковой отвагою в ратных делах постоял за короля и королевство, что заслуги его все обвинения достойно отвергают».

И… продолжил:

«Губерт, однако, принужден был тайно и с поспешностью бежать в Мертон, где его укрыли служители церкви. Король же послал туда триста вооруженных рыцарей, повелев схватить его и заточить в Тауэр. Каковые рыцари ворвались в церковь, где Губерт стоял у алтаря, держа крест в простертой руке. Они грубо вырвали у него крест, и повлекли в тесную темницу, и позвали кузнеца, дабы заковал его в цепи. Кузнец же спросил: «Кого это велите мне заковать?» Они отвечали: «Губерта де Бурга». И сказал кузнец: «Помилуй бог! Ни за что не буду заковывать в железа человека, который столько раз спасал Англию от супостатов!»

Матфей Парижский записал:

«Хотя повелел король всем графам и баронам своего королевства быть в Оксфорде к празднику святого Иоанна, они не пожелали ему покорствовать, ибо возмущены были бесчинствами чужеземцев, каковых король дарил милостью, к сраму и унижению для магнатов Англии. Король в великом гневе призывал их дважды и трижды, они же ответствовали через гонцов, что не явятся, доколе не будут чужеземцы удалены от двора».

Записал:

«В том же году брат Роберт Бэкон из ордена проповедников в городе Оксфорде перед королем и епископом Винчестерским проповедовал слово божие и прямо сказал королю, что никогда не будет на земле английской мира, доколе не удалит он от себя помянутого епископа. Король же отнюдь не прогневался, но, напротив того, милостиво склонялся сердцем своим внять гласу разума. И тогда, видя, что он смягчился, случившийся при дворе ученый человек, прозываемый Роджер Бэкон, спросил в остроумных и шутливых словах, однако же смело, с негодованием: «Государь, что всего опаснее и страшнее для плывущего через бурное море к берегу?» Король отвечал: «Про то ведают странствующие и путешествующие по большим водам». И тогда молвил королю этот человек: «Государь, я скажу: всего опаснее скалы и утесы».

Матфей Парижский продолжил:

«В год от рождества Христова тысяча двести сорок третий и в год царствования своего двадцать восьмой король Англии о рождестве бездеятельно пребывал в Бордо. И дабы не было напрасной потерей времени, повелел король войску идти к монастырю, Веррине именуемому, и помянутый монастырь штурмом взять».

«И в том же году король Франции Людовик повелел собраться знатным людям своего королевства, и когда все собрались, епископ Парижский, при котором король, когда был у врат смерти, клятвенно обещал, если исцелится, принять крест и идти походом в святые земли, сказал так: «Государь, откажись от крестового похода, ибо без тебя по всей Франции произойдут смуты. Ведь был ты тогда недужен и собой не владел»». И о том же просили короля его мать и братья. И сказал король: «Быть по вашему желанию» – и отдал крест помянутому епископу. И все возликовали, а король, мало помедлив, сказал гневно: «Теперь же владею рассудком своим и памятью, и потому отдайте мне крест господа моего Иисуса Христа». И принял крест наперекор всем стенаниям…»

Шел год тысяча двести пятьдесят третий.

Матфей Парижский записал:

«Пребывая на одре смерти, Роберт, епископ Линкольнский, призвал к себе брата Иоанна из ордена проповедников, искусного в медицине и сведущего в богословии, и помянутого брата, а равно и прочих монахов сурово упрекал за то, что многие проповедники и минориты не соблюдают добровольно бедности, и пороки их порицал со строгостью… Немало горьких истин сказал епископ, тяжко больной и умирающий, о собратьях своих, недостойных церковнослужителях.

Был он правдивый изобличитель пред папой и королем, смелый обвинитель возгордившихся священников, гроза порочных монахов, наставник и друг своих учеников, проповедник пред народом, бичеватель алчных и жадных. Был он в жизни щедр, красноречив, добр, благосклонен и приветлив. А в делах духовных ревностен был, и скорбен, и сокрушен сердцем».

«При наступлении августовских календ была ночь ясна и воздух прозрачен, и то тут, то там срывались с неба звезды, низвергались вниз с дивной стремительностью и в таком множестве, что если бы все они воистину были звездами, ни единой звезды не осталось бы на всем небесном своде».

«В год от рождества Христова тысяча двести пятьдесят восьмой и в год царствования своего сорок третий Генрих король Англии отпраздновал рождество в Лондоне с великой пышностью и торжественностью…

А весной созван был в Лондоне парламент, и потребовал король на свои расходы незамедлительно столько денег, что никак нельзя было их выплатить без конечного разорения баронов и всего королевства.

Долговременны были споры между королем и магнатами, и всякий день множились против короля упреки, что не исполняет свои клятвы и нарушает Великую хартию вольностей. В особенности же Симон, граф Лестер, говорил с негодованием, порицал короля, а равно всех приближенных к нему чужеземцев и требовал справедливости. Главное же, изобличал он короля и винил в том, что король всех чужеземцев обласкал и милостями осыпал, английских же своих вассалов ограбил и обездолил, к разорению всего королевства, так что даже столь ничтожного и презренного врага, как валлийцы, англичанам одолеть не можно. И закончил речь на том, что нельзя королю столь много злоупотреблять своею властью. Король же на то отвечал, что признает правоту помянутых прежде упреков, и со смирением обещал клятвенно у алтаря, что прежние несправедливости свои наивозможным образом искупит и впредь милостив будет к английским своим подданным. Но поскольку прежде попирал он их права многократно, магнаты в правдивость слов королевских не поверили и не ведали, как поступить впредь, ибо дело было важное и многотрудное, а потому порешили его отложить и собраться парламенту в Оксфорде перед праздником святого Варнавы. Тем временем, самые знатные магнаты Англии, графы Глостер, Лестер и Герефорд, и прочие, дабы себя надежно оберечь, объединились, ибо весьма опасались козней и подвохов от чужеземцев, от короля же ожидали всяческого коварства, и собрали большое конное войско».

Вместе с чумой начался голод. Матфей Парижский записал старческой рукой:

«В том же году свирепая и страшная чума посетила Англию, а в особенности простых людей, и этих несчастных поражала смертной погибелью. В городе Лондоне умерло уже пятнадцать тысяч бедняков. И еще был в Англии голод, и многие тысячи человек через то смерть приняли. А по причине беспрестанных дождей таковой был недород, что во многих местах королевства вовсе никакой не сняли жатвы».

Матфей Парижский был дряхл, ехал вслед за королевской свитой, вез с собой пергамент, и у пояса у него была чернильница, а за ухом перо. И он записал:

«На праздник святого Варнавы магнаты и прочие знатные люди королевства поспешили в Оксфорд, где надлежало собраться парламенту, при оружии и в готовности оборонить себя от врагов, ибо опасались нападения валлийского войска, а также немало тревожились, как бы из-за раздоров не произошла междоусобная война и король со своими родичами из Пуату не призвал на подмогу чужеземцев против своих английских подданных. Имея таковую опаску, озаботились магнаты послать подкрепления во все морские порты. Когда же собрался парламент, стояли магнаты твердо на своем и требовали, дабы король Великую хартию соблюдал неукоснительно и безотменно, коль скоро Генрих хартию многократно подтверждал и соблюдать клялся. А сверх того требовали, дабы было им предоставлено самим выбрать верховного судью, каковой оказывал бы справедливость обиженным, равно богатым и бедным. Кроме того, хотели они ведать и другими важными делами к общей пользе, миру и чести королевства. Помянутые решения и определения они с настойчивостью убеждали короля принять, объявив, что скорее лишатся всех земель своих, и достояний, и даже живота своего не пощадят, а на том будут стоять непоколебимо. Король же дал согласие и поклялся твердо все предложенное принять, и таковую же клятву принес сын его Эдуард. Однако воспротивились этому родичи королевские из Пуату и прочие иноплеменники…

Магнаты же, подождав несколько времени, собрались вновь в обители братьев-проповедников, где торжественно подтвердили свою решимость не щадить живота, дабы королевство, в коем они рождены, от иноплеменников и зловредных людей очистить и для общего блага законы учинить. А кто станет противиться, тех принудят силой. Ибо принц Эдуард, хоть и поклялся, готов был от клятвы своей отречься, и Генрих, сын германского короля, и граф Вильгельм из Валанса, и прочие чужеземцы заверяли клятвенно, что никогда не отдадут землю и замки, каковые король милостью своей в Англии им пожаловал. На это сказал граф Лестерский Вильгельму из Валанса, разумея также других спесивцев: «Сам знаешь прекрасно, что либо отдашь замки, либо не сносишь головы!» И прочие графы и бароны произносили таковые речи. Чужеземцы же, устрашась, бежали прочь с великой поспешностью, а в пути часто приказывали слугам подниматься на высокие башни и смотреть, не гонятся ли за ними бароны. Так, претерпевая страх, добрались они до Винчестера, где уповали обрести защиту. Бароны же тем временем избрали верховного судью, англичанина по рождению, человека благородного и доблестного, а также изрядно сведущего в законах королевства, Гугона Бигода, брата графа Маршалла, дабы должность свою с неколебимостью исполнял и не допускал совершаться несправедливостям. Когда же стало баронам ведомо о бегстве чужеземцев, поняли они, что медлить не до́лжно, ибо Винчестер к морю близок, и коль скоро к чужеземцам подоспеет подмога, как бы не учинилось от них нападения с тыла. А потому, вскочив на коней, бароны ускакали, и на том порешился парламент в Оксфорде, и предпринятое содеялось с немалыми тяготами».

Накануне Рождества Матфей Парижский оглянулся на прожитый год, прежде чем внести в хронику итоги. Он написал:

«Вот истек этот год, на все предыдущие не похожий, принесший чуму, голод и смерть, дожди, недород и смуты. Люди бедствовали и умирали с голоду, и такое множество народу приняло смерть, что покойников сваливали кучей в одну яму. Не было жатвы на полях, и простые люди имущество свое продавали и покидали пустую землю целыми семьями, не имея надежды, каковой могли бы утешиться в отчаянности. И если не будут куплены за морем хлебные припасы, нельзя усомниться, что погибнет Англия, оставленная на произвол судьбы».

А в следующем году хроника обрывается – из-за смерти летописца монаха.

Типажи

«Видение Уильяма о Петре Пахаре» Уильяма Ленгленда – один из выдающихся памятников европейского средневековья, ярчайшее явление литературной и политической жизни Англии XIV столетия. Глубоко народный, воинствующе антиклерикальный характер «Видения» делает это произведение актуальным и в наши дни. Здесь публикуется (с некоторыми сокращениями) мой стихотворный перевод «Пролога» поэмы.

Почему спустя столетие после Роджера Бэкона целесообразнее представить время нашего героя типажами XIV века, а не исконного XIII?

В условиях консерватизма английской истории вообще (и средневековой в частности) социальные типажи за столетия не только потускнели, а, напротив, – сделались действительно хрестоматийными. Так творится история – вечно актуальная вопреки так называемому прогрессу, не отменяющему уроки истории, поучительные назидания прошлого.

Это именно типажи XIII столетия, хотя и пришедшие в XIV век с его недавней памятью по веку минувшему.

Потому что это живая литература, выразительно запечатлевшая чувство и мысль народных еретических движений своей страны и своего времени. «Чёрная смерть», или чума, обнищание крестьян, бесчинства придворной клики, разложившееся францисканское братство… Совсем близко – восстание Уота Тайлера. Книга восставших. Запретное, но дорогое чтение.

Социально-нравственный темперамент поэмы направлен не на ниспровержение основ средневековой жизни, а на восстановление начальной чистоты этих основ, что особенно противно имущим власть. Не такой ли Роджер Бэкон?

«Видения» – ходовой жанр тогдашней литературы. Он позволяет в сиюминутном полнокровии настоящего и недавнего прошлого лицезреть чаемое будущее, быть которому вечно светлым и никаким иным. Настоящее же – мерзкое и отвратительное – встраивается в сюжет сна и потому как бы становится литературно дозволенным; но зато обретает очертания всеобще значимых форм зла в единоборстве с добром.

Это поэма надежды, ставшая живым народным переживанием в своем времени и в своей стране.

Порою летнею, когдаПолдневный жар пылал,Посконь худую я тогдаВеревкой подвязал.Пустился по́ свету гулятьС сумою на плечах,Не прочь о том, о сем узнатьИ прочих чудесах.И вот воздвигнулся пред мнойХолмов Мальвернских ряд.Реке с красивою волнойЯ был безмерно рад.Воды попив, я сей же часВзглянул на небеса.Взглянув, оторопел: сейчасНачнутся чудеса…Вот уж и веки смежены.Сокрыта явь. ВзаменПришли видения, темны,Из глубины времен…Народу всяческого тьма.Разноголосый люд.Бедняк, богач, торгаш, монах,Гордец и лизоблюд.С кого начать нелегкий путьРассказа? – Бог поможетНачать с кого: с кого-нибудьИль с кой-кого, быть может.Итак, начнем. А ну, держись! –Болтун, бездельник, лжец.На трутня этого всю жизньРаботал бедный жнец.И пахарь за него пахал,Возделывал поля,Чтоб распевал бы сей нахалБеспечно «тру-ля-ля»…Но – слышишь? – озорная трель,Как тополиный пухЛегка. Как славно менестрельЛаскает песней слух!О, мимолетная печаль!О, ранняя весна!Такому денежку не жаль, –Лови монетку, на!А вот иудин сын – жонглер;И шут, с жонглером присный:Напудрен, бледно-синь, шустёр…Ах, чтоб им было кисло!Созданье божье – человек,А шут его навыворот.Так и живет он весь свой векС коленцами да с вывертом.Скажу ему, пристойн и хмур:«Живи согласно правил».«Qui turpiloquim loquitur[4], –Учил апостол Павел, –Тот предан дьяволу вполнеИ с Вельзевулом дружен,Поскольку нужен Сатане,А Господу не нужен»Шныряли попрошайки тут,Тряся набитым брюхом,Но притворялись, что живутНе пищею, а духом.Лишь ниспадала тьма, в кабак –И в дребадан, как зюзя.Кто потрезвей, сучил кулак,Дубася и валтузяДруг дружку… Но чуть свет, зарей,Робе́ртовы ребятаБрели с протянутой рукойТуда – потом обратно.Ни пенса им! Но щедр народ.Смурны и толстозады,Из года в год, из рода в родЖивут задаром – гады.Но перейдем к иным вещам.Скажу о пилигриме,Сподобленном святым мощам,Захороненным в Риме.Всем встречным важно говорил,Крестясь ежемгновенно:«К святому Якову ходил,К его мощам нетленным…»А был иль нет? – Далек Грааль.Поди проверь попробуй!Короче: перед нами враль,На коем негде пробыПоставить… Слушай да кивай,Но про себя держи:Как плохо с правдой ладит враль,Топя ее во лжи.Хромал в Уолсингем с клюкойМонах. Но под аскезойСкрывался бабник молодой,Шалавый и скабрезный.Тащилась девка по пятам,Лохматая лахудра, –Одна из тех всеобщих дам,Которую нетрудно.Жила там нищая братва.И, по миру кочуя,Крутила так и сяк слова,Евангелье толкуя.Вертела слово так и сяк,Пускаясь в шуры-муры:De facto – сяк, de jure – так(С учетом конъюнктуры)…Надменный лорд, богатством горд,Спешит к монаху нищему.И открывает душу лорд,Как самому всевышнему.Взамен расплатится вельмиС монашескою братией…Ах, эта святость – черт возьми! –Гнилой аристократии!Не худо бы, чтоб миноритБыл с церковью – одно.(Так бочка трепетно хранитВо тьме своей вино.)А нет – не оберешься ссорИ свар: монах и клирУстроили вселенский ор,Мутя крещеный мир.Продажа индульгенций шлаВон там, за бугорком:«Эй, ты, заблудшая душа, –За серебром бегом.Ну, а за грех, что покрупней, –Гони златую брошь!» –«Ах, индульгенщик, ах, злодей,Не много ли берешь?!» –«Не много… Сам епископ мяПослал вас тут прощати.Вот, видишь, булла у меня,Скрепленная печатью…Господь прощал, прощу и я,Возлюбленные чада…»Кружилась голова мояОт мерзости и чада.Но запах гнили и трухиСходил за запах мирра.И все прощенные грехиЛегки, невинны, милыУже казались. И душаНа небе на седьмом…Продажа индульгенций шлаВо-он там, за бугорком.Меж тем торговец – чтоб он сдох! –И приходской священникЖирели, ставя в уголокМешки народных денег.Ну, а мирянин все нищал,Зато душой и телом,Как первобытный, ликовалИ был доволен в целом.Редеет паства. Смерть – в дома,Как по ветвям топор.Идет по Англии чума,То бишь великий мор.Алтарь поблек. Мирянин сир.Истаяла свеча.На бедность жалуется клир,Епископу строча.Он в Лондон просится служить,Где, чем безумней власть,Тем беззаботней можно жить,Бездельничая всласть,И где витийствует магистр,С тонзурой на башке,На кафедре – в движеньях быстр –С Евангельем в руке…Вы мне противны, господа,Что молитесь бездушно.Молиться ж надобно всегдаСветло и простодушно.Дни страшного суда страшныУгрозой инфернальнойТем, кто молился без душиИ веровал формально.Здесь вспомнить самый раз Петра,У входа в рай стоящегоНа страже вечного добраДля устрашенья вящего.Там держат на запоре дверьЧетыре добродетели(Беру – а хочешь, так поверь, –Евангелье в свидетели).А добродетели ПетраЗовутся кардинальными.А учредители добраЗовутся кардиналами.А кардиналами ониПосредством шуромурииСебя же сами нареклиПри папской синекурии.Избранье папы, знаю я,Есть кардиналов дело.Но… умолкаю я, друзья,Превысивши пределыТого, что дозволяют намМирские полномочья…Все, что уже сказал я вам,Будь сказано не к ночи…Пусть праведная жизнь течетВ Честь и во Славу бога.Кто много трудится, – почет.Позор – тем, кто немного…Сверчок-сверчок! Знай свой шесток,Как в церкви прихожане!За уголок. В кусток. Молчок.Беды во избежаньеОткуда ни возьмись, дуракПред государем – ниц.Нескладен, тощ. Безумный зрак —Углем из-под ресниц:«Храни Господь тебя! Будь милИ щедр на подаянья,Чтобы народ тебя любилЗа добрые деянья!Ты с богом дружбы не теряйИ не якшайся с чертом,За что, как говорится, в райС почетом да с эскортом».Но вдруг возник сам Шестикрыл.Он, с ликом утонченным,Латинской речью говорил,Доступной лишь ученым.В латыни слабоват, и все жЯ на язык естественныйПереложу тот элоквёж,Зарайский и торжественный…«Будь с подчиненными хорош,Как бог наш: justus, pius.Что проку в том, что толстокож,Хотя и справедливус?!Про Милосердье не забудь, –Иначе в рай не пустюс.Сначала esto pius – будь!И только после – justus».В ответ презренный Голиард,Словесная каналья,Призвал свой маломощный дарИ проорал, скандаля:«Покуда властвует король,Всяк жест ему дозволен.От всех советов наш корольДа будет впредь уволен!»Тут вся община, осерча,За короля вступилась.Она ярилась, топоча,И, гогоча, глумилась…Но что это? – Скорей всмотрись! –Достиг моих ушейПочти что конский топот крыс,Писк полевых мышей.Сомкнул глаза и слух замкнул.Но тщетно! Понял я:Кричать нет смысла «Караул!»И улизнуть нельзя.Вот здесь я вынужден прерватьПовествованье днесь,Поскольку крыс не сосчитатьДа и мышей не счесть.Свободу дав своим ушам,Я очень ясно слышал,Что крысы говорят мышам,Что отвечают мыши…«Мы жаловались. Хватит с насСтенаний понапрасных.От жалоб этих вражий глазГорит еще опасней.Безжалостен, коварен, гордНаш супостат мохнатый.О, кот! Жестокосердный лорд!О, крысоед проклятый».Но тут усатый старый крыс,От хитрости бледнея,Упитан, хмур и белобрыс,Сказал-таки идею:«В столице, помнится, гулялПо липовой аллее.Гуляя, лорда повстречалС цепочкою на шее.И если на цепочку туПовесить колокольчик,То слышен будет за верстуТот самый колокольчик.Когда б ту цепку на котаНапялить ухитриться,Такая вышла б лепота,Что было б чем гордиться!Кто шел бы, а звонок бренчал,А колокольчик тенькал.И малой мышки б не поймалНи за какие деньгиЗлодей. Клянусь Христом, смоглиМы б загодя услышатьЕго бесшумные шаги,Хотя бы и на крыше…Услышав звон, хитры, умны, –С разбойной прочь дороги.По норам разбежимся мыТак, что подай бог ноги».Так кончил крыс. И в миг исторгАплодисментов бряк,Приведши в бешеный восторгКрысиный молодняк.Идея по душе пришлась.Теперь за малым дело:Ошейник сделать; изловчась,К врагу подкрасться смело;Подкравшись, взять да и надетьОшейник на кота…Но ведь от страха умеретьПо манию хвостаВполне возможно. О зубахУже не говоря,Но нет героев среди крыс,Короче говоря…«А может быть, убъём его,Проклятого врага?Или живьём возьмём его,Раз шкура дорога?»Но, выбежав из-за куста,Сказала мышка тут:«Что толку убивать кота?Другого ведь пришлют!»Замечу в скобках: старый котНадежней, чем котёнок,Страну который поведётВ потёмки из потёмок.И наша темнота темна.К посконной, домотканойПривыкли мы. И не нужнаВзамен от века даннойПарижская чужая ночь.Чем хуже наша ночка?Ах, мысли дьявольские, прочь!Изыдите! И точка…«Пускай уж будет всё, как есть,Как встарь заведено,Кот будет нас прилежно есть,Мы ж будем грызть зерно!»Когда бы не было кота(Разумный, согласись!),Отбою не было б тогдаОт неразумных крыс.Прогрызли б все они до дыр,До тела б добрались,Такой бы закатили пир,Что только берегись!Крысиный пир кровав и дик!Крысиная тоска!Как хорошо, что и на нихУправа есть пока!Ах, снова разошёлся я!(Далече в поле слышно.)Смолкаю, милые друзья(Как бы чего не вышло)…

Его университеты

Школяр глухо пробубнил и неодобрительно мотнул головою. Дунс Скот приостановил собственное говорение, выстрелив в угрюмого студиозуса школьным – для приготовишек – вопросом: «Dominus quae pars?» (Бог – часть [речи]?). – «Dominus non est pars! Sed est totum» («Бог не есть часть речи, он – Всё»), – отрезал угрюмый. Это будущий «светящийся» доктор (doctor illuminatus) Раймонд Луллий, воспротивился попытке приспособить к богу грамматическую категорию, ибо бог – Всё. Школярское слово, словно орешек, отскочило от главного слова – Бога, которому придется претерпеть всеобъемлющее логическое и филологическое анатомирование в грядущем «Великом искусстве» (Ars Magna), Раймонда Лулия во имя всеобщей педагогической акции – научения уму-разуму темного человечества. Точно так мог поступить (и поступал) Роджер Бэкон всю свою «еретическую» жизнь.

Но возможно ли такое? Возможно ли собрать смысл, сложить его из грамматически проанализированных частей речи? А если возможно, то каким образом оно возможно?

В какие же века нам надлежит отправиться? Пусть XIII столетие будет верхним пределом, а веками, в которых будут жить его книжные ученые собеседники, будут все века до тринадцатого, начиная с четвертого – времени жизни отца-основателя, гиппонийского епископа Августина Аврелия.

Чем же мучилась мысль наших ученых мужей этих десяти давнишних столетий? Что мнилось и что хотелось? Ограничимся пока метафорическим предположением: нарисовать небо смысла, расчертив небо на клетки; но прежде изобрести способ этого расчерчивания, выучившись умению расчертить и при этом, упаси боже, не упустить этот запредельный, но светящийся, мреющий в посюсторонней материальности смысл; удержать в ладони святую воду, льющуюся меж пальцев; остановить золотой песок смысла, сыплющийся сквозь капиллярную перемычку песочных часов, отмеряющих медленно текущее время десяти вышеозначенных ученых столетий, осуществивших себя во имя раз и навсегда данного смысла. Не слишком ли много метафор? Точной бывает лишь одна. Ответы впереди.

Ученый – если только посчитать это слово существительным – в средние века, конечно же, безусловный модернизм: и терминологически, и по существу. Потому что ученый – так по крайней мере на виду и на слуху – открывает, открывает и открывает все новые, новые, новые знания, а опираясь на эти новые знания, еще более новые, и так вплоть до абсолютной истины, критерий которой – практика. Причем все эти знания – знания о мире, объективно представшем перед этим самым ученым. Понятно, ничего подобного о средневековом пытателе истины – Смысла – сказать нельзя, потому что пытаемая истина о мире раз и навсегда дана, санкционирована, освящена. Все дело в том, чтобы научиться ее распознать, удостоверить себя в ней – по-божески, как надо.

Не правда ли, ученый в средние века – с вершины теперь уже новейших столетий – бессмыслица? И все-таки…

Несколько замечаний этимологического свойства.

Scientia… Что дает словарная статья в латинско-русском словаре, толкуя это латинское слово? Scibilis – доступный познанию, познаваемый; sciens – сведущий, умелый, опытный, искусный, делающий с умыслом; scienter – искусно, преднамеренно; sciscitatio – разузнавание, исследование; sciscibator – исследователь; scisco – узнавать, разузнавать, выведывать, подавать голос (в пользу), определять, постановлять; scitatio – расспрашивание, выведывание; scirabor – вопрошатель; scius – знающий, сведущий; scite – искусно, умно; scitulus – изящный; scitum – решение, тезис, посылка (философская); scitas – умелый, опытный, знающий, определение, решение; scientiola – кое-какое знание. И наконец, центральное слово этого словарного гнезда: scientia – знание, све́дение, осведомление, понимание, опытность, умение, знакомство… И, как весть из Нового времени, – и в самую последнюю очередь – отрасль знания, наука. Вокруг скорее научаемого умения, нежели науки как постижения мира. Контекст вполне подтверждает этот ряд. Так, Scientia immutabilis – ученое наименование алхимии – «королевского искусства». Именно умение, тайное овладение тайным знанием; овладение ценою сокровеннейших, богом поощряемых сил прилежнейшего и внимательнейшего адепта. Непреложное, раз и навсегда освоенное умение.

Scientia immutabilis – термин, и потому равен самому себе. Нужно историческое свидетельство. Вот оно. Роберт Гроссетест (современник Роджера Бэкона): «Знание (scientia) – это слово, которое либо определяет условия, при которых достигается более легкое актуальное понимание, что́ истина и что́ ложь, либо этим словом называют акт чистой спекуляции, либо это предрасположение к акту знания; это условие обучения, при котором обучающий начинает знать посредством своего собственного опыта, и тогда это называется исследованием, или сообщает знание кто-то другой, и тогда это знание для обучающего называется доктриной, а для обучаемого – дисциплиной».

Это, конечно, тоже XIII век (как и время темной перепалки Дунса с Раймондом). Но все еще, хотя и в числе иного, scientia – учебная наука, а ее адепт – доктор и школяр, магистр и студент купно, и потому ученый и учимый. Еще один взгляд ученого, но и познающего, человека сверху и со стороны; но не настолько, впрочем, со стороны и сверху, чтобы предшествующие века вовсе утратили значение живой памяти того, кто смотрит.

Disciplina – почти синоним scientia. Учение – ученик – научаемое сложение, проявление и закрепление собственной жизни (disciplina Vivendi – образ жизни) в свете истины, истинного знания. Примечательно встраивание слова discipula в контекст: Luminis solis luna discipula – подражательница, как бы научившаяся чужому свету, чужесветящаяся. Рядом – доктрина, доктор. И это тоже хорошо знал Р. Бэкон. И тут уж красивый перечень тогдашних докторских степеней – Gentium, Seraphicus, Angelicus, Mirabilis, Illuminatus, Subtilis – со всей очевидностью отличит доктора-Учителя в средние века (для наглядности, прихватив кое-кого из более поздних веков, назову носителей этих замечательных прозваний: Августин, Бонавентура, Фома Аквинский, Роджер Бэкон, Раймонд Луллий, Дунс Скот) от доктора соответствующих наук в наше время, открывающего и открывающего все новое, новое, новое… Если в Новое время ученый – тот, кто исследует, то ученый в средние века – тот, кто знает об истинном знании. И потому не ученый, а ученый человек.

Не наука формирует школу, а школа всем своим существом, именем и каждой буквой своего имени лепит науку – может быть, единственную в определенном смысле науку в средние века – схоластику.

Здесь уместно обратиться, может быть, к ключевому слову, плотнее всего пригнанному к занимающему нас предмету. Это греческое σχολά, в русской транскрипции схола. Вот все его словарные значения: досуг, свободное время; освобождение, свобода, отдых; праздность, бездействие; медлительность, промедление; занятие на досуге, ученая беседа, умственный труд (этот ряд – из сочинений Платона); учебное занятие, упражнение, лекция; сочинение, трактат; школа (три последние ряда вы сможете найти у Плутарха). Сопоставим трудносопоставимое: праздность – умственный труд; досуг – учебное занятие; занятие на досуге – упражнение; ученая беседа – лекция; сочинение – трактат; свободное время – промедление; свобода – школа… Принцип сопоставлений, кажется, понятен: естественное, непроизвольное – наперекор усидчивой обязательности. Может быть, не всегда это столь очевидно, но все же близко к тому. Так вот. Это слово при таком в него вслушивании обнаруживает странную двойственность: научение, восставшее из досужего, не стреноженного дидактическими наставлениями и расписаниями свободного ума, в него же и уходит: и в действии, и в результате, и в общении… Назначенное научить смыслу свободно творящей жизни, оно лишь указывает на искомый смысл. Слово одно, а классов значений по меньшей мере два. Иллюзия тождества тотчас пропадает вблизи соседствующих слов. И тогда личный опыт свободной деятельности души – более расчетливой учености. Возможно ли выучиться опыту, если этот опыт прежде не прожит – лично и самодеятельно? Или только можно навести на необходимость лично им овладеть? Загаданность греческой схолы, ожившей в новых, не античных обличьях в средние века, даже и на уровне простейших этимологий может оказаться содержательной. Пока достаточно. Научение и смысл (в надежде выучиться ему) – в круге схоластики. Но и вне этого круга. Возможно ли их сопряжение, взаимное тождество? Мысль об этом еще только затевается.

Но забота наша, как вы уже, верно, догадались, – не греческая школа, а средневековая схоластика. Именно в ней – этой единственной науке средневековья (в том смысле, что она как раз и формировала, вырабатывала и внедряла новое знание, но только в области логики, научающей рассудительному знанию) – оказался выпестованным великий корпус институтов «просвещающего» научения. Новое знание о себе самом, перед самим собой, а не перед предметом, познать который предстоит? Зато в результате – образ учености по преимуществу, тип ученого человека как такового: в его исходном этимологически чистом первородстве. Лишь перечислю: университет, лекция, студент, стипендия, диспут, экзамен, диссертация, ученые звания, наконец, веселая пирушка после славной защиты… Все это – непреложные результаты средневековой учености, почти без изменений доставшиеся нам, людям эпохи научно-технической революции и точно такого же прогресса.

Буквалистская, буквоедская ученость. Буква – видимый элемент написанного слова, но и знак, который должен быть озвучен, дабы стать воспроизведенной на голос нотой звучащего слова. Неспроста lego (от lectio) означает: подслушивать, видеть, различать взором; читать, но и слушать. А lectio – собирание, выбор, чтение, текст, комментарий к текстам… Все это тоже заметим себе. Запомним также, что доктор-буквоед читает ученую лекцию. А нарицательный буквоед окажется… натуральным пожирателем букв, грамматически прожорливым и жадным до всяческих грамматик средневековым школяром, готовящимся – может быть, всю свою ученую жизнь – стать ученым человеком. И все это тоже проходил Р. Бэкон.

Итак, нужно пока вот что: вернуть слову ученый этимологически первородную его стать, кажется, безвозвратно отнятую у него нынешней наукой. И понять его как прилагательное, приложенное к существительному, приобщенному к субъекту – человеку, который пребывает в томительном чаянии этой самой учености, чтобы… существовать.

Пафос всеобуча, – сказали бы мы сейчас, если бы не понимали всю меру риска подобных иронических переносов, потому что такого рода ученость к одной только грамоте не сводима. Более того: ученость эта начиналась без грамоты, так сказать, безграмотная ученость. Ведь овладение грамотой до X–XIII веков – вещь редкая. Вот как говорит Гартман фон Ауэ о своем герое – Бедном Генрихе: «Жил однажды рыцарь, который был так учен, что мог читать книги». Но зато о себе – несколько иначе:

На свете рыцарь Гартман жил,Усердно господу служилИ читывал, бывало,Мудреных книг немало.

Правда, есть свидетельства противоположного свойства. Томазин фон Цирклария: «В старые времена всякий ребенок умел читать. Тогда даже дети благородного происхождения были учены, – чего теперь уже не бывает». Это – XIII век, а сказано о временах более ранних.

Ученый и просто грамотный – как будто синонимы. Благородное происхождение не обязательно предполагает ученость. Она – скорее добавочный колер, без которого тоже неплохо. Безусловно важно для нас здесь то, что обученный и есть ученый (gelêrt). Но, конечно, только с виду – на расстоянии и со стороны. Ученость-грамотность как общий фон, как начало.

Овладение грамотой упоительно. Даже незначительные нововведения в орфографии вызывали к жизни поистине экстатический взрыв реформотворчества. Рассказывают: король франков Хильперик (VI век) как-то раз изобрел четыре новые буквы, а уж коли изобрел, то тут же и распорядился все старые книги стереть и по новой орфографии переписать. Радость школяра. Радость учителя. Радость нашего героя – Бэкона Роджера.

Средневековый полуграмотный, а то и вовсе неграмотный быт полнился учительско-ученическим воодушевлением обыденных дел и делишек. От переломов костей хорош истертый в порошок имбирь, но обязательно в сопровождении «Отче наш». От летаргического сна незаменима свинья, привязанная к постели. Рог нарвала (единорога), окованный золотом, а также подстаканник из золота или серебра, но с акульим зубом, вправленным в металл, очень хороши для обнаружения яда. Жизнь учила мирянина; монах бил послушника, магистр – бакалавра, а этот бакалавр – студента, в свою очередь нещадно колотившего новичка-школяра. Мастер поколачивал ученика. Муж «учил» жену. Ежедневные, ежечасные семинарские ученые занятия: от мала до велика, от рыцаря до короля, от служанки до папы, от школяра до декана, от мужа до жены… Великий всенаучающий процесс: всеохватывающий и вселюдный, всегдашний и повсеместный. Ученик – Подмастерье – Оруженосец – Рыцарь… Учебные классы можно продолжать.

Но слово, первосказанное и творящее; но буква – слагаемое всех слов, в том числе и главного, – главная забота учительско-ученической литературной учености. Не научение ли смыслу, Духу по букве? Свет сквозь тьму – для пытливого Роджера…

Именно смысл – цель, а точки и запятые – средства, могущие тоже, конечно, стать целью, но до поры – покуда не избудут себя в собственной своей ничтожности ввиду всеполнейшего смысла. Для начала запятой или точкою пояснить смысл. Пояснить, а в чаянии – и научить…

Выразительна и звучна ученая поэзия во славу и во имя буквы. Не правда ли, странно: поэзия буквы? Но именно словом поэта оберегалась буква начертанная. С нее сдувались ворсинки калама. Сначала – в формальном научении, конечно, – буква. А дух – то, ради чего буквы. Он – за пергаментом, в нетях. Но и в душе. И, значит, он и есть сначала.

Мир членоразделен, как членораздельно слово, вызвавшее мир из небытия. Но мир обманчив; точнее, обманчиво око соблазнившее, которое следует за это вырвать и бросить от себя. Слово же не соблазнит, ибо оно и есть Иисус, наставляющий собою-словом всех людей, и потому Слово есть воспитатель. Именно здесь и начинается воспитующее, «ученое» дело Слова. Хотелось бы, чтобы буквой и через нее. Слово-бог – «архисофист, архипастырь, архиучитель». «Распятый софист» (Лукиан). Он – «рабби, но без преемства, ибо сам никем не учим». Не учим, а соблазн научить силен. Господь – опекун. И тогда мир – весь – под знаком школы. Только тем и жив. Только потому и значим. А раз так, то мир – набор пособий для наглядного обучения, а история – наставнический процесс.

Ученик – дитя, а учитель – старец. Но при этом все – дети перед лицом природы. («Природная» учительская акция святого Франциска, как она запечатлелась в «конспектах» его учеников – в «Цветочках», едва ли не два века спустя. А Р. Бэкон – францисканский монах.) Усилие души, но и простодушная хитрость. Игра мысли, но и словесный каламбур. Все это разновидности школы, вариации ученичества. Слово сказанное – слово начертанное. И тогда певец, может статься, будет уравнен в правах с писцом. Оба – ученые, ибо язык песнопевца – тростник писца или калам по свитку. Голос нетленен, но столь же нетленны и буквы, ибо свиток сгорает, а буквы возлетают нетронуты. Съесть рукопись – причаститься ее мудрости. Тема ученого – причащающего – буквоеда.

«Тело и голос даруют письмена немым мыслям», – спустя века и эпохи скажет Фридрих Шиллер. Жест и голос влекутся – вместе – к букве и слову, и наоборот. Челнок средневековой научающей учености. Буква в ореоле славы, не меньшей, чем дух, ибо каждая буква Писания – письменное отвердение слова божия – Логоса, Голоса. А коли голос, то и личность, объемлемая Словом. Авторитарная (для всех), но и одиноко уникальная – дух свернут, скрючен, вмят в букву, но оттого не перестал им быть. Напротив, только тем и есть. Ученое средневековье только и делало, что вгоняло дух в букву и, зная, что джин в бутылке, вкушало этот джин странным образом: поглаживая и потряхивая старые-престарые сосуды слов; реторты слогов, флакончики-пузырьки букв. Научение длится, следует шаг за шагом, виется во времени, а смысл – мгновенная магниевая вспышка, сполох вечности.

Смыть буквы вином и выпить! Неизреченные тайны каббалы как бы выбалтывали сами себя в кривых литерах древнейших алфавитов. Вселенная представала огромной, но замкнутой самоё на себя, аудиторией. А может быть, развернутым букварем, где небо – цельный текст, звезды – буквы, все до единой священны, ибо именно из них сложено имя Иисуса Христа. И хотя стены этой аудитории раздвинуты во всю ширь, а двери распахнуты настежь, но уютно в ней – как дома у печки, потому что обучение интимно: у каждого ученика – свой учитель, а у каждого учителя – свой и единственный ученик («Возлюбленные чада мои…»). Множественное число – чада – не прослушивается. А слышится вот что: «Сын мой единственный, возлюбленный…» Как видим, и ученик – под авторитарным надзором, но и сам по себе – одинок и растерян; но потому и всемогущ. В учении, конечно.

Жизнь в учении и есть подлинная жизнь школяра-ваганта, веселого мученика науки, освоившего ученость школьного порядка и академического (сказали бы мы теперь) «занудства» как праздник игры за пределами университетских тогдашних программ – тривиума и квадривиума. Вот оно – урочно-внеурочное время! Собственно, так и должно быть, если мир – школа; школа тоже должна впустить в свои стены то, что ей, этой школе, с виду настоятельно чуждо, – праздный опыт души, прикинувшийся маргинальным пародированием того, что, собственно, и есть ученая жизнь средних веков, ибо, следуя за Честертоном, скажем, что смех и вера в средневековье содержательно совместны. Вот что поет отбывающий в Париж и обещающий своим друзьям непременно вернуться веселый вагант (но поет, ясное дело, в переводе Льва Гинзбурга):

Всех вас вместе соберу,Если на чужбинеЯ случайно не помруОт своей латыни,Если не сведут с умаРимляне и греки,Сочинившие томаДля библиотеки,Если те профессора,Что студентов мучат,Горемыку-школяраНасмерть не замучат,Если насмерть не упьюсьНа хмельной пирушке,Обязательно вернусьК вам, друзья-подружки.

Этому только еще предстоит учиться на ученого.

Буквы буквами, но вино вином. Раствор чернильных букв в вине – не лучший напиток для этого развеселого школяра. Бахус и Шахус, упорядочивающие буквы, идут вместе, хотя и поглядывают друг на друга. Взаимно отражаясь, подправляя друг друга. Но и там, и там – та же Scola: этимология и в самом деле – с самого начала – двоится. Двоится, готовая раздвоиться, эта школа. Но не раздваивается, потому что otium и negotium противопоставят себя друг другу много позже – в новые времена. Хотя вагантское школярство – трещина в фундаменте средневековой учености. Вновь XIII или почти XIII век!

Двойное бытие школы, оказывается, коренится в разномыслии слова. Единственного слова, объемлющего всю жизнь, целиком ее всю, понятую как «педиа» (воспитание), или, как сказали бы византийцы, «энциклиос педиа» – всеохватное воспитание; но в каждом своем деятельном шаге – практическое, здравомысленное. И тогда зубрежка, как потом окажется, школьная буквалистская ученость, тоже пойдет в дело – в виде гигантского законсервированного учительско-ученического корпуса. Может быть, и в самом деле дорогой подарок средних веков новым векам: средневековое масло всяческой учебы, которое действительно можно мазать на хлеб энтээровской науки. Хотя и это до поры. А иначе, почему тогда все так озабочены сейчас реформотворческим движением нашей школы? Но… еще раз Честертон: «Если XVIII век был веком Разума, XIII век был веком здравомыслия. Людовик [IX] говорил, что излишняя роскошь в одежде дурна, но одеваться надо хорошо, чтоб жене было легче любить вас. Сразу чувствуешь, что в то время речь шла о фактах, а не вкусах. Конечно, там была романтика; Людовик не только умно и весело судил под дубом – он прыгнул в море со щитом на груди и копьем наперевес. Но это не романтика тьмы и не романтика лунного света, а романтика полуденного солнца». Ибо все ученое научение – только здравого смысла ради, который внятен только выученному. Но только ли выученному?

Свет смысла – просвет… Просвещающее (не в смысле XVIII века, конечно) научение. Итак, университет. И то, скорее, как итог собственно средневековой учености, пребывающий уже за ее пределами, хотя ее же и поясняющий. Но прежде монастырь. А потом, после университета, и цех, и сообщество тайновидцев, и просто школа… И все это – тоже внутри и чуть после. Но что же делать, если время работает без перерыва?!

Как бы там ни было, но сначала – и в самом деле организационные формы средневековой, высвечивающей средневекового человека учености. Но лишь в той мере, в какой это нужно для вхождения в суть нашего дела.

Из разговора для упражнения мальчиков в латинской речи, составленного впервые Эльфриком в начале XI века, а затем распространенного учеником его Эльфриком Батой:

«…Наставник: – О чем хотите вы говорить?

Ученики: – Что нам заботиться о том, что мы будем говорить, лишь бы речь была правильная, а не бабья болтовня и не искаженная…».

Из письма Абеляра (XII век) к Элоизе: «Те, кто теперь обучается в монастырях, до того коснеют в глупости, что, довольствуясь звуками слов, не хотят иметь и помышления об их понимании и наставляют не сердце свое, а один язык… и что может быть смешнее этого занятия – читать, не понимая?.. Ибо, что осел с лирой, то и чтец с книгой, когда он не умеет сделать с ней того, на что она назначена».

А вот из биографии некоего ученого человека: «Шутки и скоморошества разных лиц в комедиях и трагедиях, над которыми обыкновенно разражаются непомерным смехом, он читал со всегдашней своей серьезностью. Содержание он считал совсем не важным, формы же слов и оборотов за самое главное».

И еще к сему. Из описания работ Карла, данного анонимным монахом из Сен-Галленского монастыря, о безошибочном чтении богослужебных книг: «И таким путем он добился того, что во дворце все отлично читали, хотя и без понимания». Чтение ради чтения. Понимание – дело десятое. Зато техника чтения – первейшее дело.

Но центр монашеской педагогики – опыт молитв. И здесь тренинг был куда более тщательным. И вновь: ради буквы – чуждой латинской буквы чуждой латинской речи; но буквы правильной и неискаженной и потому указующей на сокровенный смысл. Карл Великий распорядился: «Символ веры и молитву Господню должны знать все. Мужчин, которые их не знают, поить только водою, покуда не выучат. Женщин не кормить и пороть розгами. Стыд и срам для людей, называющих себя католиками, не уметь молиться».

Содержание (понимание смысла) уходит в немногое по объему, зато в концентрированное важнейшее: символ веры. А буква? Следует выучиться, но выучиться ради смысла, ежемгновенно ускользающего из тенет грамматико-литературных правил универсальной – на целое тысячелетие – акции по универсальному воспитанию. Но… обуквален и сам смысл: символ веры не есть еще вера. Он – ее знаковый алгоритм, научить которому можно. А вот вере?..

Но смысл внесценичен, ибо не сводим к слову; он дан и так: в интуиции, откровении – изначально. Но все чаяния средневековой учености – подвести именно к слову этот сокровеннейший смысл. Вот он уже почти разъяснен, а на деле оброс комментаторской тиной, моллюсками слов, водорослями элоквенций. Но только в них он и жив, вопия о высвобождении из пут словоохотливой средневековой учености. Точнее: очерчено место смысла. А сподобленный такого рода учености это место умеет распознать. «Титаник» смысла-понимания (он же – утлая лодчонка, но такая, в коей можно спасти не тело, но душу) вот-вот вытащат на свет божий учители букв, бормотатели слов и сочинители фраз. Вот-вот вытащат, но вновь упустят. Сети, сплетенной из сколь угодно большого ученейшим образом организованного множества слов, не удержать этой лодчонки смысла со световодоизмещением «Титаника». Но оконтурить чаемый улов эта сеть может.

Все так бы и шло своим чередом, если бы не сшибки буквы и смысла: смысл апофатически внесценичен, а учительский авторитет – на сцене; иногда – купно, хоть ты тресни! Слово и прием порознь, хоть и в вечном драматически напряженном томлении друг по другу. Слово-смысл мгновенно. Прием составлен из звеньев-приемов помельче, сцепленных в длящуюся во времени цепь. Совпасть – сокровенное чаяние этой учености. Осуществимо ли?

Меж пальцев святая вода. Золотой песок по капилляру времени. Вода в песок. «Квадратик неба синего и звездочка вдали…»

В этом и состояла живая жизнь средневековой учености во всей своей противоречивой полноте. Ежемгновенная печаль этой учености с притязаниями вселенского свойства.

Вот как было однажды с епископом падернборнским Мейнверком (Х век). Генрих II велел потихоньку подчистить у него в тексте заупокойной обедни первый слог Pro (fa)mulabis tuis (за рабов и рабынь твоих). Как император и ожидал, епископ не заметил сего и, служа обедню, торжественно пел pro mulis et mulabis tuis (за ослов и ослиц твоих).

Узнав про сыгранную с ним шутку, Мейнверк очень рассердился, поймал устроившего ее королевского капеллана и жестоко высек его. Но потом, пожалев беднягу, он подарил ему в утешение новую рясу.

Случай, конечно, маргинальный, но характерно маргинальный. Грамматико-литеральная изощренность тонка и потому рвется, ибо смысл мал, да дорог, потому что он – золотник. А ученый при всей своей академически формальной скрупулезности того гляди может дать промашку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад