С ножом в одной руке и с полуочищенной картофелиной в другой Браник стояла молча, в растерянности переводя глаза с Балинта на Яноша. — Он думает, будто я стащил у него резиновую трубку, — сквозь слезы выкрикнул Янош, — и за это повесил мою собаку, а я, видит бог, трубки той не брал, да она и не нужна мне вовсе. А он, чтобы отомстить мне, повесил…
— Болван! — сказал Балинт, протискивая между двух планок ограды худое бледное лицо.
— Ты ее повесил? — спросила женщина.
В эту минуту из глубины парка, от фонтана, донесся высокий, резкий голос матери Балинта. — Ба-алинт! Ба-алинт! — звала она. — Я здесь! — обернувшись, крикнул в ответ мальчик. — Дьявол тебя забери, ведь сказала же, чтобы никуда не уходил! — сердился голос в глубине залитого солнцем парка. — Барышня зовет, сию минуту беги к ней!
— Иду!
Прежде чем броситься на зов, он обернулся, еще раз посмотрел на залитые слезами веснушки Яноша, бросил короткий, почти презрительный взгляд на соседку и побежал. Впрочем, еще по дороге он решительно выкинул их из головы — теперь его больше беспокоило, зачем он понадобился хозяйке. Балинт любил бегать: опустив голову, мягко, равномерно отталкивать от себя серую или зеленую волнистую ленту земли, которая уходит назад тем быстрее, чем резче ударяет в легкие набегающая спереди воздушная волна. Земля и воздух — он побеждал их силою мускулов, среди всех явлений мира только они покорялись ему, все остальное требовало покорности от него. Щуплый, узкокостый, сутулый, маленький даже для своего возраста, с серыми от недоедания щеками (булочник в Киштарче не хотел давать ему в руки большой каравай хлеба, боясь, что он, хилый недомерок, уронит его), а между тем прошлым летом Балинт, которому едва исполнилось тогда одиннадцать, вдвоем с бабушкой вскопал соседям под картошку двести квадратных элей[5] земли да еще подрядился в огородничестве поливать по вечерам зеленую паприку, на пару таская от колодца ведра; а на спортивных состязаниях левенте[6] в стометровом забеге победил мальчиков гораздо старше себя. Правда, он одолевал препятствия не только благодаря крепким мускулам, но в первую очередь благодаря редкому упорству и несгибаемой силе воли: не торопясь, вдумчиво изучал он вставшую перед ним задачу и так же, не торопясь, обдуманно приступал к ее решению, приближался шаг за шагом к цели, не терял интереса даже в том случае, если с виду она многократно превосходила его силы, — словом, не отступал до тех пор, пока не одерживал победу. Он был, что называется, упрямый ребенок, однажды мать в сердцах чуть не убила его. Но с этой стороны его знали лишь те, кому доводилось вступить с ним в конфликт, обычно же это был доброжелательный, услужливый мальчик, неспособный, казалось, обидеть и муху, ласковый и молчаливый. И когда упрямство вдруг заявляло о себе, то это производило поистине ошеломляющее впечатление по контрасту с хилым, щуплым его телом; к тому же, упершись на своем, Балинт уже не способен был смилостивиться, уступить, так что противник его рано или поздно взвивался на дыбы и должен был или, повернувшись на каблуках, уйти прочь от «глупого щепка», или крепко сцепить за спиной руки, чтобы невзначай, потеряв контроль над собой от ярости, не расшибить ему голову об стену. Например, барышню Анджелу, сестру профессора, он умудрился в течение пятнадцатиминутной беседы настолько вывести из себя, что она, дрожа всем телом и роняя с носа пенсне, с проклятиями дала ему пощечину, словно имела дело со взрослым мужчиной, оскорбившим ее женскую честь. Ответив звонким решительным «нет!» на ее вопрос о том, он ли повесил соседскую собаку, Балинт в ходе дальнейшего следствия становился все скупей на слова, пока не замолк совсем.
— Не желаешь разговаривать?! — спросила бледная от гнева барышня Анджела. Балинт пожал плечами. Барышня вновь раскурила «вирджинию»[7], которая погасла уже в третий раз с начала беседы. — Итак, ты не намерен отвечать? — Балинт, вперив глаза в землю, молчал. — Я спрашиваю тебя еще раз, — повторила барышня, окутав густым облаком дыма полное лицо, которое от ярости уже пошло пятнами, — спрашиваю еще раз, где ты пребывал вчера вечером после ужина и до сна!
Мальчик рассматривал свои босые ноги. — О каком ужине вы изволите спрашивать?
Барышня положила сигару в пепельницу. — О каком?! О твоем ужине!
— Ага, — проговорил мальчик.
— Итак?
Вместо ответа Балинт поднял с пола оброненный барышней платочек и положил возле нее на чайный столик. Он не ответил ни на один из последовавших пяти вопросов, и вот тут-то барышня, которая, сцепив за спиною руки, с сигарой, торчавшей во рту, бегала взад-вперед по комнате крупными мужскими шагами, словно разыскивая нужные ей ответы под столом, на буфете, между складками гардин и в корзине для бумаг, — вдруг остановилась перед мальчиком, выронила сигару изо рта и, воскликнув: «Ах, дьяволенок!» — ударила его по лицу.
— Рраз! — послышалось сзади, от двери.
На пороге стоял доктор Зенон Фаркаш, лениво соединив руки на обширном сорокалетнем своем животе; из-под криво застегнутого, в жирных пятнах, жилета пузырились белые складки рубашки. Прислонясь мощной спиной к дверному косяку и вытянув вперед шею, он с любопытством взирал на происходящее. Медленно повернувшись к ному, Балинт, кроме живота, увидел сперва только лоб, необыкновенно белый и такой высокий, словно то было два лба, выросшие один на другом: посередине лоб пересекала горизонтально тонкая темная морщина; верхняя, бо́льшая часть лба была слегка скошена назад и потому отсвечивала чуть-чуть иначе, чем крутая, нижняя.
— А пара-то к ней где? — произнес профессор во внезапно наступившей после пощечины тишине.
Барышня Анджела, упавшая было в кресло после пережитых волнений, при виде младшего брата тотчас встала, инстинктивным движением оправила черную шелковую блузу с высоким воротом и пригладила черные, коротко остриженные волосы. Лакей, до сих пор стоявший, небрежно привалясь к окну, щелкнул каблуками и вытянулся по стойке «смирно». Повеявший в открытое окно ветерок всколыхнул занавески.
Высокий лоб неторопливо поворачивался, профессор поочередно оглядел всех троих присутствующих, дольше всего задержавшись взглядом на светловолосом босоногом мальчишке, припомнить которого и как-то определить его положение ему явно не удавалось. В комнате стало так тихо, что из сада явственно донесся легкий предзакатный шелест акации.
— Анджела, — опять заговорил профессор, лениво крутя большими пальцами перед плотным округлым животом, — умный человек раздает пощечины не иначе как попарно. После первой пощечины твой неприятель вправе полагать, что тобою движет гнев, а не справедливость, вторая же пощечина в большинстве случаев рассеивает это заблуждение. Соответственно после первой пощечины жертва скорее способна дать сдачи, тогда как вторая убедительно подчеркивает серьезность наших намерений, таким образом, две пощечины всегда безопаснее, нежели одна. Наконец, нечетное число пощечин это слишком по-женски, иными словами, недостойно тебя!
Анджела слушала опустив голову. — Зенон, — сказала она, — раздавать пощечины не в моих правилах, но этот негодник совершенно вывел меня из равновесия.
Профессор улыбнулся и еще раз внимательно всмотрелся в полное лицо сестры, два красных круглых пятна над скулами которой молили о покое, взывали о помощи.
— Тем более поразительно, Анджела, что ты пытаешься действовать полумерами, — объявил он. — А ведь могла бы уже убедиться, что природа не терпит асимметрии. Птицы во время осенней линьки также теряют перья попарно, одно из правого крыла, другое из левого, дабы не нарушилось чуткое равновесие. — Он коротко и резко рассмеялся. — Анджела, сегодня ты нарушила равновесие в природе!
— Могу я принести чай господину профессору? — спросил стоявший у окна лакей.
Профессор бросил недовольный взгляд на все еще застывшего в положении «смирно» белобрысого лакея с побитым оспой лицом.
— Сперва станьте как-нибудь поудобнее, сделайте милость! — буркнул он. — Я уже неоднократно просил оставить в моем доме эту игру в солдатики. Вы бы лучше подняли с ковра сигару барышни, пока она не прожгла дырку побольше. Хорошо, благодарю!.. Гергей здесь?
— Я здесь, господин профессор, — отозвался шофер, все это время стоявший за спиной профессора, держа шапку в руке.
— Дайте сигарету, — не оглядываясь, попросил профессор. — «Симфонию»! И спичку. Не вздумайте вынимать эту вашу трещалку, не то я из-за вас нервнобольным стану. Теперь попрошу подать мне стул, вот сюда, к двери, где я стою…
Профессор опустился в черное кожаное кресло, откинулся на спинку и удобно положил руки на обтянутые кожей подлокотники. — Вот теперь, — обернулся он к лакею, — можете принести почту и мой чай! Сахар я положу сам. Да не забудьте про коньяк! — И он опять устремил пристальный взгляд на босоногого мальчика, тихо стоявшего у письменного стола; Балинт, не моргнув, выдержал долгий, изучающе-пристальный взгляд и свет, отражаемый двойным лбом; профессор повернул к сестре огромную яйцевидную голову. — Сядь, Анджела, и по возможности ни во что не вмешивайся! — попросил он. — Кто этот мальчик и как его зовут?
Анджела осталась стоять. — Сын нашей дворничихи Балинт Кёпе.
— Младший сын или старший?
— Не знаю, — отозвалась барышня, краснея, словно уличенная в том, что на ней дырявый чулок.
— За две недели можно бы и узнать, — заметил профессор. — Если мне память не изменяет, мы переехали сюда как раз две недели назад. — Он вопросительно поглядел на мальчика.
— Я младший, — сказал Балинт звонким чистым голосом.
Слегка обрюзглое, неподвижное лицо профессора при звуках этого свежего мальчишеского голоса внезапно оживилось. — Прекрасно, — сказал он. — Я тоже был младший. Твой старший брат жив еще?
Балинт недоуменно поглядел на него. — Слава богу, жив.
— При чем здесь бог? — проворчал профессор. — Гергей, подайте мне пепельницу, а потом поглядите, что делает на кухне этот бездельник и не выпил ли он мой коньяк. — Его глаза вновь устремились на Балинта. — Так вы оба здоровы?
— Слава богу, — кивнул мальчик.
— Вы бедные?
Балинт уткнул глаза в пол, подумал. — Да, — отозвался он наконец.
— А сейчас почему боженьку не поминаешь? — насмешливо спросил профессор. — Ну, все равно, со временем отвыкнешь. Главное-то ведь, что оба вы здоровы, верно? Болеет только дурачье, сын мой! А ну, тащи сюда стул и садись со мной рядом.
Балинт уперся глазами в землю. Профессор, подождав немного, спросил: — О чем раздумываешь? — Балинт чуть заметно покраснел. — Я лучше постою.
— Что ж, ладно и так, — согласился профессор. — За что ты схлопотал затрещину-одиночку?
В эту минуту, сопровождаемый Гергеем, вошел с подносом лакей; пока он ставил поднос на чайный столик, а затем, налив в чашку чай, покатил столик к профессору, у Балинта хватило времени справиться немного с пережитыми волнениями и выловить среди беспорядочно проносящихся мыслей одну, за которую можно было ухватиться, словно за соломинку. Балинту явно стало легче с тех пор, как появился профессор; его заляпанный жиром, вкривь и вкось застегнутый жилет как-то сразу заставил мальчика позабыть о собственных обтрепанных штанах и босых ногах, тонувших в толстом и мягком, таком непривычном на ощупь ковре, о том, что вокруг него полно неведомого назначения вещей, имеющих странные формы и даже запахи. Балинт видел, что профессора все здесь боялись и тянулись перед ним с поклонами, трепещущими в напрягшихся спинах, словно вполне допускали, что он в любую минуту может свернуть шею, однако именно этот непонятный, но явный страх тех, кто преследовал его, пробудил в душе мальчика доверие и даже симпатию к «его милости» в засаленном жилете и с яйцевидной головой. Смысл профессорских речей, правда, не совсем доходил до него, зато он отлично улавливал проглядывавшую из-за них шутку, игру. Балинт понимал также, что бить его больше не станут, но все-таки сердце его тревожно сжималось: разве согласится теперь профессор устроить его на завод! А без этого — как помочь матери?
— Ну-с, так за что же получил ты вдовицу-пощечину? — опять спросил профессор, вылив в чай половину принесенного ему коньяка и медленно помешивая длинной стеклянной палочкой для лабораторных работ. Шофер опять встал позади его кресла, лакей отошел к окну. — Значит, выступить с сообщением не желаешь?
Балинт молча смотрел перед собой.
— Я спрашиваю, за что ты получил пощечину, — в третий раз повторил профессор без признака нетерпения и на минуту прикрыл глаза, такие же серые и выразительные, как у Балинта. — За что тебе досталось?
— Барышня лучше знают, — тихо отозвался мальчик.
Профессор энергично покрутил головой. — Я от тебя хочу услышать, за что ты получил ее.
— Ни за что, — помедлив, ответил Балинт.
Профессор с минуту размышлял. — Угу, — пробурчал он, — надо полагать, он желает довести до моего сведения, что получил пощечину ни за что, иными словами — не заслужил ее. Ну, а барышня за что ее
— Это уж пусть они скажут.
Коротко, резко хохотнув, профессор повернулся к сестре. — Моему адъюнкту поучиться бы у него логике! Сядь же, Анджела! И скажи, за что все-таки ты дала пощечину-одиночку — метод, достойный всяческого осуждения! — этому отроку?
Анджела и на этот раз осталась стоять. От возмущения и стыда на ее добродушном, полном лице сильней выступили круглые красные пятна, глаза за стеклами пенсне стали влажными.
— Этот негодник сведет меня с ума, — с отчаянием воскликнула она, — я уже просто не владею собой! Ведь лжет как по-писаному, я в жизни не видела ничего подобного.
— Сядь, Анджела, — проговорил профессор, — сядь и закури сигару, никотин успокаивает нервы. Я так и не осведомлен еще, за что ты ударила ребенка.
— Зенон, я уеду отсюда, — истерически закричала барышня, — с этим негодяем я под одной крышей не останусь!
Профессор круто повернулся к шоферу. — Скажите, Гергей, что здесь происходит? Почему в этом доме решительно никто не удостаивает меня ответом? Спросите-ка вы барышню, может, она хоть вам соблаговолят объяснить, за что раздает пощечины?
Анджела вне себя бросилась к двери. — Гергей, — невозмутимо проговорил профессор, — подайте барышне сигару и дайте ей прикурить.
Шофер, держа в руке длинную «вирджинию», растерянно смотрел то на профессора, то на решительно направившуюся к двери сестру его. Между тем и лакей уже семенил за барышней с зажженной спичкой в руке, другой рукой прикрывая пламя от встречного потока воздуха. Профессор, сцепив на животе изъеденные кислотой пальцы, молча наблюдал за ними. У двери Анджела внезапно обернулась и — точно так же, как час тому назад веснушчатый соседский мальчишка, — указала на Балинта.
— Убийца! — вымолвила она дрожащим голосом, и пенсне ее затуманилось от хлынувших слез.
— Убийца? — повторил профессор, оторопев. Он опять доглядел на тщедушного мальчонку, голова которого едва возвышалась над письменным столом, а пальцы грязных босых ног явно заинтересовались ковром — они сжимались и разжимались, стараясь прихватить длинные шерстяные ворсинки. Профессор потряс головой, словно отгонял назойливую муху. — Сядь, Анджела, и закури. Кого же убил он, по твоему мнению?
— Он повесил соседскую собаку, — ответил рябой лакей вместо барышни, которая громко рыдала, привалившись к буфету.
Профессор уставился на него, не понимая. — Повесил? Зачем?
— Из мести… за то, что у него украли какую-то резиновую трубку.
— Из мести? — Профессор в упор смотрел на лакея. — А у вас-то все шарики на месте? — рявкнул он и повернулся к Гергею. — Вы можете отправляться домой, Гергей, мне вы больше не нужны… Чего смотрите? Идите, идите же! — раздраженно прикрикнул он на замешкавшегося шофера. И опять воззрился на рябое лицо лакея. — И вы тоже убирайтесь к черту! — заорал он высоким, срывающимся от гнева голосом.
Лакей, втянув шею, поспешил к двери. Профессор следил за ним глазами, пока не закрылась дверь, потом медленно, лениво поднялся с кресла. Потягиваясь всем своим громадным телом, он подошел к Балинту, который едва доставал ему до пояса.
— Ты повесил собаку?
Балинт неподвижно смотрел перед собой.
— Нет, — ответил он тихо, — не я!
Профессор наклонился и, взяв за подбородок, поднял к себе его лицо. — А тогда чего ревешь? — спросил он, увидев, что по щекам мальчика катятся слезы.
— Меня до сих пор, кроме матери моей, никто не бил! — прерывающимся голосом выговорил Балинт чуть слышно; ноздри его позеленели. — И теперь ваша милость не определит меня на завод…
Напряженная тишина у буфета вдруг оборвалась, со звоном упал и разбился хрустальный бокал.
— Он лжет, — кричала барышня и вне себя колотила кулаком по стенке буфета, — он лжет, лжет! Вчера вечером видели, как он вешал собаку!
Профессор бросил на сестру быстрый раздраженный взгляд. — Очевидно, Анджела, он проводил неотложный биологический эксперимент. — И профессор опять склонил над Балинтом свой огромный сдвоенный лоб. — Тебе не вредно, мой мальчик, своевременно познакомиться с земным правосудием. Конечно, собаку повесил не ты. Ступай домой и пописай хорошенько с горя.
Дома Балинт и от матери получил две увесистые оплеухи. Он выдержал их, не втягивая голову в плечи, не обороняясь, так что матери это занятие сразу надоело, и она вернулась к своему корыту с бельем.
— И не реви, щенок проклятый, не то убью! — крикнула она, хотя сын не издал ни звука. — Ступай сперва дров наколи, а после можешь выть, покуда не лопнешь.
Дочери — четырех с небольшим и пяти лет — были вне подозрения, им и поднять-то собаку было бы не под силу; старший сын, Ференц, еще не вернулся из Гёдёллё, где работал на стройке, — словом, бедная женщина выместила всю накопившуюся горечь на Балинте. Потому ли она побила его, что считала виновным, боялась ли потерять место, вызвав недовольство господ, расстроилась ли из-за рухнувшего плана с помощью профессора устроить Балинта на работу, — ответить на это не могла бы она сама. Верно, все вместе всколыхнуло ее и без того постоянно трепещущую душу утроенным страхом, порожденным вдовством ее, нищетой и полной неуверенностью перед будущим; еще недавно живая, приветливая и веселая женщина, за время, минувшее после смерти мужа, она словно высохла и вовсе разучилась смеяться. Теперь Луиза Кёпе улыбалась только в тех случаях, когда хотела пробудить к себе доверие — нанимаясь в окрестные господские дома стирать и убираться, или забирая у бакалейщика в долг, или, совсем уж редко, встретившись в парке с барышней или профессором; в такие минуты ее худое, по-цыгански темное лицо начинало внезапно светиться, крепкие белые зубы сверкали в улыбке, а большие серые глаза становились еще больше и ярче от прихлынувшего волнения. Смеялась она совсем редко — разве что ночью, когда приснится вдруг детство, но смех этот слышали только разбуженные им дочери; и еще смеялась Луиза, если, в кои-то веки, навещал ее брат мужа — единственный его брат, младший, — и затевал с детьми веселую возню: точно так же смешно гримасничал и сыпал озорными, забавными шутками да прибаутками ее муж, когда он был холостым парнем и напропалую ухаживал за ней. Воспоминания пятнадцатилетней давности выступали внезапно из прошлого и щедро одаривали вдову свежим и душистым хлебом со стола давно ушедшего счастья.
Едва младший сын закрыл за собой дверь, едва из-за дома стали доноситься ровные удары его топора, как вдруг нежданно-негаданно явился деверь. Он служил шофером в Мавауте[8]; ему часто приходилось работать в провинции, и тогда он надолго, иной раз на полгода, исчезал из глаз, однако же, как только его переводили на пештскую станцию, объявлялся вновь. Это был высокий сухопарый человек с неопределенного цвета глазами и тонким, довольно красным на фоне бледного лица носом. Зиму и лето он сидел за баранкой с непокрытой головой, но, выгребая на сушу, как он говорил, тотчас насаживал на макушку неизменный коричневый берет, надевал под пиджак теплую шерстяную фуфайку — и вот тут-то начинал мерзнуть.
Уже несколько минут он стоял с хитрой ухмылкой у окна полуподвала, пока наконец невестка не почувствовала на затылке иголочный укол его глаз и, покраснев, обернулась.
— Ах, это ты, Йожи! — воскликнула она тихонько, и тусклое ее лицо на миг осветилось, блеснули белые зубы, засияли глаза. Быстрым девичьим движением она потянулась к растрепавшемуся за работой пучку. Но руки, с которых стекала мыльная пена, тут же замерли на полпути и бессильно упали; Йожи не успел еще рот раскрыть, чтоб ответить, как Луиза вновь обратилась во вдову с увядшим, поблекшим лицом.
— Входи.
— Ни в коем разе! — откликнулся долговязый гость. — Ты, чего доброго, и меня в корыто сунешь да искупаешь.
— Где то времечко, когда я мужчину купала! — повела плечом Луиза.
— Э, водицей баловаться не мужское дело! — Йожи передернулся от отвращения. — С тех пор как цена на вино подскочила, я только по воскресеньям купаться стал и еще особо — на именины господина правителя[9].
Луиза не ответила. Но когда деверь, перекинув через подоконник длинные ноги, вошел в кухню через окно, словно и не подозревал, что для этого существуют двери, в глазах ее все же проскользнула улыбка. — Садись, я сейчас управлюсь. — Деверь, не отвечая, сбросил пиджак, фуфайку, засучил до локтей рукава рубахи. — Ты что это затеял? — засмеялась хозяйка.
Йожи стоял уже у корыта. Сбоку на скамеечке нашарил мыло, вытащил из воды наволочку и стал намыливать. Работал он споро и ловко, тихонько насвистывая себе под нос. Обе девчушки, визжа от радости, с обеих сторон дергали его за штаны. Но он даже ухом не вел, целиком занятый высоко взбитой мыльной пеной. Не заметил и того, как невестка, некоторое время молча на него глядевшая, вдруг заплакала и отвернулась.
— Ах ты, дьявол, антихрист! — воскликнул он, громко прищелкнув языком и двумя пальцами вынул из радужно сверкавшей пенистой воды розовую женскую рубашку. — Вот уж не отказался бы простирнуть ее, даже будь в ней то, чему быть положено, еще и приплатил бы целый пенгё. И где ж начинка этой рубашечки обитает?
— Я знаю где, дядя Йожи, — закричала пятилетняя Бёжи, — я там была уже!
— Ну что ж, значит, и меня проводишь как-нибудь, — сказал Йожи, — я и тебе ужо дам в награду крейцер[10]. А не постирать ли мне и тебя заодно, раз уж я занялся стиркой?
Девчушки с визгом разбежались. — Ну, Луйзика, ставь ужин на огонь, — обратился он к невестке, застывшей неподвижно у шкафа. — Пока твоя курица поспеет, я тоже управлюсь. До чего ж приятная работенка чужое белье стирать, не удивительно, что ты ее так любишь. Даже поправилась с тех пор, как последний раз тебя видел.
Луиза по-прежнему молчала, и Йожи наконец вскинул голову. Увидев сквозь подымающийся от корыта пар ее сгорбленную спину и подрагивающие плечи, скривился. — Что это, потекло?
Невестка повернула к нему залитое слезами лицо. — Даже картошкой не могу я угостить тебя, Йожи, пропади пропадом эта жизнь проклятая, господи! — проговорила она глухо и невыразительно, словно от пара, подымавшегося над корытом, отсырели голосовые связки. — Вот уж два дня живем на мучной похлебке, уксусом приправленной, ложки жира нет в доме, чтобы хоть затируху детям состряпать. Бакалейщику на глаза показаться боюсь, он и так-то высматривает меня издали, булочник не дает больше хлеба, а на завтра и вовсе муки нет нисколько…
Йожи еще разок отжал розовую ночную рубашку. — Ну, коли так, вари курицу! — ухмыльнулся он и провел под носом голой рукой. — Нет затирухи, сойдет и куриный суп, верно, Балинт?
Мальчик с большой охапкой хвороста в руках молча застыл на пороге. — Давай, давай, парнишка, живей разводи огонь, — крикнул ему дядя, — матушка твоя ждет не дождется, когда же можно будет хороший крепкий куриный суп вам сварить. Да не забудь винца прихватить из подвала, слышишь, сынок! Поворачивайся!
В глазах невестки полыхнуло пламя. — Вдове с детьми на свете не прожить, сразу подыхать надо!
— Вот-вот, пусть подыхает, — согласно кивал деверь. — Ста лет отроду, совсем уж слабенькой да старенькой, и чтоб вокруг постели ее шестьдесят шесть внуков слезами заливалось!
И он скорчил такую невероятную гримасу, что Балинт не мог удержаться от смеха, хотя причин для веселья у него не было. Он взглянул на мать, она на него, потом оба уставились на Йожи. — Ах, дьявол, антихрист, что это я выловил в корыте! — пробормотал тот свирепо. На его вытянутой ладони, над пестрой шипучей пеной, лежала, свесив голову вниз, словно задумала напиться, большая ощипанная курица; сквозь сливочного цвета кожу просвечивал жир. — А ты и воду еще не поставила, Луйзика? — делая вид, что сердится, проворчал Йожи и опять скроил такую зверскую гримасу, что Луиза на этот раз засмеялась и заплакала сразу. Все в девере напоминало ей мужа — даже то, как он дышит, и длинный красный нос его, уныло свисавший над неустанно сыплющем прибаутки ртом, и тусклые, коротко стриженные волосы, и неопределенного цвета глаза, которые словно плачут, даже когда он смеется, и длинные руки с огромными лопатами-ладонями, и гримасы, забавные присказки, подкалыванья — целая вереница неожиданных и ловко задуманных шуток; словно в зеркале, видела она в нем того молодого проводника Мава, который пятнадцать лет назад, в день святого Георгия, пригласил ее на балу железнодорожников потанцевать, а месяц спустя они поженились. Прожили вместе ровно десять лет — а с тех пор… с тех пор жизнь у нее хуже собачьей.
— И добавь-ка в корыто горячей воды, — потребовал Йожи. — Пока суд да дело, достираю.
В кухне стало совсем тихо, только рабочие шумы негромко переговаривались меж собой: треск хвороста, который ломал Балинт, присев на корточки у плиты, влажный плеск мыльной воды от корыта. Мать разделывала курицу на кухонном столе, нож дрожал в ее руке. Обе девочки, не шевелясь, стояли возле нее на цыпочках и неотрывно смотрели на курицу.