Ответ
О Тиборе Дери и его романе «Ответ»
В нынешнем году писателю Тибору Дери (он родился в 1894 году в Будапеште) исполняется восемьдесят лет. Имя Дери звучит привычно на многих языках мира, от стран Западной Европы до Японии. В Венгрии, на родине писателя, литературное общественное мнение называет его самым выдающимся представителем современной венгерской прозы, почитает, можно сказать, живым классиком. Дери внес заметный вклад и в венгерскую поэзию, и в драматургию, однако наиболее органическим для него жанром является все-таки социальный роман: именно Дери — вместо с несколькими соратниками по перу — поднял социальный роман на действительно современный уровень в венгерской литературе, ведущим жанром которой всегда была по традиции скорее поэзия, нежели проза.
Дери происходит из состоятельной буржуазной семьи; в детство он долго страдал тяжелой болезнью (костным туберкулезом), которая лишила его многих радостей, отгородила и от необходимых жизненных испытаний. Излечившись, он с горячностью молодости окунулся в бурные исторические события, которыми насыщена была в начале века жизнь Венгрии, жаждал при всем присутствовать сам, хотел лично «пережить», прочувствовать свою эпоху. Он участвовал в забастовочном движении, к концу первой мировой войны принимавшем все больший размах, в начало 1919 года вступил в коммунистическую партию Венгрии, во время Советской республики был членом Директории писателей. После поражения пролетарской диктатуры Дери арестовывают; выйдя вскоре на свободу, он покидает Венгрию, где свирепствует белый террор, в течение нескольких лет живет за границей. В 1926 году, когда амнистия позволила многим «левым» эмигрантам возвратиться на родину, Дери тоже приезжает домой, однако ненадолго. Стремясь уйти подальше от фашизирующейся Венгрии, терзаясь внутренним беспокойством, обусловленным процессом собственного писательского становления, он мечется, скитается по всей Европе. Оказывается то в Норвегии, то в Румынии, затем в Париже, Перудже, чуть позже — в Дубровнике; приехав в Германию в начале тридцатых годов, присутствует при драматической схватке левых сил с фашизмом, в 1934 году принимает участие в восстании венских рабочих, затем бежит на Майорку, испанский остров в Средиземном море. И при этом упорно работает.
В раннем периоде Дери формируется как писатель под знаком характерного для начала века бурного литературного экспериментирования. Вслед за первыми его опытами, то подчеркнуто натуралистического, то романтического толка, мы находим в его стихах, драматургии и также и прозе черты мощно заявившего о себе во всей Западной Европе экспрессионизма или венгерского его варианта — активизма; позднее появляются и элементы сюрреализма, которые служат писателю для выражения его протеста против бесчеловечности, отражают тоску по цельной личности. В романе «Лицом к лицу» Дери дает художественное изображение борьбы немецкого пролетариата и коммунистической партии против нацистов, рвущихся к власти; он глубоко, серьезно прочувствовал главные сложности тогдашнего рабочего движения, в том числе и сектантство, которое позже создало столько трудностей, когда пробивала себе дорогу идея антифашистского народного фронта. Произведения, написанные Дери в двадцатые годы, снискали ему признание многих замечательных писателей, но к широким читательским массам эти произведения не попали, они не были нужны хортистской Венгрии с ее полуфеодальным-полуфашистским правопорядком. К тому же Дери принадлежал к писателям, созревающим медленно: ему было почти сорок лет, когда в рождественский день 1933 года в Вене, за мраморным столиком единственного не закрытого по случаю праздника кафе, он приступил к произведению, в котором впервые сумел проявить свою подлинную писательскую индивидуальность, развернуть широкую панораму венгерской социальной действительности. Речь идет о его романе «Неоконченная фраза», над тремя солидными томами которого он работал четыре года.
Это произведение стало новым словом в венгерской прозе, самые сильные традиции которой восходили к прекрасным иллюзорностям, сотворенным в конце прошлого века Мором Йокаи. Правда, реализм коротких рассказов Кальмана Миксата и особенно (уже в нашем столетии) Жигмонда Морица, бытописца недюжинной силы, без сомнения приблизил к действительности этот сказочный мир грез. В течение долгих десятилетий мастера венгерской прозы обращались к постепенно исчезавшему из венгерской действительности слою джентри — мелкопоместного дворянства, — изображали, обличали и в то же время оплакивали его, скорбя о его неосуществившихся великих якобы возможностях. Приспособление сюжетного описательного романа к более беспокойной картине мира XX века проходило в венгерской литературе медленно. Распад временных категорий, психологический анализ, проникновение в роман элементов эссе, коротко говоря — все то, что внесли в современную аналитическую прозу Томас Манн и Марсель Пруст, под пером Дери обрело реальное существование и в венгерской прозе — в его романе-эпопее «Неоконченная фраза».
Венгерская социальная жизнь двадцатых и тридцатых годов — представлялось Дери — во всей ее сложности, со всеми многоплановыми взаимосвязями уже не может быть отображена в покойном, плавном течении традиционного романа, поэтому он синтезирует традицию с достижениями нового опыта. Социальная идея в этом романе находит выражение по трем линиям: распад отечественной буржуазии, рост рабочего движения и, наконец, хотя и не в последнюю очередь, — судьба интеллигенции, которая в борьбе этих двух решающих сил обращается против своего класса буржуазии. Эта линия всегда глубоко занимала Дери, ведь он мог проследить по ней и собственный жизненный путь. Лучшие представители интеллигенции через потрясения войны, революций, контрреволюционного террора пришли к отрицанию существовавшего тогда режима, хотя это отрицание и было подчас, неопределенным и бессильным, ибо не всегда могло опереться на рабочее движение, руководимое коммунистической партией, которая существовала в чудовищных условиях нелегальности и ожесточенной травли. Отсюда понятны те вспышки судорожной сектантской ярости или, напротив, анархической жажды свободы, которые прорывались временами у многих интеллигентов, как иногда и у самого Дери; многие из них не на жизнь, а на смерть связали свою судьбу с нелегальной партией, тогда как в глазах других дисциплина, нравственные нормы партийной жизни, суровые требования борьбы искажали традиционно воспринимаемое идеальное понятие «личности», преступали границы ее свободы.
С началом второй мировой войны для Дери вновь наступила пора преследований, вновь необходимо было скрываться, уйти в подполье. Он опять оказывается в тюрьме — за то, что перевел на венгерский язык одно писательское свидетельство о Советском Союзе. Слова из его тюремного дневника отлично характеризуют его кредо, то чувство, с каким он ожидал освобождения. Дери писал:
«Здесь, в этих четырех стенах, я могу признаться, что вся моя жизнь зиждилась на Тебе, все
Победа Советской Армии над гитлеровским фашизмом принесла долгожданную свободу и Венгрии. Страна была освобождена весной 1945 года, пришел конец «тысячелетней тяжбе» венгерского народа за родную землю, «три миллиона нищих»[1] завладели необозримыми графскими и церковными латифундиями, рабочий класс вместе с ярмом хортистского фашизма сбросил с себя и ненавистный капитализм. Венгрия — которая в 1919 году первой последовала примеру Великой Октябрьской социалистической революции и осуществила пролетарскую диктатуру, — освободясь в 1945 году от четвертьвекового контрреволюционного гнета, начала быстро, бурно развиваться. В ходе довольно острой классовой борьбы шла демократизация социальной жизни, страна все более определенно переходила на социалистические рельсы; социалистические идеи пронизывали теперь и всю духовную ее жизнь.
Имя Тибора Дери в освобожденной Венгрии было сразу же окружено почетом, он по праву занял место в первом ряду венгерских прозаиков. Его произведения, написанные в двадцатые — тридцатые годы и по большей части остававшиеся в рукописи, теперь быстро, одно за другим, выходят в свет, среди них в 1947 году — и «Неоконченная фраза». За выдающиеся заслуги в области художественной литературы народная власть удостаивает Дери высшего признания, присудив ему премию Кошута. Если прежде писателя интересовало в первую очередь художественное изображение распадающегося буржуазного миропорядка, то теперь он чувствует: настало время, когда подымающийся класс хочет увидеть себя в зеркале искусства в полный рост. Дери со всей ответственностью готовится к выполнению этой задачи:
«Писатель должен по-своему откликнуться на гордый взлет сил рабочего класса… Я готовлюсь написать книгу, это и будет обещанным ответом, которым я попытаюсь служить стране в сфере, мне доступной»
И действительно, в 1950 году выходит первый том романа Дери «Ответ», два года спустя следует второй — появляется то самое произведение, которое держит сейчас в руках читатель. Правда, Дери задумал написать тетралогию, он собирался проследить жизнь своего героя на протяжении нескольких десятилетий. Балинт Кёпе, молодой рабочий, должен был, по замыслу, начав путь в период крупных социальных столкновений на рубеже двадцатых — тридцатых годов и пройдя через классовые битвы тридцатых годов, дожить до Освобождения страны, национализации крупных предприятий в 1948 году — вплоть до настоящего времени, когда нашего героя назначают директором большого завода, — то есть он должен был олицетворить собственной жизнью исторический путь венгерского рабочего класса. Однако Дери написал лишь два первые тома тетралогии, хотя роман и в этом виде представляет собой законченное целое. Незавершенность же грандиозного замысла объяснялась рядом обстоятельств, которые касались, судьбы как самого писателя, так и общества, но к ним мы обратимся несколько позднее.
«Ответ» со многих точек зрения — выдающееся произведение не только в творчестве самого Дери, но и в истории венгерской прозы. Писатель в значительной мере возвращается в нем к традициям
В ряду венгерских романов о рабочем классе «Ответ» занимает исключительное место. Мы уже упоминали о том, что традиционной темой венгерского романа был разрушающийся мир джентри; в тридцатые годы, с приходом в литературу так называемых «народных писателей», появились герои-крестьяне и образы вышедшей из крестьянской среды интеллигенции. Правда, уже у Морица мы находим среди его персонажей рабочих, особенно у Лайоша Кашшака в его крупномасштабной, горьковского звучания автобиографии («Жизнь человека») и в других романах, а также в рассказах Лайоша Барты, в новеллах Эндре Андора Геллери, с их «волшебным реализмом», но нигде в венгерской литературе не обнаружим мы образа рабочего, воссозданного в процессе его формирования с такой интенсивностью и фресковой полнотой, как в «Ответе». Но еще важнее то, что Балинт Кёпе, этот пролетарский юноша, — герой истинно жизненный, достоверный, несхематический. Это говорит о глубоком знании писателем жизни и его незаурядном художническом мастерстве. В самом деле, Дери имел возможность основательно познакомиться с судьбами рабочих, рабочего движения и был поистине призван к созданию такого исторического полотна, где личные судьбы были бы скоординированы с борьбой всего класса, где с впечатляющей силой проявилась та неудержимая тенденция, которая указывала в будущее.
Запоминающийся и привлекательный образ молодого рабочего Балинта весьма заметен в литературе социалистического реализма. С напряженным вниманием, тревожным сочувствием прослеживаем мы его жизненный путь, видим, как старается он встать на собственные ноги, обучиться ремеслу, прийти, наконец, к коммунистическому движению — иными словами, найти свое место в жизни. На наших глазах развивается ум Балинта, крепнет характер, честный и верный, прямой и последовательный, — все это ценные нравственные качества человека, непоколебимого в своих убеждениях. Его преданность рабочей среде — признак зарождающегося ощущения классовой солидарности.
Вокруг Балинта в романе возникает целый ряд характерных, запоминающихся образов рабочих, они воспитывают его, видят в нем продолжателя своего дела. Судьба Балинта сходна с их судьбами: работа, безработица, редкие радости и постоянные горести, унижения наполняют все их дни. Им слишком знакомы разочарования и поражения, а ради каждого, даже самого малого успеха приходится вести упорную и изнурительную борьбу. Они верят в грядущую победу своего дела, но их вере чужд бравурный оптимизм, ибо они знают, что путь к победе усеян жертвами и отягчен невыразимыми страданиями. При этом они и сами не идеальны — у героев Дери, даже у Балинта, есть и слабости, но это ничуть не умаляет их человеческой ценности и достоинства.
Путь Балинта, безусловно, не так прям, как путь Павла Корчагина или Степана Кольчугина, да и мать Балинта не подымается до такого героизма, как Мать Горького, тем не менее здесь и там речь идет о классовой борьбе, по существу одинаковой. Если же мы зададимся вопросом о различиях, то, несомненно, найдем объяснение им в историческом различии борьбы русского пролетариата и венгерского рабочего класса, которое сказывается и в разном художественном воплощении этой борьбы. Коммунистическая партия Венгрии, резко выступившая против разложившейся социал-демократии начала века, образовалась лишь осенью 1918 года и уже летом 1919 года, после поражения пролетарской диктатуры в Венгрии, потопленной в крови жесточайшим белым террором, оказалась в чрезвычайно тяжелом положении. Тысячи коммунистов были уничтожены, многие тысячи были вынуждены эмигрировать, и потребовались годы, пока партия, в глубоком подполье, смогла вновь нарастить силы. Контрреволюционный режим отравлял сознание масс шовинистической, националистической, антисоветской пропагандой, в то время как руководство социал-демократической партии с готовностью прислуживало властям, донося на коммунистов.
Но даже в этих условиях нелегальная коммунистическая партия продолжала вести героическую борьбу: она организовывала мощные политические забастовки, воспитывала тысячи людей, создавала свои новые кадры, несмотря на все преследования, продолжала издавать подпольно партийную литературу. Все это мы видим и в романе «Ответ». Однако после выхода второго тома критика поставила автору в упрек недостаточную прямолинейность в политическом развитии Балинта, медленный и подчас извилистый путь его к коммунистам. Разумеется, произведение искусства никогда не откликается на исторические события непосредственно, однако, нам кажется, очерченные выше обстоятельства реальной политической жизни страны убедительно объясняют некоторую замедленность в человеческом и политическом созревании героя Дери. Писатель-реалист, Дери не мог закрывать глаза на разнообразные болезненные явления социальной действительности того времени, не мог отвернуться от них — иначе он исказил бы эту действительность и тем самым представил бы ее в более радужном свете. Через все трудности и препятствия путь Балинта ведет к коммунистическому движению, и читателю остается искренне пожалеть, что преждевременное окончание романа не позволило и далее следить за судьбой этого привлекательного героя на его волнующем жизненном пути.
Мы говорили о том, что Дери весьма основательно знает жизнь рабочего класса, но не менее хорошо знаком ему и классовый враг пролетариата — высшие круги хортистской Венгрии, буржуазия. Благодаря этому в его романе раскрывается широкая панорама тогдашнего общества в целом; за сложными переплетениями мастерски задуманного сюжета мы отчетливо ощущаем глубокие внутренние противоречия правящих классов, видим все их ухищрения и страхи, понимаем ту общность интересов, которая все же прочно их связывает между собой, противопоставляя трудовому народу. «Благородные» господа и рыцари наживы, христианско-националистические слои и все решительнее выступающие на первый план отечественные фашисты, продажные государственные деятели и их прислужники — таков отвратительный лик группы, стоявшей во главе государства, в чьем распоряжении находился беспощадный полицейский аппарат. А между тем над народом и страной все более грозно нависала мрачная тень гитлеровского фашизма. В историческом романе Дери эта картина выписана с таким глубочайшим реализмом, что рядом с вымышленными героями вполне естественно уместились доподлинные исторические лица даже под собственными фамилиями.
Дери выступает в «Ответе» как превосходный мастер большой прозы, он легко и уверенно ведет за собой читателя. Внимательно за ним следуя, мы обнаружим блестящие образцы его письма, свидетельствующие о глубине доступного ему психологизма и художественной убедительности. (Вспомним хотя бы описание снежной бури и Балинта, только что одолевшего трудный рубеж в личной своей жизни, или сцену на берегу Дуная, углубление Балинта в себя, его размышления, когда он только что вырвался из лап полиции.) Параллели и контрасты повествования, то вдруг устремляющегося вперед, то возвращающегося вспять, плавность и тут же напряженная прерывистость его течения как бы исподволь подводят читателя к осмыслению всех взаимосвязей жизни, к пониманию, что жизнь эта не столь прямолинейна, какой представляется с виду, что в ней действуют множество сил и закономерностей. Дери проявляет себя искуснейшим мастером в обрисовке характера, одушевлении окружающего человека мира; ироническая жилка, то и дело проступающая на фоне серьезного, объективно-беспристрастного повествования, придает роману своеобразную уравновешенную напряженность. В самом деле, нельзя не согласиться с выдающимся марксистом-эстетиком Дёрдем Лукачем, который утверждал, что Дери в этом произведении идет по стопам великих реалистов, что его зрелое мастерство сотворило шедевр.
Однако нельзя не упомянуть и о том обстоятельстве, что замечательное творение Дери вызвало в начале пятидесятых годов резкую критику. В самых общих чертах речь идет о том, что тогда, в угрожающей атмосфере европейской холодной войны, политические деятели на практике старались ускорить естественный темп социалистического развития, в результате чего были тяжко нарушены многие основные положения марксизма в сферах политической, социальной и культурной жизни. Кое-кто желал видеть в литературе не реалистическое изображение действительности, а то, что существовало в их мечтах. В результате родилось много схематических, нежизненных и нехудожественных произведений. На фоне этих вредных опытов уже первый том романа Дери с его реализмом и художественным мастерством звучал почти как вызов. И Дери был подвергнут, незаслуженной критике. Тетралогия так и осталась незавершенной.
Обстановку середины пятидесятых годов, чреватую тяжелыми противоречиями, весьма удачно характеризует Дежё Тот, видный представитель нашей современной марксистской критики. Он пишет:
«Неспособное последовательно рассчитаться с сектантскими, догматическими ошибками тогдашнее партийное руководство и предатели-ревизионисты, взаимно друг друга укрепляя, создали своего рода политическое силовое поле, в котором равновесие литературы было нарушено. Понятное потрясение, последовавшее за вскрытием ошибок, у многих перешло в мелкобуржуазное отчаяние: недостаточность мировоззренческой убежденности, политической ответственности отождествили для них культ личности с партией и социализмом, социалистический реализм — со схематизмом»
В 1956 году Тибор Дери также попал в это беспокойное силовое поле и, недостаточно отчетливо разбираясь в событиях, на какое-то время занял враждебную позицию по отношению к народной власти, за что и был осужден. То, что он пусть на короткое время, но все же вступил в конфликт с тем самым строем, за который он всю жизнь боролся и как работник партии, и как писатель, стало для него величайшим личным потрясением и глубокой трагедией.
С тех пор Тибор Дери многократно доказывал свою непоколебимую преданность делу социализма и у себя на родине, и во время поездок за границу, главное же — подтверждал это своими произведениями. С беспримерным богатством расцвело его повествовательное искусство. В превосходных эссе (которые уже составили книгу «Приношения дня» и продолжают ежемесячно публиковаться под тем же названием на страницах литературной газеты «Элет еш иродалом») Дери, точно сейсмограф, неизменно откликается на события, происходящие в его стране и во всем мире, мудро вглядывается в человеческую душу. В крупных произведениях последнего времени (например, в романе «Отлучающий») с незаурядным мастерством и силой он вырисовывает, проникая до самых труднодоступных историко-философских глубин, путь и убедительный жизненный опыт человека, «ангажированного» социалистической идеологией.
Ответ мальчика
Первая глава
На окраине поселка Киштарча, в двадцати одном километре от Будапешта, стоит посреди огромного, в три хольда, парка просторный дом-усадьба Фаркашей. Это длинное здание яично-желтого цвета под крутой красной крышей, с зелеными жалюзи на окнах; парадные двери открываются на узкую террасу с колоннами, три выщербленные, замшелые каменные ступени ведут в парк. Прямая тополевая аллея, длиною в полкилометра, начинаясь от самой террасы, бежит к потрескавшемуся бассейну с фонтаном, а там резко сворачивает к решетчатым железным воротам, одна створка которых днем и ночью открыта настежь: войти может всякий, кому угодно, собаки здесь не держат. Позади барского дома — старый каретный сарай, в котором хозяин ставит машину; других строений в парке нет.
Парк совершенно запущен, все в нем растет и гибнет по собственной прихоти, под столетними липами жмутся друг к дружке южные магнолии, уксусное дерево, одичавшие розовые кусты, бузина, сирень, бирючина; на обширные когда-то поляны со всех сторон наступают кустарники, обходя почтительно лишь кое-где еще сохранившиеся серебристые сосны. Густой кустарник и бурьян заполонили и лужайки вдоль аллеи — буйная растительность только потому не захватила самую аллею, что ее все равно погубил бы «стайер» владельца усадьбы, проносящийся здесь раза три-четыре в день. Цветы в парке растут там, где выросли сами по себе, хозяин не выносит всяческие клумбы и куртины, точно так же как собак, птицу и прочую домашнюю живность.
В усадьбе проживает две семьи: одна — владельца ее, другая — дворничихи. Вдова Андраша Кёпе перебралась в дворницкую вместе с семейством месяцев шесть тому назад, в конце осени 1926 года. Уже четыре года живет она без мужа: после первой мировой войны муж вернулся домой инвалидом и несколько лет спустя умер. У вдовы остались на руках два сына и две совсем маленькие девчушки; старшему сыну только что исполнилось четырнадцать лет. Собственно, вдова лишь охраняет виллу — вместо собаки, другой работы господа с нее не спрашивают; плата — 14 пенгё[2] в месяц и жилье — комната с кухней в полуподвале.
Все пять комнат, расположенных в высоком первом этаже виллы, зимой почти всегда пустуют, но с ранней весны и до поздней осени здесь живет ее владелец вместо с сестрой, старой девой. Доктор Зенон Фаркаш — ординарный профессор Будапештского университета имени Петера Пазманя[3], директор Института органической химии, член Венгерской академии наук, Английского Королевского общества, почетный член Немецкого химического общества, Стокгольмской академии наук, почетный доктор Боннского и Оксфордского университетов и прочая и прочая. Из имеющихся у него наград и отличий следует упомянуть французский орден Почетного легиона, памятную медаль Шееле, золотую медаль Гофмана, финский большой крест Белой розы и Льва и, наконец, — самую высокую по тем временам венгерскую награду за научную работу — Цепь Корвина, кою доктор Фаркаш хранит на вешалке у входа в институтскую лабораторию вместе с ключом от уборной.
Восемнадцать лет спустя, в 1944 году, усадьба во время боев Советской Армии с немцами сгорела — в нее попала граната; уцелевший после пожара паркет, оконные рамы, водопроводные трубы, дверные ручки растащили окрестные жители, они же спилили на дрова и столетние деревья парка.
Послеполуденное солнце стояло над усадьбой; его лучи, еще сильные и яркие, насквозь пронзали длинную тополевую аллею, ярко освещая большие окна виллы; они набрасывали на желтый фасад легкую и четкую кружевную тень акации, темнее прорисовывали греческие очертания колонн, трепетали на кончике громоотвода, поднимавшегося над крышей, и наполняли комнаты мягким предвечерним покоем. Вокруг цветущей, источающей сладкий аромат акации колыхалось, словно шелестящая юбка, несмолкаемое жужжание пчел. Перед деревом, лицом к холму, стоял двенадцатилетний мальчуган в коротких штанишках.
— Балинт, где ты?.. Смотри не убегай никуда! — крикнула дворничиха младшему сыну, высовываясь из полуподвального окошка. — Чтоб тут был, поблизости, когда его милость приедет.
— Зачем это? — повернулся мальчик на ее голос.
Мать уже скрылась было в своей кухне, но, услышав вопрос, тотчас высунулась вновь. Смуглое, как у цыганки, худое лицо с непомерно большими серыми глазами строго глядело на мальчика. — Мы ж хотели попросить для тебя работу на заводе! Так?
— Сегодня?
— А когда ж?
— Сегодня так сегодня! — Мальчик кивнул матери и медленно погрузил руки в карманы штанов. У него были тусклые, светлые, коротко остриженные волосы, спокойные серые глаза, небольшой, чуть вздернутый нос; по лбу, особенно когда он говорил, взбегали параллельно крупные складки, совсем как у маленьких щенят. — Сегодня так сегодня, — повторил он. — Только уж вы, мама, приглядитесь сперва, хорошо ли он накачался; когда он под хмельком, договориться легче. Я тут буду неподалеку.
Внезапно повернувшись, он побежал по аллее. Голова матери снова исчезла в полуподвале. Перед длинным желтым строением надолго воцарилась тишина, слышалось только золотистое гудение пчел. Фигура босоногого, неслышно бежавшего мальчика быстро уменьшалась под сходящимися кронами тополей и вскоре окончательно растаяла в густой, наполненной птичьим щебетом тени деревьев.
У фонтана Балинт на минуту остановился. Спрыгнув в подернутую ряской воду бассейна, подошел к стоявшей посередине облаженной танцующей нимфе, обнял правой рукой ее каменный стан и, вытянув губы, поцеловал. — Бог с тобой, Юлишка, — шепнул он и левой рукой медленно погладил грациозную фигурку. — Придется мне завтра идти на завод, не то вся семья помрет с голоду.
Где-то треснула ветка, мальчик отскочил от нимфы. Огляделся: нигде ни души. Он опять побежал и остановился в ста шагах от бассейна, у забора.
По ту сторону забора в летней, крытой соломой кухне сидела на корточках перед печуркой соседка, супруга Йожефа Браника; она как раз захлопнула дверцу духовки. Из духовки дохнуло паром, языки пламени, вырывавшиеся из открытого челышка, обдали жаром добродушное круглое лицо сорокалетней женщины. Видно было, что она полностью погружена в свое занятие и даже не заметила выросшего за ее сшитой, шумно переводившего дух мальчика. Толстушка вынула из духовки противень с раскорячившейся на нем золотистой уткой, придирчиво осмотрела со всех сторон, затем взяла ложку со стоявшей на земле тарелки и стала заботливо, любовно поливать янтарную утку жиром. Жир шипел громко, весело, так что у Балинта сами собой заходили ноздри.
— А я и не заметила, что ты здесь, — смеясь, проговорила женщина и с таким удовольствием почесала тыльной стороной ладони кончик своего носа, что и у Балинта тотчас зачесался нос. — Вот хорошо, что пришел! Ночью еще пять штук вылупилось, а в двух яичках уже попискивают. И до чего ж они славные, просто не насмотрюсь на них, даже в доме не убиралась и который час не знаю, того и гляди, муженек придет, у него ведь нынче день рождения, небось и гостей приведет. А я всю ночь глаз не сомкнула, уж так боялась, что наседка задавит их, раз десять вставала смотреть, хорошо ли яйца лежат. Ох, ну до чего ж они миленькие, просто душа радуется.
— У Цыпки вылупились? — спросил мальчик.
Женщина отрицательно потрясла головой. — Я ж только на прошлой неделе ее посадила… А этих маленькая уточка с желтым носом высидела!.. Вот эта! — Она указала подбородком на противень. — Ох, да как же славно смотрят они своими черненькими точечками-глазками! И не хочешь, а засмеешься, на них глядя, уж такие прелестные, такие сладкие!.. Да и матушка их чудесная была уточка, всюду, бывало, за мной следом ходит, даже в укромное местечко провожала… — Огромный медный котел, висевший на кухонной стене, рядом с календарем, послал солнечный зайчик прямо в глаза Балинту.
— А сегодня, представляешь, один утенок сдох, из тех, что на прошлой неделе вылупились, — пожаловалась соседка, а тем временем еще раз внимательно оглядела противень, покачала его, опять полила утку жиром и встала, облизывая пальцы. — Должно быть, замерз, бедняжка. Вчера я выпустила их из ящика на солнышко, чтоб закалялись мало-помалу. Видел бы ты, как у них желтый пушок расправился на спинках! И как начали они гоняться за муравьями, прямо клювиком по земле ведут, словно большие, потом даже картофельные листочки щипать стали, а ведь мелко нарезанной крапивой только что не давились… тут же храбро так взялись, я несколько червей выкопала им из-под водостока, и уж как они рвали их, как тянули каждый себе — ну, просто плакать от радости хочется. А потом, гляжу, ветерком потянуло, спинки у них сразу пупырышками пошли, вижу, мерзнут, ну, я их поскорей обратно в ящик, да все ж один, видно, успел простыть, потому что наутро, когда собралась я выставить ящик на солнышко, он уже лежал в уголке неподвижно, словно игрушечный. Видишь, как жестока природа! — добавила она, взяла из кухонного столика спицу и потыкала печенку, жарившуюся в красной кастрюльке. — Нет, не прожарилась еще! Крохотная совсем, — покачала она головой, — всего десять дней откармливали, откуда же большой быть. Неслась она скверно, а тут у мужа день рождения, ну, думаю, попытаюсь, хоть и мало выйдет, да вкусно. Обжарю с паприкой, плохо ли будет на закуску, да к кружке свеженького ледяного пива, а?
Пива Балинт еще не пробовал и потому не знал, что сказать. Крепкий жирный аромат жарящейся печенки щекотал ему нос; печенку он тоже не едал ни разу, и все же у него текли слюнки. Он чувствовал, что бледнеет от голода, и обеими руками ухватился за планки палисадника. Браник обернулась, но не поняла, отчего так блестят его глаза.
— Что ты ел в полдень? — спросила она.
— Да так… ели, — дернул плечом Балинт.
— Вот и я такая же была в твоем возрасте, — подхватила толстушка, покачивая красную кастрюльку, купая печенку в золотистом жиру. — Точь-в-точь такая. Еда меня не интересовала, кусок дерьма собачьего в сухарях или гусиный паштет — по мне было все равно, а эти вот, душеньки мои, как вылупятся из яйца, поголодают, правда, первые сутки, но зато потом уж так и накинутся на корм! И едят, едят — до тех пор, покуда сами на стол не угодят. Даже однодневный утенок все норовит какую-нибудь живность клювиком подцепить: сядет муха на край ящика, а утенок сразу же — зырк туда, она шевельнуться не поспеет, а он уж ее схватил. Ой, да все животные просто прелесть, я их во сто раз больше люблю, чем людей, право.
— Тогда почему вы их едите? — спросил Балинт.
— Да ведь что ж делать-то, милый, — с добродушным смехом ответила Браник и белой полной рукой отерла пот со лба. — Не я их, так они меня съедят!
Спокойные серые глаза Балинта внимательно глядели на соседку, которая, вместе с потом стерев с лица и улыбку, опять склонилась над плитой; теперь лишь дородная спина ее молчанием отвечала молчавшему Балинту. В белом фарфоровом блюде на кухонном столике нежились на солнце утиные потроха — пупок, два крылышка, желтые ножки и свисающая через край маслено-желтая голова, без клюва, с пустыми впадинами глаз. Соседка уже мыла, скребла доску, на которой разделывала утку, затем поставила ее к стене сохнуть.
— Ты мяса не ешь? — спросила широкая спина.
— Нам нельзя держать птицу, — не сразу ответил Балинт.
— Хозяин не разрешает?
— Он никаких животных в доме не терпит.
— Злой человек, должно быть, — покачав головой, рассудила Браник. — Я бы нипочем не ужилась с тем, кто животных не любит… А ну-ка, иди сюда, печеночка, хватит тебе жариться, — воскликнула она неожиданно весело, — иди, иди сюда, сейчас мы приоденем тебя по-праздничному! — Она опять присела перед печуркой, положила пол-ложки красной паприки в стоявшее рядом блюдо, подлила жиру из-под печенки, размешала, так что получился довольно густой соус, добавила еще немного жиру. Теперь запахом жареной печенки пропитались даже кусты сирени вдоль забора. — Ну-ка, скок! — приказала она и, поддерживая печенку справа ложкой, а слева указательным пальцем, ловко перебросила ее из красной кастрюльки в жирный красный соус на блюде. — Ну, обязательно брызнет! — проворчала она сердито и быстро облизала пальцы; тут же вскочила, подула на ложку и стала быстро соскребать со дна кастрюльки прижарки. — Ох, это самое вкусное, — опять смеясь, воскликнула она, — уж так люблю, на половину свиньи не обменяю! Ну-ка, соль, где ты? Опять спряталась?.. Как хрустят под зубами, слышишь?.. Просто тают во рту, ничего на свете нет вкуснее!
— У нас еще никогда не было домашней птицы, — проговорил мальчик. — Я певчих птичек знаю.
— Ах, они тоже славненькие, — воскликнула женщина, смачно хрустя прижарками, и, повернув кастрюльку к свету, стала хлебом собирать остатки жира. — Ты-то не голоден?
— Нет, — быстро ответил Балинт.
— Хочешь хлеба с жиром из-под печенки?
— Спасибо, не хочется, — глядя соседке прямо в глаза, ответил Балинт.
— Так наелся в обед?
— Ага.
Наклонившись над блюдом с печенкой, женщина стала внимательно его разглядывать. — Жила тут пара синичек, вот на этом каштане гнездилась, у самой кухни, много лет подряд… — Неожиданно оборвав рассказ, она испуганно вскрикнула: — Господи, все-таки две шкварки попали в соус! А ведь как красиво это блюдо, когда застынет все гладко, словно озерко круглое… Ну-ну, ребятки, марш на место! — Большим и указательным пальцем она залезла в розовый от паприки жир, ногтями подцепила обе шкварки и тотчас отправила их в рот. — Посолить забыла, — пожаловалась она, облизывая губы, — вечно эта соль прячется, словно боится меня… Так вот, жили синички вот здесь…
Сминая голод, Балинт обеими руками обхватил планки палисадника, как охватывает кусок хлеба желудочный сок. Но сердце уже не сжималось, и глаза остались серьезны и спокойны, словно он задумался над неясным пока школьным заданием. Каждое слово соседки было следующим условием этого задания, равно как и каждое движение ее толстого добродушного тела — повороты белой шеи, быстрое мельканье пухлых ручек с короткими пальцами, колыхания массивного крепкого зада: мальчик примечал все и сводил воедино, чтобы понять и решить задачу. Но лицо его с маленьким вздернутым носом и внимательными серыми, как у козы, глазами пока еще выражало лишь растерянность и недоумение; если бы не нужно было держаться за ограду, он, верно, сам того не замечая, почесывал бы сейчас в затылке. На счастье, его плотно укутывала тень, двойная тень — детства и могучего каштана за спиной, сцену же — летнюю кухню и в ней толстушку соседку — ярко освещало предвечернее солнце.
Белая коза с длинной бородой, привязанная позади летней кухни, щипала кустарник за оградой, встав на задние ноги; подальше, среди кустиков картофеля, черная наседка вела за собой шестнадцать цыплят, желтых и круглых, как клубки ниток. В луже перед колодцем купались три утки, пестрая собачонка смотрела на них, лежа в тени соседней ивы, на кухонном окне грелась большая полосатая, как тигр, кошка. — Ты что смеешься? — спросила вдруг Браник.
Мальчик еще раз обежал взглядом царство животных и остановился на его толстой светловолосой повелительнице. Глаза его сузились, он даже отвернулся немного, чтобы не видно было, как они смеются. — Вы сейчас совсем будто королева, — сказал он.
— Кто? — оторопела женщина.
— Вы… Королева животных.
Браник пристально поглядела на мальчика: она не знала, обидеться ей или рассмеяться. А у Балинта от сдерживаемого смеха дрожали губы, хотя в тени увидеть этого было нельзя. — Правда, королева, красивая и толстая… которая откармливает своих подданных.
— Смеешься надо мной? — подозрительно спросила толстушка.
— Ну, что вы, как можно! Да ни за что на свете…
Соседка успокоилась не сразу и все всматривалась в чистое курносое детское лицо; вдруг она добродушно расхохоталась. — Ладно уж!.. Но ведь ты тоже любишь животных, да? — Балинт кивнул. — Разница, правда, есть, — сказал он.
— Какая же?
— Я не ем их.
Теперь они засмеялись вместе, глядя друг другу прямо в глаза, смеялись громко, блестя белыми зубами; мальчик даже отпустил планки ограды — такое облегчение почувствовал от тайной своей мести. Смех, словно теплая соляная ванна при судорогах, помог ему, освободил от стеснения и страха, вот уж несколько дней живших в сердце. С чего ему опасаться людей? Работы он не боится, привыкнет и жить среди чужих, зато как это хорошо — приносить матери по субботам получку! Он посмотрел на женщину за палисадником, которая, подставив солнцу узел волос, опять присела перед плитой, и вновь рассмеялся. Теперь, угости она его хлебом, обмакнутым в утиный жир, он уж не отказался бы!
— Эх, до чего ж хорошо! — звонко крикнул он и лихо ударил по ограде. Соседка, сидя на корточках, обернулась. — Вот бы мне такого сыночка, — улыбаясь, сказала она, — уж мы бы с ним всегда веселились. Но муж мой все не хотел ребенка, пока не выплатим, мол, за дом да участок, а теперь уж, видно, стары мы для этого… Синички те жили вот на этом каштане… Кто там еще? — обернулась она к садовой калитке, которая с неприветливым скрипом впустила худенького веснушчатого мальчонку лет восьми — десяти. — Чего тебе, Янош?
Мальчик остановился перед кухонной дверью, спиной к Балинту. — Мама спрашивает, если есть утиные яйца, чтобы наседку посадить, так она…
Лицо Браник сразу посуровело. — Нету, сынок, откуда! Несутся-то из рук вон, мне самой едва хватает, где уж тут раздавать! Совсем плохи мои несушки, даром что с утра до вечера марш Ракоци им насвистываю…[4] Да ты плачешь?! Что с тобой? — недоуменно спросила она вдруг.
По судорожно вздрагивающим плечам Балинт и сзади увидел, что мальчонка ревет. — Да что случилось-то? — Браник наклонила к малышу толстое добродушное лицо; но пока лишь горестно вздрагивающие плечи были ей ответом. — Ну же, рассказывай! Или не хочешь? — Однако от приветливых ее слов рыдания только усилились, теперь у малыша тряслась вся спина. — Да ты не руками и носом, ты языком говори, иначе ведь не пойму я, — продолжала допытываться женщина. — Неужто из-за утиных яиц все горе?
Мальчик продолжал давиться слезами, содрогаясь всем телом. — Ну, если не хочешь говорить, ступай домой, — решила Браник. — Или боишься? Что, мать сильно побила?
Очевидно, ей, видевшей мальчика спереди, стало ясно, что дело не в этом, — лицо ее выразило недоумение. Она отвернулась к кухонному столу и еще раз внимательно осмотрела блюдо с печенкой, которое уже начало застывать. Облизнув губы, вздохнула, села, придвинула к себе корзинку с молодой картошкой и начала ее чистить. Видимое ее безразличие вдруг развязало мальчику язык.
— Что-что? — переспросила Браник, наклонясь к нему. — Что с твоей собакой стряслось? Не слышу.
— Ее повесили. — Мальчик совсем низко опустил голову.
— Господи Иисусе!
Балинт, которого второй мальчик еще не видел, выступил вперед и прислонился к ограде. Тень его упала к ногам Яноша, но тот все еще не замечал его. — Да что это ты говоришь?! — вскричала толстуха. — За что бы ее повесили? Откуда ты знаешь?
— Она и сейчас еще висит там на дереве, — заикаясь от слез, ответил мальчик.
— Где?
— Вон там, в парке. — Мальчик обернулся, чтобы показать где. Его глаза встретились с глазами Балинта. — Господи, да кто ж ее повесил? — опять спросила женщина.
— Вот он! — взвизгнул мальчик, указывая на ограду. Балинт, побледнев, молча уставился на мальчика.
Женщина поднялась и подошла ближе. — Что ты говоришь?! Балинт? Откуда ты знаешь? — Знаю, — опять взвизгнул Янош, побледнев от ненависти; на его желтом, как сыр, лице темней проступили веснушки. — Она и сейчас там висит, у забора, на большой сосне, прямо напротив нашего двора. Она все лазила к ним, под забором пролезала, а Балинт гонял ее. Вечером еще была, а утром, сколько ни звали, не явилась. — Слезы опять струйками потекли по его лицу. — Она такая длинная стала, куда больше, чем живая была, — прорыдал он.