XXXII. Недоразумения между товарищами, если не будут улажены сходом, разбираются третейским судом.
22. Организованные по этому уставу земледельческие товарищества уничтожают конкуренцию между односельцами, а федерация таких товариществ уничтожает конкуренцию между отдельными товариществами.
23. Все количество земельных угодий данной местности, принадлежащих частным владельцам, распределяется федерацией между отдельными товариществами и так, чтобы на всех тягловых товарищей приходилось земли своей (надельной общинной) и владельческой, вместе взятых, поровну, так, чтобы товарищества, имеющие мало своей земли, получали больше владельческой, чем другие, имеющие больше своей земли.
24. Ни одно товарищество не может наниматься на работу, ни арендовать землю вне отведенного ему федерацией участка; при такой организации дела осуществить [sic] то, что может быть названо «глухой стачкой».
25. Успех таких товариществ, помимо других условий, будет зависеть: l) от соответствия рабочих сил товарищества с количеством земли, приходящейся на долю каждого из них; 2) от организации кредита, который дал бы им возможность уплачивать подати, не вступать на первых порах в борьбу с правительством.
26. Достигнуть первого можно двумя путями, а именно – или возвысить интенсивность земледельческой культуры, требующей больших сил, или доставить этим излишним силам применение вне пределов товарищества; исполнение первого условия не всегда (особенно вначале) бывает возможно; остается воспользоваться вторым, т. е. организацией переселений излишних сил в многоземельные местности и организовать их там на тех же началах; к этому средству прибегают и сами крестьяне в настоящее время, но не всегда успешно, вследствие отсутствия прочной организации в этом деле.
27. Второе же требование, т. е. кредита, можно достигнуть организацией волостных общественных банков. […]
8. В. Н. Фигнер[80]
Из воспоминаний о землевольческом поселении
Почти одновременно с устройством товарищей получила место и я в Петровском уезде. Вместе со мной поселилась моя сестра Евгения[81], только что сдавшая экзамен на фельдшерицу при саратовской врачебной управе. Председателем земской управы в Петровске в то время был Михаил Сергеевич Ермолаев, с женой которого, урожденной Унковской, мы сошлись скоро самым тесным образом. Наше появление в уезде вызвало сенсацию как в обществе, так и в народе. Петровское общество стало в тупик над вопросом: зачем мы при нашем образовании и положении «хороним» себя в деревне? С какой стати, для чего? (В противоположность этому некультурный народ, которому известно, что человек имеет не одни только материальные потребности, тотчас же нашел возвышенное объяснение для нашего поведения, сформулировав его словами «для души». –
При таких предзнаменованиях мы принялись за дело. Для крестьян появление фельдшерицы, лекарки, как они выражались, было диковинкой. Мужики шли к попам для разъяснения, для всех ли я приставлена или только для баб. […] Бедный народ стекался ко мне, как к чудотворной иконе, целыми десятками и сотнями; около фельдшерского домика стоял с утра до позднего вечера целый обоз. […]
Какая-нибудь несчастная баба шла ко мне пешком за 60–70 верст, страдая кровотечением; возвращаясь, она рассказывала, что, как только я прикоснулась к ней, кровотечение остановилось; другие привозили воды и масла, прося меня «наговорить» на них, так как слышали, что я хорошо «заговариваю» болезни; ко мне привозили седых как лунь стариков, 15–20 лет тому назад потерявших зрение и чающих перед смертью увидеть при моей помощи свет. Hapoдy было в диковинку внимание, подробный расспрос и разумное наставление, как употреблять лекарство. В первый месяц я приняла 800 человек больных, а в течение 10 месяцев – 5 тысяч человек, столько же, сколько земский врач в течение года в городе, при больнице, с помощью нескольких фельдшеров. Если я помогла одной десятой из этих 5 тысяч человек, то за мои прегрешения они вымолят мне прощение у самого жестокого Иеговы[82]. […]
Вскоре нам удалось открыть школу. Евгения заявила крестьянам, что она возьмется даром обучать детей, пусть только присылают их: все учебные пособия у нас есть, отцам не придется покупать ни азбук, ни бумаги, ни перьев. У нее сейчас же собралось 25 человек учеников и учениц. Надо заметить, что во всех трех волостях моего участка не было ни одной школы. […] Кроме учеников маленьких были и взрослые, некоторые мужики просили заниматься с ними арифметикой, необходимой для всевозможных мирских и волостных учетов. Скоро сестра приобрела лестное название «наша золотая учительница».
Покончив занятия в аптеке и школе, которая помещалась в том же фельдшерском домике, мы брали работу, книгу и шли на «деревню» к кому-нибудь из крестьян. В том доме в этот вечер был праздник, хозяин бежал к шабрам и родственникам оповестить их, чтобы и они пришли послушать. Начиналось чтение: в 10–11 часов хозяева все еще просили почитать еще. То были Некрасов, некоторые вещи Лермонтова, Щедрина, иногда статья толстого журнала… Книг, доступных для народа, было так мало, что опытный в этом деле Иванчин-Писарев[83] на мой вопрос мог рекомендовать суворинские[84] «Земля и народы, ее населяющие», «Земля и животные, на ней обитающие» и только. Каждый раз приходилось говорить об условиях крестьянской жизни, о земле, об отношениях к помещику, к властям: входить в крестьянские нужды, выслушивать их сетования, надежды; сочувствовать, разделять симпатии и антипатии. Иногда просили оставить книгу, чтобы еще раз прочесть понравившееся место или даже заучить его; приглашали прийти на сход, чтобы обличить кляузы писаря, его взяточничество, мошенничество старшины, чтоб защитить мир…
Как подобает «новым людям», мы старались вести жизнь самую простую. Не роскошь – тень роскоши была изгнана из нашего домашнего обихода; мы не употребляли белого хлеба, по неделям не видели мяса; каждый лишний кусок становился нам поперек горла среди общей бедности и скудости. Из 25 рублей жалованья, которое я получала, мы проживали l0–12, включая и плату женщине, которая вела наше скромное хозяйство. Нечего и говорить, что мы совершенно изгнали крестьянские приношения деньгами и натурой, столь обычные в деревне. Когда какая-нибудь бедная баба приносила свой скромный подарок – пару яиц, то, чтоб не показаться гордой, я принимала их и совала ей в руку мелкую монету и так как я говорила: «годится на свечи», т. е. на ее религиозную потребность, то не было случая, чтобы плата отвергалась.
Совестно выговорить, что жизнь, которая казалась нам естественной и должна бы назваться нормальной, была диким, раздирающим диссонансом в деревне, она нарушала ту систему хищения и бессовестного эгоизма, которая, начинаясь миллионами у подножия трона, спускалась по нисходящим ступеням до грошей сельских обывателей.
Деревенские хищники были мелки, ничтожны, жалки, но и бюджет крестьянина охватывал рубли, десятки рублей; его платежи (подушные, поземельные, земские, мирские) равнялись в отдельности копейкам, но далеко превосходили платежные силы его. При таких условиях урвать много, конечно, не было возможности, зато то, что урывалось, составляло последнее достояние неимущих – трудно расставаться с трудовыми грошами. Борьба из-за этих грошей с посторонними аппетитами наполняла жизнь деревни. Наше появление угрожало этим аппетитам. Когда к постели больного призывали одновременно меня и священника, разве мог он торговаться за требу? Когда мы присутствовали на волостном суде, разве не считал писарь четвертаков, полтинников или взяток натурою, которых мы лишали его? К этому прибавлялись опасения, что в случае злоупотребления, насилия или вымогательства мы можем написать жалобу обиженному и через знакомство в городе (с председателем, следователями) довести дело до суда, до сведения архиерея и т. п. И деревенские пауки принялись за свою паутину. То недоверие, которое царило между властью с одной стороны и народом, обществом, интеллигенцией с другой, давало готовое оружие, с которым трудно было бы не победить.
9. А. Д. Михайлов
Из показаний (март 1881 г.). О работе в народе
[…] В марте месяце 1877 года я отправился на Волгу. Меня особенно интересовала жизнь раскола[85], с которой я теоретически познакомился в литературе. Казалось, она скрывала богатые силы народного духа, много верных мыслей в оценке существующего строя и сильную сплоченность, дающую представление о расколе как о совершенно самостоятельном организме среди государственной системы. Согласие Странников или Бегунов[86] более всего приближалось по характеру своих адептов и учению, по резкости протеста, к типу народно-религиозных революционеров. Встреча с ними представлялась чрезвычайно заманчивой. Но где их разыщешь? Где встретишь? Тем более они такие конспираторы, так разборчивы при встречах с новыми людьми. Они требуют от испытуемого много лет самой фанатической жизни, которую я, конечно бы, не вынес. Как подступишь к этой незнакомой области, на каком языке заговорить с людьми столь оригинального мировоззрения. […]
Большую часть весенних дней я проводил на улицах, базарах, на Волге, в трактирах за чаепитием. Везде присматривался, прислушивался к говору суетящегося люда, заговаривал с более интересными личностями и расспрашивал о предметах, останавливающих мое внимание. Себя я выдавал за московского приказчика по хлебной или земляной части, приехавшего, вследствие остановки торговли по случаю войны[87], искать счастья на Волге-матушке. Это было сообразно с обстоятельствами, и мне верили, а для меня это было выгодно еще и потому, что я действительно хотел занять место приказчика в промышленном или торговом деле, не требующем особых знаний и опыта, так, например, на степных земельных участках, соляном и рыбном промысле. Такая жизнь в месяц или два дала мне богатый запас местных сведений и сделала из меня неузнаваемого волжского мещанина, которым я и был по паспорту. Язык, манеру, привычки населения усвоил тоже в самое короткое время, постоянно наблюдая и переделывая себя. […]
К маю или июню месяцу я имел достаточную подготовку для того, чтобы двинуться в губернию, с целью нахождения удобных пунктов поселений и мест для деятельности себе и нескольким своим товарищам, которые к этому времени приехали в тот же город. Собравши свои небогатые пожитки в мешок, отправился я то пешком, то подъезжая за несколько копеек с попутно едущими из села к селу, из деревни в деревню. Сообразно местным условиям, мне приходилось разыгрывать разные роли, – где нужда была в лавке, я являлся лавочником, расспрашивал об условиях торговли и приговоре общества, осматривал помещения для заведения; где сдавалась в наем водяная мельница, шел смотреть ее, узнавал цену, число лет аренды; где нужен был писарь, я предлагал свои услуги и вступал в сношения с старшиной и влиятельными стариками; где нуждались в кузнице, узнавал стоимость постройки мастерской и доходность этого ремесла; собирал сведения также и о других ремеслах, о постоялых дворах, об арендах земель и т. п. предприятиях. Таким образом я достигнул двух целей – во-первых, меня, как человека нужного, встречали во многих местах чуть не с распростертыми объятиями, наперерыв знакомились, зазывали к себе и давали мне самые подробные, а иногда и секретные сведения о сельской жизни, интригах местного начальства, влиянии различных сельских партий, об экономическом положении населения, одним словом о всем, что меня интересовало. И моя любопытность им не казалась странной, так как практичный человек не поселится в неизвестном месте, прежде чем не узнает всей подноготной. Я сталкивался с самыми различными типами, самыми противоположными интересами, наблюдал жизнь со всеми ее страстями и борьбой. Одни набрасывались на меня, как на человека с капиталом, от которого можно будет ожидать помощи в дни нужды, или тянуть безгрешные, но и беззаконные доходы, доступные даже маленькую власть имущему сельскому начальству. Другие видели во мне орудие, посылаемое провидением, для целей их личных или их партии. Третьи смотрели на меня просто, как на человека, полезного их селу или деревне, и потому считали нужным приласкать и помочь. Наконец, там, где я встречался со староверами, я ел и пил из своей собственной посуды, «знаменовался старым крестом», а не «щепотью»[88], не был «табачником и бритоусом» и был ими принимаем за человека «по вере», а потому возбуждал некоторое сочувствие и любопытство: «не по братии ли он». […]
[…] Раз в полдень зашел я в одну деревню отдохнуть и поесть. Улица была пуста. Все обитатели деревни были в поле. Наткнулся я только на одного грязно-одетого мужичка и спросил у него, куда можно зайти. Он оглядел меня искоса и ответил, что «можно зайти куда хочешь, а то пойдем ко мне». «У меня-то коровенки нет, да жена сбегает к соседу, у него молоко завсегда есть». Мы пошли к нему. По дороге он стал меня расспрашивать, что я за человек, чем занимаюсь, и т. д., и узнавши, что я городской и ищу места торговли, предложил открыть лавочку в этой деревне, расхваливал место и тракт и обещал выхлопотать приговор задешево, так как имеющимся в деревне торговцем общество недовольно и с охотой пустит другого еще. Я согласился. Тогда он мне предложил отдохнувши отправиться в кабак, там кой с кем можно будет поговорить, «к тому времени с поля станут возвращаться, сейчас сход соберем и дело живой рукой сладим». «Ты на меня не смотри, что я голытьба, а меня всякий богач боится, потому у меня такой характер, что я никому не стерплю. Если что неправдой или обидой нашего брата кто посмеет тронуть… и за голову свою не отвечу». Не хотелось мне идти в кабак, но пришлось. Там мы попали на разговор о пришедшей в волость бумаге, в которой объявлялось крестьянам, что они должны миром[89] содержать семейства бессрочно отпускных, призванных на службу или раненых ополченцев, теперь хорошо не помню. Мой спутник был чрезвычайно возмущен это новой повинностью.
Не стесняясь присутствовавшим народом, он начал ругать правительство. «Мало им еще, окаянным, податей, что с жилами тянут, мало им солдат. Калек да нищих, вот вам еще на содержание. Благодарим покорно, батюшка! То-то недаром слух идет, что скоро возмущение будет. Да и надо быть!» Я внимательно следил за ним и видел, как он в конце заскрежетал зубами. В кабаке было около десятка человек, но ни они, ни сам кабатчик не возразили ни слова. Возвращаясь из этой деревни, я в ней же нанял мужичка свезти меня до города. Дорогой мы разговорились, и я стал расспрашивать, нет ли в их местах староверов. Потом перешли к земле, и, охарактеризовав свое бедственное положение, он стал утешать себя совершенно неожиданными пророчествами. «Да, скоро даст Бог, лучше станет. В 1881 г. придет опять год Пугача». – «Какой год Пугача?» – «А такой, всех бар до корня истреблять будут, как Пугачев вешал, топил. Вот давеча мы речонку переезжали, ты спрашивал, как зовется, в ней-то он в свое время сколько перетопил. Деды помнят. Его-то самого не видали, а начальники его езжали. И настанет большое смущение, истребится много народу, и станет из семи городов один город, из семи сел одно село, и освободится земли много, и кто останется на то время, жить тому будет привольно». – «Откуда же ты все это знаешь?» – «Как откуда, старики говорят, что будет это беспременно, в пророческой книге так и написано, у старика и книга эта есть». […]
В то время часто приходилось слышать в городах и селах, что приходили нищие и говорили, что «скоро настанет время, прольется кровь и будут делить землю». Кто на пространстве земли русской сеет в народе такие мысли, родит такие слухи? Ужели влияние партии и ее деятелей так сильно? […]
Осенью 1877 г. поселился я учителем в одной приволжской деревеньке у Спасовцев[90]. Роль учителя была следующая: нужно было учить детей по славянской азбуке читать, потом пройти псалтырь так, чтобы мальчик мог по нем молиться и, кроме того, на учить писать по-граждански. Роль немудрая, но тяжелая. Для школы и жизни мне была отведена построенная на задах деревни землянка, вырытая в откосе и смотревшая окнами в овраг, поросший кустами и занесенный уже снегом. Изо дня в день потянулась утомительная школьная работа часов от 9 или l0 утра и до 4–5 вечера с полуторачасовым промежутком для обеда. Мне удалось приложить звуковую систему, и занятия шли очень успешно. Родители, привыкшие к учению отставных солдат, были удивлены быстроте приобретения азбучных знаний и разнесли хорошую славу обо мне по округу. Наряду с этим я сближался и с братией согласия Спасовцев. С самого начала они заметили во мне интерес к религиозным вопросам и обычаи, обличающие во мне человека, принадлежащего к какому-нибудь согласию. Сразу и ближе других я сошелся с их наставником, человеком очень симпатичным, духовно развитым гораздо более, чем его окружающие. Я своими мыслями тоже его очень заинтересовал, и мы все свободное время проводили вместе, читая духовные книги и рассуждая о самых разнообразных вопросах, исходя постоянно из общих положений pacколa. Он пользовался большим влиянием в местности – и отправлял должность попа для разбросанных по ней Спасовых братств. Он был вернейшим выразителем направления и настроения согласия. С его взглядами познакомился я очень близко, но имел беседы и со многими другими. Мировоззрение их таково: мир объят духом антихриста. Воплощение его чувственно есть царь. Служители и средства его – чиновники и государственная система. Этим он побеждает души человеков, полные житейских желаний и потому не могущие бороться. Побежденных он заставляет молиться себе как главному со времени Петра Первого начальнику церкви, служить ему и приносить жертвы, из них воинская повинность – жертва кровию, самая тяжкая. Но «животолюбия ради» Спасовцы бороться с ними открыто не могут и передают себя благости Христа Спаса и его невидимому руководству. Так как благодать истреблена, а хиротония[91] пресеклась, то и таинство совершаемо быть не может, кроме крещения, доступного совершению простыми мирянами. Система антихриста делается все более и более строгой и тесной: она все сильнее обхватывает железными жилами душу и тело человека. Но антихрист дает теперь, согласно пророчеству, «малое время тишины». Для людей, желающих высшего крещения, есть крещение кровию своею, т. е. мученичество. Много интересного и своеобразного представляет этот мир. Целые уезды и губернии связываются наставниками, странниками и съездами, устраиваемыми для решения разных религиозных вопросов. Попавши в него, чувствуешь себя в другом государстве: сплоченном, имеющем свой закон веры и общежития, свои обычаи и понятия. Для него существуют строгие границы, и то, что за нею, – враждебно ему. Совершенно понятно, почему староверы так охотно приставали к Пугачеву. Они и ранее его вели борьбу с государством и теперь продолжают ее. В духовном отношении мир раскола стоит гораздо выше нашего крестьянства. Среди него легко поднимать вопросы нравственного характера, и почва для них будет самая благодатная. Я чувствовал, что здесь можно много будет сделать, но нужно было для успеха привлечь к этому делу больше действующих. Являлись в голове планы создать народно-революционную религию, основанием которой служили бы главные народные требования и общие старонародные верования. Такое сочетание, оживленное крупным созидающим талантом, дало бы этому учению силу и увлекательность, не знающую препятствий, и мир опять узрел бы искупление через веру.
10. В. К. Дебогорий-Мокриевич[92]
Из воспоминаний. Об идее создать революционную организацию в крестьянской среде
[…] Прошлогоднее хождение в народ повлияло также и на нашу программу. Если и тогда мы уже находили бесполезным разбрасывать наши силы по всей России и остановились при выборе места на Волге, Доне и Днепре, то теперь и этот район казался нам уже чересчур обширным. Мы решили сосредоточить все наши силы в одной небольшой местности. Таким местом мы определили юго-восточную часть Киевской губернии, или даже еще точнее, местечко Корсунь с окрестностями, так как рассказы крестьян о корсунском восстании[93], происходившем лет двадцать тому назад, давали основание предполагать, согласно нашим теориям, что там сохранилось больше, чем в других местах, революционных традиций. В 74 году неясно представлялось нам, во имя чего мы будем организовывать крестьян. Правда, мы предполагали вызывать как-то в народе мелкие бунты и стачки. Но каким образом их вызывать – мы не знали. Этот вопрос оставался для нас нерешенным. Теперь, в 1875 г., мы остановились на мысли провести организацию в народе во имя передела земли. Передел земли, по нашему мнению, должен был явиться тем знаменем, под которое могли собраться бунтовские силы народа. […]
В нашем представлении бунт являлся, таким образом, альфой и омегой всего; а бунт в народе возможно было организовать лишь от царского имени. Правда, нас шокировало подобное средство, но тут опять выручала нас из затруднения история. В то время мы часто прибегали к сравнению современной России с дореволюционной Францией. История французской революции была нашей настольной книгой. И вот, читая Тэна (Les origines de la Fгance contemporaine)[94], мы находили там немало фактов, подкрепляющих нашу теорию. У него мы узнавали, что французские крестьяне начали бунтоваться еще за несколько десятков лет до революции. У него мы могли проследить, как эти бунты вспыхивали, росли, становились чаще и шире по району, и как, наконец, в момент революции вся Франция находилась в восстании. Тэн приводил примеры того, как крестьяне изливали свою злобу на чиновниках (акцизных, напр.), землевладельцах и совершали всевозможные бесчинства с криком: Vive lе Roi![95] Но прошло несколько времени, и этому королю отрезали на площади голову. Весь этот рост революции, вся эта картина до того была заманчива для нас, и так, с другой стороны, в некоторых своих деталях напоминала нам нашу собственную историю, что не поддаться желанию проводить параллель до конца нам было очень трудно. И мы проводили эту параллель до конца. Как французский народ в прошлом столетии, рассуждали мы, совершая местные бунты во имя короля, совершил в конце концов революцию, так и мы теперь будем бунтовать наш народ от имени царя; ряд подобных бунтов приведет к революции, которая столкнет, наконец, народ лицом к лицу с царем, а тогда падет, между прочим, и царский авторитет. Наш бунт представлялся нам чем-то вроде того, как некогда для Лассаля[96] – всеобщее избирательное право, т. е. копьем, исцеляющим рану…
Как бы там ни было, но, по крайней мере, в теории мы мирились с этим обманом, который признавался нами за неизбежное зло, так как чем больше мы размышляли, тем больше укреплялись в той мысли, что в народе возможно было вызвать только авторитарное движение. Само по себе это было косвенное признание с нашей стороны того, что в народе не было почвы для непосредственной революционной деятельности. Любопытно следующее обстоятельство: наше бунтарство или, другими словами, бакунизм довел нас до признания подложных царских манифестов; между тем, когда мы сообщили о нашем плане самому Бакунину, желая узнать его мнение, – это было уже незадолго до его смерти (1876 г.), – то он отнесся к этому плану крайне неодобрительно. «Ложь всегда шита белыми нитками», говорил он лицу, служившему между нами посредником. Но мы в ту минуту двигались уже, так сказать, по инерции, – по известному строго начертанному пути, изменить который для нас решительно было невозможно. Надо было пережить все до конца.
11. Высочайшая тайная грамота
Из подложной «царской грамоты» крестьянам, распространявшейся в Чигиринском уезде (1876 г.)[97]
Верные наши крестьяне! Со всех концов Государства нашего слышим мы жалобы дорогого нам крестьянства на тяжкие угнетения искони враждебных ему дворян. Между тем мы с самого вступления нашего на Престол Империи Российской старались улучшить положение ваше. Вопреки желанию всего дворянства, Высочайшим Манифестом 19 февраля 1861 г. мы освободили вас от крепостной зависимости и даровали вам всю землю без всякого за нее платежа, а также леса и сенокосы, несправедливо дотоле принадлежавшие одним дворянам. […]
Мы повелели оставить помещикам только усадьбы и такое же количество земли и леса, какое придется и всякому бывшему их крепостному по равному подушному разделу. Такова была воля наша, обнародованная в манифесте 19 февраля 1861 г. Но к величайшему огорчению Нашему, дворяне воспрепятствовали исполнению повелений наших. Они хитростью и обманом удержали за собой большую и лучшую часть земли, все леса и сенокосы и только самую худшую и ничтожную часть отвели вам, притом еще наложили за оную чрезмерные выкупные и оброчные платежи; многим из вас они не дали никакого надела, все промыслы обложили налогами, выдумали земские и другие повинности, кроме того, недостойный наследник[98] Наш, несмотря на противодействие Наше, в угоду дворянам обременил вас тяжелою рекрутчиною, дабы вместе с ними иметь против вас силу и тем держать вас, как скотов, в темноте и нищете.
Вот, что хотели мы сделать для вас, но, к сожалению, воля Наша приведена в исполнение не была.
Непрестанная 20-летняя борьба Наша за вас с дворянством убедила вас, наконец, что мы единолично не в силах помочь вашему горю, и что только вы сами можете свергнуть с себя дворянское иго и освободиться от тяжелых угнетений и непосильных поборов, если единодушно с оружием в руках восстанете против ненавистных вам врагов и завладеете всей землею. Руководясь сим убеждением, всем вам крестьянам, а также и мещанам, верным нам, а не недостойному наследнику Нашему Александру Александровичу с его союзниками дворянами и Великими князьями, повелеваем: соединяйтесь в тайные общества, именуемые «Тайные Дружины» с тем, чтобы подготовиться к восстанию против дворян, чиновников и всех высших сословий. Всякий, кто готов положить жизнь свою за великое дело, обязан дать присягу на верность обществу Тайной Дружины. Сии общества должны держать себя в самой строгой тайне от дворянского начальства и попов, этих, по большей части, шпионов панских, а не достойных пастырей стада Божия. Изменников не должно щадить, и всякий, кто умертвит предателя, совершит доб рое и благородное дело. […]
Когда же священная борьба ваша с дворянами, этим хитрым, но слабым врагом вашим, – с Божией помощью увенчается для вас победой, – тогда вся земля, с лесами и сенокосами, станет таким же бесплатным достоянием вашим, как вода, свет солнечный и всякий другой дар Божий, созданный для человека; не будет ненавистного вам дворянского начальства, не знающего сострадания к вам, и воцарится тогда свобода и благоденствие на земле Русской.
Итак, осени себя крестным знамением, православный народ, и призови благоволение Божие на святое дело твое. Помни, како заповедь, сии слова, сказанные тебе царем – доброжелателем твоим! […]
Назначение общества Тайная Дружина:
I. Тайные крестьянские общества, именуемые Дружинами, имеют своим назначением подготовиться к восстанию против дворян и других высших сословий с тем, чтобы силою возвратить себе захваченную ими землю, уничтожить повинности и налоги, введенные дворянским начальством, и восстановить полную «Волю», как даровал ее Его Императорское Величество Император Александр Николаевич.
Дружина состоит под покровительством самого Государя Императора Александра Николаевича и пользуется от Его Величества поддержкою.
II. Всею Дружиною заправляет Совет Комиссаров, который состоит из лиц, облеченных в звание комиссара особенною грамотою, выданною из собственной Его Императорского Величества канцелярии за печатью Самого Государя Императора Александра Николаевича.
III. 1) Комиссар избирает из известных ему крестьян наиболее честных, твердых, трезвых, преданных Государю Императору Александру Николаевичу и враждебных дворянству, объявляет им волю Государя Императора и, если они заявят готовность служить святому народному делу, хотя бы пришлось умереть за него, тогда приводит их к присяге на верность делу. После сего первые дружинники немедленно приступают к вербовке новых членов.
2) Комиссар доносит Его Величеству о ходе дел Дружины.
3) Комиссар, как лицо, уполномоченное самим Государем Александром Николаевичем, издает дополнительные уставы, и таковые, утвержденные Советом Комиссаров, за печатью оного, обязательны для состоящей под его ведомством Дружины.
4) Комиссар вносит предложение о смертной казни неверных дружинников; а в случаях могущей немедленно произойти опасности от измены или неосторожности члена, произносит таковому смертный приговор сам.
IV. 25 дружинников составляют староство. Староство избирает старосту большинством голосов не менее 15 дружинников. Старосты вместе составляют старостскую раду; они имеют между собою общий пароль, который ими изменяется на каждом сходе Старостской рады. Старостская рада избирает из себя Атамана.
Обязанности каждого члена дружины:
1) Каждый крестьянин тогда только считается настоящим дружинником, когда он принесет присягу на верность делу всей дружины. К присяге же приводится в том случае, когда не менее двух знающих его дружинников поручатся за его благонадежность.
2) Каждый дружинник обязан непременно вербовать новых членов в дружину, делая сие осторожно и советуясь с другими дружинниками.
3) Дружинники должны жить в мире и согласии и всегда помогать друг другу в нуждах.
4) Каждый дружинник обязан сделать для себя пику или ратище и сохранять его втайне до времени восстания. […]
12. С. И. Бардина[99]
Речь на «процессе 50-ти»[100] (9 марта 1877 г.)
[…] Я, господа, принадлежу к разряду тех людей, которые между молодежью известны под именем мирных пропагандистов. Задача их – внести в сознание народа идеалы лучшего, справедливейшего общественного строя или же уяснить ему те идеалы, которые уже коренятся в нем бессознательно; указать ему недостатки настоящего строя, дабы в будущем не было тех же ошибок, но, когда наступит это будущее, мы не определяем и не можем определить, ибо конечное его осуществление от нас не зависит. Я полагаю, что от такого рода пропаганды до подстрекательства к бунту еще весьма далеко.
Обвинение говорит, что мы желаем уничтожить классы, и понимает это в таком смысле, что мы хотим вырезать поголовно всех помещиков, дворян, чиновников, купцов и всех богатых вообще. Но это опять-таки недоразумение. Мы стремимся уничтожить привилегии, обуславливающие деление людей на классы – на имущих и неимущих, но не самые личности, составляющие эти классы. Я полагаю, что нет даже физической возможности вырезать такую массу людей, если бы у нас и оказались такие свирепые наклонности. Мы не хотим также основать какое-то царство рабочего сословия, как сословия, которое в свою очередь стало бы угнетать другие сословия, как-то предполагает обвинение. Мы стремимся ко всеобщему счастью и равенству постольку, поскольку оно не зависит, конечно, от личных особенностей, от особенностей темперамента, пола, возраста и т. п. Это может показаться утопичным, но во всяком случае уж кровожадного-то и безнравственного здесь ничего нет. Hа Западе такого рода пропаганда ведется каждодневно и решительно никого не поражает своим радикализмом, не смущает умы и не волнует общество, может быть, потому, что там давно привыкли обсуждать все подобные вопросы главным образом публично […] Обвинение называет нас политическими революционерами; но если бы мы стремились произвести политический coup d'etat[101], то мы не так стали бы действовать: мы не пошли бы в народ, который еще нужно подготовлять да развивать, а стали бы искать и сплачивать недовольные элементы между образованными классами. Это было бы целесообразнее, но дело-то именно в том, что мы к такому coup d'etat' вовсе не стремимся.
Обвинение говорит еще, что мы хотим водворить анархию в обществе. Да, мы действительно стремимся к анархическому устройству общества, но дело в том, что это слово в том смысле, в каком его понимает современная литература и я лично, вовсе не означает беспорядка и произвола. Анархия, напротив, стремится водворить гармонию и порядок во всех общественных отношениях. Она не есть произвол личностей, ибо она признает, что свобода одного лица кончается там, где начинается свобода другого. Она есть только отрицание той утесняющей власти, которая подавляет всякое свободное развитие общества. […]
Преследуйте нас, как хотите, но я глубоко убеждена, что такое широкое движение, продолжающееся уже несколько лет сряду и вызванное, очевидно, самим духом времени, не может быть остановлено никакими репрессивными мерами…
Председатель суда сенатор Петерс[102]: Нам совсем не нужно знать, в чем вы так убеждены.
Бардина: Оно может быть, пожалуй, подавлено на некоторое время, но тем с большей силой оно возродится снова, как это всегда бывает после всякой реакции подобного рода; и так будет продолжаться до тех пор, пока наши идеи не восторжествуют. Я убеждена еще в том, что наступит день, когда даже и наше сонное и ленивое общество проснется и стыдно ему станет, что оно так долго позволяло безнаказанно топтать себя ногами, вырывать у себя своих братьев, сестер и дочерей и губить их за одну только свободную исповедь своих убеждений! И тогда оно отомстит за нашу гибель… Преследуйте нас – за вами пока материальная сила, господа, но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идеи – увы! – на штыки не улавливаются!
13. П. А. Алексеев[103]
Речь на «процессе 50-ти» (9 марта 1877 г.)
Мы, миллионы людей рабочего населения, чуть только станем сами ступать на ноги, бываем брошены отцами и матерями на произвол судьбы, не получая никакого воспитания, за неимением школ и времени от непосильного труда и скудного за это вознаграждения. Десяти лет – мальчишками нас стараются проводить с хлеба долой на заработки. Что же нас там ожидает? Понятно, продаемся капиталисту на сдельную работу из-за куска черного хлеба, поступаем под присмотр взрослых, которые розгами и пинками приучают нас к непосильному труду; питаемся кое-чем, задыхаемся от пыли и испорченного, зараженного разными нечистотами воздуха. Спим где попало – на полу, без всякой постели и подушки в головах, завернутые в какое-нибудь лохмотье и окруженные со всех сторон бесчисленным множеством разных паразитов… В таком положении некоторые навсегда затупляют свою умственную способность, и не развиваются нравственные понятия, усвоенные еще в детстве; остается все то, что только может выразить одна грубо воспитанная, всеми забитая, от всякой цивилизации изолированная, мускульным трудом зарабатывающая хлеб рабочая среда. […]
Я несколько знаком с рабочим вопросом наших собратьев-западников. Они во многом не походят на русских: там не преследуют, как у нас, тех рабочих, которые все свои свободные минуты и много бессонных ночей проводят за чтением книг; напротив, там этим гордятся, а об нас отзываются как о народе рабском, полудиком. Да как иначе о нас отзываться? Разве у нас есть свободное время для каких-нибудь занятий? Разве у нас учат с малолетства чему-нибудь бедняка? Разве у нас есть полезные и доступные книги для работника? Где и чему они могут научиться? А загляните в русскую народную литературу! Ничего не может быть разительнее того примера, что у нас издаются для народного чтения такие книги, как «Бова королевич», «Еруслан Лазаревич», «Ванька Каин», «Жених в чернилах и невеста во щах» и т. п. Оттого-то в нашем рабочем народе и сложились такие понятия о чтении: одно – забавное, другое – божественное. Я думаю, каждому известно, что у нас в России рабочие все еще не избавлены от преследований за чтение книг, а в особенности, если у него увидят книгу, в которой говорится о его положении, – тогда уж держись! Ему прямо говорят: «Ты, брат, не похож на рабочего, – ты читаешь книги». И страннее всего то, что и иронии не заметно в этих словах, что в России походить на рабочего то же, что походить на животное.
Господа! Неужели кто полагает, что мы, работники, ко всему настолько глухи, слепы, немы и глупы, что не слышим, как нас ругают дураками, лентяями, пьяницами? Что уж как будто и на самом деле работники заслуживают слыть в таких пороках? Неужели мы не видим, как вокруг нас все богатеют и веселятся за нашей спиной? Неужели мы не можем сообразить и понять, почему это мы так дешево ценимся и куда девается наш невыносимый труд? Отчего это другие роскошествуют, не трудясь, и откуда берется ихнее богатство? Неужели мы, работники, не чувствуем, как тяжело повисла на нас так называемая всесословная воинская повинность? Неужели мы не знаем, как медленно и нехотя решался вопрос о введении сельских школ для образования крестьян, и не видим, как сумели это поставить? Неужели нам не грустно и не больно было читать в газетах высказанное мнение о найме рабочего класса? Те люди, которые такого мнения о рабочем народе, что он не чувствителен и ничего не понимает, глубоко ошибаются. Рабочий же народ, хотя и остается в первобытном положении и до настоящего времени не получает никакого образования, смотрит на это как на временное зло, как и на самую правительственную власть, временно захваченную силою, и только для одного разнообразия ворочающую все с лица да наизнанку. Да больше и ждать от нее нечего!
Мы, рабочие, желали и ждали от правительства, что оно не будет делать тягостных для нас нововведений, не станет поддерживать рутины и обеспечит материально крестьянина, выведет его из первобытного положения и пойдет скорыми шагами вперед. Но, увы! Если оглянемся назад, то получаем полное разочарование, и если при этом вспомним незабвенный, предполагаемый день для русского народа, день, в который он с распростертыми руками, полный чувства радости и надежды обеспечить свою будущую судьбу, благодарил царя и правительство, – 19 февраля… И что же? И это для нас было только одной мечтой и сном!.. Эта крестьянская реформа 19 февраля 1861 г., реформа, «дарованная», хотя и необходимая, но не вызванная самим народом, не обеспечивает самые необходимые потребности крестьянина. Мы по-прежнему остались без куска хлеба с клочками никуда не годной земли и перешли в зависимость к капиталисту. Именно, если свидетель, приказчик фабрики Носовых, говорит, что у него за исключением праздничного дня все рабочие под строгим надзором, и не явившийся в назначенный срок на работу не остается безнаказанным, а окружающие ихнюю сотни подобных же фабрик набиты крестьянским народом, живущим при таких же условиях, значит,
Председатель (вскакивает и кричит): Молчите! Замолчите!..
Петр Алексеев (возвысив голос, продолжает): Она одна братски протянула нам свою руку. Она одна откликнулась, подала свой голос на все слышанные крестьянские стоны Российской империи. Она одна до глубины души прочувствовала, что значат и отчего это отовсюду слышны крестьянские стоны. Она одна не может холодно смотреть на этого изнуренного, стонущего под ярмом деспотизма угнетенного крестьянина. Она одна, как добрый друг, братски протянула к нам свою руку и от искреннего сердца желает вытащить нас из затягивающей пучины на благоприятный для всех стонущих путь. Она одна, не опуская рук, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших братьев из этой лукаво построенной ловушки до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общему благу народа. И она одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока (говорит, подняв руку) подымается мускулистая рука миллионов рабочего люда…
Председатель (волнуется и, вскочив, кричит): Молчать! Молчать!
Петр Алексеев (возвышая голос): …и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!..
14. С. М. Степняк-Кравчинский*
О «процессе 193-х»[104]
Вот начинается суд.
Но с первого же взгляда каждый замечает, что совершается что-то небывалое.
Суда, собственно, нет. Подсудимые не отвечают не только на вопросы о виновности или невиновности, но даже об имени и фамилии. С точки зрения судебной, такой суд – пустая игра. Судейская Фемида, со своей повязкой на глазах, играет точно в жмурки с подсудимыми. Каждый раз как она думает вот-вот схватить кого-нибудь из них, он ускользает и она порывисто и стремительно обнимает пустоту! […]
Таково подавляющее превосходство нравственной силы над грубой материальной, что оно переменило роли: сенаторы, поседелые в судебных поединках, уничтожились пред кучкой «нигилистов и нигилисток». Из судей они сделались обвиненными. Судья между ними – все общество.
И вот один за другим, длинной вереницей выходят вперед обвинители, чтобы бросить в лицо им и власти, ими представляемой, тяжкие, неотразимые обвинения в лживости, в двоедушии, в издевании над законом, ими лицемерно почитаемом, в попирании всех человеческих прав. […]
Перед нами потрясающая фигура старика – дряхлого, разбитого, одной ногой стоящего уже в могиле. Голова его поблекла, «но не от старости и лет»! Ему всего 30-й год: шесть лет тюрьмы разрушили его[105]. Чернокудрым юношей, полным сил и здоровья, вошел он в тюрьму. Выходит – седым старцем, калекой, почти слепым, наполовину оглохшим, едва держащимся на ногах. […]
Все, все отняли вы у этого человека. Вам остается только домучить его до конца.
И вот он сам обрекает себя на это. Этот измученный разбитый старик сам спокойно подходит к тому колесу, на котором вы разорвете его, сам обвивает свои измозженные руки теми веревками, которые дадут последнюю пытку его больному, страдальческому телу!
– Я в высшей степени благодарен, – говорит он, – за ту заботливость, с которой вы отнеслись к моей личности, но, вместе с тем, смею повторить то, что уже объяснил вчерашний день. Если бы я даже не был в таком положении, в каком нахожусь, если бы у меня не отняли навсегда здоровье, силы, поприще деятельности, свободу, жену, ребенка, если б я не проводил шестой год в одиночном заключении, если б, говорю, я даже не был в подобном положении, и тогда самое важное для меня заключалось бы, как заключается и теперь, в том, чтобы явиться в каждом моем действии тем, что я есмь, а не быть пешкой, передвигаемой рукою, к которой я чувствую все, все что угодно, только не уважение!
– Довольно, подсудимый! Довольно, – кричит председатель и приказывает увести его из залы.
Поздно! […]
Этот потрясающий образ, эти слова – не изгладятся ни из памяти присутствующих, ни из памяти истории, ни даже из вашей собственной памяти, г. председатель!
Но подымитесь, председатель! Призовите на помощь все ваше мужество, вдохновитесь, если можете, мыслью о крестах, чинах и наградах, которые ждут вас: это нужно вам, потому, что на арену вышел против вас новый, железный человек, исполненный громадною силою.
Все сделали вы, чтоб надломить его. Вы отказывали ему в самой необходимой пище во время его заключения. Вы морили его тоскою, заставляя его проводить бесконечные дни, недели, месяцы одиночного заключения без всяких книг, без малейшего занятия. Вы заковывали его по рукам и ногам в железные кандалы, которые разъедали и покрывали язвами его члены. Вы запрещали ему, наконец, свидание с матерью, которая напрасно обивала пороги ваших прихожих, – чтобы прибавить еще одну пытку к тем, которым вы уже подвергли его. Ничего не забыла ваша низменная, подлая злоба! И что же? – он вышел из тюрьмы цельным, полным прежней несокрушимой энергии.
Вам ли состязаться с таким противником!
Уже два раза этот «сын крепостной крестьянки и солдата» мерялся с вами силою, и оба раза вы были покрыты позором. […]
И не час, не два, а целое заседание длится этот неслыханный, невиданный поединок. Целое заседание этот человек, один, без всякой поддержки, кроме своего громадного таланта и железной воли, держал в своей власти судебные подмостки и, превратив их в трибуну, громил с высоты их и безнравственный общественный строй, и государственную власть, и лицемерную религию, и бесстыдный, лживый суд, пред которым он стоял в качестве подсудимого.
Но вот все чувствуют, что приближается развязка. Бой ожесточился до последних пределов. Двадцать семь раз председатель прерывал подсудимого. Один раз велел вывести его вон из залы. Все напрасно! Каждый перерыв, каждое препятствие, казалось, придавало ему только новую силу […].
После речи Мышкина суд был убит. Он продолжал еще лицедействовать, но всякая нравственная сила, всякий авторитет его в глазах общества, погибли безвозвратно.
15. И. Н. Мышкин[106]
Речь на «процессе 193-х» (15 ноября 1877 г.)
[…] Мышкин: Я думаю, что для суда не только важно знать о цели моей деятельности, – была ли она революционной или иной, – но знать, как вообще мы смотрели на эту деятельность, т. е. считали ли эту цель осуществимой, может быть, в весьма отдаленном или в весьма скором времени; считали ли необходимым действовать в таком виде, чтобы тотчас создать революцию или только гарантировать успех ее в будущем, потому что от этих вопросов зависит взгляд суда на преступность и на виновность мою и других моих товарищей…
Первоприсутствующий: В этом я не буду вам препятствовать говорить, потому что это входит в предмет обвинения.
Мышкин: Таким образом практическая деятельность всех друзей народа должна заключаться не в том, чтобы искусственно вызвать революцию, а в том, чтобы гарантировать успешный исход ее, потому что не нужно быть пророком, чтобы предвидеть неизбежный исход вещей, неизбежность восстания. Ввиду этой неизбежности восстания и возможной продуктивности его мы полагали предостеречь народ от тех фокусов европейской буржуазии, посредством которых она обманула народ. Такая цель может быть достигнута путем объединения всех революционных элементов, путем слияния двух главнейших ее потоков: одного – недавно возникшего, но проявившегося уже с серьезной силой, и другого потока, более широкого, более могучего – потока народной революции. В этом единении революционных элементов путем окончательного сформирования их и заключалась задача движения 1874 года. Эта задача, если не вполне, то в значительной степени была выполнена. […]
Я хотел указать на один очень серьезный факт. Так как я обвиняюсь коллективно, то хотел бы указать на то, что мы видим в настоящем деле: что девушка, желавшая читать революционные лекции крестьянам; юноша, давший революционную книжку какому-нибудь мальчику; несколько молодых людей, рассуждавших о причинах народных страданий, рассуждавших, что не худо было бы устроить даже, быть может, народное восстание, – все эти лица сидят на скамье подсудимых, как тяжкие преступники, а в то же время в народе было сильное движение, которое смирялось с помощью штыков; а между тем эти лица, эти бунтовщики, которые были усмирены военною силою, вовсе не были привлечены на скамью подсудимых, как будто бы говорить о бунте, рассуждать о его возможности считается более преступным, нежели самый бунт. Это может показаться абсурдом, но абсурд этот понятен: представители силы народной могли бы сказать на суде нечто более полновесное, более неприятное для правительства и поучительное для народа. Поэтому-то зажимают рот и не дают сказать это слово на суде…
Та естественная связь, о которой я говорил, вызвала движение среди интеллигенции и будет вызывать до тех пор, пока не прекратятся причины, вызвавшие его. Я указал только на один факт, но есть другие, не менее уясняющие революционное движение, как, напр., распространенность таких религиозных сект, где отрицание государственной власти возводится в догмат, где источник государственной власти именуется антихристом; далее, образование обществ с целью неплатежа податей, исчезновение целых деревень с целью уклонения от поборов…
Первоприсутствующий: Все это опять-таки вовсе не входит в предмет обсуждения суда. Постарайтесь ограничиться тем, что имеете сказать по обвинению вас в том преступлении, о котором я вам объявил. […]