[…] Переворот в государстве неизбежен, потому что совершается переворот в понятиях.
Все действия Вашего Величества с первой минуты вступления на престол доказывают понимание этого. Ваше Величество делали и делаете все, что возможно сделать государю лично для мирного исхода. Но старые государственные формы, приспособленные не для движения, а для застоя, парализуют все благие желания Вашего Величества и способнейших правительственных лиц. Этого противодействия не осилит никакой гений, потому что реформы не могут поспевать за развитием понятий. Вот почему все лучшие меры нынешнего царствования при первом извещении о них встречались с восторгом, а при исполнении с холодностью, а иногда неудовольствием. Теперь наиболее образованная часть нации видимо опередила в своих стремлениях правительство. Если правительство не займет своего природного места, т. е. не встанет во главе всего умственного движения государства, насильственный переворот неизбежен, потому что все правительственные меры, и либеральные, и крутые, будут обращаться во вред ему, и помочь этому невозможно. Правительству, не стоящему в такую пору во главе умственного движения, нет иного пути, как путь уступок. А при неограниченном правительстве система уступок обнаруживает, что у правительства и народа различные интересы и что правительство начинает чувствовать затруднения. Потому всякая его уступка вызывает со стороны народа новые требования, а каждое требование естественно рождает в правительстве желание ограничить или обуздать его. Отсюда ряд беспрерывных колебаний и полумер со стороны правительства и быстро усиливающееся раздражение в публике. Доказательства налицо: отмена крепостного права – событие, которое должно было вызвать в целом мире бесконечный крик восторга, – привело к экзекуциям, развитие грамотности – к закрытию воскресных школ, временные цензурные облегчения – к небывалым карательным мерам против литературы, множество финансовых мep – к возрастающему расстройству финансов и кредита, отмена откупов – это можно смело предсказывать – к небывалому пьянству, а оно, в свою очередь, приведет к ограничениям торговли водкой. Отсюда очевидно, что даже безусловно полезные и необходимые начинания должны были рождать в конечном результате неудовольствие. Что же сказать о влиянии следовавших за ними стеснений или карательных мер? Знающий историю – знает, что вина всего этого не в людях, а в учреждениях, не соответствующих времени. Но все это ведет к страшным результатам. Следственная комиссия, однажды учрежденная, может сделаться постоянным учреждением и потому обратиться в действительный революционный комитет. Это очевидно, так как ее задача отыскивать злоумышленников, а каждый ее шаг должен создавать их сотнями. Этого нельзя не предвидеть, понимая характер времени. Не знаю, разъяснила ли следственная комиссия правительству историю распространения воззваний. Но если в ней есть сведущие и способные государственные люди, ей следовало сделать это при самом учреждении. Кто следит за cобытиями и знает общие исторические законы, тот не может сомневаться, что дело шло, идет, и верно, будет идти обычным путем, потому что те же причины всегда рождают те же следствия. Правительство разбудило своими мерами общество, но не дало ему свободы высказываться. А высказываться – такая же потребность развивающегося общества, как болтать – развивающегося ребенка, потому обществу ничего не оставалось, как высказываться помимо дозволения. Вся литература год твердила об этом. Потаенные рукописи появлялись с незапамятных времен. Прошло их время, – появилась свободная печать за границей. По времени и она сделалась недостаточной, и тогда неизбежно должна была появиться тайная печать в России. Так и случилось. Если бы государственные люди смотрели на события и управление государством со всемирно-исторической, а не канцелярской точки зрения, их первейшею обязанностью было бы представить Вашему Величеству, что пришло время дать свободу слову. Если бы это было сделано, против каждого человека, который отважился бы напечатать статью, похожую на воззвание, нашлись бы десятки оппонентов, и на этом пункте завязалась бы такая же журнальная полемика, какая ведется на всех других, и которую опытнейшие европейские правительства считают важнейшим пособием в управлении государством. К несчастию, правительство прибегло к карательным мерам. Это был капитальный государственный промах. Имя наказанного человека сделалось чуть не самым популярным именем[35]. Содержание воззвания, конечно, было через месяц забыто тремя четвертям читавших. Но для публики наказанный сделался страдальцем за принцип свободы печати. С этой минуты борьба была неизбежна, и она началась. Со стороны публики ее вела не шайка, а громадная мacca. Каждый напечатавший воззвание мог быть уверен, что оно разойдется, потому что все будут участниками в распространении, а люди особенно пылкие будут даже переписывать и перепечатывать. Доискиваться какого-нибудь центра распространителей было бесполезно, потому что его, очевидно, не было. Если бы были люди, управлявшие делом, все воззвания имели бы одно направление и составлялись бы, конечно, гораздо умнее. Такая нелепая бравада, как «Молодая Россия»[36], никогда не могла бы появиться, потому что ею доставлен был правительству незаменимый случай убить на несколько лет тайную печать, восстановив против нее всю массу публики, без содействия которой распространение немыслимо: этого бы никак не могли упустить из виду руководители дела. Их, очевидно, не было, и потому правительство, учредив следственную комиссию, потеряло все, что выиграло «Молодой Россией». Если бы каждый арестованный выдавал всех, кого мог, цифры вышли бы баснословные, потому что каждый мог бы выдать нескольких знакомых, те – своих знакомых и так до бесконечности. Все это были бы распространители, а составители или печатники, по всей вероятности, – никому неизвестные личности, из коих, может быть, одни это делают по убеждению, другие по злобе, третьи для препровождения времени. Если бы между ними была связь, дело, конечно, велось бы серьезнее. Потому, что в деле участвует публика, каждый арест, каждая ссылка должны волновать массу людей и ожесточать огромную часть молодежи. Все это неизбежно приведет к тому, что, вероятно, вся эта шальная пропаганда на время прекратится для того, чтобы обратиться в серьезную, организованную. Дело в том, что преследования в связи с общим ходом дел необходимо должны выработать большое количество личностей, страшных энергиею и непримиримостью убеждений. О таких личностях мы не имели понятия лет пять назад. Но уже в последние два-три года между самою юною молодежью стали проявляться характеры, пред силою которых самые крайние люди поколений, воспитанных в прошлое царствование, оказывались почти детьми. Это характеристический признак приближения грозы. Истребить этих людей нельзя, так как каждый десяток их обращается на следующий год в сотню, потому что в переходное время передовые личности каждого нового поколения становятся сильнее и сильнее. В настоящее время для правительства нет важнее вопроса, как тот: как привлечь к себе эти силы и направить их на практическую деятельность? Если оно не достигнет этого, ему придется начать с ними борьбу на смерть, результаты которой будут страшны, а исход во всяком случае тяжел для правительства, потому что ему будет приходиться все терять и ничего не выигрывать, а его противники – люди, которые будут по убеждению напрашиваться на страдания. Так же постепенно вырабатывались временем и французские террористы. Но во Франции переворот длился почти столетие, катастрофа последовала через 30 лет после смерти Людовика XIV, с которым умерла там старая система. У нас события должны идти гораздо быстрее, так как общая атмосфера в Европе теперь совсем другая; это видно, сличая явления, повторяющиеся в общих чертах с поразительным сходством.
Я считаю своею священнейшею обязанностью говорить все это, зная по собственному опыту, что в пылу деятельной жизни почти невозможно уяснить себе положение и заметить, с какою быстротою зреют обстоятельства. В такие критические эпохи единственное спасение правительства – как можно скорее и полнее слить свои интересы с народными. Восемь лет назад можно было пальцем перечесть людей, помышлявших о каких-либо представительных учреждениях; года три назад уже были люди, не сочувствующие монархическим началам, но самые крайние из них с ужасом бы отступили от роли террористов, а теперь, по всей вероятности, время уже вырабатывает таких людей, а сохранение старых форм будет быстро размножать их.
11. И. А. Худяков*
Из книги «Записки каракозовца»
[…] Говорят, характер есть признак силы ума. В отношении большинства это верное замечание: но иногда бывают такие личности, у которых характер далеко превосходит силу ума. К числу таких личностей принадлежал Каракозов*.
Каракозов, виновник события 4 апреля, был одним из тех редких людей, у которых дело заменяет слова. На сходках своего кружка он говорил меньше всех. Точно так же и в детстве он не был словоохотлив. Бывши учеником в пензенской гимназии, он никогда не высовывался и не участвовал в мелких стычках с надзирателями и учителями; зато, когда вышла крупная история с директором, он был в ней первым.
Однажды в Москве он шел вечером по улице и наткнулся на будочника, с ожесточением колотившего извозчика. Без всяких предварительных увещаний Каракозов немедленно ухватил будочника за шиворот, поднял его на воздух, потряс несколько раз и бросил в сторону со словами: «Всех бы вас перевешать!» Через несколько минут после подобных порывов волнующаяся страсть улегалась, и он, согнувшись шел, сидел или лежал неподвижно, думая какую-то думу. Товарищи еще в гимназии прозвали его Карлом XII.
Каракозов не был тщеславным человеком; он действовал под влиянием своей то неподвижной, то бурной натуры; он мало заботился о том, что о нем скажут, и делал только то, что по своим соображениям считал полезным. Еще менее, – в этом я уверен, – он думал о себе. Как известно, товарищи просили его не совершать до времени покушения – отсрочка очень приятная для человека, полного жизни… Он однако не послушался их, потому что, во-первых, он не знал того взаимного недоверия, которое Мотков* посеял между членами общества; во-вторых, он думал, что покушение даст им значительные денежные средства, а народ получит «уступочку», которой общество и воспользуется для пропаганды и для достижения своей цели – социальной республики… Однако, несмотря на силу своего характера, несмотря на предостережение своих товарищей, Каракозов не имел настолько ума, чтобы исполнить свое дело мастерски. Он как будто нарочно оставил все следы, чтобы открыть дело в случае неудачи. […]
При размышлении об этом нельзя, впрочем, упустить из виду того, что та неподвижность, которая отличала Каракозова в обыкновенное время, более всего вырабатывала эту неосторожность; незнакомый с мелкими житейскими неудачами, он не мог предугадать большую неудачу […]. Живя в тесном кружке молодых студентов, он, подобно Березовскому*, «в повстанье» без сомнения, действовал бы осторожнее…
Кроме того, Каракозов очень мог рассчитывать и на удачу своего покушения. Он был хороший стрелок, а промахнуться в упор было бы неслыханным делом… Тогда толпа растерзала бы его на месте, и едва ли бы тогда нашли какой-нибудь след его происхождения; даже если бы и нашли, то его неосторожность не повлекла бы за собой вредных последствий.
Некоторые словоохотливые господа обвиняют Каракозова в том, что немедленно после покушения он струсил и хотел было бежать. Конечно, эти господа сами никогда не были в подобном положении. Вспомните рассказы образованных военных: какой ужас страха чувствуют они перед началом сражения и ужас отвращения после него! Послушайте рассказы поляков, участвовавших в польском бунте 1863 года. Натыкаясь в одиночку на русского солдата, имея полную возможность повалить его выстрелом, многие не могли сделать это… Прицел сделан, а рука отказывается спустить курок… Так возмущается человеческое чувство против самого дозволительного убийства для защиты общественной свободы… Образованному человеку, как бы он ни был убежден в правоте своего поступка, чрезвычайно тяжело убить другого «человека». В то время как мозг его убежден в крайней правоте и необходимости известного поступка, нервы всего тела, непривычные к такому явлению, неожиданно протестуют… Повторяю, никто, кроме Каракозова, не может понимать, что Каракозов чувствовал в данную минуту.
Господа резонеры, которые, может быть, всю свою жизнь боятся какого-нибудь паука, должны помнить, что Каракозов чувствовал страх чуть ли не в первый раз в жизни именно в это мгновенье; вероятно, этот внезапный ужас, объявший его, был ужас громадной неудачи. Через минуту он владел уже полным присутствием духа, народ уже тормошил его, желая его раздавить…
– Дурачье! Ведь я для вас же! – сказал он. – А вы не понимаете.
– Ты поляк? – спросил его государь.
– Нет, чистый русский, – отвечал Каракозов спокойно.
– Почему же ты стрелял в меня?
– Потому что ты обещал народу землю, да не дал.
Затем девять дней Каракозов не открывал своей фамилии, пока не открыли ее обстоятельства, мало того, в начале следствия он сделал геройское усилие уморить себя голодом: несколько дней не принимал пищи, пока наконец он ослабел до такой степени, что ему силой вливали в рот пищу. […]
Самым неопровержимым доказательством его благородства служит глубокая степень ужасного раскаяния, сожаления о своем промахе, о гибели других, дело которых было для него делом жизни. Это нравственное страдание лишило его сна, не давало ему ни минуты покоя, ослабило его до такой степени, что под конец он сделался тенью прежнего человека, едва держался на ногах; самая голова даже стала склоняться на бок. А пять месяцев тому назад Боткин сравнивал его здоровье с быком. […]
12. Д. В. Каракозов*
Друзьям рабочим (1866 г.)
Братцы, долго меня мучила мысль и не давала мне покоя: отчего любимый мной простой народ русский, которым держится вся Россия, так бедствует? Отчего ему не идет впрок его безустанный тяжелый труд, его пот и кровь и весь-то свой век он работает задаром? Отчего рядом с нашим вечным тружеником – простым народом: крестьянами, фабричными и заводскими рабочими и другими ремесленниками – живут в роскошных домах-дворцах люди, ничего не делающие, тунеядцы-дворяне, чиновная орда и другие богатеи, – и живут они на счет простого народа, чужими руками жар загребают, сосут кровь мужицкую? Как же это, думалось мне, простой народ русский допустил у себя завестись таким порядкам? Ведь в нашей матушке России на каждую тысячу бедняков-рабочих едва ли придется десять человек праздных тунеядцев-богачей, которых содержит эта тысяча рабочих. Чего, наконец, смотрят наши цари, ведь они на то и поставлены от народа, чтобы зло уничтожать и заботиться о благе всего народа русского, народа рабочего, а не тунеядцев-богачей. Захотел я узнать, что умные люди насчет этого думают, стал читать книги разные, и много книг перечитал я о том, как люди жили в прежние, старинные времена. И что же, братцы, я узнал, что цари-то и есть настоящие виновники всех наших бед. […] Когда нынешний царь Александр Второй издал первый манифест о воле, не поверил я, друзья, в то время, чтобы это царь сделал от чистого сердца, добра только одному простому народу желаючи. С какой стати волк будет ублаготворять овец, когда он с них же шкуру дерет и мясо их жрет. А когда и самая воля вышла от царя, тут я увидел, что моя правда. Воля вот какая: что отрезали от помещичьих владений самый малый кус земли, да и за тот крестьянин должен выплатить большие деньги, а где взять и без того разоренному мужику денег, чтобы откупить себе землю, которую он испокон века обрабатывал? Не поверили в те поры и крестьяне, что царь их так ловко обманул: подумали, что это помещики скрывают от них настоящую волю, и стали они от нее отказываться да не слушаться помещиков, не верили и посредникам, которые тоже все были из помещиков. Прослышал об этом царь и посылает своих генералов с войсками наказать крестьян-ослушников, и стали эти генералы вешать крестьян да расстреливать. Присмирели мужички, приняли эту волю-неволю, и стало их житьишко еще хуже прежнего. Побывал я сам в разных местах нашей матушки России, нагляделся вдосталь на горемычное мужицкое житье. За неплатеж откупных денег в казну, за недоимки у крестьянина отымают последнюю лошаденку, последнюю корову, продают скот с аукциона и трудовыми мужицкими деньгами набивают царские карманы. Скоро, может статься, последнюю одежонку потащут с мужика. Грустно, тяжко мне стало, что так погибает мой любимый народ, и вот я решился уничтожить царя-злодея и самому умереть за мой любезный народ. Удастся мне мой замысел, я умру с мыслью, что смертью своей принес пользу дорогому своeмy другу русскому мужичку. А не удастся, так все же я верую, что найдутся люди, которые пойдут по моему пути. Мне не удалось – им удастся. Для них смерть моя будет примером и вдохновит их. Пусть узнает русский народ своего главного могучего врага, будь он Александр Второй или Александр Третий и т. д. – это все равно. Справится народ со своим главным врагом, остальные мелкие его враги – помещики, вельможи, чиновники и другие богатеи, струсят, потому, что число их вовсе незначительно. Тогда-то и будет настоящая воля. Земля будет принадлежать не тунеядцам, ничего не делающим, а артелям, обществам самих рабочих. И капиталы не будут проматываться царем, помещиками да сановниками царскими, а будут принадлежать тем артелям рабочих. Артели будут производить выгодные обороты этими капиталами и доход делить между всеми работниками артели поровну. А были бы лишь средства, русский народ сумеет и без царя управляться, сам собой. Будет у всех достаток, так не будет и зависти, потому что некому будет завидовать, все будут равны, и заживет счастливо и честно русский народ рабочий, работая только для себя, а не для ублаготворения ненасытной жадности русских царей, царских сановников, царской семьи, помещиков и других тунеядцев, падких на мужицкие трудовые гроши. Вот мое последнее слово друзьям рабочим. Пусть каждый из них, в руки которого попадется этот листок, перепишет его и даст читать своим знакомым, а те передадут в другие руки. Пусть узнают рабочие, что об их счастье думал человек, пишущий эти строки, и сами позаботятся, не надеясь ни на кого, кроме себя завоевать себе счастье и избавить всю Россию от ее грабителей и лиходеев.
13. Н. А. Ишутин[37]
Размышления по поводу смертной казни (написано в Петропавловской крепости, 1866)
Неужели придется умирать! умирать! Зачем, почему? Я хочу жить! Эх, брат Николай Андреевич! Горя ты, верно, мало видал …мало видал, черт возьми! Да кто больше меня-то его видел, кто больше меня испытал прелесть жизни? Нет, я хочу жить для блага отчизны, – родина, родина, так-то ты благодаришь! […] Я представляю себе картину. Все это кругом тебя генералы, стража с барабаном, народ толпится кругом, а ты идешь, как на званый пир, гордо смотришь кругом и около, ждешь, что-то будет! Вот тебя подводят к позорному столбу, ломают шпагу… Ах, черт возьми, у меня шпаги-то нет! Ах, зачем же почетным гражданам не дают шпаги! Господи, чем же счастливее дворяне со шпагой, что ж надо мною будут ломать? Вот штука-то, в 1-й раз пожалел, что я не дворянин. […] Великое дело это цивилизация. Все били, били по ланитам, да вдруг и так стали вешать. А почему? А потому все цивилизация. Итак, да здравствует цивилизация, многие лета ей! Ура! да здравствует вешание без оплеух, плод цивилизации! Удивительный у меня характер. Все смеялся да смеялся, вот и досмеялся. А ведь, право, много этим терял в прошлой жизни, бывало, страшная грусть, а ты смеешься, и говорят: какой хитрый, бесчувственный. А ведь в самом деле, чего не смеяться, ведь в каждой драме столько комизма, что ей-богу, нельзя и не смеяться. […] Принято все воспоминать, – воспомним. Где-то ты, царица души моей, что-то ты делаешь? Поди, сидишь себе, переводы переводишь и не вздумаешь, не погадаешь по мне. Да ведь ты ненавидишь меня. А за что? Бог весть! Эх, дорогая ты моя, души моей искушение! Не все то делается, что говорится, и не все то говорится, что делается. Был я искренен, любил тебя нежно, мой поцелуй, хотя и робкий, жгет мои уста до cиx пор, и что бы то ни было, как бы ни было, а все-таки я для тебя был когда-то дорогим человеком и, может, сладостным воспоминанием до завтрешнего дня, а, может быть, и навсегда. Последнее мое слово будет твое имя. И я, как рыцарь: последний мой вздох будет вздох по тебе, мое искушение, мое древо зла. Вкусил я от плода запрещенного и что же – только мучил тебя и себя. Благо, что ты скоро отвернулась от меня, а то замучил бы тебя. Прощай, мой демон-искуситель.
Постой, брат, ты в драматизм вдаешься! Нельзя – исключительный случай такой пришел. То-то брат: сейчас и исключение. Признайся, слаб есть. Грешен, слаб был и слаб теперь. А все-таки смеяться следует над драмой всякого рода. А не проанализировать ли тебе свою драму? Стой! стой! Молчи, пожалуйста, от излишества потехи – я умру со стыда. Самая печальная комедия, какая только может быть в глупом создании, именуемом царем природы. То-то же. – Ну, друг нежный, неизменный, прости меня – не сделал я тебе ничего хорошего, как принято делать брату, да ведь я и сам о себе ничего не заботился, жил, как пташка божия, нынче здесь, завтра там; помышлял я все о благе людей, помышлял я, как бы мир осчастливить, а об тебе-то и позабыл… Что-то теперь будешь делать? Э, сестра, сестра, кинь ты эту жизнь скучную, тебе что она дает? Я хоть жил-то надеждами, думал – […] Эх ты горе-богатырь, думал ты! Сестра, сестра, прости меня, друг ты мой родимый. Как-то ты, поди рыдаешь, как-то, я думаю, поникла своею головешкой. Ну, да простися с жизнью, жизнь тебе не даст ничего, не проклинай меня, тебя позабывшего, не суди ты меня, я уже осужден беспощадным судом. – Что, опять расчувствовался? – говорит мой Мефистофель. Ну, шалишь, брат, тут не поймаешь, там, брат, имел право, а тут другое дело, тут ты дурак. Эх! сколь ты глуп, не понимаешь. Замолк мой бес. Сердце! Сердце! Что ты так стучишь? Боже мой, что со мною делается… Горло мое сдавлено ровно клещами. Я весь не свой. Воспоминания нахлынули, и какие воспоминания. Я видел его в цепях, моего друга, милейшего друга, я рыдал… как рыдают черти, да и теперь рыдаю, бросаю…
14. М. А. Бакунин*
Из письма М.A. Бакунина А.И. Герцену* и Н.П. Огареву* (19 июля 1866 г.)
[…] Я разошелся с вами, если не в цели, так в методе, – а вы знаете: lа forme entraine toujours lе fond avec еllе[38] […] Ваш настоящий путь мне стал непонятен, полемизировать с вами мне не хотелось, а согласиться не мог. Я просто не понимаю ваших писем к государю, ни цели, ни пользы, – вижу в них, напротив, тот вред, что они могут породить в неопытных умах мысль, что от государства вообще, и особенно от всероссийского государства и от представляющего его правительства можно ожидать еще чего-нибудь доброго для народа. По моему убеждению, напротив, делая пакости, гадости, зло, они делают свое дело. Вы научились от английских вигов презирать логику, а я ее уважаю, – и позволю себе вам напомнить, что тут дело идет не о логике произвольной лица, но о логике фактов, самой действительности. Вы утверждаете, что правительство, так как оно было поставлено, могло сделать чудеса «по плюсу и по минусу» («Колокол» l5 дек. 65, стр. 1718), а я убежден, что оно сильно только в минусе и что никакой плюс для него недоступен. Вы упрекаете своих бывших друзей, нынешних государственных патриотов в том, что они сделались доносчиками и палачами. Мне же, напротив, кажется, что кто хочет сохранения всецелости империи, должен стать смело на сторону Муравьева*, который является мне доблестным представителем, Сен-Жюстом* и Робеспьером* всероссийской государственности, и что хотеть сохранения интегритета и не хотеть муравьевщины было бы непростительным слабодушием. У декабристов было в обеих разделявших их партиях более логики и более решимости: Якушкин* хотел зарезать Александра Павловича за то только, что тот смел подумать о воссоединении Литвы с Польшею, Пестель* же смело провозглашал разрушение империи, вольную федерацию и социальную революцию. Он был смелее вас, потому что не оробел перед яростными криками друзей и товарищей по заговору, благородных, но слепых членов северной организации. Вы же испугались и отступились перед искусственным, подкупленным воплем московских и петербургских журналистов, поддерживаемых гнусною массою плантаторов и нравственно обанкротившимся большинством учеников Белинского* и Грановского*, твоих учеников, Герцен*, большинством старой гуманно-эстетизирующей братии, книжный идеализм которой не выдержал, увы, напора грязной, казенной русской действительности. Ты оказался слаб, Герцен, перед этой изменой, которую твой светлый, проницательный, строго-логический ум непременно предвидел бы, если б не затемнила его сердечная слабость. […] Ты все говоришь с ними, усовещиваешь их, точно так же как усовещиваешь императора, вместо того, чтоб плюнуть один раз навсегда на всю свою старую публику и, обернувшись к ней спиною, обратиться к публике новой, молодой, единоспособной понять тебя искренно, широко и с волею дела.
[…] Массы иногда по близорукости и невежеству увлекаются в сторону от столбовой дороги, ведущей прямо к их цели, и нередко становятся в руках правительства и привилегированных классов орудием для достижения целей, решительно противных их существенным интересам. Что ж, неужели люди, знающие, в чем дело, знающие, куда надо и куда не надо идти, должны ради популярности увлекаться и врать вместе с ними? В этом ли состоит ваша пресловутая практичность? Не та ли самая практичность заставила Мацини[39] нейтрализировать республиканское знамя в 1859 г., писать послания к папе и к королю, искать сделок с Кавуром[40] и от уступки к уступке не она ли его довела до совершенного, собственноручного разрушения республиканской партии в Италии? Она же превратила народного героя Гарибальди* в бессловесного слугу Виктора Эмануила[41] и Наполеона III*. Говорят, Мацини и Гарибальди должны были уступить воле народной. В том-то и дело, что они уступили не воле народной, а небольшому буржуазному меньшинству, взявшему на себя право говорить во имя равнодушного ко всем этим политическим переменам народа. То же самое случилось и с вами. Вы приняли литературно-помещичий вопль за выражение народного чувства и оробели – оттуда перемена фронта, кокетничанье с лысыми друзьями-изменниками и новые послания к государю… и статьи в роде 1-го мая нынешнего года, – статьи, которой я ни за что в мире не согласился бы подписать; ни за что в мире я не бросил бы в Каракозова камня и не назвал бы его печатно «фанатиком или озлобленным человеком из дворян». […] Я, так же как и ты, не ожидаю ни малейшей пользы от цареубийства в России, готов даже согласиться, что оно положительно вредно, возбуждая в пользу царя временную реакцию, но не удивляюсь отнюдь, что не все разделяют это мнение, и что под тягостью настоящего, невыносимого, говорят, положения нашелся человек менее философски развитой, но зато и более энергичный, чем мы, который подумал, что гордиев узел можно разрезать одним ударом. Несмотря на теоретический промах его, мы не можем отказать ему в своем уважении и должны признать его «нашим» перед гнусной толпой лакействующих царепоклонников. В противность сему ты в той же статье восхваляешь «необыкновенное» присутствие духа молодого крестьянина, редкую быстроту соображения и ловкость его. Любезный Герцен, ведь это из рук вон плохо, на тебя непохоже, смешно и нелепо. Что ж необыкновенного и редкого в действии человека, который, видя, как другой человек подымает руку на третьего, хватает его за руку или ударяет по ней; ведь это сделал бы всякий, старик, так же, как и молодой, царененавистник, так же, как и самый ревностный царепоклонник. Это сделал бы всякий без мысли, без цели, а механически, инстинктивно, с быстротою и ловкостью всякого инстинктивного движения […] Ты в той же статье еще сердишься на царя, что он возведением Комисарова в дворянское достоинство будто бы исказил смысл урока, данного нам историею. В чем же состоит по-твоему смысл исторического урока? Догадаться не трудно: Рылеевы*, Трубецкие*, Волконские*, Петрашевские*, Каракозовы* – непримиримые враги императорства, – все из дворян. Сусанины[42], Мартьяновы, Комисаровы* – поборники и спасители самодержавия – все из народа. Ты же, продолжая свою роль непризванного и непризнанного советника и пестуна всего царского домa, не исключая даже и Лейхтенбергских, ты упрекаешь Александра Николаевича в том, что он унижает преданное ему крестьянство перед враждебным ему дворянством. А ведь, что ни говори, Герцен, Александр Николаевич, руководимый чувством самосохранения, лучше понимает смысл государственной русской истории, чем ты.
Пора резюмироваться: не подлежит сомнению, что ваша пропаганда в настоящее время не пользуется даже и десятою долею того влияния, которое она имела четыре года тому назад. Звоны вашего «Колокола» раздаются и теряются ныне в пустыне, не обращая на себя почти ничьего внимания […] Значит, что он звонит по пустому и благовестит не то, что следует. Вам остается два выхода: или его прекратить, или дать ему направление иное. […] Ищите публики новой, в молодежи, в недоученных учениках Чернышевского* и Добролюбова*, в Базаровых, нигилистах – в них жизнь, в них энергия, в них честная и сильная воля. Только не кормите их полусветом, полуистиною, недомолвками. Да, встаньте опять на кафедру и, отказавшись от мнимой и, право, бессмысленной тактичности, валяйте все, что сами думаете, сплеча и не заботьтесь больше о том, сколькими шагами вы опередили свою публику. Не бойтесь, она от вас не отстанет, и в случае нужды, когда вы будете уставать, подтолкнет вас вперед. Эта публика сильна, молода, энергична, – ей надо полного света и не испугаете вы ее никакою истиною. Проповедуйте вы ей практическую осмотрительность, осторожность, но давайте ей всю истину, дабы она при свете этой истины могла узнать, куда идти и куда вести народ. Развяжите себя, освободите себя от старческой боязни и от старческих соображений, от всех фланговых движений, от тактики и от практики, перестаньте быть Эразмами; станьте Лютерами[43] и возвратится к вам вместе с утраченной верою в дело и старое красноречие и старая сила, – и тогда, но только тогда ваши старые блудные дети-изменники, познав вновь в вашем голосе голос начальника, возвратятся к вам с покаянием, и горе вам, если вы согласитесь принять их.
15. П. А. Кропоткин*
Из книги «Записки революционера»
Различные писатели пробовали объяснить движение в народ влиянием извне. Влияние эмигрантов – любимое объяснение всех полиций всего мира. Нет никакого сомнения, что молодежь прислушивалась к мощному голосу Бакунина*; верно также и то, что деятельность Интернационала производила на нас чарующее впечатление. Но причины движения в народ лежали гораздо глубже. Оно началось раньше, чем «заграничные агитаторы» обратились к русской молодежи, и даже раньше возникновения Интернационала[44]. Оно обозначилось уже в каракозовских кружках в 1866 году. Его видел еще раньше Тургенев в 1859 году и отметил в общих чертах[45]. В кружке чайковцев[46] я всеми силами содействовал развитию этого уже наметившегося движения; но в этом отношении мне приходилось только плыть по течению, которое было гораздо сильнее, чем усилия отдельных личностей. […]
Наши старшие братья не признавали наших социалистических стремлений, а мы не могли поступиться ими. Впрочем, если бы некоторые из нас и отреклись от этих идеалов, то и то бы не помогло. Все молодое поколение огулом признавалось «неблагонадежным», и потому старшее поколение боялось иметь что-нибудь общее с ним. Каждый молодой человек, проявлявший демократические симпатии, всякая курсистка были под тайным надзором полиции и обличались Катковым как крамольники и внутренние враги государства. Обвинения в политической неблагонадежности строились на таких признаках, как синие очки, подстриженные волосы и плед. Если к студенту часто заходили товарищи, то полиция уже наверное производила обыск в его квартире. Обыски студенческих квартир производились так часто, что Клеменц*, со своим обычным добродушным юмором, раз заметил жандармскому офицеру, рывшемуся у него: «И зачем это вам перебирать все книги каждый раз, как вы у нас производите обыск? Завели бы вы себе список их, а потом приходили бы каждый месяц и проверяли, все ли на месте и не прибавилось ли новых». По малейшему подозрению в политической неблагонадежности студента забирали, держали его по году в тюрьме, а потом ссылали куда-нибудь подальше на «неопределенный срок», как выражалось начальство на своем бюрократическом жаргоне. Даже в то время, когда чайковцы занимались только распространением пропущенных цензурой книг, Чайковского дважды арестовывали[47] и продержали в тюрьме по пяти или шести месяцев; причем в последний раз арест произошел в критический для него момент. Только что перед тем появилась его работа по химии в «Бюллетене Академии Наук», а caм он готовился сдать последние экзамены на кандидата. В конце концов, его выпустили, так как жандармы не могли найти никаких поводов для ссылки его. «Но помните, – сказали ему, – если мы арестуем вас еще раз, вы будете сосланы в Сибирь». Заветной мечтой Александра II действительно было основать где-нибудь в степях отдельный город, зорко охраняемый казаками, и ссылать туда всех подозрительных молодых людей. Лишь опасность, которую представлял бы такой город с населением в двадцать-тридцать тысяч политически «неблагонадежных», помешала царю осуществить его поистине азиатский план. […]
Так как во время наших споров в кружке постоянно поднимался вопрос о необходимости агитации в пользу конституции, то я однажды предложил серьезно обсудить это дело и выработать план действия. Я всегда держался того мнения, что, если кружок что-нибудь решает единогласно, каждый должен отложить свое личное чувство и приложить все усилия для общей работы. «Если вы решите вести агитацию в пользу конституции, – говорил я, – то сделаем так: я отделюсь от кружка в видах конспирации и буду поддерживать сношения с ним через кого-нибудь одного, например, Чайковского. Через него вы будете сообщать мне о вашей деятельности, а я буду знакомить вас в общих чертах с моею. Я же поведу агитацию в высших придворных и высших служебных сферах. Там у меня много знакомых, и там я знаю немало таких, которые уже недовольны современным порядком. Я постараюсь объединить их вместе и, если удастся, объединю в какую-нибудь организацию. А впоследствии, наверное, выпадет случай двинуть все эти силы, с целью заставить Александра II дать России конституцию. Придет время, когда все эти люди, видя, что они скомпрометированы, в своих собственных же интересах вынуждены будут сделать решительный шаг. Те из нас, которые были офицерами, могли бы вести пропаганду в армии. Но вся эта деятельность должна вестись отдельно от вашей, хотя и параллельно с ней». […]
Кружок не принял этого предложения. Зная отлично друг друга, товарищи, вероятно, решили, что, вступив на этот путь, я не буду верен самому себе. В видах чисто личных я теперь в высшей степени рад, что мое предложение тогда не приняли. Я пошел бы по пути, к которому не лежало мое сердце, и не нашел бы лично счастья, которое встретил, пойдя по другому направлению. […]
Не раз обсуждали мы в нашем кружке необходимость политической борьбы, но не приходили ни к какому результату. Апатия и равнодушие богатых классов были безнадежны, а раздражение среди молодежи еще не достигло того напряжения, которое выразилось шесть или семь лет спустя борьбой террористов под руководством Исполнительного комитета. Мало того, – такова трагическая ирония истории – та самая молодежь, которую Александр II в слепом страхе и ярости отправлял сотнями в ссылку и в каторжные работы, охраняла его в 1871–1878 годы. Самые социалистические программы кружков мешали повторению нового покушения на царя. Лозунгом того времени было: «Подготовьте в России широкое социалистическое движение среди крестьян и рабочих. О царе же и его советниках не хлопочите. Если движение начнется, если крестьяне присоединятся массами и потребуют землю и отмену выкупных платежей, правительство прежде всего попробует опереться на богатые классы и на помещиков и созовет Земский Собор. Точно таким же образом крестьянские восстания во Франции в 1789 году принудили королевскую власть созвать Национальное собрание. То же самое будет и в России».
Но это было еще не все. Отдельные личности и кружки, видя, что царствование Александра II фатально все больше и больше погружается в реакционное болото, и питая в то же время смутные надежды на «либерализм» наследника (всех молодых наследников престола подозревают в либерализме), настаивали на необходимости повторить попытку Каракозова[48]. Но организованные кружки упорно были против этого и настойчиво отговаривали товарищей. Теперь я могу обнародовать факт, который до сих пор был неизвестен. Из южных губерний приехал однажды в Петербург молодой человек с твердым намерением убить Александра II. Узнав об этом, некоторые чайковцы долго убеждали юношу не делать этого; но так как они не могли переубедить его, то заявили, что помешают eмy силой. Зная, как слабо охранялся в ту пору Зимний дворец, я могу утвердительно сказать, что чайковцы тогда спасли Александра II. Так твердо была настроена тогда молодежь против той самой войны, в которую она бросилась потом с самоотвержением, когда чаша ее страданий переполнилась.
16. Д. М. Рогачев*
Исповедь (1877 г.)
Пишу к вам, друзья, потому, что чувствую сильнейшую потребность высказаться; высказываюсь же перед вами потому, что вас я считаю единственными людьми, близкими ко мне. Если, кроме народного дела, для меня существовало что-нибудь родное, то это вы, потому я вас и назвал друзьями. Я вас глубоко уважал; уважал за вашу преданность народу; уважал потому, что был с вами наиболее солидарен (это вы увидите ниже); уважал за вашу серьезность, уважал, наконец, за вашу высокую нравственность. Я начинаю свою исповедь.
Особенные обстоятельства воспитания, постоянное нахождение среди народа и т. д. воспитали во мне чувство, какое-то особенно теплое к народу (я не могу иначе выразиться). Но затем под влиянием чтения неопределенное чувство оформилось: я стал любить народ и его счастье. Таким я поступил в Технологический институт. Здесь я встретился со своими бывшими товарищами: Леонидом[49] и Сергеем[50]. Отчасти под влиянием их, отчасти под влиянием нового чтения мои убеждения сделались определеннее: я уже сознал, что только насильственный путь есть единственный для выхода народу из его положения; но у меня ничего не было определенного, как действовать среди фабричных рабочих и как среди сельских. В это время я сталкиваюсь с Низов[киным]* и его рабочим. Однажды мы с ним отправились к одному рабочему и затем все пошли пить чай в трактир. Рассказ этого рабочего об особенной жизни произвел на меня странное впечатление. Я вышел из трактира как угорелый. Казалось, я готов был в это время обнять весь свет. По улице я бежал; сбил с ног несколько человек. По дороге мне попался какой-то господин, обидевший женщину, я ему дал в ухо. С этого времени для меня не существовало более никаких заведений, я решил посвятить всего себя, все свое время деятельности среди народа. Под таким впечатлением я отправился на лето домой. Летом в Орле я ходил по трактирам, знакомился с кузнецами. Отправился к инспектору народных училищ с целью поступить в народные учителя; меня не приняли; я возвращался в Питер, проезжая через Москву. В Москве встретился с Долгуш[иным]*, который и стал меня убеждать присоединиться к его сообществу. Я спросил, в чем заключается их деятельность. «Ходить в народ и агитировать прямо, не скрываясь». Но разве народ готов? – спросил я его. Готов, – ответил он мне, – и коли не верите, отправьтесь и походите среди народа. Я задумался, хотел действительно отправиться пешком и пройти всю Волгу сверху донизу, чтобы воочию убедиться в справедливости его слов. Но явился Леонид, и я отправился с ним в Питер. Здесь я познакомился с очень многими из его товарищей, – познакомился и с Силычем[51]. Как я сказал выше, у меня не было определенного плана, как действовать среди народа. Я решился присмотреться к деятельности других и в то же время я хотел испытать на своей шкуре положение народа, хотел его узнать, хотел, чтоб он мне вполне доверял, чтоб он относился ко мне, как к равному; я поступил на Пут[иловский] завод рабочим. Отчасти трудность работы и мое плохое материальное положение (которое было хуже даже положения рабочего – я жил не в артели и питался селедкой да чаем), отчасти что был замечен – через месяц я принужден был бросить завод. Как действовать среди народа, для меня и тогда не выяснилось, я был и тогда еще невыработанною личностью. Я не знал, что с собою делать. Люди (это вы), которых я уважал – мне не доверяли (и имели полное право, потому что в серьезном деле могут участвовать только личности, вполне сложившиеся). Когда однажды пришел на вашу сходку (в казарму) – вы поспешили разойтись… Оправдывая вполне ваше поведение – мне было горько… Повторяю, я сам не знал, что с собою делать… Но является Сергей и говорит: «Хочешь, Дмитрий, отправимся в Тверскую губернию, выучимся пилить – какая пара из нас выйдет. А тогда пойдем на дело». Хоть на край света, – ответил я ему, – готов я сейчас же отправляться. Через месяц нас арестовали в Твер[ской] губ[ернии]. Сергей был в страшном волнении (он пользовался моим большим, чем кто-либо из вас, уважением) […] «Как скоро, как скоро…» – повторял он, ходя по волостному правлению. Я же был совершенно хладнокровен. Ночью из одного села мы бежали. Ночь была страшно темна, кругом болото, мы по колено в воде. Так мы добрались до лесу. «Ну, Митька, – сказал, обнимая и целуя меня, Сергей, – мы теперь с тобой полные отщепенцы – пусть же этот братский поцелуй служит нам вечною памятью, что отныне мы принадлежим народу и только народу». Я не умею в тех случаях говорить, но вся моя дальнейшая жизнь доказала, что сдержал это слово… Мы явились в Москве, потом в Пензе. В это время я страстно накинулся на чтение. В Пензе я провел около месяца в гостинице, совершенно один, погруженный в чтение. Я задумывался до самозабвения. В это время я почти сложился – мои убеждения определились. Я поступил к Войнар[альскому]*. Пробывши в качестве письмоводителя около 6 месяцев, я почувствовал страшно неловкое положение: в одно и то же время я проповедовал против существующего привилегированного строя и сам занимал привилегированное положение – такое нравственное раздвоение я не мог выдержать: отныне я решился занимать только положение рабочего. Из Пензы я отправился в Саратов; начались мои странствования. Саратов, Тамбов, Москва и т. д. Встретился с массой личностей; из разговора с ними увидел, что народ мало кто знает, что большинство бывавших в народе, как прекрасно выразилась Ободов[ская]*, только пропорхнули […] К тому же начались аресты. Я положил себе уйти в народ и не являться до тех пор на свет, пока не изучу все народные элементы. Под элементами же народными я понимал: сельский, городской, староверов и т. д. Я хотел себя бросить, так сказать, в море (житейское), с тем, что, если выплыву, буду человек, пропаду – туда и дорога. И вот я начинаю, с бурлака, рабочего на пристанях (где познакомился с знаменитыми волжскими артелями: дубовской, парамзинской, поимской), коробейника, рабочего на железных дорогах, рабочего ватажного, старовера (был, с месяц, начетником у странников или по-волжски подпольных – дальше не мог вытерпеть), беспаспортного рабочего, перепробовал все эти положения […] Я не прочел в это время ни строчки; но я чувствовал, что с каждым днем я становился все ближе и ближе к нapoдy. Я чувствовал, что я стал ненавидеть его ненавистью […] В артелях я был всегда одним из первых протестантов – что я называю быть народным реальным протестантом […] Сначала я учился у народа – в Астрахани я кончил народное образование свое – и онародился. Онародиться же значит понимать вполне народ – и говорить для него понятным языком. В Астрахани на меня повлияла одна личность из народа (я был вместе с ним в артели – катали селедки) […] Такой громадной силы воли, такого уменья овладевать массами – я еще никогда не встречал. Я встретился с ним при особенных условиях. Я шел по Астрахани, вдруг смотрю – около одного дома толпа, я подбегаю […] Смотрю, какой-то крик, разобрать ничего нельзя […] Но вот выделяется из толпы личность и кричит «(русское выражение) глядеть, валяй кирпичами». И масса кирпичей полетела в стекла дома. Оказалось, это рабочие в доме своего хозяина, их обсчитавшего. «Стой, – слышу я дальше, – за мной». И прежняя же личность ведет куда-то всю массу… кругом бегает полиция. Вся масса выходит на площадь в конце города, вдали острог… На площади войско… толпа останавливается… я очутился рядом с коноводом […] Подъезжает командир – как видно, человек бывалый. «Вы что это, ребята? Марш по домам!» И вся толпа стала расходиться […] Остался только коновод с опущенной головой, недалеко от него я […] Два полицейских хотели его схватить; но он со словом: «братцы, неужели ж выдадите» […] дал так сильно этим полицейским, что они повалились как снопы, и я не успел сделать прыжка, думая ему помочь […] На помощь этим полицейским бросились другие… Но бывалый командир крикнул: «оставить его». И его отпустили… Толпа разошлась… В каком-то чаду ходил я по городу, стараясь разыскать коновода […] Бродя по площади, я заметил у одного кабака стечение народа. Я вхожу в кабак и вижу след[ующую] сцену: около стойки множество народа; в одном углу за столом, в середине компании, сидит тот коновод с опущенной головой […] На столе водка, кругом компания, обращаясь к коноводу, говорит: «ах, дядя Василий, ну ж молодец, вот это так ухач. Пей, слышишь, сколько душе угодно; накачаем тебя во как…» Наконец, дядя Василий поднимает голову, вскакивает и кричит: «водки, дайте водки, залейте душу мне»; ему подают полуштоф […] он выпивает его весь через горлышко […] выскакивает на середну кабака и кричит: «братцы: кто желает со мною побиться полюбовно?» Никого не находится, он продолжает: «братцы, кто же полюбовно… хоть побейте меня, да только утешьте – внутри жгет». Из толпы выделяется здоровый парень, они бьются; по третьему разу дядя Василий падает: встает, обнимает своего противника и говорит: «ну, будь мне друг, ты старший мне брат, я младший». Они меняются крестами […] Здесь-то я сошелся с этим дядею Василием. Вам не понятно все это последнее. Он вел массу к острогу, – ему не удалось – вот это-то его и жгло… Я после с ним проработал около двух месяцев в разных артелях; бывали артели и по 300 человек и все под каким-то точно магическим обаянием этого человека находились. В восхищении я себе повторял: как бы мне сделаться таким, как бы мне сделаться таким […] Но в ответ от него получил: «работай всегда впереди всех и больше всех, да узнай побольше – и будешь таким»… Он стал моим идеалом. Это действительно замечательная личность. Такие личности во время народных движений становятся Разиными и Пугачевыми. Но в мирное время им нет деятельности: за исключением коноводов в артелях, они пьянствуют беспросыпно… Здесь-то я и покончил свое народное образование […] Я уехал отсюда в один из южных городов. Там я явился уже не учеником, а сам действующим в артелях. В одной артели я был избран артельщиком. Тогда я чувствовал высшее нравственное довольство. Но вдруг я слышу о турецкой войне, я бросаю народ и начинаю пробираться к интеллигентным центрам. Я не сдержал своего обещания: я не изучил вполне народных элементов… Мне рано еще было являться в интеллигенцию, с тем, чтобы, пристав к серьезной группе личностей, преследующих народные интересы, – начать серьезную деятельность среди народа. Но, признаться сказать, я стосковался и о вас, мне захотелось увидеться с вами; к тому более двух лет ни строчки не читал, – все это вместе с вышеупомянутыми причинами и толкнуло меня к интеллигентным центрам. Случайно я встретился со Львовной[52], а там очутился в Питере. Теперь я явился с совершенно готовою программою. Когда-то народ обладал землею и политическою самостоятельностью; со временем он потерял и то, и другое. Но вместо его политической самостоятельности явилась центральная власть, сумевшая сорганизовать его силы для отражения татар, и русский народ остался ей благодарен. Отсюда-то и его идеал: общая земля и его идеальный царь. Идеал вполне определенный и в то же время совершенно противоположный действительности. Понятно, что народ должен был бороться с действительною центральною силой и ее представителем – царем. Но борьба была еще возможна, пока у народа была организованная сила, около которой он мог группироваться, это – казачество; впоследствии же борьба становилась все более и более неравною… Но настала крестьянская реформа. Это был переход наш от рабского строя к капиталистическому. На первый раз, впрочем, оставили еще общину крестьянскую с землею, только все, что зарабатывалось с этой земли крестьянином, отбиралось в виде податей. Так было нужно для правительства; но теперь правительство быстро стремится к уничтожению общины, и я убежден, что в недалеком будущем община уничтожится, и у нас образуется пролетариат, одним словом – мы повторим то же, что совершается теперь в западноевропейских государствах. Но крестьянская реформа и все последующее повлияло хорошо на крестьянина: оторвало его от помещика, поставило лицом к лицу с центральной властью: народ теперь (разумеется, в лице лучших людей) понял, что ему не на кого надеяться; он только не додумался, что ему делать. Как выйти из своего положения? Отсюда-то и понятна наша задача: она подготовительная – организация народной партии. Я не согласен с теми, кто говорит, что теперь возможно какое-нибудь крупное движение среди народа, не согласен потому, что у народа нет такой силы, около которой он мог бы сгруппироваться. Я не согласен с теми, кто говорит: бунтуй от нуля до бесконечности, потому что подобное расшатывание государства, не основанное на умственной подкладке, ни к чему не поведет (тому множество примеров в истории и между прочим в русской: смутное время, движение Малороссии в половине XVII столетия[53] и т. д.). Итак, организация народной партии есть главная наша цель. Деятельность среди народа распадается на деятельность среди фабричных и среди сельских. Среди фабричных, кроме умственной подготовки, практическая деятельность есть стачки, а потом устройство касс и библиотек. Среди сельских – кроме, опять-таки, умственной подготовки, практическая деятельность должна состоять: в местной борьбе с местными эксплуататорами и в борьбе против правительства; последняя же должна состоять, – раз только составилась группа крестьян, могущая сознательно влиять на остальную массу окружающих местных крестьян, – в неплатеже податей. Это, по-моему, единственно целесообразная и единственно жизненная задача. Крестьяне теперь без того инстинктивно стремятся не платить податей (образованием разных обществ неплательщиков, лидальщиков[54] и т. д.); мы только должны это инстинктивное стремление оформить и сделать сознательным.
С такой-то программой я приехал в Питер. Признаться, я здесь разочаровался. Мне хотелось в соединении с несколькими личностями приступить к осуществлению моей программы. При этом мне хотелось, чтобы личности были вполне знакомы с народом: потому что я признаю, что каждый из нас не должен заикаться ни о какой пропаганде, пока не узнает народ. Далее, находя, что все народные книжки почти неудовлетворительны, потому что народу не нужны такие книжки, в которых говорилось бы неопределенно о восстании, ему нужны книжки, в которых, за выяснением современного строя, была бы предложена определенная программа, с чего начинать и чего требовать. Я думал с помощью других и этим заняться, повторяю – я несколько разочаровался. Некоторое время я ходил в Питере. Мне было решительно все равно, что со мною будет, в это время меня арестовали […] Я попал в крепость. Я с жаром бросился в чтение книг, но только и нашел, что истории: Костомарова*, Соловьева[55], Стасюлевича*, Шлецера* – все это уже давным-давно прочитанное и перечитанное, а потому неинтересное… А тут еще ни к кому нельзя ни строчки писать, ни от кого никаких известий получить. Мне пришла мысль испробовать себя: что будет, если я ни с кем не буду ни говорить, ни стучать. На воле мне никогда не приходилось встречать условий, которые бы придавили меня; мне захотелось посмотреть, не есть ли одиночество одно из таких условий. До пасхи я чувствовал себя хорошо. Вдруг заболеваю лихорадкою. Доктор лечит меня от простуды, но скоро понял, что у меня нервная лихорадка; после сильнейшего кризиса, у меня являлся сильнейший аппетит. Долго он ломал голову, отчего у меня про изошло это. И как вы думаете, что же оказалось? Он приходит ко мне однажды и спрашивает: не имею ли я сильной половой потребности. Это оказалось совершенно верно. На свободе у меня никогда ничего подобного не было. Но тут одиночество, сидячая жизнь (я буквально почти все время сидел на месте, по непривычке бесцельно ходить), да еще при моей конструкции, все это и повлияло на меня таким образом. В конце концов, я было с ума сошел. Я сделался чрезвычайно мрачным, иногда, сидя, я вдруг начинал истерически хохотать или, лучше сказать рыдать (плакать я не умею). В это-то время и получил обвинительный акт. Это меня как-то немножко растревожило, меня стали к тому же пускать гулять через два дня… В то же время меня чрезвычайно возмущало, что Низовкин приписал мне какую-то роль среди вас, – меня возмущало подобное самозванство с моей стороны; тем более, как я уже вам сказал, что я вас всех глубоко уважал и уважаю. Я эти два заседания все вас кого-нибудь искал, но не видел. Мне хотелось всем высказать о моем невольном самозванстве и посмотреть, как вы отнесетесь ко мне. Сегодня я вас увидел и бесконечно обрадовался. После моей одиночной жизни этот шум последнего времени, а к тому же сегодняшняя встреча с вами до такой степени настроили меня, что моя натура, так сказать, переполнилась чувством, и у меня явилась потребность высказаться перед вами. Когда я садился писать, я вспоминал, что я последний раз говорю с вами… Невольно опять я зарыдал истерически. Жандарм отворяет форточку и спрашивает, чего вы хохочете. Вам, быть может, покажется все это странным. Да, вы бы на свободе никогда и не услыхали от меня ничего подобного.
У меня часто, как говорится, внутри кошки скребутся, а наружно я хохочу, и завтра тоже буду хохотать… Напишите же хоть строчку мне. Ведь вы знаете, я пользуюсь популярностью у большинства подсудимых, а тем не менеe мнением дорожу только вашим, товарищи. Пусть прочтут это только одни ваши друзья.
17. Вопросы, разосланные перед съездом народников, и объяснительная записка к ним (осень 1875 г.)[56]
[…] Неустройство в делах социалистической партии, давшее почувствовать себя с особенною резкостью в последнее время, заставляет всякого искренне преданного делу человека серьезно задуматься над тем, какими причинами вызывается это явление. Первое объяснение, представляющееся уму при подобных обстоятельствах, – это недостаток сил и средств. Но, анализируя факты, нельзя не прийти к убеждению, что хотя социалистическая партия и не может похвалиться в настоящее время большим количеством сил и средств, но, несомненно, что и при существующих силах дела могли бы идти гораздо лучше, чем они идут теперь. Следовательно, причина рассматриваемого явления скорее заключается в том, что часть сил парализуется, что они неправильно распределены, чем в недостатке их. Действительно, если бросить хотя бы поверхностный взгляд на состояние нашей партии в последнее время для того, чтобы убедиться, что именно эти последние обстоятельства и служат главною причиною зла.
Что представляет из себя в настоящее время наша партия? Это несколько отдельных, ничем между собою не связанных, иногда даже враждебных друг другу кружков, из которых каждый старается сосредоточить в себе все функции, необходимые для практической деятельности социалистической партии. Каждый кружок действует так, как будто он только и есть единственный представитель социалистической деятельности; об остальных он не знает или знать не хочет. Понятно, что при таких обстоятельствах много сил пропадает совершенно напрасно, а дела все-таки идут отвратительно, так как силы и средства отдельного кружка весьма ограничены. С другой стороны, весьма естественно, что при таком положении дел интересы различных кружков сталкиваются и, таким образом, является настоящая конкуренция кружков между собою со всеми разлагающими последствиями, которые должны влечь за собою применение принципа соперничества. Дела кружка стали выше общего дела. Сплетни, иногда довольно грязного свойства, взаимное недоверие и даже открытая вражда сделались неизбежными последствиями положения дел, и очень часто люди, чрезвычайно преданные своим убеждениям, не могли отделаться от этого развращающего влияния окружающей атмосферы.
Конечно, эта система группировки наших сил, которую мы будем называть системой кружков, имела свое raison d'etre[57]. Когда возродившаяся социалистическая мысль начала волновать нашу молодежь, единственно возможным способом группировки сил была группировка по прежним личным отношениям, по личным симпатиям и антипатиям, так что случалось, что люди с мнениями, совершенно идентичными, находились в различных кружках, а люди, весьма разнящиеся между собою по оттенкам своих мнений, находились в одном и том же кружке. […] Поэтому нам кажется, что единственный исход из настоящего затруднительного положения заключается в том, что принцип личной симпатии и антипатии не будет служить больше руководящим принципом при группировке сил социалистической партии, а будет заменен принципом группировки для дела и на почве дела. Но если при прежних условиях наперед условленная, точно определенная программа не составляла крайней необходимости, то при предлагаемой реформе такая программа является условием, sine qua non[58], необходимым исходным пунктом деятельности. Вот почему прежде чем приступить к осуществлению какой бы то ни было реформы в группировке наших сил на основании нового принципа, необходимо сообща выработать вполне определенную программу социалистической партии в России. […]
Все вопросы, затрагивающие самые существенные пункты программы, естественным образом распадаются на вопросы о целях социалистической партии и вопросы о средствах к их осуществлению. Относительно целей социалистической партии желательно было бы, чтобы вы высказали свое мнение: во-первых, каковы должны быть те окончательные цели, к осуществлению которых должна стремиться социалистическая партия; во-вторых, если вы не думаете, что эти окончательные цели могут быть осуществлены первым удавшимся социалистическим движением в России, – понимая под этим выражением первое по времени народное движение, которое сделает народ распределителем своих судеб, – то что, по вашему мнению, может быть осуществлено после первого движения? Особенное внимание обращено на частный случай этого вопроса, именно – могут ли народные массы осуществить свои ближайшие социальные требования фактом революции или же это для них невозможно и они должны стремиться к приобретению политической власти и потом уже, при ее помощи, осуществить свои социальные требования, так как этот вопрос был предметом значительных разногласий среди социалистических партий Запада, разногласий, коснувшихся отчасти также и нас.
Относительно пропаганды в народе нам было бы интересно знать: во-первых, мнение ваше о содержании пропаганды, так как и по этому вопросу существуют некоторые разногласия во мнениях в среде русских социалистов, особенно по вопросу, должно ли с социалистической пропагандой соединять антирелигиозную или нет. Во-вторых, что вы думаете о высказываемом многими мнении, что литературная пропаганда в нашем народе не имеет никакого значения и есть только напрасная трата времени и труда. В-третьих, каково ваше мнение о вопросе, служащем до сих пор предметом бесконечных споров, именно о вопросе, имеет ли значение тот вид личной пропаганды, когда пропагандист действует в положении человека из привилегированных классов общества (медика, фельдшера, фельдшерицы, акушерки, учителя и т. п.) или даже в положении рабочего, но не скрывает своего происхождения из привилегированных классов. Четвертый вопрос относительно пропаганды касается весьма важного пункта – о значении пропаганды массам в момент их возбуждения против эксплуатирующих классов.
Важность этих моментов для пропаганды едва ли может подлежать сомнению для всякого, кто знает тот факт, что значительная часть сил западноевропейских социалистических партий приобретена именно этим путем. Известно, например, что громадное количество членов, которое насчитывал в своих рядах Интернацио нал в период своего наибольшего процветания, было приобретено главным образом посредством стачек. Вопрос заключается в том, чтобы указать, в каких явлениях выражается в нашей жизни борьба неимущих классов с имущими на социально-экономической, политической и религиозной почве! Каким из этих явлений возможно воспользоваться для целей пропаганды и какими невозможно? Наконец, какие из этих явлений такого рода, что ими можно воспользоваться, раз они существуют; но активно способствовать происхождению этих явлений, чтобы потом воспользоваться ими, значило бы принести больше вреда, чем пользы? К этой категории относится, между прочим, по мнению одной части наших социалистов, возбудивший наибольшие несогласия вопрос о том, следует ли возбуждать частные бунты или нет? […]
Пятый вопрос относительно пропаганды касается пропаганды в войске. Нужна ли она? Каковы должны быть ее цели? Шестой вопрос касается пропаганды в привилегированных классах общества. Нужна ли она? Каковы должны быть ее цели? Что вы думаете о высказываемом некоторыми мнении, что существование особенной литературы для интеллигенции – излишняя роскошь, так как она может читаться почти исключительно людьми из привилегированных классов. Относительно организации было бы интересно, чтобы вы сообщили с особенной подробностью ваше мнение о недостатках существующей в настоящее время группировки сил нашей социалистической партии (система кружков), так как этим отчасти объяснится, что нужно избегать при новой системе группировки. Чем может быть заменена существующая в настоящее время система кружков. Каков должен быть принцип организации социалистической партии в России (централистский или федеративный)? Каким образом вы себе представляете последовательное развитие нашей социалистической партии? И, наконец, каково должно быть вытекающее отсюда первоначальное распределение наших сил, т. е. нужно ли их сосредоточивать преимущественно в промышленных центрах, или же надо деятельность нашу главным образом перенести на село? Кроме того, сообщите, каково должно быть, по вашему мнению, отношение русской социалистической партии к социалистическим партиям других стран и каково должно быть наше отношение к другим русским партиям?
В заключение мы считаем нужным поставить несколько вопросов, которые всего удобнее назвать вопросами о нравственности социалистической партии. Но по этому поводу нам необходимо оговориться. Социалисты – люди с весьма определенными убеждениями, и единственным регулятором деятельности каждого из них может быть только собственное убеждение. Поэтому странно было бы вырабатывать какие-то особенные правила социалистической морали. Но, к сожалению, практика показывает, что в нашей партии существует значительная путаница в понятиях относительно применения некоторых нравственных принципов. Принцип – цель оправдывает средства – разменивается многими на мелкую монету и вследствие этого ведет к поступкам, которые компрометируют партию о глазах общества и порождают взаимное недоверие в среде самой партии. Поэтому мы сочли нужным поставить эти вопросы, но не для того, чтобы из ответов на них составить обязательный нравственный кодекс, а для того, чтобы заставить всех серьезно подумать над этими вопросами и высказать свои мнения. Нам кажется, что таким образом выяснятся взгляды на этот предмет и в среде партии образуется нечто вроде общественного мнения, которое заставит отдельных лиц избегать поступков, могущих вредно отозваться на деятельности партии.
Вот эти вопросы.
Дозволительны ли ложь, обман, искажения и преувеличение фактов в делах партии, в среде социалистической партии? Дозволительны ли искажения и преувеличения фактов как средства для пропаганды и агитации?
Обращаем ваше внимание на частный случай этого вопроса, именно – дозволительно ли пользоваться религиозным фанатизмом рабочих масс как средством для пропаганды или вообще проповедовать основы социалистического миросозерцания как учение, исходящее от высшего существа? Этот вопрос получил в последнее время практическое значение, так как некоторыми лицами высказывается мысль, что необходимо пользоваться религиозными верованиями нашего народа как исходным пунктом для пропаганды.
Дозволительно ли пользоваться лицами, не принадлежащими к социалистической партии, как средством для достижения целей партии без предварительного на то согласия этих лиц? […]
18. С. М. Степняк-Кравчинский*
С.М. Степняк-Кравчинский – П.Л. Лаврову* (начало 1876 г.)
[…] Теперь мне хочется поговорить с вами основательно о наших разногласиях и наших отношениях. Это стало в настоящее время совершенно необходимым по двум причинам. Во-первых, потому, что наши кружки вступают в какую-то весьма тесную связь, может быть, даже «слились» окончательно (подробностей и условий соединения я еще не знаю). Значит, с настоящего времени нам приходится «играть за одним и тем же столом». Ну, а я люблю играть в открытую. Да и не только люблю, но считаю это даже необходимым.
Вторая причина, побуждающая меня высказаться, – та, что в последнее время между нами, совершенно против моего желания, пробежала какая-то черная кошка. Поводом была Герцеговина[59] – предмет самый, по-видимому, безобидный. Это с одной стороны вызывает во мне желание выяснить Вам вполне ясно, что наше разногласие было чисто принципиальное и не имело ровно ничего личного.
С другой стороны, показывает, чего следует ждать, когда дело зайдет о чем-либо более близком. Тогда только дым коромыслом! Итак, во избежание горшего, нам необходимо объясниться. Нет ничего хуже недомолвок да умалчиваний. Они гораздо опаснее самой резкой откровенности. […]
Вы решили быть выразителем убеждений молодежи, признав ее более себя компетентною. Вы всегда уступаете то, что касается лично Вашего убеждения, если увидите, что это не убеждение партии. В этом случае Вы поступаете, как считаете своим долгом. Это с Вашей стороны делается совершенно искренно и добросовестно, и лично Bаc ни в чем упрекнуть нельзя. Но таким способом нельзя создать революционного органа. Такой орган не может идти вровень с молодежью. Для этого нужно жить вместе с молодежью, нужно перерабатывать одновременно с нею те вопросы, которые революционная практика ставит на очередь, нужно, наконец, быть проникнутым тем духом, которым проникнута она.
Все это, по-моему, возможно собственно говоря тогда, когда люди, ведущие орган, сами принадлежат к активным деятелям, живут в самом водовороте. Поэтому, мне кажется, что орган, который был бы действительно руководителем партии, должен писаться людьми, действующими в России. Заграничный же эмигрантский орган никогда этого не достигнет. Он всегда будет жить задним чис лом. В самом лучшем случае он будет идти позади партии, а никогда не впереди ее. Такова судьба всех эмигрантских органов. Конечно, бывают исключения из этого правила. «Колокол» был одним из них. Но нужен тут особый дар «ясновидения», который составляет удел весьма немногих. Нужно иметь то, что называется революционным инстинктом. Этого инстинкта не выработать никакими усилиями. Это всего менее продукт мысли или логики. Главный источник его революционная страсть. […]
У Вас этого инстинкта нет. Вы человек мысли, а не страсти. Ну, а этого недостаточно. Ваш орган неминуемо должен был разделить участь всех эмигрантских органов, и он разделил ее. […]
Спросите об этом всякого, кто знаком с нашими революционными очагами – с Петербургом, Москвой, Одессой, Саратовом и др. Пусть он скажет Вам, много ли было так называемых лавристов и какое положение они занимали среди других партий. Всякий ответит Вам, что они представляли повсюду самые малочисленные, сравнительно с общей массой, кружки, и что, главное, они были всегда самой крайней (умеренной, разумеется) фракцией. Все же прочие партии не признавали вашего органа своим, и все они шли дальше вас. И, заметьте, в рядах их стояли люди наиболее энергичные, наиболее революционные. Конечно, если придерживаться той классификации революционеров, которую сделал Смирнов[60], то все эти люди не настоящие революционеры. Но не будет ли это прокрустовой кроватью? Я не думаю, чтобы вы и теперь остались при прежнем убеждении, не думаю, чтобы у Вас хватило духу сказать, что Рогачев*, Войнаральский*, Ковалик* и Брешковская* должны быть выброшены из числа революционеров. Вы не скажете этого. Вы не смеете сказать этого! Если у нас были герои, то только между ними!
Правда, между этими людьми было много таких, крайность которых переходила в нелепость (представитель их Ковалик и его последователи). Но вот против таких-то нелепостей и нужен орган, который образумил бы увлекающихся и указал им действительное, практическое приложение их сил. Большинство одумалось бы, а меньшинство по необходимости уступило бы. Но для этого необходимо, чтобы орган был органом партии, большинства, а не органом крайней умеренной фракции, которая никогда не бывает особенно многочисленной и всегда бывает самой вялой. Ваш же орган был органом именно этой фракции. Все прочие шли дальше.
В чем же заключалось и заключается различие между вашей партией и всеми фракциями более крайней?
Его можно охарактеризовать очень кратко: ваша партия была и остается до сих пор партией «слова». Крайняя же хочет «дела».
Объяснюсь.
Но прежде замечу следующее: я не стану делать цитат. Точно так же и вы меня не опровергнете цитатами. Революционный, агитаторский орган не справочная книжка. Две-три строчки в уголку какой-нибудь статейки ничего не значат. Важно то, что вы повторяете сотни раз, что вы твердите на всевозможные лады. Это-то я и буду принимать во внимание.
Вы хотите социальной революции в самом полном, самом обширном, одним словом, в научном смысле этого слова. Вы ждете того времени, когда русский народ будет в состоянии подняться с ясно сознанной программой самой высшей пробы. Вы ждете затем, чтобы он мог подняться по всей русской земле, потому что только при соблюдении обоих этих условий возможна такая революция, о которой вы говорите, т. е. полная в смысле принципиальном и полная в смысле удачности победы над полуторамиллионной армией.
Очевидно, что для такой революции нужна страшная подготовка. Нужно выработать в среде народа ясное сознание социальных принципов, потому что теперь этого сознания нет. Нужно покрыть всю Россию целой сетью революционных организаций.
Что же вы предлагаете для этого? Вы советуете идти «в народ» и пропагандировать, пропагандировать и пропагандировать до тех пор, пока не будет спропагандирована такая часть народа, которая в состоянии дать сознание массе, в состоянии повести за собой массу. […]
Но в том-то и беда, что мы этому-то не можем поверить. Никогда, во веки веков вашим последователям не сделать и первого шага к осуществлению своих конечных целей, потому что подготовка такой революции, какой вы ждете, потребует нескольких поколений. Ну, а может ли какая бы то ни было организация продержаться хотя бы десять лет, если члены ее будут думать о чем-нибудь другом, кроме самосохранения?
Вот почему мы не верим в ваше словоговоренье. Все, что оно может дать, это – ряд провалов.
Мы не верим ни в возможность, ни в необходимость такой революции, какой вы ждете. Никогда еще в истории не бывало примера, чтобы революция начиналась ясно сознательно, «научно», как вы ждете от самой великой и самой трудной из всех – революции социальной. И 89-й, и 48-й гг., и коммуна начались бессознательно. Только потом, в самом развитии своем эти революции достигли сознательности. Всякая революция начинается бунтом. Но достаточно, чтобы в нем тлела хоть одна революционная искра, чтобы бунт перешел со временем в революцию. […]
Мы не верим точно так же и в возможность и необходимость громадного или всероссийского восстания. Всегда народные восстания начинались – и у нас, и у других народов – с восстания небольшой кучки, небольшой области. Одним словом с бунта, к которому присоединялись с большей или меньшей быстротою и окружающие области.
То же будет и теперь.
Если в народе достаточно революционных элементов, то первый бунт разрастается в революцию. И заранее никто не может сказать, есть ли эти элементы или их нет. Не идей недостает народу. Всякий, кто много шатался по народу, скажет вам, что в его голове совершенно зрелы основы «элементарного» (конечно, не научного) социализма. Все, чего недостает народу – это страсти. Ну, а страсти вспыхивают мгновенно и нежданно.
Если же в народе революционных элементов мало, то бунт неминуемо будет подавлен. Но тот пример, который он даст, та программа, которую он поставит, то возбуждение страстей, которое он вызовет, принесут больше пользы, чем целые десятилетия неутомимейшей и успешнейшей пропаганды. Бунт сразу взволнует всю Россию. Он сразу заставит весь народ задуматься над социальным вопросом. Значит, он сразу покроет всю Россию сетью людей из народа, готовых к революции, потому что для народа подумать о социальном вопросе и способе его разрешения значит сделаться революционером. Ну, а тогда успех революции обеспечен. […]
Может ли пропаганда образовать хотя бы самое ничтожное революционное меньшинство в народе? Нет, для этого она совершенно бессильна. Прежде всего, скажу, что «социалист» еще не значит «революционер». Но положим, что каждый социалист – революционер. Спрашивается, много ли мы можем напропагандировать социалистов? Об этом смешно и спрашивать! Ведь, нас ничтожная горсточка, а народу 60 миллионов. Орудия пропаганды у нас самые ничтожные, а орудия развращения у наших противников – страшные. Мы не можем изменить образа мыслей не только 1/60-й но даже и 1/600-й доли этой массы. Ведь, слишком уж наивно воображать (как вы делаете в одной из статей «толстого» «Впереда»), что число пропагандистов растет в геометрической прогрессии. На самом же деле было бы хорошо, если бы число их только не уменьшалось. И так всегда будет, никакими предосторожностями вы не избегнете провалов. Требования осторожности противоположны требованиям успеха. Чтобы иметь успех, нужно рисковать. Чем меньше риску, тем меньше успех!
Ну, а долго ли мы будем в состоянии выдерживать эти страшные кровопускания? Нет, это выше наших сил! Мы рады отдать всю нашу кровь для народного дела, но не станет у нас ее, если каждый год будут проливаться такие реки! Вы говорите о «гидре стоглавой», говорите, как на место срубленной головы вырастают две новых. Уж позвольте мне уверить Вас, что Вы ошибаетесь. Это, может, издали так кажется. Я же был на месте, я видел, как рубят головы этой гидре. Не вырастает на их месте двух новых, уверяю вас! Уже теперь мы обанкрутились. У нас нет почти ничего. Мы ходим последним козырем. Теперь жизнь чуть теплится. Скоро она потухнет совсем. Наступит полная реакция, полная апатия. И так всегда будет после всякого возбуждения. И при том, чем сильнее будет возбуждение, тем продолжительнее будет реакция. И будет тянуться эта канитель, пока наша молодежь не обуржуазится, как она обуржуазилась во всех других странах, где она была когда-то революционной. И, ведь это не за горами. Процесс этот совершается с весьма достаточной скоростью, и недостает только конституции, чтобы он распустился полным цветом. Но и она, по всем признакам, не заставит себя ждать.
Ну, а что произойдет от того, что интеллигенция обуржуазится? Выйдет то, что революция оттянется не на один десяток лет. Наша интеллигенция – это горящая головня. Народ – это уголья. Конечно, уголья, сложенные в кучу, по прошествии долгого времени сами разгорятся от развития внутренней теплоты. Но умно ли дать бесполезно потухнуть головне? […]
Вот что неминуемо произошло бы, если бы наша интеллигенция действительно шла за Вашим органом: революция погибла бы в России на несколько поколений.
Но этого не будет! Русская интеллигенция не шла за Вами. С страшными усилиями, ощупью и в потемках она вырабатывала себе иной путь, и не далеко то время, когда она вступит на него твердо, ясно и сознательно. Теперь это только инстинктивно. Недоставало факта, который раскрыл бы всем глаза. Но скоро этот факт разразится, и тогда ваше направление – умерло! Все, что есть живого, деятельного, энергичного, все это соберется под другими знаменами, провозгласит другие программы. Какой же это факт? Это будущий процесс. […]
Военные действия откроются вскоре после процесса. Местом их будет Россия и прежде всего Петербург, куда я вернусь около этого времени. И, предупреждаю, здесь я намерен повести свою пропаганду не только в сферах вам чуждых, но и в вашем собственном гнезде, благо теперь, как член своего гнезда, я имею в него свободный доступ, и я надеюсь, что пропаганда моя не останется без успеха.
Но до конца процесса еще далеко. Мы за границей, а не в России. Здесь же не предвидится никаких столкновений. Единственная деятельность, которая возможна здесь, это – книжки. А на этом мы сходимся. Значит, ничего не может помешать нам оставаться по-прежнему в хороших отношениях, кроме разве слишком воинственного темперамента которой-нибудь из сторон. Но, ведь, во время севастопольской кампании не то, что перед сражениями, а в промежутках между самыми кровопролитными битвами обе воюющие стороны находили возможным встречаться и беседовать самым миролюбивым, самым дружеским образом. Неужели же мы будем воинственнее тюркосов? Не думаю! Это было бы простительно ребятам, а не нам, людям, достигшим уже почтенного возраста. Поэтому, любезный Петр Лаврович, по-прежнему жму Вашу руку.
19. А. И. Баранников*
Письмо родным (7 апреля 1881 г.)
В жизни каждого, вероятно, человека, если только жизнь эта идет по одному направлению, а не скачет из колеи в колею, есть своя кульминационная точка. Заберется он высоко-высоко, продержится там некоторое время, да и летит потом оттуда вниз головой. Один взбирается на эту высоту медленно, с расстановками, долго там сохраняет равновесие и потом медленно же спускается вниз; другой попадает туда в несколько прыжков, держится там несколько мгновений и так же стремительно, как взбирался, срывается в пропасть; третий […] и т. д. Все то время, которое человек проводит на высоте, – есть лучшее время в его жизни: тогда только он живет, живет в полном, широком смысле этого слова; тогда только ему легко, свободно дышится; тогда только он не боится никаких препятствий, лежащих по дороге к его цели; тогда только все послушно ему и является орудием в его всесильных руках. Он властвует, берет от жизни все, что в ней есть прекрасного, он венец творения, он царь. И благо ему, если он сумел воспользоваться этим временем, если он угадал его! Пройдет оно, и он снова ничтожество; одно ему останется – плакать о прошлом в уверенности, что оно никогда не вернется. Не счастлив ли тысячу раз тот, чья жизнь оканчивается на рубеже этих двух периодов! Там, позади, счастье, радости, но туда не вернешься, а впереди горе, страдания […] так не лучше ли остановиться именно здесь? Да, несомненно, это лучше.
По отношению ко мне можно говорить, что я сознательно хотел сократить это хорошее время жизни, что при естественном ходе вещей я, в мои 23 года, еще не скоро дожил бы до такой поры… Но я в свою очередь спрошу: была бы при нормальных условиях жизнь моя столь прекрасной, какой она была теперь? Нет. Если я проиграл в количестве, то выиграл в качестве. Что выгоднее? По-моему, выиграть в качестве… Представьте себе мельницу; ее пускают в ход только тогда, когда уже засыпано зерно; камни вертятся, перетирают его и обращают в муку. Но что будет, если жернова будут вертеться, а зерна не будет? Камни будут перетирать друг друга и в этой непроизводительной работе самоуничтожаться. В таком же точно положении находится и человек, полный сил, стремлений, жизни, в груди которого бушуют страсти, – обреченный на вечное бездействие, оторванный навсегда от жизни. Он скоро сделается жертвой внутренней борьбы, она его убьет; силы свои он употребит на самоуничтожение. Итак, спасения нет: или скорая, легкая и сравнительно приятная смерть, или медленная, мучительная пытка, которая в конце концов кончится все-таки смертью. Ей-богу, первое выгоднее и приятнее. Нужно только немного мужества, чтобы отделаться от инстинктов и сознать, что этот исход самый лучший. […]
Глава 2. Самоутверждение
1. Из показаний А. Д. Михайлова на следствии о настроениях в революционной среде в 1876 г. (декабрь 1880 г.) // Прибылева-Корба А. Л., Фигнер В. Н. Народоволец А. Д. Михайлов. Л., 1925. С. 100, 103–104, 107.
2. О. В. Аптекман о роли М. А. Натансона в создании «Земли и воли» // Аптекман О. В. Общество «Земля и Воля» по личным воспоминаниям. Изд. 2-е. Пг., 1924. С. 204.
3. Тезисы народников. 1877 г. // Революционное народничество 70-х годов XIX века. Сб. документов и материалов в двух томах. Т. II. 1876–1882 гг. М.; Л., 1965.
4. Корреспонденция о Казанской демонстрации из газеты «Вперед» (1876 г.) // Рабочее движение в России в XIX веке. Сб. документов и материалов. Т. II. Ч. 2. М., 1950. С. 188–190.