— Погоды-то ныне, погоды… — неопределённо начал он и, крякнув, умолк.
Я догадался и спросил:
— Не за собачкой ли пришли?
— Да и как же! — оживился он и надел шапку. — Ведь это что, к примеру, получается? На что доктору собака? Ни к чему она ему, а мне вот как нужна собачка! Скоро охоты и всё такое… У меня, слышь, у самого есть гончак, да плох: дурак, след не держит и голосу никакого. А ведь это что? Сляпой-то, а? Ведь это уму непостижимо, как выганивает! Царская собака, вот те крест святой!
Я посоветовал ему поговорить с хозяином. Он повздыхал, высморкался и ушёл в дом, а через пять минут появился очень красный и растерянный. Остановился рядом со мной, кряхтел, долго закуривал. Потом нахмурился.
— Что ж, отказали вам? — спросил я, заранее зная ответ.
— И не говори! — огорчённо воскликнул он. — Ну что ты скажешь! Я с малолетства охотник — во, вишь, глаз потерял, — и сыновья у меня тоже, и всё такое. Нам, слышь, для дела собачка нужна, для де-ела! Нет, не даёт… Пятьдесят рублей сулил — цена-то какова, а? — и не подходи, не даёт! Чуть не заревил[11], а? Это мне ревить надо! Охоты подходют — собаки нет!
Он растерянно оглядел сад, забор, и вдруг на лице его что-то мелькнуло, что-то такое хитрое и умное. Он сразу стал спокойнее.
— Она где же помещается у вас? — как бы невзначай поинтересовался он и замигал глазом.
— Уж не украсть ли собачку хотите? — спросил я.
Старик смутился, снял шапку, подкладкой вытер лицо и пытливо глянул на меня.
— Прости господи! — сказал он и засмеялся. — Ведь так с вами и до греха дойдёшь. А ты думал! Ну на что ему собака? Скажи ты вот!
Он тронулся было к выходу, но по дороге остановился и радостно посмотрел на меня:
— А голос-то, го-олос! Понимаешь ты — голос! Чистый ключ, я тебе говорю!
Потом вернулся, подошёл ко мне и зашептал, подмигивая и косясь на окна дома:
— Погоди, собачка-то моя будет. На что ему собака? Человек он умственный, не охотник… Продаст он мне её. Святой крест, продаст! До покрова-то[12] далеко, чего-нибудь удумаем. А ты говоришь… Эх!
Едва старик ушёл, в сад быстро вышел доктор.
— Что он тут вам говорил? — волновался он. — Ах, какой противный старикашка! Какой у него глаз, вы заметили? Прямо разбойничий! И откуда он узнал о собаке?
Доктор нервно потирал руки, шея у него покраснела, седая прядка свалилась на лоб. Арктур, услыхав голос своего хозяина, выполз из-под террасы и, прихрамывая, подошёл к нам.
— Арктур! — сказал доктор. — Ты ведь мне никогда не изменишь?
Арктур закрыл глаза и ткнулся носом доктору в колени. Он не мог стоять от слабости и сел. Голову его тянуло книзу, он почти спал. Доктор радостно посмотрел на меня, засмеялся и потрепал Арктура за уши. Он не знал, что гончий пёс уже изменил ему, изменил с того самого момента, когда попал со мной в лес.
Август подошёл к концу, погода испортилась, и я собрался уезжать, когда пропал Арктур. Утром он ушёл в лес и не вернулся ни к вечеру, ни на следующий день, ни ещё через день.
Когда друг, который жил с тобой, которого ты видел каждый день и к которому часто даже невнимательно относился, когда этот друг уходит и не возвращается больше, на долю тебе остаются одни воспоминания.
И я вспомнил все дни, проведенные с Арктуром вместе, его неуверенность, смущение, его неловкий, несколько боком, бег, его голос, привычки, милые пустяки, его влюблённость в хозяина, даже запах чистой, здоровой собаки… Я вспоминал всё это и жалел, что это был не мой пёс, что не я дал ему имя, что не меня он любил и не к моему дому возвращался в темноте, очнувшись от погони за много вёрст.
Доктор осунулся за эти дни. Он сразу заподозрил давешнего старика, и мы долго разыскивали его, пока наконец не нашли. Но старик клялся и божился, что Арктура в глаза не видал. Мало того, вызвался искать его вместе с нами.
Весть о пропаже Арктура мгновенно облетела весь город. Оказалось, что многие знают его и любят и что все готовы помочь доктору в поисках. Все были заняты самыми разноречивыми толками и слухами. Кто-то видел собаку, похожую на Арктура, другой слышал в лесу его лай… Ребята, те, которых доктор лечил, и те, которых он совсем не знал, ходили по лесу, кричали, обследовали все лесные сторожки, стреляли и по десять раз в день наведывались к доктору узнать, не пришёл ли, не нашёлся ли чудесный гончий пёс.
Я не искал Арктура. Мне не верилось, чтобы он мог заблудиться, — для этого у него было слишком хорошее чутьё. И он слишком любил своего хозяина, чтобы пристать к какому-нибудь охотнику. Он, конечно, погиб… Но как? Где? Этого я не знал. Мало ли где можно найти свою смерть!
А через несколько дней понял это и доктор. Он как-то сразу поскучнел и вечерами долго не спал.
В доме без Арктура стало пусто и тихо, коты уже никого не боялись и свободно разгуливали в саду, камень возле реки никто не обнюхивал больше. Бесполезный, он уныло торчал над землёй и чернел от дождей, запахи его никому не были нужны.
В день моего отъезда мы долго говорили с доктором о разных разностях. Об Арктуре мы старались не вспоминать. Один раз только доктор пожалел, что смолоду не стал охотником.
Года через два я опять попал в те места и снова поселился у доктора. Он по-прежнему жил один. Никто не стучал когтями по полу, не фукал носом и не молотил хвостом по плетёной мебели. Дом молчал, и в комнатах так же пахло пылью, аптекой и старыми обоями.
Но была весна, и пустой дом не производил тягостного впечатления. В саду лопались почки, орали воробьи, в роще городского сада с гомоном устраивались грачи, доктор тончайшим фальцетом[13] распевал свои арии. По утрам над городом стоял синий пар, река разлилась, куда хватал глаз, на разливах отдыхали лебеди и утром поднимались со своим вечным «клинк-кланк», гнусаво сигналили юркие катера и протяжно гудели упорные буксиры. Было весело!
На другой день по приезде я пошёл на тягу[14]. В лесу стоял золотистый туман, кругом капало, звенело, булькало. Земля оголилась, сильно и резко пахла, и сколько было других запахов — осиновой коры, гниющего дерева, сырого листа, — всех их перебил сильный и резкий запах земли.
Был прекрасный вечер с огненным морем заката, и вальдшнепы[15] летели густо. Я убил четырёх и еле отыскал их на тёмном слое листвы. Когда же небо позеленело и погасло и высыпали первые звёзды, я тихо пошёл домой по знакомой наезженной дороге, обходя широкие разливы, в которых отражалось небо, и голые берёзы, и звёзды.
Обходя один из таких разливов по небольшой гривке, я вдруг заметил впереди что-то светлое и подумал сначала, что это последний клочок снега, но, подойдя ближе, увидел лежавшие вразброс немногие кости собаки. Сердце моё глухо застучало, я стал всматриваться, увидел ошейник с позеленевшей медной пряжкой… Да, это были останки Арктура.
Разобравшись внимательно во всём, я уже в полных сумерках догадался, как было дело. У нестарой ещё, но сухой ёлки был отдельный нижний сук. Он, как и всё дерево, высыхал, осыпался и обламывался, пока наконец не превратился в голую острую палку.
На эту палку и наткнулся Арктур, когда мчался по горячему пахучему следу и не помнил уже, не знал ничего, кроме этого зовущего всё вперёд, всё вперёд следа.
В полной темноте я пошёл дальше, вышел на опушку, а оттуда, чавкая ногами по мокрой земле, и на дорогу, но мыслью всё возвращался туда, на маленькую гривку с сухой, обломанной елью.
У охотников есть странная любовь к звучным именам. Каких только имён не встретишь среди охотничьих собак! Есть тут и Дианы, и Антеи, Фебы и Нероны, Венеры и Ромулы… Но наверно, никакая собака не была так достойна громкого имени, имени немеркнущей голубой звезды!
Никишкины тайны
Бежали из лесу избы, выбежали на берег, некуда дальше бежать — остановились испуганные, сбились в кучу, глядят заворожённо на море… Тесно стоит деревня! По узким проулкам деревянные мостки гулко отдают шаг. Идёт человек — далеко слышно. Приникают старухи к окошкам, глядят, слушают: семгу ли несет, с пестерем[16] ли в лес идёт или так…
Ночью, белой, странной, погонится парень за девушкой, и опять слышно всё, и знают все, кто погнался и за кем.
Чуткие избы в деревне, с поветями высокими, строены крепко, у каждой век долгий — всё помнят, всё знают. Уходит помор на карбасе, бежит по морю, видит деревня его тёмный широкий парус, знает: на тоню[17] к себе побежал. Придут ли рыбаки на мотоботе[18] с глубьевого лова — знает деревня и про них, с чем пришли и как ловилось. Помрёт старик древний, отмолят его по-своему, отчитают по древним книгам, повалят на песчаном угрюмом кладбище, и опять всё видит деревня и чутко принимает вопли жёнок.
Никишку в деревне любят все. Какой-то он не такой, как все, — тихий, ласковый, а ребята в деревне все «зуйки»[19], настырные, насмешники. Лет ему восемь, на голове вихор белый, лицо бледное, в веснушках, уши большие, вялые, тонкие, а глаза разные: левый пожелтей, правый побирюзовей. Глянет — и вот младенец несмышлёный, а другой раз глянет — вроде старик мудрый. Тих, задумчив Никишка, ребят сторонится, не играет, любит разговоры слушать, сам говорит редко, и то вопросами: «А это что?», «А это почто?» С отцом только разговорчив да с матерью. Голос у него тонкий, приятный, как свирель, а смеётся басом, будто немой: «Гы-гы-гы!» Ребята дразнят его. Как чуть что — бегут, кричат: «Никишка-молчун! Молчун, посмейся!» Сердится тогда Никишка, обидно ему. Прячется в поветь[20], сидит там один, качается, шепчет что-то. А в повети хорошо: темно, не заходит никто, подумать о разном можно, и пахнет крепко сеном, да дёгтем, да водорослями сухими.
Стоит конь, осёдланный возле Никиткиного крыльца. Грызёт плетень, щепает крупным жёлтым зубом; надоело ему, глаза закрыл, голову свесил, осел, ногу заднюю поджал, только вздохнёт другой раз глубоко, ноздри разымутся. Стоит конь, дремлет, а деревня знает уже: собрался Никитка к отцу на тоню ехать, за двадцать вёрст, по сухой воде, мимо гор и мимо леса.
Выходит Никитка с матерью на крыльцо. Через плечо — киса[21], на ногах — сапоги, на голове — шапка, шея тонкая шарфом замотана: холодно уже, на дворе октябрь.
— Ступай всё берегом, всё берегом, — говорит мать. — В стороны не сворачивай. Будут тебе по пути горы. Проедешь ты эти горы, а там тебе тропа сама покажет. Тут близко, не заблукай[22] гляди-дак… Двадцать вёрст всего, близко!
Никишка молчит, сопит, мать плохо слушает, на коня лезет. Взбирается в седло, ноги — в стремя, бровки сдвигает:
— Но-о!
Тронулся конь, просыпается на ходу, уши назад насторчил, хочет понять, что за седок на нём нынче. Закачались мимо избы, подковы по мосткам затукали: тук-ток. Кончились избы, высыпали навстречу бани. Много бань — у каждого двора своя, — и все разные: хозяин хорош — и банька хороша, плох хозяин — и банька похуже. Но вот и бани кончились, и огороды с овсом прошли, блеснуло слева море.
Конь по песку захрупал, по сырым водорослям. На море косится, глаз выворачивает — не любит моря, хочет всё правее забрать, подальше от воды. Но Никишка знай себе подёргивает за левый повод, знай пятками по бокам коня колотит. Покоряется конь, по самому краю воды бежит, шею согнул, пофыркивает.
Недалеко от берега — камни. Их много, обнажённых отливом; они черны и мокры. Там, возле камней, разбиваются в пену волны, вскипают белыми бурунами[23], глухо, бессильно рокочут. Здесь, возле берега, совсем тихо, светлое дно видно, вспыхивают искры перламутровых раковин и пропадают. Прозрачная волна лижет песок. Сидят на камнях чайки, сонно смотрят в море. Потихоньку слетают, когда Никишка близко подъедет, скользят стремительно над самой водой и вдруг — крылья вверх, хвост веером! — садятся на воду. Сильно светит низкое солнце, блестит под ним море и кажется выпуклым. Длинные мысы плавают впереди, в голубой дымке, будто висят над морем.
Смотрит Никишка вокруг, сияет разноглазьем, в улыбку губы распускает. Глядит на солнце, на выпуклое, огненное море, смеётся:
— Солнышко! Гы-гы-гы!..
Перелетают вдоль берега кулички[24], кричат печально и стеклянно. Качаются на высоких ножках у моря, бегают у самой воды: волна отойдёт — они по мокрому за ней, волна обратно — и они назад.
— Кули-кули… — лопочет Никишка, останавливает лошадь, смотрит, какие они подбористые, с клювами, как шило.
А чего только нет на песке у моря! Вон оставшиеся после отлива красные мокрые медузы, похожие на окровавленную печёнку. Есть медузы другие — с четырьмя фиолетовыми колечками посередине. Есть и звёзды морские с пупырчатыми, искривлёнными лучами, а ещё — следы чаек, долгие, запутанные, и тут же — помёт их сиреневобелый. Лежат грудами водоросли, тронутые тлением, тяжело и влажно пахнут. А то ещё след босой ноги тянется у самой воды, сворачивает к лесу, топчется возле странной вросшей в песок тёмной коряги. Кто это шёл? Куда шёл и зачем?
Весело Никишке. А конь всё копытами хрупает да фыркает. Ступит иногда с маху на медузу — разбрызгается она по песку, как редкий драгоценный камень. Пусто впереди, пусто назади, пусто слева, пусто справа. Слева море, справа лес. А в лесу что? В лесу вереск да сосны кривые, маленькие, злые, да берёзы такие же. Ещё в лесу ягоды есть сладкие: брусника да черника. И грибы: маслята липкие, рыжики крепкие, сыроежки с плёночкой, с торчащими на шляпках сосновыми иглами. Медведи в лесу ходят и другие звери, а птицы совсем нет, рябки[25] одни тонко перекликаются. Дед Созон говорит: «Отлетела чегой-то птица. Бывало, побежишь с пестерём-то в лес, полон пестерь, набьёшь-дак. А ныне отлетела чегой-то птица, бог с ней, совсем ушла!»
Выбегают из лесу в море реки, большие и маленькие. Через большие реки мосты положены. Нюхает конь брёвна, слушает, как внизу вода вызванивает. Ступнёт шаг, шею выгнет, назад оглядывается.
— Но! — скажет Никишка потихоньку.
Конь ещё шагнёт. А звук на таких мостах глухой, и вода внизу тёмная, будто крепкий чай. Все реки из болот выбегают, нету чистой воды, вся такая, и море возле впадения рек швыряет на песок жёлтую пену.
А то чёрное что-то в песок вросло, коряга там или, может, камень тёмный, бугристый. Конь издали ещё заметит, насторчит уши, голову задерёт и вот вбок норовит, боится.
— Ты ужо вбок не ныряй, — говорит коню Никишка. — Это ничего. Это так, дерево росло, да сгнило, да в песок устряло. Вишь, коряга? Вишь, это тебе ничего.
Конь слушает внимательно, кожей передёргивает, фыркает и несёт Никишку дальше, всё вперёд и вперёд. Слушается он Никишку. Его все звери слушаются.
Вот и горы пошли. Высокие, чёрные, стеной в море обрываются. На обрывах сосенки да берёзки корявые лепятся, смотрят в море, ждут горя. А внизу осыпь каменная: камень воду лезет пить. Много камня, громоздко очень. Конь всё осторожнее идёт, принюхивается, выбирает, куда ногу поставить. Шёл, шёл и упёрся, стал, ни вперёд, ни назад, ни вбок — никуда. Слезает долой[26] Никишка, коня берёт за повод, шагает по мокрым камням. Вытягивает конь шею, прижимает уши, скачет за Никишкой, приседает, щёлкают подковы, дрожат ноги. А под ноги ему накатываются со звоном волны. «Шшшшу!» — набегают. «Сесс!» — откатываются. «Шшшшу!» — снова набегают…
Нет, не может идти конь! Чудится[27] ему: разверзается слева водяная бездна, приливает море, шумит, а под ногами камни — не уйти, не убежать! Останавливается он в ужасе, храпит, скалит жёлтые зубы. Сердится Никишка, дёргает, тянет изо всех сил за повод. «Но-о!» — кричит. Не идёт конь, глядит на Никишку фиолетово-дымчатыми дрожащими глазами. Стыдно становится Никишке, подходит он, гладит коня по щеке, шепчет ему что-то ласковое, тихое. Слушает конь Никишкин шёпот, звон моря слушает, дышит тяжело, носит боками. Куда идти? Слева море, справа горы, сзади камень и спереди камень. Набирается конь решимости, снова скачет вперёд, и снова щёлкают подковы.
Наконец выбрался из осыпей, подвёл Никишка коня к большому камню, забрался в седло, и опять захрупали копыта по песку, по водорослям. А земля впереди всё мысы в море выставляет, будто длинные, жадные пальцы. Едет Никишка, впереди — далёкий голубой мыс. Доезжает до него — любопытно: а что там, за ним? А за ним новый мыс, ещё дальше выпяченный в море, там ещё и ещё, и так без конца.
Началась незаметная тропа, конь сам на неё свернул. Никишка задумался, смотрит вокруг, хочет тайну такую понять, чтобы всё, что видит, разом открылось ему. Да не понять этой тайны, смотри только с тоской, впитывай глазами, слушай ушами да нюхай. И смотрит Никишка зачарованный, думает, а тропа всё дальше от моря уходит, лесом идёт. Становится тихо, золотисто. Под ногами коня языки — жёлтые, красные, оранжевые. Пахнет мохом, грибами, янтарные рыжики везде, румяные волнушки. Весь лес горит, ёлочки только зелёные, да вереск стелется приплюснутыми островками. Красен лес, а из-под земли камни обомшелые, тёмные и бурые, выпирают, да стоят особняком серые, изуродованные, скрученные ёлки и берёзы, странно похожие на яблоню.
Попался бы кто-нибудь навстречу! Но никто не попадается, один Никишка в безмолвном лесу. Скоро ли жильё? Не у кого спросить, молчат сосны и ёлки, загадочно смотрят на Никишку камни из-под земли. И вдруг среди этого безмолвия, мёртвой тишины, звуков неживых — песня! И слышно — топором кто-то постукивает, слышно — дымком попахивает. Конь уши торчком, заржал звонко, рысью, рысью вперёд — жильё чует. Выезжает Никишка из лесу, перед ним избушка — тоня отцовская. Всё новое, всё крепко и ладно, из трубы дымок курится, на длинном шесте — антенна ёжиком, на вешалах[28] сети сушатся, рыбой пахнет, на катках карбас[29] лежит, чёрным боком маслится. На пороге отец сидит, топором постукивает, кормовое весло ладит да песню поёт.
Увидел Никишку, встал отец — огромный, бородатый, в высоких сапогах, с ножом на поясе, в брезентовой робе. Руки у него красные, лицо бурое, борода светлая, а глаза резкие, пристальные, под густыми бровями.
— Сынок приехал! — говорит радостно отец. — То-то сон мне снился… Ну, как же дома у нас там? Все ли живы?
— Живы! — отвечает Никишка, слезает с коня, качается, ногами топает. — Председатель коня дяде Ивану дал, мамка меня послала, я и поехал… Ехал-ехал, весь заболел, спину больно.
— Ах ты, молодец у меня! — ласкает отец Никишку, волосёнки льняные ручищей своей гладит. — А я слышу: топ какой-то, а кто такое, и не толкую. А это вон Никишка! Не боялся ехать-то?
— Не, ничего! Птиц видал, грибов видал, с конём говорил. Конь-то умный. На вот тебе, мамка наклала, — снимает Никишка кису. — А почто это камни на меня смотрели? Они тоже думают? Небось ночью-то переваливаются кому неловко лежать, за день-то вон как бок отлежишь!
— Камни-то? — задумывается отец. — Камни, они, надо думать, тоже живые. Всё живое!
— А ты понимаешь, об чём берёзы говорят?
— Дак они по-своему, по-берёзьи, небось говорят! Надо язык ихний знать. А то где понять!
— А дядя Иван где?
— Дядя Иван на соседнюю тоню поехал, на Керженку. Давеча рыбаки туда бежали на доре[30], так и его взяли — баня у них там. У нас-то нету её, вот дядя Иван и поехал.
— А в деревню когда он поедет?
— В деревню завтра поедет, полечится. Ноги-то, вишь, совсем у него разломило. На лошади и поедет по сухой воде.
— А я как же?
— Ты со мной останешься. Останешься? Сёмгу[31] будем ловить.
— Останусь!
— Ну вот! Пойду лошадь расседлаю…
Пошёл отец, коня поймал, расседлал, потом верёвку вынес, привязал коня к берёзе, чтобы в лес не ушёл. А Никишка в избу заходит: сильно пахнет рыбой, в печке угли тлеют, на столе хлеб, миски да ложки. Стены плакатами оклеены, на полке газеты ворохом лежат, чисто в избе, подметено, на верёвке рукавицы, портянки да штаны сохнут. Выходит Никишка, обходит избу вокруг, в сарай заглядывает. Сарай открыт, не запирается, — не от кого запирать. Только хотел было Никишка в сарай забраться, посидеть, подумать о сегодняшнем, вдруг что-то живое в сарае показалось, тёмно-рыжее, будто тусклый пламень. Глазами светит, в глазах блеск красноватый вспыхивает, как солнце предзакатное. Собака! Большая, лохматая…
Сел Никишка на корточки, смотрит во все глаза на собаку, оглянулся — отец не видит, заговорил с ней:
— Адя… Уууурр! Гу-гуррр… Гам!
Собака молчит, нюхает, голову набок склонила, одно ухо вверх, другое повисло, хвостом молотит — нравится ей Никишка. Наговорившись, выходит Никишка из сарая, собака за ним бежит, будто век его знает. Смотрит Никишка на отца, какой он большой, красный, солнцем освещённый, как царь лесной.
— Ну, сынок, — весело говорит отец, — поедем сейчас за сёмгой! Только постой, весло доделаю.