«Люся уволилась [из медучилища] в марте 1972 года, вскоре после достижения ею пенсионного возраста — 50 лет, установленного для женщин — инвалидов Отечественной войны. 50 лет ей исполнилось по паспорту, фактически она на год моложе. Сразу после замужества у нее начались трудности с получением педагогической нагрузки». (А. Д. Сахаров, [3], с. 534).
«…с обыска увезли на допрос Кронида Любарского… Начинался новый, более трудный период в диссидентской жизни… несомненно, 1972 год принес очередную волну политических репрессий. Особенно тяжелыми они оказались на Украине… В Москве, кроме Любарского, арестованы Якир[126](летом) и Ю. Шиханович[127](сентябрь)». (Там же, с. 498, 508–513).
«В 1972 году я был автором и (вместе с Люсей) участником сбора подписей под Обращением об отмене смертной казни, адресованным правительству СССР в связи с 50-летием СССР». (Там же, стр. 703).
А. Д. Сахаров и Е. Г. Боннэр — молодожены, 1972 г.
1973. Проблема образования детей Е. Г. Боннэр, ставших заложниками общественной деятельности А. Д. Сахарова. Новые интервью и пресс-конференция Сахарова западным журналистам в кв. 68 на ул. Чкалова. Ужас коллег Сахарова, но не всех. Первая газетная кампания травли А. Сахарова. Родился первый внук Е. Г. Боннэр. «Черный сентябрь» грозит расправой. Допросы в следственном отделе КГБ в связи с передачей на Запад тюремного «Дневника» Эдуарда Кузнецова.
«Дорогой Боря! Мне мало что есть написать о твоем отце. Я ведь только присутствовала, настоящего общения с ним у меня не было. Получится пересказ того, что говорил Андрей, да еще неточный, потому что точности время смывает как вода. Но я очень хорошо помню знакомство с Львом Владимировичем и с твоей мамой Марией Парфеньевной[128].
Было начало лета 1973 года. В Москве шел очередной международный кинофестиваль. Андрей купил билеты на какие-то просмотры в Дом ученых. Наши места оказались рядом со Львом Владимировичем и твоей мамой. Андрей был явно обрадован таким соседством и, как мне показалось, твои родители тоже. На каждом просмотре обычно демонстрировали два фильма. В антракте, который между двумя фильмами длился минут двадцать, а может и больше, мы вчетвером вышли на улицу, чтобы продышаться — в зале было очень душно. А я сразу заторопилась на улицу, чтобы покурить. В маленьком садике перед входом в Дом ученых было тесно, но вокруг нашей четверки образовалось некоторое пустое пространство, как будто был невидимый, но явно очерченный круг, куда нельзя ступать, хотя некоторые люди, явно знакомые Андрею, не входя в круг, слегка кивали — то ли здоровались, то ли случайно трясли головой. Неестественность этого движения как-то четко обозначалась на фоне очень благожелательного разговора твоих папы и мамы с Андреем. Почему все эти давно знакомые с Андреем люди так себя вели? Ведь еще не было вызова Андрея к Малярову. Соответственно, не было его (Андрея) пресс-конференции, обвинительного письма в его адрес сорока академиков и последующей газетной анти-сахаровской травли, отраженной в сборнике „Pro et contra“[129].
Потом Лев Владимирович в декабре того же года посетил нас в академической больнице. А потом был долгий перерыв, когда я с ним не встречалась. А после нашего возвращения из Горьковской ссылки было несколько вечеров на нашей кухне, долгое чаепитие с чем-нибудь вкусным специально мной приготовленным. Немножко по Блоку „Авось и распарит кручину, хлебнувшая чаю душа“[130]. Правда кручины уже не было. Даже наоборот — мерещились какие-то светлые дали — как будто мы все стали чуток Маниловыми. И время стало двигаться с иной скоростью, как бы толкая нас к неоправданной эйфории.
В кв. 68 на ул. Чкалова, сент. 1973 г.
Но горьковская семилетняя без месяца изолированность с января 1980 по конец декабря 1986 года — она навсегда сохранилась. Как сохранилось в памяти, что в каждый мой приезд в Москву (они были возможны до апреля 1984 года — до моего задержания в Горьком и суда) среди тех, кто встречал или провожал меня, помогал с почтой, покупками еды и книг и регулярно писал письма Андрею всегда был ты, Боря. И мне во время этих „блоковских“ чаепитий всегда хотелось, но я почему-то не решилась поблагодарить Льва Владимировича за тебя. И эта моя записка — не воспоминания. Это благодарность! Благодарность за то, что ты один из тех, кто в то время житейски как бы буднично был с нами, также как Литинские-Кагановы, Галя Евтушенко, Копелевы-Грабари, Бэла Коваль, Юра Шиханович, Наташа Гессе, Маша Подъяпольская, трагически рано ушедший из жизни Андрей Малишевский, Шинберги. И внешне вроде в поведении вас всех нет ничего, о чем стоит говорить, — повседневность. Но в той нашей жизни такая „повседневность“, это особые черты души и нравственности. Есть такой с советских времен словесный штамп „солдаты невидимого фронта“. Вы и были такими солдатами. С риском для себя, для своей семьи. С нами. За нас. Были тем воздухом (не нарочно, но опять получается по Блоку), тем воздухом, которым можно было дышать. И который я при каждом возвращении в Горький, в Щербинки привозила Андрею»[131] (Е. Г. Боннэр, письмо Борису Альтшулеру, 18 января 2009 г.).
«…В воскресенье утром 18 октября (1973 г. — Ред.), в квартиру неожиданно позвонили два человека, по виду арабы. Хотя их поведение показалось мне чем-то необычным, я впустил их в квартиру (задвижки или цепочки у нас не было) и провел их в нашу комнату. Туда же прошла из кухни Люся. Кроме нас в квартире был Алеша. Руфь Григорьевна находилась у Тани — она поехала проведать своего первого правнука, которому в то время еще не было даже месяца (он родился 24 сентября, роды были с задержкой и очень тяжелыми, сопровождались большими волнениями). Один из пришедших был без пальто, он сел на кровать рядом с Люсей, я сидел напротив на стуле; второй, низкий и коренастый, в пальто, не снимая его, расположился между нами в кресле, слегка сбоку, напротив телефона. В дальнейшем говорил только высокий (правильно по-русски, но с заметным акцентом), низкий не произнес ни слова. Люся в начале разговора спросила высокого, где он так научился говорить по-русски; он ответил:
— Я учился в Университете имени Лумумбы.
Вероятно, он сказал правду. Высокий сказал:
— Вы опубликовали заявление, наносящее ущерб делу арабов. Мы из организации „Черный сентябрь“, известно ли Вам это название?
— Да, известно.
— Вы должны сейчас же написать заявление, в котором Вы признаете свою некомпетентность в делах Ближнего Востока, дезавуировать свое заявление от 11 октября.
Я минуту помедлил с ответом. В это время Люся потянулась за зажигалкой, лежавшей рядом с телефоном, чтобы закурить. Но она не успела ее взять, как низкий посетитель каким-то мгновенным кошачьим прыжком бросился ей наперерез и преградил путь к телефону. Я сказал:
— Я не буду ничего писать и подписывать в условиях давления.
— Вы раскаетесь в этом.
В какой-то момент, вероятно вначале, до „ультиматума“, я сказал:
— Я стремлюсь защищать справедливые, компромиссные решения (подразумевалось — также и в ближневосточном конфликте). Вам должно быть известно, что я защищаю права на возвращение на родину крымских татар, применяющих в своей борьбе легальные, мирные методы.
Высокий возразил:
— Нас не интересуют внутренние дела вашей страны. Поругана наша Родина-мать! Вы понимаете меня? Честь матери! (Он сказал это с надрывом в голосе.) Мы боремся за ее честь, и никто не должен становиться у нас поперек дороги!
Люся спросила:
— Что вы можете с нами сделать — убить? Так убить нас и без вас уже многие угрожают.
— Да, убить. Но мы можем не только убить, но и сделать что-то похуже. У вас есть дети, внук.
(Как я уже сказал, внуку было тогда меньше месяца; никакой прессе мы о его рождении не сообщали.) Во время разговора в комнату вошел Алеша и сел рядом с Люсей, с противоположной стороны от высокого. Люся все время удерживала его колено, боясь, чтобы он не полез в драку, защищать нас, по своей горячности и смелости. Позже Алеша сказал, что под пальто низкорослый что-то прятал, как ему показалось — пистолет. Действительно, он все время закрывал правую руку полой пальто.
В это время кто-то подошел к двери и позвонил (вскоре стало известно, что это были Подъяпольские[132]— Гриша и его жена Маша — и Таня Ходорович[133]). Посетители заволновались, велели нам молчать и на всякий случай перейти в другую, более далекую от двери комнату. Там высокий продолжал свои угрозы:
— „Черный сентябрь“ действует без предупреждения. Для вас мы сделали исключение. Но второго предупреждения не будет.
Скомандовав нам:
— Не выходить за нами из комнаты!
они вдруг мгновенно исчезли из комнаты, бесшумно выскользнув через входную дверь. Мы бросились к телефону, но позвонить оказалось невозможно — уходя, посетители каким-то орудием (кинжалом или ножом) перерезали провод.
Минут через десять квартира наполнилась людьми — вернулись Таня Ходорович и Подъяпольские; оказывается, они слышали голоса через дверь и, когда никто не открыл на их звонок, решили, что у нас обыск, и пошли позвонить из автомата Руфи Григорьевне, Тане и Реме и тем из наших друзей, кому смогли дозвониться. Руфь Григорьевна вместе с Ремой и Таней примчались через 20 минут; Таня при этом держала на руках маленького Мотеньку (Матвея). Вскоре приехали и другие (Твердохлебов[134], услышав, что у нас был „Черный сентябрь“, воскликнул:
— А я думал, „Красный октябрь“!).
Было неприятно сидеть с вооруженными террористами и слушать их угрозы. Но самым неприятным в этом визите было упоминание детей и внука. По-видимому, наши посетители действительно были арабы-палестинцы, быть может даже из „Черного сентября“. Но, несомненно, все их действия проходили под строжайшим контролем и, вероятно, по инициативе КГБ — хотя, возможно, они об этом не знали (они все время чего-то боялись)…
Угрозы убийства детей и внуков, которые мы впервые услышали от палестинцев (подлинных или нет) в октябре 1973 года, в последующие годы неоднократно повторялись.» (А. Д. С., «Воспоминания», [3] стр. 561–564).
1974. «Московское обращение» в защиту Солженицына. Основан Фонд помощи детям политзаключенных. Операция тиреотоксикоза в Ленинграде. Отдых в Сухуми. Обострение глаукомы. Бесполезный месяц в глазной больнице и срочная выписка из нее. Новые угрозы детям, зятю, внуку.
«В начале января к нам неожиданно пришел приемный сын Александра Исаевича, тринадцатилетний Митя — сын Н. Светловой[135]от первого брака. Было время утреннего завтрака, и Люся предложила ему выпить стакан чаю. Но он отказался. С первого взгляда меня поразила какая-то особенная торжественность в его облике и глаза — отчаянно сверкающие, серьезные, счастливые и гордые. Мальчик прошел в ванную и извлек прикрепленную на спине книгу, вручив ее нам. Это был первый том „Архипелага ГУЛАГ“. Уже через 10 минут мы оба — Люся и я — читали эту великую книгу (о которой уже более недели озлобленно и подло писала советская пресса и ежедневно сообщало западное радио). В отличие от большинства людей на Западе и многих в нашей стране мы хорошо знали бесчисленные факты массовой жестокости и беззакония в мире ГУЛАГа, представляли себе масштабы этих преступлений. И все же и для нас книга Солженицына была потрясением. Уже с первых страниц в гневном, скорбном, иронически-саркастическом повествовании вставал мрачный мир серых лагерей, окруженных колючей проволокой, залитых беспощадным электрическим светом следовательских кабинетов и камер пыток, столыпинских вагонов, ледяных смертных забоев Колымы и Норильска — судьба многих миллионов наших сограждан, оборотная сторона того бодрого единодушия и трудового подъема, о котором пелись песни и твердили газеты.
Через несколько дней я примкнул к коллективному письму, требовавшему оградить Солженицына от нападок и преследований, отдававшему должное „Архипелагу“ и трагической судьбе его героев-заключенных. Вместе с Максимовым[136]и Галичем я был одним из авторов этого письма. В следующие дни я дал несколько (более десяти) интервью об „Архипелаге“ и Солженицыне, в том числе — по международному телефону швейцарской газете и немецкому журналу. Много спустя я узнал, что эти интервью были напечатаны (во всяком случае, большая часть из них).
12 февраля около 7 вечера в нашей квартире раздался звонок: Солженицына насильно увезли из дома. Мы с Люсей выскочили на улицу, схватили какую-то машину („левака“) и через 15 минут уже входили в квартиру Солженицыных в Козицком переулке. Квартира полна людей, некоторых я не знаю. Наташа <Н. Д. Солженицына-Светлова — Сост.> — бледная, озабоченная — рассказывает каждому вновь прибывшему подробности бандитского нападения, потом обрывает себя, бросается что-то делать — разбирать бумаги, что-то сжигать. На кухне стоят два чайника, многие нервно пьют чай. Скоро становится ясно, что Солженицына нет в прокуратуре, куда его вызвали, — он арестован. Время от времени звонит телефон, некоторые звонки из-за границы. Я отвечаю на один-два таких звонка; кажется, нервное потрясение и сознание значительности, трагичности происходящего нарушили мою обычную сухую косноязычность, и я говорю простыми и сильными словами.
На другой день, собравшись у нас на кухне на Чкалова, мы составили и подписали „Московское обращение“, требующее освобождения Солженицына и создания Международного трибунала для расследования фактов, разоблачению которых посвящена его книга „Архипелаг ГУЛАГ“. Уже после того, как „Обращение“ было передано иностранным корреспондентам, мы узнали, что Солженицын выслан, только что самолет приземлился в ФРГ. Мы позвонили с этим известием Наташе — она очень взволнована, уже слышала от кого-то еще, но поверит только услышав голос А. И. Через час позвонила она — только что говорила с мужем. „Московское обращение“ получило большое распространение. В ФРГ, например, под ним было собрано несколько десятков тысяч подписей.
Незадолго до отъезда Наташи с Екатериной Фердинандовной (ее мамой) и детьми к мужу у нее на квартире был прощальный вечер. Мы были там с Люсей, много было хороших людей, пели хорошие русские песни». (А. Д. Сахаров [3]. стр. 580–582)
В 1974 году Сахарову присудили французскую денежную премию Чино дель Дука, что дало возможность Елене Боннэр осуществить мечту о фонде помощи детям политзаключённых. «Я перевел часть премии на ее имя… В это время еще можно было переводить деньги из-за рубежа так, чтобы получатель получал сертификаты „Березки“. По договоренности с банком деньги переводились по переданному туда списку непосредственно женам политзаключенных, имевших детей» (А. Д. Сахаров [3], стр. 592).
«В середине мая я должен был улетать в Москву, а Люся с Таней еще на две недели остались в Сочи — у Тани была курсовка, она лечилась. За это время у Люси произошло резкое ухудшение зрения. Это было обострение глаукомы, вызванное тиреоэктомией, начавшееся, как я уже писал, еще в больнице в Ленинграде. Кризы повышения внутреннего давления стали гораздо более тяжелыми и частыми, почти без светлых промежутков. Обычное лекарство — пилокарпин — уже не помогало, плохо помогали и более „острые“ лекарства. На аэродроме в Москве, где я их встречал, Таня отвела меня в сторону и сказала:
— Мать совсем ослепла.
В течение июня Люся, состояние которой продолжало ухудшаться, обращалась к нескольким глазным врачам. В Московской глазной больнице работала ее подруга по мединституту Зоя Разживина, специализировавшаяся в офтальмологии. Еще в студенческие годы Зоя Разживина много раз смотрела Люсины глаза и, как Люся говорила, изучала на ней всю глазную патологию. Люся пришла к ней в больницу, когда Зоя вела прием больных. Зоя стояла в глубине кабинета. Люся на таком расстоянии уже была не в состоянии отличить одного человека от другого и не узнала ее. Потом Зоя посмотрела Люсины глаза и заплакала. Через два дня Люся легла в Глазную больницу с твердым намерением оперироваться. Однако получилось так, что, пролежав там месяц, она выписалась в том же состоянии, что и до больницы. С самого начала врачи, в том числе и подруга (работавшая в другом отделении), были явно так запуганы, что им уже некогда было думать о лечении. Дальше — больше. В больнице объявили карантин, хотя видимых причин к этому не было. Заведующая отделением, хорошо относившаяся к Люсе, почему-то перестала быть ее лечащим врачом; им стала заместитель главного врача. Наконец, Люсе передали конфиденциально:
— Мы не знаем, что с Вами хотят сделать. Но Вам необходимо срочно выписаться, как сумеете, под каким угодно предлогом!
В следующее воскресенье, когда никого из начальства не было, Люся выписалась.
Через несколько месяцев, после новых разочарований, мы были вынуждены принять решение добиваться выезда Люси для лечения глаз за границу…» (А. Д. Сахаров [3], стр. 587–588).
«Истории с врачами стали сыпаться на нашу семью после того, как в нее вошел Сахаров. Началось с того, что к маме пришел никем не вызванный врач-психиатр якобы консультировать, а на самом деле пугать ее. Потом начались мои истории. В 1974 году возникла необходимость оперировать меня по поводу тиреотоксикоза. По рекомендации Наташи Гессе мы обратились к ее знакомому доктору Б. Он назначил срок операции, предварительно попросив, чтобы мы получили официальное направление в больницу, где он работал. Андрей обращался в Ленгорздравотдел и Министерство здравоохранения, и мы получили такое направление. Но, когда я приехала на операцию, он через Натащу передал, что не сможет меня оперировать, так как ему не утвердят докторскую диссертацию. Жаль, что Наташа, давая показания в Конгрессе США о нашей жизни, не рассказала эту историю, в которой была главным свидетелем. После операции тиреотоксикоза возникли острые осложнения с глазами. И я с Андреем вместе пошла к проф. Краснову. Я делала у него свою первую глазную операцию в 1965 году, еще когда не была женой Сахарова, и операция прошла успешно. Еще раньше я много лет была больной его отца. Но в этот раз Краснов отказался оперировать меня. Я легла в Московскую глазную больницу и ожидала операции, когда друзья-врачи сказали, чтобы я уходила из больницы, так как они не знают, „кто и что со мной будет делать“. Именно после этого появилась идея ехать оперироваться в Италию, где жили мои подруги Мария Олсуфьева и доктор Нина Харкевич. Меня всегда удивляло и расстраивало, что, хотя мы все это рассказывали друзьям, они с удивительной поспешностью все забывали. Потом зачастую именно друзья первыми удивлялись — почему мне лечиться пришлось в последние годы не дома, а так далеко. Я же всегда говорила, что, не будь я женой академика Сахарова, мое лечение могло бы проходить в советской больнице» (Е. Г. Боннэр [2] стр. 39).
1975. Борьба за возможность глазной операции за рубежом. Победа. «Странная» болезнь 2-летнего внука, который чудом не погиб накануне отъезда Елены Боннэр. Операция в Сиенской клинке. Пресс-конференция во Флоренции. Рождение двух внучек. Е. Г. Боннэр — представитель Сахарова в Осло на Нобелевской церемонии.
«Болезнь Люсиных глаз — следствие контузии в октябре 1941 года, сопровождавшейся кровоизлиянием в области глазного дна, временной слепотой и глухотой… В 1966 году она оперирована на правом глазу с удалением хрусталика… прибавилась глаукома… стала необходимой операция… Уже до 1974 года Люся видела очень плохо… Люся, как я уже писал, инвалид Великой Отечественной войны II группы… После выписки Люси из Глазной больницы мы сделали еще несколько стоивших нам огромных усилий безрезультатных попыток ее лечения. В августе 1974 года мы решили, что ей необходимо добиваться разрешения на поездку за рубеж для лечения и операции. Это решение не было проявлением нашего недоверия к советским врачам, к советской офтальмологической школе. Но в нашем исключительном положении (как это проявилось в Глазной больнице, до нее — в Ленинграде и после в Москве) лечение за рубежом было единственно возможным. Принимая это решение, мы понимали его ответственность. Отступить, отменить его мы уже не могли. Между тем каждый месяц промедления — а их потом было очень много, почти год! — означал новые подъемы внутриглазного давления с отмиранием сетчатки и необратимым уменьшением поля зрения. Погибшие светочувствительные клетки уже не восстанавливаются. Конечным итогом неоперированной и нелечимой глаукомы является слепота. Мы вступили в борьбу, ставкой в которой было Люсино зрение!
В августе Люся позвонила своей итальянской подруге Нине Харкевич с просьбой прислать ей вызов для лечения и операции в Италии (тогда еще, до декабря 1974 года, для нас была возможна международная телефонная связь). Нина и другая Люсина подруга в Италии Мария Михаеллес действовали очень оперативно, и в конце сентября Люся, получив вызов, уже начала оформлять выездные документы.
Люся познакомилась с Марией Васильевной Михаеллес (Олсуфьевой) в первой половине 60-х годов, а через нее, несколько позже, с Ниной Адриановной Харкевич. Поводом для знакомства с Марией Васильевной послужила книжка Всеволода Багрицкого „Дневники, письма, cтихи“, составителями которой были мама Севы Багрицкого Лидия Густавовна и Люся. Книга вышла в 1964 году. Мария Васильевна увидела ее на ночном столике рядом с молитвенником у одной старой русской дамы, эмигрировавшей из России и жившей в Париже. Мария Васильевна спросила:
— Что это за красная книжка у вас лежит?
Старая женщина ответила ей:
— Эта маленькая книжечка помогла мне понять, чем русские мальчики, убивавшие немецких во время второй мировой войны, отличались от немецких мальчиков, убивавших русских.
Мария Васильевна заинтересовалась (до этого она не знала не только имени Всеволода, но и Эдуарда Багрицкого), тут же прочла и решила перевести отрывки из книжки для какого-то итальянского журнала. А через несколько месяцев она была в СССР и упомянула о книге Всеволода Багрицкого и всей этой истории в доме Виктора Шкловского, известного писателя. Виктор Борисович сказал:
— Я могу познакомить вас с Люсей Боннэр, одной из составителей книги, если вы хотите.
Мария Васильевна выразила желание, и вскоре Люся познакомилась с ней.
Еще несколько слов о книге Всеволода Багрицкого. Книга сделана в сугубо документальном стиле и, как мне кажется, умело, с любовью и талантливо. Может, это одно из главных дел Люсиной жизни. В книге удивительно рельефно отразился душевный мир того предвоенного человеческого „слоя“, к которому принадлежали Сева и сама Люся. На всех тех, кто ее читал, она производит большое впечатление — читать без глубокого волнения ее, по-моему, невозможно. Тираж был совсем небольшим — 30 000 экземпляров. Книга получила премию Ленинского комсомола и по положению должна была выйти вторым изданием массовым тиражом. Но максимум „оттепели“ был уже пройден — второе издание не состоялось. Некоторые факты из книги (о женитьбе Севы) послужили исходным материалом для клеветнических кампаний против Люси, о которых я пишу в следующих главах („желтые пакеты“ от имени мифического Семена Злотника, книга Яковлева „ЦРУ против СССР“ и его же статьи в журналах „Смена“ и „Человек и закон“, фельетон в итальянской газете „Сетте джорни“).
Мария Васильевна родилась в России, в очень известной в русской истории семье графов Олсуфьевых, вместе с родителями попала за рубеж. Жизнь ее, как и Нины Харкевич, была не простой и очень трудовой. Мария Васильевна — одна из самых активных переводчиков с русского на итальянский, переводила многих известных современных писателей (также некоторые их произведения, не издававшиеся в СССР). За переводы ей была присуждена премия Этна-Таормина. (В 1988 году Мария Васильевна Михаеллес умерла.)
Нина Адриановна Харкевич родилась в Италии. Она внучка священника, посланного в конце ХIX века во Флоренцию, чтобы возглавить там православный приход. Нина — доктор медицины, и, хотя ей уже за 70, она до сих пор работает. Когда-то она преподавала анатомию в Академии художеств (она и сама занимается живописью, пишет стихи).
У Люси возникла большая дружба с этими двумя замечательными женщинами. В 1971–1972 гг. она познакомила с ними и меня.
Получив вызов, Люся стала собирать необходимые справки. Оформление зарубежной поездки — весьма сложное дело. В конце сентября Люся принесла в районный ОВИР свое заявление, вызов от Нины (переведенный в специальной официальной конторе за две недели с итальянского на русский), заполненные анкеты с десятками вопросов на 4-х листах в двух экземплярах, справку от мужа (т. е. от меня), что он не возражает (эта справка не без труда была заверена на работе), 6 фотокарточек. Так как Люся была уже на пенсии, с нее не требовалась справка с места работы. Принимая документы, сотрудник районного ОВИРа обратил внимание на то, что не указано точное место работы бывшего мужа. Пришлось срочно ехать домой — довольно далеко — и впечатывать недостающее (от руки не разрешается). Но затем сотрудник заметил, что не указано место смерти отца. За два дня Люся сняла в нотариальной конторе заверенную копию со свидетельства о смерти Геворка Алиханова, выданного Руфи Григорьевне при реабилитации ее мужа. Эта справка является очень странным документом. Написано: дата смерти — 1939 год, выдано ЗАГСом такого-то района города Москвы в 1954 году, т. е. через 15 лет после смерти, если дата смерти правильна! Не указано место смерти — вместо этого прочерк (я уже писал об этом). У молодого сотрудника ОВИРа глаза полезли на лоб при виде такого документа. Пришлось объяснять ему, что так выглядят свидетельства, выданные при посмертной реабилитации — он лишь краем уха слышал о таком.
Началось многомесячное ожидание, а потом — активная борьба за разрешение. Все это время Люсино зрение непрерывно ухудшалось. В апреле 1975 года Люсю вызвали в городской ОВИР. Я поехал вместе с ней. Заместитель начальника Золотухин сообщил ей об отказе. Основание — что она может лечить свои глаза в СССР, ей предоставлены все возможности. Мы прямо в зале ОВИРа сказали об этом иностранным корреспондентам, приехавшим вместе с нами (к величайшему испугу советских чиновников, ожидавших виз на какие-то заграничные поездки)… На наш призыв откликнулись очень многие. Я не все знаю и не все помню (к сожалению, я пишу по памяти). Очень важными, во всяком случае, были вмешательства Федерации Американских ученых (ФАС), указавшей в письме к Брежневу, что антигуманное отношение к просьбе Сахарова затруднит научные контакты, королевы Нидерландов и канцлера Вилли Брандта при их визитах в СССР, Организаций инвалидов войны многих стран, многих частных лиц, писавших письма советским руководителям…
В конце июля раздался неожиданный звонок. Сотрудница ОВИРа позвала к телефону Люсю. Она сказала, что Люсе окончательно отказано в поездке в Италию, но ей будут предоставлены все возможности для лечения в СССР (как известно, вопросы лечения в компетенцию ОВИРа никак не входят). Люся отвечала в резкой форме (я тут смягчаю ее формулировки):
— Я ослепну по вашей вине, но ни к каким здешним врачам не пойду.
На этом разговор закончился. Руфь Григорьевна упрекнула Люсю за резкость. Через сутки, уже в конце рабочего дня, та же сотрудница позвонила вновь и сказала, что Люся должна немедленно приехать за разрешением на поездку. Предыдущий разговор, видимо, был последней попыткой КГБ сломить Люсю и настоять на своем. Разрешение, наверное, уже было готово, но ведь ничего не стоило его порвать. Люся сказала:
— Ведь уже поздно, я не успею до конца рабочего дня.
— Ничего, вас будут ждать.
Когда Люся подъехала, сотрудница ОВИРа встретила ее в вестибюле и под руку провела на второй этаж. В кабинете начальника ее действительно ждало несколько человек, в том числе начальник Московского ОВИРа Фадеев. Он повторил, что Люсе дано разрешение на поездку в Италию для лечения глаз и что визу она может получить через два дня. В кратком последовавшем затем разговоре некто, сидевший рядом с начальником, вдруг сказал:
— Но вы должны знать, что ваш муж никогда не сможет выехать к вам за границу.
Какова была цель этой явно не случайной фразы, я не знаю. Возможно, цель фразы была просто проверить Люсину реакцию. Люся ответила:
— Да, я это знаю. В прошлом у меня было много возможностей остаться, но я не ваша советская чиновница. Я еду, чтобы лечиться.
Люся позвонила мне о полученном ею разрешении, как только приехала на улицу Чкалова. Но еще до этого мне на дачу позвонили из агентства Рейтер. Им только что звонил кто-то и сообщил, что Елене Боннэр предоставлено разрешение. Сотрудник агентства справлялся, правильно ли это сообщение. Без сомнения, в Рейтер звонили из КГБ.
Люся, по состоянию ее глаз, опасалась лететь прямо в Италию самолетом. Она оформила транзитную визу во французском консульстве (с помощью корреспондентки Франс-Пресс Анны Ваал; тогда в консульстве еще не знали, кто такие Елена Боннэр и, кажется, Андрей Сахаров). Люся купила железнодорожный билет до Парижа на 9 августа.
Поезд отходил вечером, и мы решили с утра перебраться с дачи, где мы жили все вместе: Руфь Григорьевна, Люся и я, Таня с мужем Ефремом и нашим внуком Мотей. Утром Таня обнаружила, что Мотя заболел. Это была, как она сказала, обычная детская болезнь — повышенная температура и плохое самочувствие, плаксивость. Но были еще какие-то странные подергивания рук и ног, вроде судорог, очень беспокоившие Люсю. 9 августа 1975 года — суббота, нерабочий день, и я не мог вызвать „Волгу“ из гаража Академии. Поэтому Люся позвонила Алеше и попросила его приехать, а по дороге поймать на шоссе какую-нибудь машину, чтобы доехать до города. Через полтора часа Алеша приехал на огромной „Чайке“ — водитель какого-то большого начальства согласился заехать и подработать. В эту машину мы поместились все (если бы пришла „Волга“, Таня с Ефремом поехали бы поездом; как видно из дальнейшего, это могло бы иметь трагические последствия). Дома Люся попросила приехать врача Веру Федоровну Ливчак (я уже писал, что познакомились мы в связи с голодовкой). Они вместе посмотрели Мотю и вышли посоветоваться в другую комнату. Таня оставалась одна с ребенком. Вдруг мы услышали ее крик. Когда мы вбежали, то увидели страшную картину: Мотя лежал без сознания, вытянувшись, как струна, и как бы окаменевший в жесточайшей судороге; из плотно сжатого рта выступала пена, глаза закатились. Люся схватила его на руки и поднесла к открытому окну.
Вере Федоровне (сохранившей, к счастью, самообладание) удалось ложкой раскрыть Моте рот и прижать язык, избежав тем самым его западания. Таня вызвала детскую „скорую“, приехавшую почти сразу; мы с Ефремом встретили ее на улице. Врач детской „скорой“ оказалась очень умелой и решительной, быстро стала делать все необходимое. Противосудорожные инъекции помогли, однако, лишь частично (но без них Мотя, по всей вероятности, погиб бы). Через полчаса после безуспешных попыток снять общую судорогу врач детской „скорой“ повезла Мотю, все еще без сознания, в детскую больницу. Машина с включенной сиреной развернулась через сплошную линию и уехала. Таня и Ефрем сопровождали Мотю до больницы. Они слышали, как врач детской „скорой“ сказала в приемном отделении:
— Позаботьтесь об этом малыше, он этого стоит!
Моте в это время был один год и 11 месяцев. Люсин отъезд, конечно, был отложен — мы с Верой Федоровной съездили на вокзал и вернули билеты. Мы все пережили очень тревожные сутки. Хотя этого и не говорили друг другу, но каждый про себя без слов думал, что, возможно, Мотя погибает.
На другой день, в воскресенье, дежурный врач сказал, что ребенок Янкелевич пришел в себя и опасность для жизни миновала. Люся, веря и не веря услышанному, каким-то изменившимся голосом спросила его:
— Доктор, вы это точно говорите?
— Да, конечно.
Днем нам разрешили сделать Моте маленькую передачку, в том числе заграничную соску, к которой Мотя привык (советские соски другие по форме). Нянечка, вернувшись, сказала, что Мотя, увидев соску, прошептал:
— Мама…
Люся с облегчением воскликнула:
— Это именно то, что я хотела услышать.
(Это слово показывало, что у ребенка сохранились ассоциации, т. е. его мозг не поврежден, как этого можно было опасаться.)
Что же было у Моти? Известно, что у маленьких детей, ослабленных родовой травмой (а у Моти была асфиксия), при повышенной температуре иногда возникают судорожные явления, похожие на те, которые наблюдались у Моти. Все то, что я рассказывал до сих пор, вполне согласуется с этим объяснением. Но есть и другие обстоятельства, о которых я теперь расскажу дополнительно и которые наводят на совсем иные мысли.
С внуком Мотей, 1974 г.