Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Политическая экономия Николая Зибера. Антология - СБОРНИК на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Несмотря на политику газеты не принимать анонимных статей, постоянные рубрики часто шли без подписи. По затрагиваемым проблемам и характеру выводов есть основания полагать, что Зибер действительно был постоянным автором газеты. Об этом свидетельствуют, например, следующие его публикации: «О жилищах бедного населения Киева» (1875, № 8, 38), «Квартирный налог в Киеве» (1875, № 119, 122; 1876, № 14), «Наши потребительские общества» (1876, № 16), «Шестилетние итоги городских бюджетов» (1876, № 23), «Наша промышленность и спекуляция» (1876, № 29, 32) и многие другие. В № 60 Зибер публикует положительную рецензию на магистерскую диссертацию Чупрова «Железнодорожное хозяйство, его экономические особенности и его отношения к интересам страны», а в № 34 защищает публицистический стиль и выводы Чупрова в ответ на критическую заметку Бунге «Монополия железнодорожного царства» в «Вестнике Европы».

Газета создавала собственное пространство оценки происходящих событий с особым акцентом на малороссийских делах. В этом смысле она поднимала уровень Киева от простого копировщика петербургских новостей до самостоятельного центра, способного на независимую оценку происходящих событий, на собственную инициативу (скажем, в вопросах переписи). Неслучайно газета имела в подзаголовке слово «политический»: редакторы хотели, чтобы она играла политическую роль прежде всего через рост интеллектуальных запросов читающих. Участие Зибера в этой газете отражает его активную гражданскую позицию и желание послужить политическим целям.

Газета «Вольное слово», которая еженедельно издавалась в Женеве с августа 1881-го по май 1883 г., объявляла себя органом конституционно-либерального Земского союза, в действительности же была основана А. Мальшинским (предположительно по инструкциям Третьего отделения) с целью управления настроениями за границей. Издавать газету взялись Драгоманов – давний друг Зибера – и П. Аксельрод (1849–1928), который окончил Киевский университет, ходил в народ, занимался революционной деятельностью. Зибер, несмотря на свою обычную осторожность, стал деятельным сотрудником этого заграничного издания и поместил в нем ряд статей и рецензий, часто за подписью «П. С.». В № 41 за 1882 г. вышла рецензия на книгу В. В. (В. П. Воронцова) «Судьбы капитализма в России». В газете также публиковались его рецензии на книги Г. Щербачева «Настоящее положение России», Джорджа «Прогресс и бедность». В письме Аксельроду от 5 августа 1881 г. Зибер подробно разбирает свое несогласие с основными положениями Джорджа: «Автор доказывает своею новою теорией лишь то, что раз Америка открыта, ее нельзя открыть вновь даже и в самой Америке»[22]. Редкий случай – Зибер откликнулся на предложение публиковаться в швейцарском издании. Возможно, ему импонировала его относительная умеренность во взглядах, за которой, как оказалось впоследствии, стоял и определенный умысел тех, кто давал на него средства. Получается, что всегда осторожный Зибер участвовал в «фейковом» независимом журнале.

В швейцарский период Зибер активно публикуется, и, по всей видимости, это было его основным заработком. Мы не так много знаем о том, как складывались его отношения с издателями, но сведения на основании редких архивных находок свидетельствуют, что отношения эти требовали постоянного напряжения и напоминаний, а также были связаны с взаимным непониманием автора и издателей.

О своей книге «Очерки первобытной экономической культуры», изданной Солдатенковым в 1883 г., Зибер пишет в письме Аксельроду в декабре 1881 г.: «Печатание моей работы по неизвестной мне причине замедляется. Все шло хорошо, скоро нашел издателя, но вот уже два месяца, как ни слуху ни духу, ни даже ответа на мои запросы. На днях, впрочем, надеюсь разрешить это чисто российское недоразумение»[23]. Чупров по доверенности ведет дела Зибера по изданию книги. Из договоренности с издательством мы знаем, что книга печаталась тиражом 1200 экземпляров с вознаграждением для автора 75 руб. за печатный лист[24]. Всего автор получил 1350 руб.: 6 апреля 1882 г. – 300 руб., 21 октября – 200 руб., 16 ноября – 250 руб., 25 марта 1883 г. – 600 руб. Есть основания полагать, что минимальный гонорар в журналах мог начинаться с этого уровня, то есть с 75 руб., и доходить до 200–250 руб. за печатный лист[25].

С одной стороны, редакторы вовлекали авторов, с другой – авторы после согласия сотрудничать зависели от редакторов. Зибер не может воздержаться от сетований на то, как он беспомощен во взаимодействии с редакторами, на то, насколько их представления о нравственных понятиях различаются:

Вообще тяжело вести дела с нашими типографиями, журналами и т. д., которые отрицают за автором всякие человеческие права. Вот, например, мой Рикардо печатался три года… теперь я от чужих людей узнаю, что он уже месяца три как вышел в свет. После этого пишу Антоновичу, чтобы тот прислал мне несколько экземпляров[26].

Дискурс, который предлагал сам Зибер, отражал независимый, критический взгляд ученого, хорошо разбирающегося в современной экономической теории, в частности в классической политической экономии и марксизме. Он рассматривал и текущие вопросы с целью растолковать и интерпретировать их с позиций передовых для того времени подходов, и в этом смысле кроме чисто академической во многих публикациях Зибера возникали просвещенческая, полемическая и критическая функции. Это соответствовало идеалам космополитичной интеллигенции того времени. Вместе с тем реальность политизировала эту деятельность Зибера, и он сознательно или помимо своей воли оказался вовлеченным как в так называемый украинский вопрос, так и в революционную борьбу.

Был ли Зибер украинофилом-социалистом

Парадокс состоит в том, что спорная характеристика Третьего отделения, основанная на посредственных доносах, согласно которым Зибер якобы возглавлял работу украинофилов-социалистов в Киеве, имеет объективную основу: Зибер действительно работал вместе с исследователями языка, истории и быта украинцев, с деятелями, которые были значительно более решительно настроены на революцию. В этом вопросе нужно внимательнее разобраться, тем более что политика сильно влияла на его жизнь и научную карьеру в России.

В краткой справке на Зибера, составленной в Третьем отделении собственного Его Императорского Величества канцелярии, сказано, что «Зибер бежал за границу вместе с профессором Драгомановым. Зибер стоял во главе организации украинофилов-социалистов в Киеве. На собраниях у Волкова[27] с 1874 по 1876 г. Зибер читал курс социалистической политической экономии по Карлу Марксу, сочинение которого переведено с [немецкого] Зибером на русский язык… В числе видных деятелей социально-революционной партии состоит проживающий за границей Зибер, который поддерживает постоянные отношения с Россией чрез своих родных, живущих в Киеве»[28]. Каждая отдельная деталь данной справки с точки зрения фактов неверна или не совсем верна: родные жили в Ялте, социально-революционной партии осторожный, академически настроенный Зибер опасался, переводил больше Рикардо, чем Маркса, в вымышленных собраниях участия не принимал, законно подал прошение на отъезд за границу и получил соответствующее разрешение (то есть назвать это побегом можно лишь метафорически), нет текста Зибера, который показывал бы какую-то его особую симпатию к украинскому вопросу, на украинском не писал, лишь общался и был близок с теми, кто посвятил много сил украинскому вопросу (как Драгоманов и Подолинский) и подпольной идейной борьбе (Лавров и Смирнов).

В комментариях к доносам, которые были опубликованы в журнале «Былое» в 1907 г., А. Русов и Ф. Волков – участники тех событий, хорошо знакомые с Киевской громадой, – дали очень ценные пояснения, помогающие понять не только уровень тех, кто доносил, и тех, кто выбивал эти показания, но и что собственно происходило и как это воспринимали сами участники событий[29]. Доносители, Веледницкий и Богославский, характеризовались как фантазеры и болтуны, которые мало что могли знать. Важно и описание Старой громады. Киевская громада – кружок, состоявший из людей университетской и учено-литературной среды, который занимался конституционно-просветительской деятельностью, при баллотировании достаточно было одного голоса против, чтобы не быть принятым, что свидетельствует о большой закрытости. «В научной сфере, кроме работы педагогической-профессорской и учительской, кружок этот оставил по себе следы в виде массы ученых трудов исторических, экономических, этнографических и т. п., в образовании Югоз. отдел[а]. Имп. Русск. географического общества, в организации III Археологического съезда, киевской однодневной переписи, в Трудах этнографической экспедиции Чубинского, в основании потом общества Нестора Летописца, „Киевской Старины“ и проч., в издании целого ряда исследований и научных сборников вроде монументальных украинских исторических песен под редакцией Антоновича и Драгоманова» (Русов, Волков, 1907, с. 153–154). Издание «Киевского телеграфа» было продолжением их работы в сфере общественно-политической. Этот комментарий не оставляет сомнений: Волков и Русов были уверены в том, что Зибер входил в Киевскую громаду.

Вместе с тем они дают нам почувствовать терминологические нюансы: участвовать в Киевской громаде не означало быть украинофилом. Сам этот термин больше использовался именно властью, Третьим отделением во время признательных показаний, в Эмском указе Александра II 1876 г., который маргинализировал украинский язык и культуру. Не случайно авторы комментария замечают: «Частое наименование того или другого лица „руководителями украинофилов“ у людей, живших в 70-е и 80-е гг. и бывших членами старой Киевской громады, может вызвать только улыбку»[30].

Важно принимать во внимание и тот факт, что реальные взаимодействия Петербурга и Киева были сложнее, чем просто борьба имперского и национального. Как показано Ф. Хиллис, в контексте Польского восстания 1863 г. интерес к украинской истории, как противостоящей польской шляхте, поддерживался из Петербурга, примером чего были деятельность журнала «Основа» Антоновича, издаваемого в Петербурге, поддержка украинских воскресных школ, перевод Манифеста об освобождении крестьян на украинский, учреждение отделения Географического общества в Киеве (Hillis, 2012).

При этом понятно, что жизнь Зибера не стала спокойнее после появления доноса. В 1882 г. он признавался Овсянико-Куликовскому в Париже: «Хоть я и швейцарский гражданин, но это ничуть не помешает русскому правительству посадить меня в тюрьму, а то, пожалуй, и повесить… Да просто за направление, за образ мыслей, за дружбу с Драгомановым, за знакомство с эмигрантами»[31].

Обзор публикационной деятельности Зибера показывает, что эта форма участия в академической жизни с самого начала играет ведущую роль. Уже в короткий киевский период после возвращения из заграничной командировки, в 1874–1875 гг., Зибер вовлечен и в более широкую деятельность – не только академическую, но и популяризаторскую и общественно-политическую. Газета «Киевский телеграф» – это голос киевской интеллигенции, источник оценки и непредвзятых новостей и обзоров малороссийской жизни. Участие в данной газете вместе с ведущими представителями Киевской громады – знак желания и готовности Зибера участвовать в политической жизни.

В швейцарский период Зибер продолжает активно публиковаться в Российской империи на русском языке, преимущественно в наиболее влиятельных петербургских изданиях. Он популяризирует и защищает Маркса, пишет статьи на злободневные экономические темы, откликается на книги и статьи ответными рецензиями, в целом поддерживает репутацию нейтрального и беспристрастного приверженца научного подхода. Видно, что часто сами издатели стремятся привлечь уже авторитетного в экономических вопросах автора. Но издательский мир построен иначе, чем научный: в нем большую роль играют рыночные принципы и конъюнктура, что часто приводит к взаимному непониманию сторон – автора и издателя. Обзор контактов Зибера, связанных с публикациями, показал, что он был активно вовлечен в эту деятельность. В этом пространстве, часто помимо воли автора, возникало столкновение академического и политического контекстов.

* * *

Закономерен вопрос: что скрывается за этими подробностями судьбы ученого в Российской империи 1870–1880-х гг.? Прорисовка деталей академического и соседствующего с ним политического контекста жизни Зибера позволяет понять, что означало тогда быть экономистом, входить в академический круг. Университет, командировка, публикации – важные составляющие интеллектуальной биографии. Что означало поступить в университет и стать студентом императорского университета в этот период? Необычайно интенсивная студенческая жизнь, множество кружков и корпораций с разной степенью закрытости. Для дальнейшего продвижения в самом университете, для участия в академическом воспроизводстве важными оказываются отношения «студент – профессор». В случае Зибера мы видим личную поддержку Бунге и Цехановецкого. Настоящий авторитет приносит диссертация. В системе подготовки кадров уже на уровне всей страны, на уровне министерства ключевую роль играет такой устойчивый институт, как командировка. Те, кто проходит этот отбор, практически с гарантией становятся профессорами в университетах. Как было показано, именно в этот период формируются основные академические тенденции: выбор значимых университетов, профессоров, текстов, сотрудничество с журналами и газетами, обмен письмами, книгами, участие в различных кружках и обсуждениях, знакомство с практическими сторонами экономической и политической жизни и, наконец, установление личных контактов, сочетающих высокий уровень интеллектуального общения и симпатии, формирование связей, которые проходят через всю жизнь. Еще одно измерение внутри академического поля, которое продвигает в иерархии, создает авторитет и дает символический капитал: публикации в журналах и газетах, которые популяризируют знание. Редакторы буквально охотились за талантливыми авторами и часто получали отказы, если программа журнала не совпадала с позицией автора. В случае с нелегальными изданиями появлялся и реальный политический риск. Вместе с тем во многих журналах платили гонорары. Они обеспечивали определенную ритмичность в предоставлении текстов. Тем самым благодаря журналам можно было заработать авторитет и иметь доход.

Из переписки Зибера видно, что он, не имея официального места работы в Швейцарии, не остается одиночкой, но формирует устойчивые связи. На стыке академического и политического контекстов решается вопрос о принадлежности Зибера к украинофилам и социалистам. Как член старой Киевской громады он активно участвует во многих научных и общественных проектах. Просветительская, общественная деятельность сплеталась с интересами Малороссии как конкретного места. Хотя Зибер нигде не писал по-украински и не сохранилось никаких его высказываний на этот счет, он не считал для себя правильным участвовать в революционной борьбе и как-то подталкивать историю. Все же ответ распадается на две части: субъективно – нет, Зибер не был ни украинофилом, ни революционером, но объективно, в силу логики самого пространства, где он оказался, – был. Субъективно не был, но объективно был. При этом «зашоренный» подход, то есть стремление дать однозначные характеристики для космополитичного интеллектуала швейцарского подданства в Российской империи представляется не вполне корректным.

Исключение и правило. Политэкономические аргументы Н. И. Зибера против маржинализма до его триумфа

А. Погребняк[32]

Введение

Имя Н. И. Зибера знакомо сегодня лишь узкому кругу специалистов по истории экономической мысли. Но интерес к истории идей не может быть исключительно антикварным – ценность идей, в каком бы далеком прошлом они впервые ни были высказаны, состоит в том, чтобы указывать на те развилки исторического пути, где их содержание не было по тем или иным причинам актуализировано и было отложено до будущих времен. Вот почему в обращении к интеллектуальному наследию прошлого необходимо, по известному выражению В. Беньямина, «чесать историю против шерсти» – взламывать наше привычное представление о времени как о некоем однородном континууме и осуществлять в его обход прямую коммуникацию запросов прошлого и той способности на эти запросы отвечать, которая возникает, возможно, впервые именно сегодня. Такой метод может быть назван критической герменевтикой: смысл прошлого может быть «разгерметизирован» только в моменты кризиса, переживаемого в настоящем.

Заголовок данной статьи отсылает к названию выдающейся книги А. О. Хиршмана «Страсти и интересы. Политические аргументы в пользу капитализма до его триумфа» (Хиршман, 2012). Мотивировано это тем, что Зибер в своей диссертации «Теория ценности и капитала Давида Рикардо» (Зибер, 1871) не просто излагает постулаты так называемой классической школы, но защищает эти постулаты посредством критики концепций, которые он относит к «субъективной школе» (Бастиа, Маклеод, Шторх, Рошер, Вальрас и др.) и которые предлагают прямо противоположный способ трактовать природу экономической ценности – не возводить ее к затратам труда как к некой объективно существующей общественной субстанции, но сводить к субъективной оценке полезности блага, выдвинутой тем или иным индивидом:

У немецких писателей (а также у большинства французских, вслед за Сэем) полезность – родовое свойство, ценность – видовое. Та и другая основаны, вытекают, составляют результат человеческого суждения, оценки. Отсюда определения в роде: степень полезности, косвенная полезность, значение для сознания (Зибер, 1871, с. 11).

Что же касается триумфа маржинализма, то здесь имеется в виду так называемая маржиналистская революция, которую принято датировать 1874 г. и которая открывает эпоху победного шествия этой методологической и мировоззренческой парадигмы, в дальнейшем образующей фундамент как «основного направления» экономической теории, так и – спустя столетие! – неолиберального курса экономической политики, реализующей гегемонию капитала в наши дни. Однако это вовсе не означает, что аксиоматика маржинализма возникает с нуля в этот «триумфальный» момент его истории, – напротив, большая часть положений данной доктрины уже была высказана и обоснована в более ранних работах, содержание которых как раз и обобщается Зибером под рубрикой «субъективной школы». В подтверждение этого можно привести замечание В. С. Автономова о том, что сам термин «революция» по праву приложим далеко не ко всем основоположникам маржиналистской доктрины:

…Что-то похожее на революционное низвержение прежней теории и воцарение новой наблюдалось, пожалуй, только в Англии, где Джевонс, в силу особенностей своего характера, действительно чувствовал себя ниспровергателем основ (их в данном случае олицетворял Дж. С. Милль). Во франкоязычных научных кругах связь ценности благ с их редкостью никогда не ускользала от внимания исследователей, в частности отца Леона Вальраса – Огюста, так что революционность Вальраса-сына в глаза не бросалась (Автономов, 2015, с. 59–60).

Стоит напомнить, что диссертация Зибера была опубликована в 1871 г. в Киеве, то есть за несколько лет до пресловутой «революции». При этом в числе цитируемых и критически анализируемых авторов мы встречаем как раз одного из главных будущих революционеров – Леона Вальраса, на тот момент еще не создавшего свои «Элементы политической экономии».

Прежде чем перейти к изложению главного аргумента Зибера против субъективной теории стоимости, нужно сделать одно замечание методологического характера. Ни в коем случае нельзя забывать, что теория ценности связывает экономическую науку с областью социальных наук в целом и, таким образом, необходимо имеет дело с философско-онтологической проблематикой – с вопросом об отношении науки к реальности ее предмета. Если мы говорим именно о теории ценности (стоимости), то речь должна идти о понимании тех условий, которые необходимо соблюдать для того, чтобы данное конкретное понятие (например, выработанное в рамках «субъективной школы») было пригодным для схватывания действительного положения вещей. И здесь нужно вспомнить высокую оценку, данную работе Зибера Марксом. Дело в том, что именно Маркс определил свою собственную задачу в качестве критики политической экономии, то есть сделал предметом своего анализа характеристики той конкретно-исторической ситуации (а именно капиталистического способа производства), в рамках которой основные положения существующей экономической науки могут по праву претендовать на адекватность действительному положению дел. Осмысляя сегодня позицию Зибера, мы должны поэтому учитывать принципиальную историчность социальной реальности, включая все базовые характеристики экономических отношений, а значит, видеть эти характеристики не только как позитивные определения, но и как источник и в то же время предмет преобразований (в том числе политических). Нельзя забывать, что теория стоимости, выработанная самим Марксом, заключается вовсе не в том, чтобы противопоставлять «труд вообще» «полезности вообще», но в том, чтобы рассматривать их отношение на основе исторически сложившейся формы экономической жизни, а именно – товарно-денежного хозяйства. Именно это «историческое чувство» при рассмотрении абстрактных экономических законов и привлекало Зибера в мысли Маркса (Allisson, D’Onofrio, Raskov, Shirokorad, 2020, p. 301–304).

Исходить из исторической обусловленности как самой теории, так и ее объекта означает, таким образом, две вещи: во-первых, понимать, что исследуемая реальность не есть нечто вневременно́е, что ее процессы имеют характер взаимодействия различных тенденций – прогрессивных и регрессивных, отсылающих как к прошлому, так и к будущему; во-вторых, осознавать, что те категории, с помощью которых реальность постигается, также исторически нагружены – как своей генеалогией (например, своими теологическими корнями), так и своей проективностью (включая утопические притязания конструировать некое должное состояние социальной системы).

Итак, гипотеза, на которой основывается дальнейший ход рассуждений, состоит в следующем: в своей критике теории ценности субъективной школы Зибер высказал ряд положений, исключительно важных для понимания специфики того комплекса экономических, политических и социокультурных процессов, который характерен для развития капитализма вплоть до сегодняшнего его состояния. Можно даже сказать, что Зибер предвосхитил некоторые концепции, которые сформировались только в XX в. и которые во многом определяют актуальную повестку дня. Но для того чтобы суметь зафиксировать эти предвосхищения, следует удерживать в поле внимания не только логику, но и риторику его текста: контекст, фигуры речи, метафоры, примеры, которые использует Зибер, крайне существенны по той простой причине, что ключевые понятия экономической науки (как, впрочем, и других социальных наук) имеют помимо эксплицитного, сознательного уровня своих значений еще и имплицитный, «бессознательный», обыкновенно не принимаемый в расчет теми, кто лишь применяет эти понятия в качестве однозначно определенных в своем назначении инструментов[33]. Констелляция такого рода образов должна позволить увидеть в реальности то, что обыкновенно не схватывается взглядом специалиста, наивно рассматривающего допущения, принятые в его области исследования, как однозначные характеристики реального положения вещей; риторика в этом смысле указывает на тот зазор между понятием и реальностью, выявляя который мы постигаем конкретно-исторические ограничения, наложенные на концептуальный аппарат той или иной доктрины.

Аргументация Зибера

Чем примечательна аргументация, используемая Зибером в его критике субъективной теории ценности?

Исходным пунктом для Зибера служит принципиальное различие между теми основаниями, на которых строится анализ ценности сторонников «классической» и «субъективной» школ: если в первом случае в качестве основы берется большой временной промежуток, благодаря чему внимание сосредоточивается на усредненном, типическом состоянии хозяйственной жизни, то во втором, наоборот, обращают внимание лишь на тот момент, в который происходит радикальное изменение или нарушение обычной ситуации; говоря проще, за основу в первом случае берется некое установившееся правило, во втором – исключение из него. Таков, в частности, знаменитый пример с находкой алмаза, который часто используется для иллюстрации факта высокой ценности блага при нулевых затратах труда на его производство. По его поводу Зибер замечает, что перед нами именно исключение, на основе которого нельзя делать общего вывода: «Вообще алмазов не собирают на площадях и улицах, а ищут и тратят на это долговременный и усиленный труд» (Зибер, 1871, с. 135).

Теоретическое предпочтение, которое отдается исключительному моменту, как раз и позволяет рассматривать ценность хозяйственных благ в качестве базирующейся на принципе предельной полезности; и наоборот, как утверждает Зибер, только для такого рода исключений данный принцип может применяться по праву, адекватно выражая реакцию субъекта на те уникальные обстоятельства, которыми оказалась обусловлена его хозяйственная активность:

Ясно, что нельзя, напр., сказать – дрова полезнее хлеба, – если разуметь под этой сравнительно большею полезностью постоянное или среднее отношение дров к хлебу, со стороны значения их для удовлетворения потребностей. Приведенное выражение может относиться единственно к тому моменту, когда человеческому организму необходима теплота более, нежели хлеб. Классифицируя предметы по мере настоятельности потребностей, мы найдем следующий, приблизительно динамический ряд: человек умирает сначала без пищи, потом без крова, потом без нагретого воздуха и т. д., закон ряда – убывающая настоятельность или опасность, сначала для жизни, затем для здоровья всего организма, затем частей его, сначала навсегда, затем на время, сначала на более, затем на менее продолжительные его периоды. Так можно дойти и до булавки, отсутствие которой, при известных требованиях наряда, причиняет простуду, катар горла, наконец, просто недовольство. Само собою разумеется, что в эту классификацию не входят фиктивные, болезненные потребности, потому что речь идет о среднем, здоровом организме. Перед нами случай постепенного вымирания организма, систематически лишаемого необходимых для поддержания его внешних предметов (Зибер, 1871, с. 30–31).

Как уже было сказано, имеет смысл внимательно присматриваться не только к логике этого аргумента, но и к его риторике – к той системе образов, метафор, сравнений, которая используется ученым для более убедительного изображения ситуации. Образы эти употреблены отнюдь не для «красного словца», но для соотнесения анализируемого принципа с реальными характеристиками той ситуации, в рамках которой этот принцип может оказаться воплощенным в жизнь. Такая ситуация фактически, конечно же, может иметь место, но сторонники субъективной школы из периодически возможной превращают ее в постоянно необходимую: на основе единичных случаев конструируется «исключительный момент» как некая общая характеристика экономического времени как такового. Иначе говоря, исключение становится здесь парадигмой правила. Зибер настойчиво подчеркивает, что понимание ценности сторонниками «субъективной школы» базируется как раз на подобной специальной конструкции, где в качестве специфической характеристики для времени хозяйственной жизни предлагается использовать момент смертельной опасности. Итак, дело вовсе не в том, что в основе выбора того или другого предмета лежит количественная оценка его обыкновенной полезности, но в том, что мы реализуем наш выбор так, как если бы мы во всякий момент нашей жизни находились в ситуации смертельной опасности; так, как если бы в данную минуту мы абсолютно не могли бы обойтись без этих конкретных предметов под страхом смерти или опасности для здоровья (или, как хочется добавить сегодня, в эпоху одержимости обеспечения безопасности на всех уровнях существования, – под страхом некой неопределенной опасности, «опасности вообще»): «Выбор того или другого предмета в рассматриваемом случае основывается не на том, что один из них содержит более единиц удовлетворяющего потребности вещества, а единственно на том, что обойтись без одного из них в данную, вырванную из ряда, минуту абсолютно невозможно, под страхом смерти, опасности для здоровья» (Зибер, 1871, с. 31).

Таким образом, там, где представители критикуемой школы видят функцию человеческой субъективности как таковой, там Зибер указывает на специфическую интерпретацию этой субъективности, на выделение одного из возможных аспектов нашего отношения к миру; там, где ученые претендуют просто исходить из фактов, там Зибер словно бы указывает на то специфическое настроение (что-то типа экзистенциальной тревоги), которое предопределяет картину мира этих ученых на ее дотеоретическом уровне. Однако с позиции Зибера, выводы, сделанные на основе такой изоляции «опасного момента», ни в коем случае нельзя генерализировать – ведь если бы такое исключительное состояние повторялось непрерывно в течение продолжительного времени, то ситуация в экономике была бы подобной осадному положению: «Такое предпочтение (сравнительно более настоятельного – менее настоятельному. – А. П.), если бы оно повторялось непрерывно в течение продолжительного времени, оказало бы на всю экономическую деятельность то же действие, какое оказывает осада на снабжение пищею жителей и гарнизона крепости» (Зибер, 1871, с. 33).

Здесь важно подчеркнуть, что сам Зибер видит в подобном рассуждении прежде всего ошибку, которую допустили представители «субъективной школы». С его точки зрения, моменту исключительному, в рамках которого только и действует принцип «сравнительной настоятельности потребностей», необходимо противопоставить средний момент экономической жизни, когда «булавка, гребень, ножницы находятся совершенно в такой же степени на своем месте, как и дрова, уголь, хлеб, а потому все попытки построить на принципе настоятельности статическую классификацию вещей ни к чему не могут привести» (Зибер, 1871, с. 30). Единственное, от чего зависит стоимость, рассмотренная в такого рода средних, типичных обстоятельствах, – это затраты труда, необходимые для производства перечисленных предметов:

…Мы должны прийти к заключению, что равенство значения (то есть субъективных оценок полезности. – А. П.) обмениваемых предметов отнюдь не указывает еще на равенство пожертвований (то есть затрат труда. – А. П.), а между тем только уверенность, что, при данных средних технических условиях производства, известный продукт не может быть добыт дешевле, решает в каждом данном случае вопрос о размере, в каком должны быть обменены продукты. Поэтому только труд, потраченный на производство того и другого предмета, может служить элементом, подлежащим сравнению. Только сравнение между количествами труда может объяснить, во-первых, постоянство отношений между обмениваемыми продуктами, во-вторых, сравнительно низкую оценку вещей, удовлетворяющих таким потребностям, какова, напр., потребность в хлебе (Зибер, 1871, с. 45–46).

Представляется, однако, что дело не исчерпывается тем, что обнаруженная в теоретических построениях субъективной школы ошибка попросту должна быть исправлена на основе постулатов классической школы, выражающих истинное положение дел; аргумент Зибера сегодня должен быть дополнен, и та форма, в которой являет себя эта «ошибка», заслуживает того, чтобы к ней присмотреться внимательнее. Похоже, что именно на этой форме строится та идеология, которая обеспечивает функционирование современного политико-экономического устройства[34]. Иначе говоря, «ошибка» субъективной школы носит проективный характер: исключения имеют характер учреждения новых правил, которые надстраиваются над старыми, подчиняя их своей гегемонии.

Интерпретация аргументов Зибера в свете теории чрезвычайного положения

Образ осажденной крепости, который Зибер использовал для того, чтобы выявить специфику экономической картины мира, конструируемой теоретиками субъективной школы, заслуживает более пристального внимания. Как показал в наши дни Дж. Агамбен, как раз ситуация осадного положения в истории государственного права послужила парадигмой для законов о так называемом чрезвычайном положении, играющих фундаментальную роль в учреждении современных политических порядков; именно чрезвычайное положение играет роль главного принципа общепринятых сегодня техник управления жизнью людей, и управление экономикой здесь не представляет исключения – в подтверждение Агамбен цитирует речь Франклина Д. Рузвельта, требовавшего в период Великой депрессии у конгресса «широких властных полномочий для борьбы с чрезвычайной ситуацией (to wage war against the emergency), столь же неограниченных, как те полномочия, которые были бы ему даны в случае реального вторжения иноземного врага» (Агамбен, 2011, 1, с. 39). Понятно, что лишь в теории право, политика и экономика полагаются в качестве обособленных сфер, в реальности же они образуют узел, развязать который в принципе невозможно без того, чтобы не поставить под вопрос общественное устройство в целом. По этой причине имеет смысл вслед за Фуко и Агамбеном анализировать управление жизнью людей в качестве единого диспозитива, то есть некоего «гетерогенного комплекса, объединяющего в себе дискурсы, учреждения, архитектурные построения, регламентирующие постановления, законы, административные меры, научные достижения, философские, нравственные и благотворительные рассуждения и т. п. с целью давать ответ на чрезвычайную ситуацию» (Агамбен, 2012, с. 14).

Основоположником политико-правовой теории чрезвычайного положения является немецкий теоретик права и политический философ Карл Шмитт, согласно учению которого именно в принятии решения о введении такого положения заключается политическая функция, придающая властителю статус суверена (Шмитт, 2000, с. 15). Смысл необходимости данного решения объясняется Шмиттом следующим образом: для того чтобы в рамках общественной жизни могло применяться право, сама эта жизнь должна быть упорядочена, нормализована – ведь «не существует нормы, которая была бы применима к хаосу» (Шмитт, 2000, с. 26); а поскольку это так, постольку гарантировать возможность применения права способен лишь тот, кто определяет границу, отделяющую пространство номоса от «аномии». Но чтобы такая гарантия была возможна, сам гарант, очевидно, должен пребывать по ту сторону данной границы (именно в этом смысле суверен является аналогом Бога в мирском порядке). Таким образом, возникает парадокс, когда действие права гарантируется лишь наличием неких исключительных полномочий, то есть, по сути, права на приостановку права; или, говоря более обобщенно, само правило базируется на исключении: «Исключение интереснее нормального случая. Последний ничего не доказывает, а исключение доказывает все; оно не только подтверждает правило; само правило живет только исключением…» (Шмитт, 2000, с. 29).

Но что конкретно оказывается в этой «зоне чрезвычайного положения», что (или кто) именно исключается в качестве носителя «аномичного» существования, социального хаоса? Отвечая на этот вопрос, мы не должны забывать, что речь идет о парадоксе «включенного исключения», то есть всегда есть возможность того, что исключенное здесь специально производится для того, чтобы было возможным учредить суверенное управление[35]. Критико-герменевтическое прочтение концепции Шмитта, предпринятое Агамбеном, показывает, что в качестве подобного «хаоса» представляется на самом деле отнюдь не жизнь, лишенная какой-то разумной формы, но, наоборот, жизнь, которая неотделима от своей формы. Таким образом, на месте этого изначального единства жизни и ее внутренней формы (в связи с которой можно говорить о достоинстве, манере, этосе и т. п.) учреждение суверенной власти производит феномен голой жизни, то есть конституирует жизнь, абстрагированную от своей сущностной формы и потому нуждающуюся в каком-то внешнем упорядочивании: правовом регулировании, полицейском надзоре, социальном обеспечении, воспитательном формировании, медицинской нормализации и т. п. Иначе говоря, в основе управленческих техник, базирующихся на модели чрезвычайного положения, лежит тенденция отделения жизни как чисто биологического процесса от тех ее форм, которые придают ей такие подлинно человеческие измерения, как смысл и достоинство; именно благодаря подобному отделению жизнь превращается в ресурс для деятельности различных предприятий, каждое из которых обладает теми или иными суверенными полномочиями, выступая, таким образом, подобием государства или даже «государством в государстве». В этом месте своего рассуждения Агамбен восполняет логические аргументы Шмитта генеалогическими исследованиями Фуко, в соответствии с которыми суверенная власть в современном мире связана уже не столько с правом отбирать жизнь, сколько с функцией эту жизнь производить и воспроизводить в определенном режиме – появление таких категорий, как «население», «трудовые ресурсы», «человеческий капитал», подтверждает это (Агамбен, 2011, 1, с. 155–156). Таким образом, политика становится биополитикой, а чрезвычайное положение оказывается не исключением, а правилом (или, точнее, исключением как правилом).

Именно в этом пункте следует вернуться к критике позиций сторонников субъективной школы, которую развил Зибер. С его точки зрения, принцип оценки на основании субъективной полезности действителен лишь для исключительных моментов; что же касается моментов, характеризующих нормальное, среднее течение хозяйственной жизни, то здесь ценность благ определяется объективно, на основе затрат общественно необходимого труда. Но в каком именно смысле следует трактовать нормальность этого положения – как нечто, соответствующее некой неизменной природе вещей, или же как то, что характерно для определенной исторической ситуации, а значит, произведено людьми в процессе их общественного развития и, следовательно, в дальнейшем может быть преобразовано? Представляется, что позиция Зибера по этому вопросу должна быть уточнена на основании той же интерпретации, которую он сам использовал в своей критике постулатов субъективной школы. Все дело в том, что «субъективное» и «объективное» следует рассматривать не столько в качестве характеристик экономики как таковой, но ее конкретно-исторической формации, то есть в данном случае капиталистического способа производства, который сам находится в процессе своего движения (в противном случае мы рискуем совершить регресс к рассмотрению экономики на уровне некой абстракции, носящей к тому же идеологический характер). Иначе говоря, такие категории, как, например, труд и полезность в их конкретной определенности, не даны нам как таковые непосредственно, но лишь как моменты, обусловленные характером способа производства. И если верно, что капитализм (читай: современная экономика) осуществляет управление хозяйственной деятельностью в режиме «чрезвычайного положения, ставшего правилом», то это означает, что как объективность труда, так и субъективность полезности не являются какими-то естественными качествами, но производятся в качестве таковых. Именно поэтому проект критики политической экономии, разработанный Марксом, должен быть способным показать, что труд и полезность при капитализме представляют собой две соотнесенные друг с другом реальные абстракции[36] в той мере, в какой оба они предполагают редукцию человеческого существования к «голой жизни» – то есть к жизни трудящегося, вынужденного «производительно» реализовывать свою рабочую силу, и жизни потребителя, вынужденного «рационально» реализовывать свою покупательную способность (причем в обоих случаях эта вынужденность маскируется фикцией их «собственного» суверенного решения). Сам Маркс показал это в своем анализе воспроизводства и первоначального накопления на примере того, как рабочий на всем протяжении капиталистического процесса непрерывно отделяется от средств производства, благодаря чему он вновь и вновь должен не только продавать свою рабочую силу, но и реализовывать свое потребление исключительно в производительной форме[37].

Таким образом, «средний момент» или «нормальное состояние» экономической жизни, о которых говорит Зибер, необходимо рассматривать как производные от того ставшего правилом «чрезвычайного положения», которое Маркс описал в знаменитых главах первого тома «Капитала», посвященных анализу применения машин (глава 13), раскрытию тайны так называемого первоначального накопления (глава 24) и современной теории колонизации (глава 25), где показано дистиллирование рабочей силы, производство трудовой «субстанции» посредством радикальной и систематической десубъективации трудящегося. Что же касается «исключительного момента» субъективной оценки, то в той мере, в какой эволюционирует капиталистический «дух», в ней должна быть опознана форма нового, текущего «чрезвычайного положения», задача которого – сформировать на основе работника индивида, способного к «производительному потреблению» (потребление превращается в гражданскую добродетель), облеченного заработной платой как «покупательной способностью»[38]. Если в первом случае той формой, в какой осуществляется капиталистический процесс, является формальная (юридическая) свобода работника, основанная на фикции договора, то во втором этой формой будет фикция потребительского суверенитета, «непрерывного выбирания себя», поиска «наименьшего маргинального различия»[39] (Бодрийяр, 2006, с. 117–131).

Общеизвестно, что речь у Маркса идет не об отказе от разделения труда в пользу натурального хозяйства, а о критике его отчужденного характера. Сегодня больше, чем когда-либо, очевидно, что вместе с научно-техническим прогрессом в сфере производства прогрессируют и формы отчуждения – от политико-правовых до экзистенциально-психологических. Поэтому нет ничего удивительного в том, что по ходу развития капиталистической экономики производство начинает ориентироваться на создание все более «персонализированных» предложений, в то время как потребление этих «эксклюзивных» продуктов (товаров, услуг, «брендов» и «трендов») обнаруживает на уровне поведенческих установок полную стереотипность. Но все это разнообразие, изменение «дизайна» капитализма, игра его масок не должны помешать увидеть то, что остается в нем неизменным, а именно условия возможности присущего ему способа производства. И к числу этих условий, повторим, относится управленческий механизм, функционирующий по принципу чрезвычайного положения.

Актуальность зиберовского аргумента в контексте критики современной экономики

Попробуем теперь привести несколько конкретных примеров того, как функционирует подобное устройство экономического аппарата.

Современная экономическая идеология предписывает нам исходить из принципа суверенности экономического субъекта. Самый яркий пример здесь – теория потребительского выбора. Принцип потребительского суверенитета означает, что свое жизненное время и свои жизненные силы субъект должен рассматривать как то, что ему надлежит эксплуатировать с целью максимально эффективного удовлетворения своих потребностей. Только что же здесь представляет собой сам этот субъект? Очевидно, что душа и тело того, кто «суверенно» принимает решения о потребительском выборе, на самом деле является проводником интересов неких структур, претендующих на то, чтобы представлять «наши собственные» вкусы и предпочтения «наиболее адекватным образом» – настолько, насколько это не способны никогда сделать мы сами; поэтому, с одной стороны, экономическая теория постулирует суверенитет потребителя, но с другой – в реальности различные инструменты и технологии (маркетинг, реклама и т. п.) непрерывно производят «наши» представления о «наших» вкусах и предпочтениях. Все дело в том, что эти вкусы и предпочтения не являются внутренней формой нашей жизни, они предписываются извне. Поэтому истинный субъект суверенного решения («рационального выбора») – не сам индивид, но та его роль в системе капиталистической экономики, с которой он более или менее успешно идентифицировался. Человек-потребитель производится точно так же, как и человек-производитель, человек наслаждения – это более позднее дополнение к человеку труда, и, если вместо кровавых законодательств эпохи первоначального накопления сегодня действуют «мягкие» и «тонкие» механизмы настройки, подталкивания и т. п., суть дела от этого не меняется: эксплуатации подвергаются все формы жизненного процесса – воображение, эмоциональная сфера, общение, досуг и т. п. Возможно, уместной здесь была бы метафора потребительской «полиции нравов», бдительно следящей за тем, чтобы предотвращать возможные покушения на суверенитет «потребительной стоимости», которая уже не является некой естественной стороной товара, удовлетворяющей некую столь же естественную потребность, но выступает элементом означающей цепочки, осуществляющей непрерывную эскалацию желания.

В этой связи уместно вспомнить замечание Ф. Джеймисона о том, что маркетизация универсума представляет собой операцию перекодирования гетерогенных областей (семьи, например) в качестве вариаций гомогенной структуры предприятия; на уровне теории об этом свидетельствует, например, концепция Г. Беккера: «Значительная доля убедительности и ясности порождается в таком случае за счет переписывания таких феноменов, как свободное поведение и индивидуальные черты, в терминах потенциального сырья» (Джеймисон, 2019, с. 536). Еще важнее его суждение о том, что рыночное «дерегулирование» по сути своей выполняет полицейскую функцию:

Рыночная идеология заверяет нас, что люди устраивают бардак, когда пытаются управлять своей судьбой («социализм невозможен»), и что нам повезло, поскольку у нас есть межличностный механизм – рынок, – которым можно заменить человеческую гордыню и планирование, устранив вообще все человеческие решения. Нам нужно лишь держать его в чистоте и хорошо смазывать, и он – подобно монарху несколько столетий назад – присмотрит за нами и будет держать нас в узде (Джеймисон, 2019, с. 542).

Метафора монарха мотивирована здесь тем, что на рыночный механизм переносится функция принятия решений в последней инстанции. В самом деле, если частные решения (что именно потреблять, что именно производить) в определенной мере зависят от «свободной воли» тех или иных лиц, то всеобщее решение – решение о том, что все процессы должны быть представлены в форме производства и потребления товаров, причем в буквальном, а не метафорическом смысле, – оказывается всегда уже принятым, как если бы оно не имело реальной альтернативы; то, что не вписывается в пространство рынка (точнее, множества рынков, какими бы странными, экзотическими, извращенными ни были обращающиеся на них товары), таким образом, выступает в качестве чего-то «аномичного».

Ярким примером вторжения логики делового предприятия в сферу, которая традиционно этой логике не подлежала, является судьба науки и образования в современном мире. Ставшие популярными полвека назад разговоры об «экономике знания» сегодня закономерно сменились темами пролетаризации труда ученого и формирования (благодаря внедрению в университетскую жизнь принципов «эффективного менеджмента») академического капитализма, то есть «внедрения рыночной системы в сферу науки и образования с вытекающими последствиями: коммерциализацией, превращением результатов исследовательского труда в объекты интеллектуальной собственности, которую продают на рынке, выстраиванием образовательной и научной деятельности в перспективе снижения издержек и максимизации прибыли» (Камнева, Куприянов, Шиповалова, 2019, с. 52). В результате разрушается целостный этос деятельности ученого – можно только представить себе, как отреагирует любой управленец на определение смысла деятельности ученого как «поиска истины»; вытесняющие подобную установку императивы конкуренции и рентабельности приводят к тому, что «научное сообщество теряет смысл collegium’а, или ученого братства, республики ученых, и заменяется моделью абстрактных рациональных связей индивидуумов» (там же, с. 57). Ситуация здесь в точности аналогична описанной Зибером: возможная «неэффективность» науки и образования играет роль «момента смертельной опасности», благодаря чему режим работы университета мгновенно уподобляется жизни в осажденной крепости, и вместо смыслового континуума характер деятельности ученых приобретает дискретный вид «скопления товаров», ценность каждого из которых определяется на основе «настоятельности» нужды в нем – идет ли речь о ценности отдельно взятой публикации или целого направления научной работы. Все то, что не редуцируется к системе KPI, автоматически оказывается в зоне чрезвычайного положения – например, превращается в форму «низкоквалифицированного» труда, что позволяет подчинять его сверхэксплуатации при снижении уровня оплаты и гарантий занятости[40].

Но есть и другой аспект «экономики знания», который здесь можно привести как пример, подтверждающий актуальность взглядов Зибера. Результаты современных научных исследований могут быть использованы для «огораживания» целых областей того, что традиционно рассматривалось в качестве общего достояния человеческого рода (того, что выступало в качестве проявлений родовой сущности человека). Подобная «приватизация общего» приводит к тому, что объектами частного присвоения оказываются жизненные формы, традиционные знания, пространство и модели коммуникации и многое другое; при этом, как показали М. Хардт и А. Негри, здесь налицо отнюдь не исторический прогресс, но прямо противоположное явление – эти процессы можно уподобить барочной реакции на ренессансный прорыв к новому:

Над сегодняшними приватизационными процессами – частным присвоением знаний, информации, коммуникационных сетей, взаимных симпатий, генетических кодов, природных ресурсов и тому подобного – отчетливо веет неофеодальный дух барокко. Формирующаяся биополитическая продуктивность множества (то есть формы объединения людей, альтернативной государству или иным структурам суверенной власти. – А. П.) подрывается и блокируется процессами частного присвоения (Хардт, Негри, 2006, с. 231).

Важно еще и то, что эта неофеодальная (или необарочная) система господства строится на основе не упразднения, но парцелляции суверенитета, благодаря чему власть политическая и власть экономическая переплетаются и сливаются друг с другом; как пишет об этом Д. Дин:

Неофеодальные сеньоры, такие как финансовые институты или цифровые платформы, используют долг, чтобы перераспределять глобальное благосостояние от самых бедных к наиболее богатым. При неофеодализме, как и при феодализме, экономические игроки обладают политической властью над отдельной группой людей в силу установленных самими этими игроками условий. Вместе с тем политическая власть становится неотделимой от экономической власти и дополняет ее: кроме налогов, используются штрафы, залоги, изъятия активов, лицензии, патенты, право юрисдикции и пограничный контроль. При неофеодализме правовая фикция буржуазного государства, определяемого нейтральностью закона, действующего для свободных и равных индивидов, развеивается, а непосредственно политический характер общества вновь выходит на передний план (Дин, 2019, с. 89)[41].

Таковы доводы в пользу того, что «чисто экономическая» теория ценности (стоимости) – это фикция, поскольку сам объект данной теории имеет непосредственно политическое значение. Вспомним знаменитый аргумент Бём-Баверка против теории стоимости Маркса: не только труд, но, например, факт редкости блага или его нахождение в чьей-либо собственности являются теми факторами, которые определяют стоимость товаров на рынке (Бём-Баверк, 2002, с. 85). В самом деле, именно эти факторы используются для того, чтобы извлекать ренту. Путем отчуждения в частную собственность даров природы и достижений науки искусственно возникает социальная форма редкости[42], позволяющая снижать себестоимость (то есть затраты труда), не снижая цены. Именно это и означает «ставшее правилом чрезвычайное положение» в экономике: непрерывный поиск ренты за счет «суверенных решений» о преобразовании производства в пользу его большей рентабельности.

Заключение

Итак, каково сегодняшнее значение сформулированных Зибером критических аргументов в адрес теории ценности субъективной школы?

Как было показано, аргументы эти расширяют горизонты общей критики политической экономии, занятой выявлением тех исторических границ, в рамках которых жизнь людей (как в хозяйственном, так и в других аспектах) оказывается подчиненной определенной политико-экономической форме. Эта форма, которая сегодня связывается с идеологией неолиберализма, синтезирует в себе маржиналистские критерии ценности, преподносимые как выражающие саму вечную и неизменную природу экономических отношений, с политическим институтом суверенной власти, базирующимся на принципе чрезвычайного положения, что опять-таки претендует на легитимность как устройство, адекватное самому естеству человека как animal sociale. То, что на определенном этапе выступает в качестве исключения – будь то лишение человека средств производства, благодаря чему он превращается в наемного рабочего, или такое преобразование его жизненного мира, вследствие которого целостная материальная среда существования превращается в скопление товаров, обретающих свою ценность на фоне потенциальной катастрофы, – становится правилом: жизнь, отделенная от своих форм, становится «голой жизнью», то есть рабочей силой и потребительской способностью, которые теперь превращаются в абстрактную материю, способную принимать какие угодно формы[43]. Но тем самым вновь подтверждается не только сущностное единство экономики и политики, но и выявляется глобальный кризис той исторической формации, в рамках которой это единство осуществляется: если всякий суверенитет сегодня базируется на принципах полицейского права как своего «условия возможности», то всякий суверен может быть уверен, что «однажды его коллеги будут обращаться с ним как с преступником» (Агамбен, 2015, с. 109)[44].

Анализируя концепцию Маркса, Зибер подчеркивает, что именно товарно-денежный фетишизм[45] приводит к тому, что экономисты не видят различия между обычными товарами и рабочей силой: поскольку рабочая сила наряду с другими товарами выступает как предмет рыночной, денежной оценки, постольку возникает иллюзия, что товарная форма – это естественное состояние жизненного времени людей (Зибер, 1871, с. 263). Фетишизм товара является основой для того, чтобы перекодировать жизнь людей, сообщая их потребностям форму потенциально безграничного желания (объект желания никогда не дан, он метонимичен, всегда предстает как потребность в чем-то еще), а следовательно, превращать ее в ресурс возрастающей эксплуатации и самоэксплуатации.

Неслучаен поэтому интерес Зибера к изучению экономики первобытного общества[46] – интерес этот находится в прямой связи с его критикой субъективной школы. На примере первобытного отношения к труду (Зибер цитирует замечание Александра Гумбольдта об апатичном характере жизни индейцев Центральной Америки, который не исчезнет до тех пор, пока не будут вырублены банановые деревья, дающие им изобильное пропитание) можно показать, что трудовой потенциал людей не обязательно должен непрерывно и полностью актуализироваться – народ может обладать свободным временем, которое не обязательно тратится на производство добавочного продукта. И дело здесь, разумеется, не в банальной апологии лени и праздности, а в том, что между фактом наличия свободного времени и актом его использования для производства прибавочной стоимости есть много промежуточных состояний, которые нельзя понять только на основе экономических понятий производства и потребления (Зибер, 1871, с. 208–209). Зибер указывает на этот интервал, эту паузу, как на потенциальность, присущую нашей жизни, – например, в своих замечаниях о статье Ю. Жуковского о «Капитале» Маркса он отмечает, что ни при каких обстоятельствах «сама природа прибыли человеку не приносит, а дает ему только досуг или возможность прибыли (выделено мной. – А. П.)» (Зибер, 2012c, с. 114). Потенциальность эта не означает что-то ущербное, но как раз и является подлинной формой человеческой жизни (Агамбен, 2018, с. 409–413). И дело здесь, нужно повторить, не в ностальгии по досовременным формам жизни – в конце концов, история «чрезвычайного положения» столь же стара, сколь и традиция «правила», которое оно нарушает (и тем самым поддерживает), так что их оппозиция находится в плане синхронии, а не диахронии, – но в теоретическом обосновании возможности альтернативных укладов хозяйственной жизни в рамках современности. В этом плане еще в 1871 г. Зибер смог предвосхитить проблематику целого ряда направлений мысли, которые разовьются лишь в следующем столетии, как то: различные альтернативы «основному течению» экономической науки, экономическая социология, экономическая антропология, социальная философия неомарксизма, критическая теория общества и др.

Интеллектуальная биография Зибера: ретроспектива конца XIX – начала XX века

Воспоминания о Зибере

А. Романович-Славатинский, 1903[47]

А онъ не дождался минуты сладкой:

Подъ бѣдною походною палаткой

Болѣзнь его сразила… И съ собой

Въ могилу онъ унесъ летучiй рой

Еще незрѣлыхъ, темныхъ вдохновенiй,

Обманчивыхъ надеждъ и горькихъ сожалѣнiй.

Лермонтовъ («Памяти Одоевскаго»)

Когда я вспоминаю свою давнюю аудиторiю и своихъ слушателей, изъ среды послѣднихъ выдвигаются двѣ яркiя фигуры, столь мнѣ памятныя и симпатичныя: Н. И. Зиберъ (1844–1888) и А. Е. Назимовъ (1852–1902), студенты разныхъ выпусковъ, – первый оканчивалъ университетъ въ томъ году, въ которомъ второй начиналъ. Это были два типа крайне противоположные: различнаго темперамента и мiровоззрѣнiя, различнаго воспитанiя, неодинаковыхъ нравовъ и привычекъ, даже различной нацiональности. Н. И. Зиберъ не былъ славяниномъ: онъ былъ швейцарцемъ по отцу и самъ числился всегда швейцарскимъ подданнымъ, а мать его была полуфранцуженка. Родился онъ въ Судакѣ, а молодость его проходила въ живописной Ялтѣ, гдѣ море Черное шумитъ не умолкая. Это была натура нервозная, глубоко-впечатлительная, съ которой не всегда могъ справиться его уравновѣшенный, довольно положительный умъ. Онъ какъ-то трепетно и лихорадочно относился къ явленiямъ жизни и къ вопросамъ науки, представлявшейся ему царственною богиней, у ногъ которой онъ готовъ былъ повергаться ницъ съ постомъ и молитвой. Чистокровный идеалистъ, онъ неспособенъ былъ ни къ какой сдѣлкѣ и компромиссу; брезгливо и нетерпимо онъ относился ко всему, что не подходило подъ его исто пуританскiя требованiя. Своею особой онъ напоминалъ растенiе «не тронь меня», которое сжималось и закрывалось отъ всякаго къ нему прикосновенiя. <…>

Мои воспоминанiя о Зиберѣ особенно оживились во время моего пребыванiя въ Ялтѣ, гдѣ я имѣлъ случай познакомиться съ сестрой покойнаго Софiей Ивановной, проживающей въ материнскомъ домѣ, на Церковной улицѣ. Когда я бесѣдовалъ съ этой достойной, просвѣщенной особой, въ моей памяти воскресалъ образъ студента Зибера. Мнѣ ясно видѣлись его симпатичное лицо, его русая шевелюра и рыжеватая борода, его то вспыхивающiй, то потухающiй румянецъ, сообразно тому внутреннему интересу, который возбуждалъ въ немъ данный предметъ. Аккуратнѣйший посѣтитель моихъ лекцiй, особенно по иностранному государственному праву, которое въ то время я такъ подробно излагалъ, Зиберъ всегда сидѣлъ на первой скамейкѣ противъ кафедры, жадно вслушиваясь въ слова профессора. Долгое время я съ нимъ не былъ знакомъ, но когда, входя въ аудиторiю, примѣчалъ его милый образъ, мнѣ дѣлалось легко и прiятно: я видѣлъ нѣчто свое родное, близкое. Познакомился я съ нимъ уже впослѣдствiи, когда онъ со своимъ товарищемъ Скордели приходилъ ко мнѣ потолковать о литографированiи моихъ лекцiй по иностранному государственному праву. Поговоривъ съ нимъ, я убѣдился, что недаромъ считалъ его такимъ мыслящимъ и интеллигентнымъ студентомъ. Молодой ревнитель своей науки, я очень пожелалъ обратить Зибера въ государствовѣда, но его любимымъ предметомъ уже тогда была политическая экономiя, и мои попытки сбить его съ этого пути не могли увѣнчаться успѣхомъ. А политической экономiи у насъ было у кого поучиться: ее преподавали такiе экономисты, какъ Н. Х. Бунге и его талантливый ученикъ Г. М. Цѣхановецкiй. Воспитавшiеся въ классической школѣ Адама Смита, они чужды были научнаго догматизма и новыя вѣянiя въ наукѣ не считали еретичествомъ, достойнымъ кары. Это дѣлало ихъ особенно симпатичными для студентовъ, изъ которыхъ весьма многiе отдались изученiю экономическихъ дисциплинъ. Въ ихъ школѣ началъ свое экономическое воспитанiе и Н. И. Зиберъ, къ которому съ такимъ вниманiемъ и заботливостью отнесся профессоръ Бунге, намѣтившiй его въ свои стипендiаты. Въ 1867 г. Зиберъ блистательно окончилъ юридическiй факультетъ, но вакантной стипендiи не оказалось. Столь ревностно заботившiйся о своихъ учениках, Н. Х. доставилъ Зиберу мѣсто мирового посредника въ Волынской губернiи. Швейцарскому подданному пришлось служить великому русскому дѣлу освобожденiя крестьянъ. Но служить этому дѣлу пришлось ему недолго: его тянуло въ университетъ къ любимой наукѣ. Открылась вакантная стипендiя; по предложенiю Бунге она была предоставлена Зиберу. Хорошо знакомый со студенческой скамьи съ избранною наукой, Зиберъ недолго готовился къ магистерскому экзамену, который онъ выдержалъ, если только память мнѣ не измѣняетъ, уже въ 1871 г. Живо я помню этотъ экзаменъ. Экзаменовалъ его профессоръ Бунге, такъ какъ Цѣхановецкiй перешелъ уже въ Харьковъ. Вспоминаю при этомъ тѣ деликатные, благородные прiемы экзамена, которыми всегда такъ отличался профессоръ Бунге. Припоминаю блестящiе отвѣты Зибера. Экзаменаторъ предложилъ ему изложить теорiю Маркса, которая была тогда большою новинкой. Я помню, какъ разгорѣлись щеки Зибера, когда онъ сталъ излагать теорiю, которой онъ сдѣлался горячимъ послѣдователемъ. За экзаменомъ послѣдовала магистерская диссертацiя «Теорiя цѣнности и капитала Давида Рикардо», котораго онъ впослѣдствiи сопоставлялъ съ Марксомъ; затѣмъ – заграничная командировка, во время которой въ Гейдельбергѣ Зиберъ нашелъ себѣ супругу. Этотъ выборъ былъ обусловленъ, можетъ быть, тою горячею любовью къ наукѣ и жаждой изучить ее, которую Н. И. подмѣтилъ въ своей избранницѣ. По возвращенiи въ Россiю Зиберъ былъ выбранъ штатнымъ доцентомъ по кафедрѣ политической экономiи и статистики, которыя онъ и преподавалъ до 1875 г., когда окончательно разстался съ университетомъ Св. Владимiра и поселился въ Бернѣ. Это было вполнѣ естественно и вполнѣ соотвѣтствовало особенностямъ природы Зибера. Зиберъ не могъ долго оставаться въ той университетской средѣ, которая сложилась въ половинѣ семидесятыхъ годовъ, когда стали господствовать совмѣстительство и нажива, когда достатокъ предпочитали таланту, когда научные интересы поблѣднѣли и самымъ цѣннымъ качествомъ человѣка признавались хитрость и практическая изворотливость. Зиберъ съ нѣкоторыми своими единомышленниками замыслилъ создать противовѣсъ этой газетѣ, которымъ и явился Кiевскiй Телеграфъ, прiобрѣтенный супругой профессора Гогоцкаго у фонъ Юнка. Я помню, съ какимъ страстнымъ увлеченiем относился къ этому дѣлу Зибер, но дѣло не выгорѣло: не борецъ съ ударами жизни, Зибер не выдержалъ и бросилъ свой университет: швейцарскiй подданный возвратился въ свою Швейцарiю и поселился въ Бернѣ. Но русскiй душою, онъ работалъ здѣсь для русской науки, и работалъ съ тою страстностью, которая была свойственна его природѣ, не жалѣя своихъ слабыхъ силъ, мало-помалу надламывая ихъ. Достаточно назвать эти работы, чтобы судить, какъ великъ былъ трудъ, затраченный на нихъ. Это были: «Очерки первобытной экономической культуры», имѣвшiе три изданiя: матерiалы для этого сочиненiя онъ, между прочимъ, собиралъ въ Британскомъ музеѣ въ Лондонѣ; «Давидъ Рикардо и Карлъ Марксъ въ ихъ общественно-экономическихъ изслѣдованiяхъ» и два тома мелкихъ статей: томъ I. «Вопросы землевладѣнiя и промышленности», томъ II. «Право и политическая экономiя». Работы эти подорвали здоровье: появились симптомы медленнаго паралича центральнаго мозга. Симптомы эти усилились въ 1884 г. Н. И. переселился въ родную Ялту, на берега родного Чернаго моря, но ни родина, ни заботы сестры и матери не спасли угасающаго рыцаря науки: въ апрѣлѣ 1888 г. онъ успокоился вѣчнымъ сномъ. Надъ его могилой на ялтинскомъ кладбищѣ супруга его поставила памятникъ, изображающiй усѣченную мраморную колонну – символъ усѣченной жизни покойника. Да, нерѣдко родная среда усѣкаетъ жизнь мыслящаго интеллигентнаго русскаго человѣка, которому иногда приходится отправиться за рубежъ, чтобы встрѣтить признанiе и надлежащую оцѣнку. <…>

Николай Иванович Зибер

Д. Овсянико-Куликовский, 1923[48]

Если Драгоманов был для меня ментором по общеполитическим вопросам, и в особенности по национальному, то у Зибера я научился разбираться в вопросах социализма вообще, марксизма в частности.

Как известно, Н. И. Зибер был последовательный «правоверный» марксист и по праву должен быть признан родоначальником «русских учеников Карла Маркса». Превосходный экономист, ученый с умом обширным и глубоким, Зибер охотно делился своими знаниями и мыслями со всеми, кто обращался к нему. В числе таких обращавшихся и жаждущих почерпнуть из сокровищницы эрудиции был и я. Читать его книги и статьи было трудно (помнится, так и не удалось мне одолеть его знаменитую книгу о Рикардо и К. Марксе), ибо писал он сухим и тяжелым слогом и не умел или не хотел популяризировать, ошибочно предполагая в рядовом читателе человека, достаточно подготовленного к пониманию экономических вопросов. Но зато его устное изложение отличалось редкою ясностью, отчетливостью и даже художественностью. И говорил он с увлечением и подъемом. Стоило только задать ему любой вопрос из области его специальных изучений – и он моментально из собеседника превращался в профессора, читающего живую, содержательную, увлекательную лекцию. Заметив эту черту, я старался, при встрече с ним, не пропускать случая – и «задавал вопросы»… И я прослушал таким способом ряд превосходных импровизированных лекций по вопросам социализма и марксизма.

Познакомился я с ним осенью 1877 г. в Берне (где он жил), на обратном пути из Женевы в Прагу. Драгоманов дал мне рекомендательную записку к нему, и Николай Иванович принял меня очень радушно и любезно. Разговор как-то сразу превратился в «лекцию», которую я прослушал с великим интересом и исключительным умственным наслаждением. Уезжая, я уносил обаяние как от самих лекций, так и от личности «лектора». Мне казалось также, что я хорошо понял не только мысли и точку зрения Зибера, но и его самого как человека глубокой и прекрасной души, великой искренности и правдивости.

Зибер, подобно Драгоманову, был натура этико-нормативного уклада. Как и у Драгоманова, эта нормативность проявлялась, между прочим, в неуклонной моральной требовательности и в психологической невозможности воздержаться от морального суда над ближним, от высказывания «правды в глаза». В таких случаях он бывал резок и горяч. Он осуждал страстно и беспощадно. Однажды на мой вопрос: «Что за человек такой-то (имярек)?» – он ответил: «Да он даже и не человек!» Смягчающих обстоятельств и «законных (в психологическом смысле) прав» человеческой слабости он во внимание не принимал. Между прочим, он рассказал мне, как в бытность его доцентом Киевского университета он однажды счел своим долгом выразить публично свое осуждение ректору университета, всеми уважаемому ученому и общественному деятелю Н. Х. Бунге (не помню уж, по какому делу). …По-видимому, филиппика, произнесенная Зибером, вышла настолько резкою и потрясающею, что Бунге совсем опешил и только лепетал: «Ради Бога, успокойтесь! Успокойтесь, Николай Иванович!» Возмущенный увольнением Драгоманова, он в знак протеста вышел в отставку и уехал за границу.

Резкость и суровость причудливо и трогательно совмещались у Зибера с исключительною гуманностью, добротой и деликатностью души. Однажды мне самому пришлось выслушать гневные упреки Зибера. Я рассказал ему о своем знакомстве (в Праге) с известным Дьяковым-Незлобиным, автором нашумевших тогда «пасквильных» рассказов о нигилистках и революционерах, печатавшихся в «Русском вестнике» Каткова. Зибер возмутился и произнес по моему адресу резкую, негодующую филиппику: как мог я общаться с таким человеком? Неужели не противно было мне подать ему руку? Неужели так мало у меня нравственной брезгливости? И пошел, и пошел… В свое оправдание пробовал указать я на то, что Дьяков – не предатель, не шпион, что он сам эмигрант и живет в бедности, пробавляясь литературным заработком, довольно скудным, что он человек вовсе не падший нравственно, а только несчастный и озлобленный. Вотще! Мои объяснения только пуще раздували гнев Николая Ивановича. Я был задет, смутился и, выждав окончания филиппики, попрощался и ушел. Едва успел я прийти в гостиницу и снять пальто, как послышался стук в дверь. «Herein!» – Вошел Николай Иванович с расстроенным видом человека, обеспокоенного мыслью, что, быть может, он меня обидел. Об инциденте, сколько мне помнится, речи не было, но из нашей беседы само собою выяснилось, что если я и был задет, то только на минуту и вовсе не сержусь. И было ясно, что у Николая Ивановича отлегло от сердца…

В 1881–1882 гг. мы видались нередко в Париже, куда Зибер приезжал заниматься в Национальной библиотеке. Он изучал тогда литературу о дикарях, задавшись целью проследить процесс возникновения правовых и этических норм на основе экономических условий так называемой «первобытной культуры». Опять я прослушал ряд импровизированных лекций, представлявших для меня высокий интерес.

К нашему революционному социализму того времени Зибер относился отрицательно, и я хорошо помню его страстные речи по адресу всех тогдашних фракций – «мирных пропагандистов», «лавристов», «бунтарей», «якобинцев» («Набат» Ткачева), «бакунистов». «Люди они хорошие, – говорил он, – но в научном социализме и в политической экономии ровно ничего не смыслят от A до Z! (его излюбленное выражение). Невежды! Утописты!» На эту тему он говорил с особым увлечением, с большим подъемом, как равно и по адресу противников социализма, либеральных экономистов разных школ и направлений. Помню замечание Николая Ивановича по случаю выступления покойного Ю. Г. Жуковского с критикою теории Маркса. «Я докажу, что от A до Z он ничего не смыслит!» – горячился Николай Иванович.

На события русской жизни он реагировал великим гневом и великою скорбью. Правительственная реакция той эпохи, в особенности же репрессии и казни 1879–1881 гг., возмущали его до глубины души. Я видел его плачущим, когда однажды зашла речь о казни С. Перовской, Желябова и др. Террористических актов он не одобрял, хотя и допускал их психологическую – фактическую – неизбежность. Но если при этом предъявлялись слишком радикальные и явно неосуществимые требования, он, бывало, говаривал: «Будь героем, будь мучеником, если уж на то пошло, но не говори таких нелепостей, что первая попавшаяся баба скажет тебе, что ты от A до Z ничего не смыслишь!» Не выносил Николай Иванович утопий и всяческого недомыслия в политике…

При иностранном происхождении (он был родом из немецкой Швейцарии и оставался швейцарским гражданином) Зибер, родившийся и воспитавшийся в России (в Крыму и в Киеве), был, можно смело сказать, психологически и по национальности коренной и типичный русский человек. Для него все русское было родной стихией, Россию он считал своим отечеством и любил ее мучительною любовью русского интеллигента. Это не мешало ему отрицать спасительность так называемых коренных «начал» или «устоев» русской жизни. Народничество он отвергал всецело; крестьянская община была, в его глазах, лишь жалким пережитком прошлого, обреченным на гибель. Прогресс России, экономический, политический и всяческий, он связывал с развитием капитализма по европейскому образцу. В этом смысле он был последовательным западником, и статьи В. В. (В. П. Воронцова) в «Отечественных записках», где проводилась та мысль, что у нас капитализма нет и нет почвы для его развития, приводили Николая Ивановича в то состояние полемической раздражительности, при котором он то и дело прибегал к формуле «от A до Z»… Но вот что для него характерно: он сознательно и систематически воздерживался от полемики с народниками – по чувству деликатности, по правилу «лежачего не бьют», а также из опасения «сыграть на руку реакции». По тем же основаниям никогда не выступал он печатно против наших социалистов и революционеров того времени. Строгий к другим, он и на себя налагал вериги нравственных запретов.

В последний раз виделся я с Зибером в 1882 г. в Париже. Он имел вид удрученный и болезненный. Было ясно, что его нервы вконец издерганы и он мучительно содрогался под ударами вестей, шедших из России.

Он гиперболически рисовал себе ужасы реакции и белого террора после события 1 марта 1881 г. – и боялся ехать в Россию. «Хоть я и швейцарский гражданин, – говорил он, – но это ничуть не помешает русскому правительству посадить меня в тюрьму, а то, пожалуй, и повесить!» – «За что? Помилуйте, – возражал я, – ведь вы не революционер, не эмигрант, ни в чем не замешаны»… «Да просто за направление, за образ мыслей, за дружбу с Драгомановым, за знакомство с эмигрантами»… Он находился в том нервозном состоянии, которое я назвал бы приступом политической ипохондрии. Желая его ободрить, я сказал, что вот и мне предстоит скоро вернуться в отечество, и, признаться, я немного побаиваюсь, ибо мои отношения к Драгоманову, Лаврову и другим, конечно, известны нашей жандармерии, а одному господину, который оказался шпионом, я преподнес мою брошюру «Записки южнорусского социалиста». Но при всем том я полагаю, что больших неприятностей мне не предстоит, а может быть, и совсем меня не тронут: ведь теперь, кажется, преследуют только активных деятелей революции, в частности террористов, а на «образ мыслей» уже не обращают столь пристального внимания, как прежде… И вспоминается мне сострадательный взор Николая Ивановича, где сквозило жуткое опасение за будто бы предстоящую участь…

С грустью простился я с ним.

Уже в России, в 1883 или 1884 г., узнал я, что он тяжко болен – прогрессивным параличом – и что его привезли в Ялту к его родственникам, где он медленно угасает.

В 1888 г. в далекую Казань (где я тогда жил, состоя профессором университета) пришла весть о его смерти.

Воскрешая в памяти его образ, я с томящей грустью умиленно думал о том, что этот столь на вид суровый и строгий человек был наделен душою нежною и болезненно-чувствительною ко всему злу человеческого существования и к тяжелым ударам жизни. И вдруг, по ассоциации, вынырнули из глубины памяти стихи Лермонтова:

Творец из лучшего эфираСоткал живые струны их,Они не созданы для мира,И мир был создан не для них.

Помнится, целый день твердил я эти стихи, вспоминая Николая Ивановича Зибера…

Жизнь и личность Н. И. Зибера

Н. Клейнборт, 1923[49]

Жизнь Н. И. Зибера

Жизнь этого симпатичного труженика родной литературы не богата была фактами.

Отец покойного был швейцарец, переселившийся в Россию и здесь женившийся на полуфранцуженке, полурусской. От этого брака и родился Николай Иванович, остававшийся сам всю жизнь швейцарским подданным. Уроженец Судака Таврической губернии после Симферопольской гимназии поступил в Киевский университет, который и окончил в 1867 г.

Гимназистом, студентом он свободное время проводит в Ялте у матери, которая владела в этом живописном городке недвижимым имуществом.

Уже в университете Николай Иванович обращает на себя внимание даровитостью, серьезной начитанностью. «Когда я вспоминаю свою давнюю аудиторию и своих слушателей, – пишет проф. Романович-Славатинский, читавший государственное право в университете Св. Владимира, – из среды последних выдвигаются две яркие фигуры, столь еще памятные и симпатичные: Н. И. Зибер и А. Е. Назимов»[50]. Аккуратнейший посетитель всех лекций, Зибер всегда сидел на первой скамейке против кафедры, жадно вслушиваясь в слова профессора. Большой ревнитель своей науки, Романович-Славатинский хотел обратить своего слушателя в государствоведа, но любимым предметом его была политическая экономия, которой было тогда у кого учиться: ее преподавал Н. Х. Бунге. Воспитанный в школе Смита – Рикардо, Бунге был чужд тогдашнего профессорского догматизма, к новым веяниям в теоретической экономии относился терпимо, и это завоевало ему сердце Зибера.

Со своей стороны, и Бунге отнесся к Николаю Ивановичу с вниманием и заботой, наметив его своим стипендиатом. Ему предложили остаться при университете, подготовиться к кафедре политической экономии и статистики. Николай Иванович принял это предложение, но осуществление его тем не менее на время отложил. Дело в том, что Зибер, подобно всей киевской молодежи, тогда увлечен был положением крестьянского дела в Юго-Западном крае. Тогда практически осуществлялся закон о пересмотре наделов и платежей. Зибер взял место мирового посредника в Волынской губернии, предполагал поработать на «народной ниве», тем более что в 1867 г., когда он так блистательно окончил юридический факультет, вакантной стипендии не было.

Однако служить пришлось недолго – всего восемь месяцев. Генерал-губернатор Безак умер, вместе с тем отношение местной власти к крестьянскому вопросу изменилось, и Зибер оставил место посредника и вернулся в университет, к любимой своей науке. Хорошо подготовленный еще на студенческой скамье, он почти без подготовки сдал магистерский экзамен. На экзамене Бунге предложил ему изложить теорию Маркса, которая тогда была новинкой. «Я помню, – рассказывает Романович-Славатинский, – как разгорелись щеки Зибера, когда он стал излагать теорию, которой он сделался таким горячим последователем»[51]. Выдержав же магистерский экзамен, Николай Иванович защитил диссертацию под заглавием «Теория ценности и капитала Рикардо в связи с позднейшими разъяснениями», появившуюся впервые в «Киевских университетских известиях» (1871, № 1–2, 3–11). Под этим скромным заглавием скрывался труд, обнаруживший в молодом авторе – Николаю Ивановичу было тогда двадцать пять лет – и выдающуюся эрудицию, и значительную силу мысли, – труд, впоследствии сильно переработанный, о котором Карл Маркс, не склонный хвалить без солидных оснований, писал: «Еще в 1871 году Н. Зибер, профессор политической экономии в Киевском университете, доказал, что моя теория ценности, денег и капитала в основных началах является необходимым развитием учений Смита и Рикардо. Что является неожиданным для западного европейца при чтении его ценности труда – это последовательная выдержанность теоретической точки зрения»[52]. Первоначально в «Теории ценности» (самом полном не только на русском языке, но и в иностранной литературе изложении различных теорий и определений ценности и капитала) главным центром, около которого группировались другие экономисты, был Рикардо, имя которого и поставлено было в заглавии. Высоко ценя Рикардо, Зибер позднее даже издал особым томом полное собрание сочинений английского экономиста в прекрасном своем переводе.

Естественно, Зибер получил степень магистра и был командирован за границу. Пробыл он за границей целых два года, живя то в Гейдельберге, Лейпциге, Цюрихе, то в Бельгии, Франции, Англии. Посещал, наряду с лекциями фабрики, потребительные общества, социалистические конгрессы, статистические учреждения. По возвращении в Киев он был избран доцентом, а в 1873 г. университет предоставил ему и кафедру политической экономики и статистики. Но новый доцент недолго занимал ее. В 1875 г. он выходит в отставку в связи с увольнением проф. Драгоманова, покидает Киев и вскоре уезжает в Швейцарию.

К этому времени относится его женитьба на Надежде Осиповне Шумовой, докторе медицины и ассистенте при Бернской клинике. Женитьба благоприятно отозвалась на всем облике Николая Ивановича, и он посвящает себя исключительно литературе. Еще молодым человеком он поместил статью «К учению о ренте» в «Университетских известиях» (1870), в которых была напечатана и диссертация, а также выпустил книжку «Потребительные общества». Позднее – в период преподавательской деятельности – он напечатал отчет о своем пребывании за границей, составил по поручению Юго-Западного отдела Русского географического общества опыт программы для собирания статистических сведений, оказавший такое влияние на направление работ статистиков юга России, наконец – посредством первого вклада – связался с журналом «Знание», в котором впоследствии было напечатано столько его работ. Теперь – совершенно уйдя в журналистику – он начинает с целого ряда статей все о той же теории Маркса, в то время почти неизвестной, статей, сохраняющих самостоятельное значение наряду с его критико-экономическим опытом «Давид Рикардо и Карл Маркс в их общественно-экономических исследованиях», как во втором издании озаглавлена диссертация. Писал вначале Николай Иванович в «Знании». Когда этот журнал прекратил свое существование, Зибер одно время сотрудничал в «Слове», где закончил свои статьи о Марксе, а также поместил ряд очерков об экономическом положении тогдашней Западной Европы.

Когда же прекратилось «Слово», он работал почти во всех прогрессивных журналах того времени. В «Отечественных записках» в течение 1880, 1881 и 1882 гг. шли его «Экономические эскизы», в которых он беседовал с читателем об Англии, Ирландии, Бельгии, Соединенных Штатах, в «Вестнике Европы» писал о Швейцарии – о судьбах общинного владения, об истории альменды, в «Русской мысли» – по вопросам общего характера, в «Юридическом вестнике» – об общественной экономии и праве.

В статьях его – и текущих, касавшихся экономической злобы дня, и теоретических, представлявших большей частью анализ новых экономических учений и трактатов, – редакции журналов ценили знание предмета, обилие материала, ясность проводимых взглядов. «Он присылал время от времени статьи в „Отечественные записки“, – вспоминает Михайловский, – всегда чрезвычайно интересные, хотя и тяжеловатые по изложению»[53]. Но, к общему удивлению, статьи его лет за пять-шесть до его физической кончины стали поражать неясностью, сбивчивостью развиваемых им положений – качествами, которые менее всего были характерны для Зибера. К этому времени выходят в свет его «Очерки первобытной экономической культуры», а вслед за ними – переработка «Теории ценности», многочисленные изменения и дополнения которой имели, без сомнения, больше значения, чем весь прежний текст. Все это было результатом многих лет работы Николая Ивановича, вследствие чего та неясность, сбивчивость, какие стали замечаться в статьях позднейших, не могли себя еще давать знать – по крайней мере, в такой степени. Однако, говоря даже об этих «Очерках», Михайловский обратил внимание «на одно чисто внешнее обстоятельство, чрезвычайно затрудняющее чтение, именно на слог и язык автора, который часто бывает неудобопонятен, скорее походя на какое-то неизвестное наречие, прибегающее к русским словам». В книге, конечно, обстояло благополучнее, «нежели в последнее время в некоторых журнальных статьях того же автора», но Михайловский «обращал серьезное внимание автора» на этот недостаток, который не замечался в его первых трудах[54].



Поделиться книгой:

На главную
Назад