Из квартиры на Петроградской стороне Блоки переселились на Галерную, потом — на Малую Монетную, а в 1912 году снова переехали — на Офицерскую улицу[29]. Это была окраина города, река Пряжка, которую видно из окон, она еще не оделась в гранит. Блоку это место понравилось, он всегда любил окраины. Мать с отчимом жили рядом — на той же Офицерской улице, в доме № 40.
Квартира под № 21 на четвертом этаже состояла из пяти комнат. Кабинет поэта выходил окном на набережную Пряжки. Один из гостей Блока, издатель Самуил Миронович Алянский, так описывал это помещение: «В просторной комнате было пустовато. В глубине у окна стоял небольшой письменный стол и на некотором расстоянии от него — диван. В другом конце кабинета, против входа из передней, в углу стоял другой, небольшой круглый стол, покрытый плюшевой скатертью. Вокруг стола несколько простых ореховых кресел. У стены, против окон, стоял книжный шкаф». На письменном столе — фигурка фарфоровой собачки (о статуэтке есть стихи: «Маленький белый такс с красными глазками на столе грустит отчаянно…»). Здесь, в этой комнате написаны поэмы «Возмездие» и «Двенадцать», стихотворные циклы «Родина», «Кармен», «Итальянские стихи», «Страшный мир». Этой комнате «посвящено» стихотворение Ахматовой «Я пришла к поэту в гости…».
Из кабинета дверь вела в угловую маленькую столовую, оклеенную зелеными обоями. Над столом висела лампа, на стене — рисунок Т.Н. Гиппиус «Рыбий щенок», изображающий рыбу с трогательной щенячьей мордочкой. Далее шла комната Любови Дмитриевны, также служившая спальней. Кровать была загорожена красной ширмой, камин закрыт вышитым экраном, рядом с камином стояла мягкая козетка. Здесь Любовь Дмитриевна отдыхала, вернувшись из театра после репетиций.
Блок много гуляет в Парголово, в Озерках, летом купается в пруду Шуваловского парка, зимой — катается на лыжах в Лесном. Он часто ездит в Сестрорецк, в Териоки (ныне — Зеленогорск), где играла в Летнем театре Любовь Дмитриевна, в Шахматово. Они снова путешествуют за границу — в Германию, во Францию, в Нидерланды, к океану, набираются впечатлений в древних соборах, в ярмарочных балаганах и в синематографе. Иногда Блок встречается с поклонницами, восхищенными его стихами. «Впрочем, дальше шампанского и красных роз дело не пошло», — пишет Блок матери.
Голос Кармен
В марте 1914 года в театре Музыкальной драмы ставят оперу Бизе «Кармен». Для того чтобы петь главную партию, из Парижа приезжает меццо-сопрано Любовь Александровна Андреева-Дельмас. Любови Александровне 30 лет. Дочь француженки, учительницы музыки, она провела детство в Чернигове. «Я не помню себя не поющей, — пишет она в автобиографии. — С детства мы 5 детей под руководством матери, которая нас обучала и музыке, знали многие песни. В гимназии я также выступала на всех гимназических концертах в качестве солистки». Потом Любовь Александровна училась в Петербургской консерватории, пела в Большом оперном театре в Киеве, выступала в Монте-Карло вместе с Шаляпиным, вышла замуж за оперного певца Павла Андреева.
«Кармен» уже в начале ХХ века одна из самых знаменитых и самых «заигранных», «запетых» опер. Основанная на новелле Мериме, рассказывающей историю разбитной цыганки, работницы табачной фабрики и драгуна-баска Хосе, ставшего из любви к ней разбойником и в конце концов зарезавшего ее из ревности, — впервые поставлена в 1875 году в парижской «Опера-Комик». Бизе писал оперу о «первобытной» любви, не облагороженной культурой, любви воровки и убийцы, и это зрелище одновременно пугающее и притягательное для утонченной европейской публики. В начале ХХ века «Кармен» получила новое прочтение как повествование о древних и вечных силах, доступ к которым потеряла цивилизация, о древнем Эросе — не шаловливом божке с крылышками луком и стрелами, а могучей стихии, вне каких-либо законов, вне морали, о неодолимо мощном влечении, и его вечном спутнике — хаосе цвейговском «Амоке»[30], фрейдистском Id.
И одновременно «Кармен» — это одна из самых клишированных, растиражированных постановок, главную мелодию которой каждый может насвистать не задумываясь: «У любви, как у пташки крылья, ее никак нельзя поймать». Пышнотелая актриса, ряженная в цыганку, с неизбежной мантильей и веером, пожилой и тучный Хосе, одышливый тореадор, чьи толстые икры плотно обтянуты чулками — таков стандартный, почти пародийный образ оперы, от которого хочет уйти каждый мало-мальски амбициозный постановщик. А основатель и художественный руководитель нового театра Иосиф Михайлович Липицкий весьма амбициозен. Ученик Станиславского, два года работавший главным режиссером в московском Большом театре и ушедший оттуда со скандалом, назвав его «склепом казенного искусства», хочет вернуть на оперную сцену живое, непосредственное чувство, сделать оперу именно музыкальной драмой, в которой певцы не становились бы в заученные заранее красивые позы, а играли бы по системе Станиславского, в каждом представлении переживая заново трагедию героев, как свою собственную.
Станиславский утверждал: «Нет подлинного искусства без переживания, и поэтому оно начинается там, где чувство входит в свои права». И чтобы пережить драму Хосе и Кармен так, как переживали ее они, а не так, как представляется это образованным и воспитанным культурой людям, актеры погружаются в реалии Испании, освободиться от романтического флера. Режиссер смело перенес действие оперы в начало XX века, сделав Хосе и Кармен современниками зрителей, что позволило старому как мир сюжету стать живой повседневной реальностью, историей живых людей, с их отнюдь не наигранной страстью[31].
«Изучали мы очень подробно Испанию, — вспоминает Любовь Александровна. — Дирекцией нам было предоставлено все, и кино, и гравюры, и подробные интересные беседы об испанской жизни, ее нравах и обычаях. Все было так ново, так интересно, так захватывало, что, входя в эту работу, я постепенно стала находить свое творческое „я“, которое потеряла уже некоторое время. Сбылась моя мечта — я нашла такой театр, которому могла отдать все мое существо, забыв все на свете. И вот начинаю работать страстно, увлекательно. Режиссер, иногда здорово встряхивая, помогал глубже войти в образ настоящей жгучей испанки — свободолюбивой цыганки Кармен. Чувствую, что иногда и получается. Доводим до последней репетиции, и начинаются выступления. Афиша — надо ее оправдать. Тревожно — как совладать с порывами сердца».
Спектакли проходят с успехом. Рецензенты отмечали, что спектакль не похож на все предшествующие постановки, что опера предстала «яркой, живой, одухотворенной, засверкали ее пленительные краски, в ней загорелась настоящая жизнь», что «на сцене была подлинная Испания — не фантастическая Испания оперной сцены, где все мужчины ходят в костюмах тореадоров…». Эта постановка оказалась именно тем, что искал Блок в театре после Мейерхольда и Комиссаржевской, после «Балаганчика».
Символист внезапно затосковал по реализму и пишет: «Опять мне больно все, что касается Мейерхольдии, мне неудержимо нравится „здоровый реализм“, Станиславский и Музыкальная драма. Все, что получаю от театра, я получаю оттуда, а в Мейерхольдии — тужусь и вяну».
А Любовь Александровна начинает получать букеты красных роз и записки: «Я смотрю на Вас в „Кармею“ третий раз, и волнение мое растет с каждым разом». Она получает стихи «Среди поклонников Кармен…», «Как океан меняет цвет…», «Сердитый взор бесцветных глаз…». Потом Блок присылает номер своего телефона. Они созваниваются, договариваются о встрече.
Любовь Александровна рассказывает: «Страшно волнуюсь, ожидаю на лестнице его прихода. Чувствую, что это он. Очень молодо, нервно по лестнице вбегает ко мне, целует руку и молчит. Я тоже молчу. Весь облик поэта меня поражает. Блондин, здоровый цвет лица, высокий, прекрасный лоб, пепельные кудри с золотым оттенком, смело очерченный замкнутый рот, очень красивый; глаза — лиловые васильки, подернутые мечтательной грустью, с большим любопытством и жадностью рассматривающие меня. Волевое, умное выражение его лица и далее всегда было зорким, будто видел он человеческую душу».
Оба смущены и поначалу не знают, о чем говорить. Но оба хотят продолжить знакомство. 30 марта 1914 года в зале Тенишевского училища состоялась лекция-диспут, посвященная истории итальянской комедии. На ней выступали В.Н. Соловьев с докладом «Сеньор Гольдони, граф Гоцци, аббат Кьяри», К.А. Вогак — «Театральные маски», В.П. Веригина — «Фантастический театр», К.М. Миклашевский — «Итальянское возрождение и театр». Е.А. Зноско-Боровский — «Импровизация», К.К. Кузьмин-Караваев — «Театральные эмоции», В.Э. Мейерхольд — «Гротеск». На этом вечере Блок познакомил Любовь Александровну с матерью и сестрой. Сохранились записки, которые он писал Любови Александровне во время диспута.
Там есть такие слова: «„Все это я вижу во сне, что Вы со мной рядом, когда проснусь, никто даже не сможет сказать мне, было это или не было, потому что Вы даже не [вспомните об этом никогда]“.
Последние слова зачеркнуты, возможно, рукой Дельмас. Блок пишет дальше: „А если это будет часто?“
Дельмас: „Ой“
Блок: „Какая Вы умница, все знаете, а я профан“».
В следующей записке: «Сегодня очень странно слушать: почти ничего не понимаю, и вдруг отдельные образы или слова — освещенные каким-то странно ярким и страшным светом от Вас».
В следующей записке: «Стало грустно. Наверное, Вам нравятся всякие интермедии, потому что в Вас много детского». В верхней части Блок рисует толстого нескладного Пьеро. Далее они, видимо, обсуждают стихотворение, написанное Блоком в тот же день:
Блок пишет: «А как Вам нравится такое сочетание „Розы, верба и рожь? Это послано с целью“. — „С какой? Почему рожь?“ — „В стихах я имею право писать, что угодно, Вы не можете запретить“».
Но из окончательного варианта рожь пропала, остался колос ячменя, цвет которого напомнил Блоку волосы Любови Александровны. Кармен Блока была золотисто-рыжей (Любовь Александровна не одевала на сцене парика), не только испанкой, не только цыганкой, но самим духом вольности, так созвучным русской душе. Не случайно образы, которыми насыщено эти стихотворение, — традиционно русские — верба, весенняя таль, ячменное поле, крик журавля, плетень[32]. Только в последней строфе появляются розы — любимый цветок символистов, цветок тайного знания[33].
Следующая записка тоже касается стихотворения: «Я хочу печатать так: Посвящается Любови Александровне [Андреевой (зачеркнуто. —
Блок показывает Любови Александровне свой Петербург, гуляет с ней по улицам, Любовь Александровна вспоминает: «Он был прост и выслушивал меня очень внимательно, и мне хотелось его принять просто. В беседах он говорил: „Принимайте меня таким, как я есть: я — сложный, вы — не менее сложная, чем я, но только более владеете своей сложностью, чем я“».
Поклонницы замечают его и присылают записки: «Видели Вас с дамой, у нее рыжие волосы».
Обоих — и Бока, и Любовь Александровну завораживает образ Кармен — образ полной, чистой свободы. Она пишет: «Особенно меня поразили стихи „О да, любовь вольна, как птица…“ Такая музыкальность, такой настоящий жесткий ритм испанской песни… Раз в спектакле я запела первую строку этих стихов, за что досталось мне от переводчика».
Имя Кармен в переводе с испанского (и с латыни) означает «песня». Голос Любови Александровны и песни Кармен стали для А. Блока тем ярким, незабываемым образом, который и породил «приступ вдохновения». Первое стихотворение о Кармен написано 4 марта, второе — 18-го, затем 22-го — одно стихотворение, 24-го — два, 25-го и 26-го — по одному, 28-го — два, 30-го и 31-го — по одному. Здесь я употребляю слово «приступ» не в значении — острое проявление болезни, а подразумевая штурм — крепости или вершины. И эта вершина была взята. Блок увидел «дальний путь Кармен» — вольной страсти, распутной и вороватой гитаны[34], и одновременно — «любви, что движет солнце и светила»[35].
Но когда «путь Кармен» был завершен, осталась дружба. Любовь Александровна знакомится с матерью поэта, с его теткой. И сама Любовь Дмитриевна пишет о ней с благодарностью и шокирующей откровенностью: «Только ослепительная, солнечная жизнерадостность Кармен победила все травмы и только с ней узнал Блок желанный синтез и той и другой любви».
В 1915 году певицу радушно принимают в Шахматово. Они с Блоком гуляют по парку, вечером, после чая, она поет для него. Не только «Кармен», но и романсы о расставании — на стихи Пушкина «Для берегов отчизны дальней…» и «Мой голос для тебя…».
В последний раз они встретились за несколько дней до смерти Блока. Но ничего не сказали друг другу — Александр Александрович был уже в полузабытьи.
Судьба Любови Александровны сложилась счастливо. Она смогла найти свое место в новой, Советской России. С 1933 года она преподавала сначала в Музыкальном училище при Ленинградской консерватории, а с 1934 года — в самой Консерватории. В 1938 году Любовь Александровна получила звание доцента. Пережила блокаду вместе со своими студентами, не прерывая занятий. В 1944 году награждена медалями «За оборону Ленинграда» и «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны».
Умерла Любовь Александровна 30 апреля 1969 года в Ленинграде.
Новая реальность
Любовь Дмитриевна постоянно была в разъездах, осенью 1914 года она уезжает работать во фронтовой госпиталь, в конце весны возвращается, и тут же уезжает в Куоккала (ныне — пос. Репино) — играть в Летнем театре, потом — в Оренбург, во Псков — снова в театр. Однако со всех гастролей, из всех поездок она неизменно возвращается в дом на берегу реки Пряжки — к Блоку. Блок во время Первой мировой призван в армию, работал табельщиком у саперов на болотах под Пинском.
19 марта 1917 года Блок писал матери из Петербурга: «Минуты, разумеется, очень опасные, но опасность, если она и предстоит, освещена, чего очень давно не было, на нашей жизни, пожалуй, ни разу. Все бесчисленные опасности, которые вставали перед нами, терялись в демоническом мраке. Для меня мыслима и приемлема будущая Россия, как великая демократия (не непременно новая Америка)».
13 мая 1918 года Любовь Дмитриевна читала в зале Тенишевского училища поэму Блока «Двенадцать».
«Жить рядом с Блоком и не понять пафоса революции, не умалиться перед ней со своими индивидуалистическими претензиями — для этого надо было бы быть вовсе закоренелой в косности и вовсе ограничить свои умственные горизонты, — писала Любовь Дмитриевна. — К счастью, я все же обладала достаточной свободой мысли и достаточной свободой от обывательского эгоизма. Приехав из Пскова очень „провинциально“ настроенной и с очень „провинциальными ужасами“ перед всяческой неурядицей, вплоть до неурядиц кухонного порядка, я быстро встряхнулась и нашла в себе мужество вторить тому мощному гимну революции, какой была вся настроенность Блока. Полетело на рынок содержимое моих пяти сундуков актрисьего гардероба! В борьбе за „хлеб насущный“ в буквальном смысле слова, так как Блок очень плохо переносил отсутствие именно хлеба, наиболее трудно добываемого в то время продукта. Я не умею долго горевать и органически стремлюсь выпирать из души все тягостное. Если сердце сжималось от ужаса, как перед каким-то концом, когда я выбрала из тщательно подобранной коллекции старинных платков и шалей первый, то следующие упорхнули уже мелкой пташечкой. За ними нитка жемчуга, которую я обожала, и все, и все, и все… Я пишу все это очень нарочно: чем мы не римлянки, приносившие на алтарь отечества свои драгоценности. Только римлянки приносили свои драгоценности выхоленными рабынями руками, а мы и руки свои жертвовали (руки, воспетые поэтом: „чародейную руку твою…“), так как они погрубели и потрескались за чисткой мерзлой картошки и вонючих селедок. Мужество покидало меня только за чисткой этих селедок: их запах, их противную скользкость я совершенно не переносила и заливалась горькими слезами, стоя на коленях, потроша их на толстом слое газет, на полу, у плиты, чтобы скорее потом избавиться от запаха и остатков. А селедки были основой всего меню….
Я отдала революции все, что имела, так как должна была добывать средства на то, чтобы Блок мог не голодать, исполняя свою волю и долг — служа октябрьской революции не только работой, но и своим присутствием, своим „приятием“.
Совершенно так же отчетливо, как и он, я подтвердила: „Да, дезертировать в сытую жизнь, в спокойное существование мы не будем“. Я знала, какую тяжесть беру на себя, но я не знала, что тяжесть, падающая на Блока, будет ему не по силам — он был совсем молодым, крепким и даже полным юношеского задора».
В 1920 году квартира Блока попала «под уплотнение»: туда переселили людей, ютившихся «в углах», на чердаках и в подвалах. Поэт стал жить у матери, на втором этаже этого же дома, в квартире № 23.
Как и все петербуржцы в 1918–1920 годы, Блок страдал от голода и цинги. У него начал развиваться эндокардит, затем — сердечная недостаточность. В просьбе выдать паспорт, чтобы он мог выехать на лечение за границу, ему отказали. В июле 1921 года Луначарский писал в Наркоминдел Чичерину: «Особенно трагично повернулось дело с Александром Блоком, несомненно, самым талантливым и наиболее нам симпатизирующим из известных русских поэтов. Я предпринимал все зависящие от меня шаги, как в смысле разрешения Блоку отпуска за границу, так и в смысле его устройства в сколько-нибудь удовлетворительных условиях здесь. В результате Блок сейчас тяжело болен цингой и серьезно психически расстроен, так что боятся тяжелого психического заболевания. Мы в буквальном смысле слова, не отпуская поэта и не давая ему вместе с тем необходимых удовлетворительных условий, замучили его. Само собой разумеется это будет соответственно использовано нашими врагами… Поэтому я еще раз в самой энергичной форме протестую против невнимательного отношения ведомств к нуждам крупнейших русских писателей и с той же энергией ходатайствую о немедленном разрешении Блоку выехать в Финляндию для лечения».
В итоге разрешение было получено, но оно пришло слишком поздно. 7 августа 1921 года Блок умер в своей квартире.
Поэт похоронен на Смоленском православном кладбище, в 1944 году прах перезахоронили на Литераторских мостках на Волковском кладбище.
Любовь Дмитриевна пережила Блока почти на 20 лет. Она много занималась историей балета, написала книгу «Классический танец: История и современность», которая на долгие годы стала основной работой в этой области. Скончалась в Ленинграде в 1939 году и похоронена на Волковском лютеранском кладбище, в 1944 году ее прах перенесли на Литераторские мостки.
Глава 2
Под маской черного херувима
Розыгрыш, ставший легендой
В статье «Живое о живом», посвященной памяти Волошина, Марина Цветаева рассказывает: «В редакцию „Аполлона“ пришло письмо. Острый отвесный почерк. Стихи. Женские. В листке заложен не цветок, пахучий листок, в бумажном листке – древесный листок. Адрес „До востребования Ч. де Г.“
В редакцию „Аполлона“ через несколько дней пришло другое письмо – опять со стихами, и так продолжали приходить, переложенные то листком маслины, то тамариска, а редакторы и сотрудники „Аполлона“ – как начали, так и продолжали ходить как безумные, влюбленные в дар, в почерк, в имя – неизвестной, скрывшей лицо.
Где-то в Петербурге, через ров рода, богатства, католичества, девичества, гения, в неприступном, как крепость, но достоверном – стоит же где-то! – особняке живет девушка. Эта девушка присылает стихи, ей отвечают цветами, эта девушка по воскресеньям поет в костеле – ее слушают. Увидеть ее нельзя, но не увидеть ее – умереть.
И вот началась эпоха Черубины де Габриак. Влюбился весь „Аполлон“ – имен не надо, ибо носители иных уже под землей – будем брать „Аполлон“ как единство, каковым он и был – перестал спать весь „Аполлон“, стал жить от письма к письму весь „Аполлон“, захотел увидеть весь „Аполлон“».
Это завязка отличной истории, в которой есть все, что нужно: интрига, афера, романтическая страсть, роковая женщина под маской, поиски, разоблачения и дуэль в финале.
Как это часто бывало в Серебряном веке, в этой истории много театрального, вымышленного, иллюзорного, но страсти, которые она породила, вовсе не иллюзорны. Но, прежде всего, как при чтении пьесы, нужно познакомиться с действующими лицами. Итак, место действия – Петербург. Время действия – октябрь 1909 года – ноябрь – декабрь 1910 года. Действующие лица…
Доверчивый редактор
Петербуржец Сергей Маковский, поэт, искусствовед, редактор журналов. Писал философские стихи, пытался осмыслить свое место в огромном, загадочном мире. Как в этом, земном, так и в том, надзвездном, откуда ждали откровений символисты:
Но иногда не может устоять перед любовью к материальному миру и склоняется к акмеизму:
И мечтал о встрече со своей Незнакомкой:
Современник-критик писал о его творчестве: «Нарядная и красивая, поэзия его ясна, понятна, полна возвышенного раздумья и мечтательности, прозрачной и нежной»[37].
Сын живописца-передвижника Константина Егоровича Маковского. Внук скромного чиновника, коллекционера живописи и художника-дилетанта Егора Ивановича Маковского, одного из главных учредителей Московского рисовального класса (1832 г.), превратившегося в 1843 году в Училище живописи, ваяния и зодчества, брат художницы Елены Лукш-Маковской.
Счастливое беззаботное детство в доме на Адмиралтейской набережной, с мастерской отца под крышей – с большим окном, со старинной мебелью и оружием, с гипсовыми слепками, с голосистыми канарейками в клетках – мальчик так любил бывать там. Жизнь в достатке, в любви. Но в 1889 году мать тяжело заболела, семье пришлось уехать за границу. У отца в столице появилась вторая семья, и Сергей, кажется, впервые почувствовал, что люди могут меняться, люди могут предавать, обманывать доверие тех, кто любит их беззаветно: «Он стал ворчлив, подозрителен, вспыльчив… Но это был уже другой отец, хоть мы и не угадывали причины этой перемены, – вместе с нашей детской Россией первоначальный образ его уходил куда-то в далекое прошлое…».
Елена – сестра-погодок Маковского, в 18 лет вышла замуж за скульптора-австрийца и жила с тех пор в Германии, до конца дней вспоминала, как они с братом гуляли на Масленицу: «Вот столпились под „галдереей“ любопытные, головы закинуты: из недр дощатого „театра“ выливаются распаленные и счастливые люди с красными от крепкого спертого духа и удовольствия физиономиями. Окончилось представление, но уже опять бьют в колокол, и театральные крикуны зазывают снова… С самого детства, избалованные образцовым искусством, посещавшие итальянскую оперу, балет, мы с братом все же чутко воспринимали увлекательное народное творчество, вопреки всяким заграничным боннам и мамзелям… Мы шли на наши балаганы. Да!»
Кажется, Елена и Сергей Маковские – это девочка и мальчик из «Балаганчика» Блока. Но разумеется, это совпадение случайно, просто балаганные представления детства западали в память многим людям Серебряного века, они ощущали в этих грубых фарсах какое-то сродство с окружающей их реальностью.
Маковский учился на естественном отделении Санкт-Петербургского университета (1897–1900 гг.), и еще во время учебы начал публиковать статьи по искусствоведению, потом читал лекции по истории искусства в Рисовальной школе Общества Поощрения художеств. С 1909 года и до 1917-го – редактор и основатель художественного журнала «Аполлон».
Маковский писал: «Я знаю, что без меня не возникло бы в Петербурге никакого журнала, никакого художественного центра, никакой освежающей литературно-критической струи. Все в разброд. Ни у кого энергии культурно-общественного строительства. Можно ли жить в такой стране, сознавая свои силы и ничего не создавать, спрятавшись в свою раковину? А вдруг удастся, и рискованное начало окажется именно тем, чего ждут столь многие?»
«Аполлон» создавался как еще одна платформа для символистов, наследник журналов «Мир искусства», «Весы» и «Золотое руно». И одновременно он не должен стать сектантским, проповедническим изданием, а наоборот – издатели мечтали объединить «под портиком Аполлона» самых разных литераторов, самых разнообразных направлений. Как пишет Маковский, в отличие от «Мира искусства», уделявшего больше внимания живописи и прикладным искусствам: «„Аполлон“ главное внимание сосредоточил именно на поэзии, его родоначальниками явились не столько живописцы, сколько поэты-новаторы; лишь благодаря им и мог журнал обрести свой лик».
На первой странице первого номера журнала редакция объясняла, что цель его – ни в коем случае не возрождение академического искусства, не поиск «пути к догматам античного искусства Классицизма», не поклонение «холодным академическим кумирам», а поиск «новой правды», к «прекрасной форме и животворной мечте», невидимого пока «лика грядущего Аполлона», светоча «новой культуры» и «нового человека».
«Давая выход всем новым росткам художественной мысли, „Аполлон“ хотел бы называть своим только строгое искание красоты, только свободное, стройное и ясное, только сильное и жизненное искусство за пределами болезненного распада духа, и лже-новаторства», – обещает редакция. Текст обращения был составлен совместно Маковским, Волошиным, Анненским и Бенуа.
Вступительную статью в первый номер написал Александр Бенуа. Она называлась «В ожидании гимна Аполлону». В ней художник напоминал, что задача творца – искать путь «из тьмы и косности», что единственный гимн, угодный Аполлону, «…это создание красоты, но непременно просветление всей жизни и самого человека красотой. Не только, послушно вдохновению, надлежит писать картины, слагать стихи, прислушиваться к рождающимся в душе звукам, но нужно себя самих сделать угодными Богу красоты… Нужно молиться о вдохновении, о том, чтобы Светодатель потребовал священной жертвы, и нужно еще молиться о том, чтобы гимн этот не был „красотой литературной“, а подлинной частью жизни, вернее всей жизнью. Мало говорить и думать прекрасное, надо еще выявлять красоту, надо постоянно ждать ее. И мало рождать ее в неодушевленных кристаллизованных образах, нужно, чтобы прекрасное двигалось и сплеталось со всей деятельностью человека».
Каждый номер журнала состоял из двух частей – подборки критических статей и поэтического альманаха. Далее следовал небольшой раздел прозы. С журналом (по крайней мере, в начале его существования) сотрудничали как поэты, так и критики: Иннокентий Анненский, Всеволод Мейерхольд, Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов, Константин Бальмонт, Михаил Кузмин, Федор Соллогуб, Николай Гумилев, Алексей Толстой. Художники: Лев Бакст, Александр Добужинский, Николай Рерих. И Максимилиан Волошин. Собственно, было бы странно, если бы в журнале с названием «Аполлон» не работал такой яркий и горячий, почти ослепительный солнцепоклонник, как Волошин.
Обманщик – «толстый и кудрявый эстет»
«Толстым кудрявым эстетом» назвал Волошина Бунин. Полностью цитата звучит так: «Страшней всего то, что это было не чудовище, а толстый и кудрявый эстет, любезный и неутомимый говорун и большой любитель покушать». Бунин вообще умел и любил «припечатать» современников острым словцом, и мало кому удалось уйти он него без подобной «награды». О Блоке, к примеру, он высказался так: «Нестерпимо поэтичный поэт. Дурачит публику галиматьей», об Андрее Белом: «Про его обезьяньи неистовства и говорить нечего». Можно сказать, что Волошину еще повезло.
Но что правда, то правда – Волошин действительно любил «покушать» и выпить вина, поваляться на солнце, искупаться в море, любил уходить в горы. Цветаева пишет: «Этот грузный, почти баснословно грузный человек («семь пудов мужской красоты», как он скромно оповещал) был необычайный ходок, и жилистые ноги в сандалиях носили его так же легко и заносили так же высоко, как козьи ножки – козочек. Неутомимый ходок. Ненасытный ходок. Сколько раз – он и я – по звенящим от засухи тропкам, или вовсе без тропок, по хребтам, в самый полдень, с непокрытыми головами, без палок, без помощи рук, с камнем во рту (говорят, отбивает жажду, но жажду беседы он у нас не отбивал), итак, с камнем во рту, но, несмотря на камень во рту и несмотря на постоянную совместность – как только свидевшиеся друзья – в непрерывности беседы и ходьбы – часами – летами – все вверх, все вверх. Пот лил и высыхал, нет, высыхал, не успев пролиться, беседа не пересыхала – он был неутомимый собеседник, то есть тот же ходок по дорогам мысли и слова. Рожденный пешеход. И такой же лазун».
Любил говорить о поэзии, любил своих друзей-поэтов и хотел видеть их всех в своем доме в Коктебеле, под жарким южным солнцем, которое выжигало из их легких и костей все следы петербургского уныния, петербургской туберкулезной бациллы. Любил розыгрыши, спектакли, игры. Любил и умел писать стихи.
Если каждый человек заключает в себе весь мир, то мир Волошина удивительно яркий, красочный, многослойный, прогруженный одновременно и в историю, и в мимолетную ускользающую красоту бытия и, кроме того, удивительно гостеприимный. Как никто другой, Волошин умел располагать человека к тому, чтобы тот открылся, показал себя с лучшей стороны. Дружить с ним было честью и счастьем для современников.
Максимилиан (Макс – как звали его друзья) родился 28 (16) мая 1877 года в Киеве. Его отец, Александр Максимович Кириенко-Волошин, юрист, дослужился до коллежского советника (весьма значительный чин, примерно равный армейскому чину полковника). Он не ладил со своей женой, вскоре ушел из семьи и четыре года спустя умер. Мать поэта – Елена Оттобальдовна (урожд. Глезер), оставшись с сыном, поступила на службу в контору Юго-Западной железной дороги. Одно время они жили в Таганроге, позже переехали в Севастополь.