Увеселения этого рода продолжаются до утра. Большая их часть происходит уже на крыше. Правда, на следующий день я удостаиваюсь визита самого Прижана: «Это из вашего окна бросали водяные бомбы на улицу Рато? Хозяин машины указывает вроде бы именно на это окно». (Водяные бомбы, bombes à eau – бумажные кульки с водой; с высоты пятого этажа прилично проминают крыши машин.) Принято исходить из того, что ученики отвечают своему вице-директору честно: это уж его дело, как он их будет потом защищать. Говорю Прижану, что как раз этой комнаты бал не коснулся, и вопрос считается исчерпанным.
Устный экзамен по французской фонетике у Маргариты Дюран (поэзия: Dans un vieux parc solitaire et glacé / Deux ombres ont tout à l'heure passé…; полагается неким очень специальным образом завывать при декламации; угодить Маргарите Дюран у меня не очень получается).
Март
Труднее всего не заглохнуть при старте. То и дело приходится слезать и заводить педалью снова. И сильнейшее ощущение возникает, когда чудовищный пятнадцатиметровый грузовик тормозит в тридцати сантиметрах позади меня и ждет, пока я справлюсь с глохнущим мотором.
Во Франции забастовка почтовых работников. <…> Кстати, только что я пережил другую забастовку – обслуживающего персонала Ecole Normale. Неделю никого не поили, не кормили, не согревали, и одичалые и обросшие normalien'ы рыскали по забегаловкам Латинского квартала искии что поглотити. За эту неделю я весьма оценил пользу, проистекающую из обилия знакомств.
Утром решаю: больше невозможно, сделаем день отдыха. Но ничего подобного: уже пора ехать ко второму дяде, который живет в соседней деревне. Переезжаем. И весь сценарий с полной неумолимостью повторяется. А дальше выясняется, что у Анри еще и четыре тетки. И не посетить хоть кого-нибудь – тяжкое оскорбление.
В гостях у одной из теток Анри говорит мне: «А сейчас мы тебя познакомим с настоящей старой нормандкой – матушкой Базен». Старуха действительно очень колоритна; особенно замечательна ее речь. Например, l mouillé звучит у нее отчетливо как [d']: [travad']. Спрашиваю, нельзя ли за ней кое-что записать; она охотно соглашается.
Наконец в последний день Анри вырывает меня из кальвадосного гостеприимства с тем, чтобы отвезти к морю и показать нормандское чудо света – Mont Saint Michel. Впечатление действительно сильное. Мы попали туда во время отлива: вокруг вздымающейся к небу фантастической крепости что-то вроде зыбучих песков. А во время прилива это практически остров. Объясняют, что для пловца эта зона смертельно опасна: начнется отлив, вода очень быстро уйдет, и зыбкое дно неумолимо засосет.
Нам разрешили подняться по лестнице почти до самого шпиля; других посетителей в это время года не было. После этого Анри повел меня в ресторан и продолжил образовательную программу по Франции: в Mont Saint Michel вся Франция ездит для того, чтобы вкусить здешних устриц. «Конечно, здешние устрицы возят и в Париж, – объясняют нам, – но ведь там вы их получите лишь через 24 часа после того, как они вынуты из моря!» Эффект варвара, который в ужасе шарахается от устриц, не состоялся: устрицы с белым вином и с каким-то диковинным соусом чрезвычайно мне понравились. Спрашиваю Анри: а чем все-таки эти устрицы отличаются от устриц из других мест? «Скажу тебе по секрету, – отвечает, – что главное отличие, конечно, в соусе; здесь они знают какую-то тайну».
Едем все вместе в Шантийи. По дороге останавливаемся, чтобы посетить маленькую церковку; оказывается, это церковь Анны Ярославны, королевы французской – XI век. Такой вот след от Anna Regina.
Знаменитый дворец Шантийи; в пруду у дворца чудовищные раскормленные карпы, размером с собаку. Собираются стаями, как утки, когда кто-нибудь из визитеров останавливается на мостике, и ждут, что им бросят хлеба.
В бескрайнем парке Шантийи Метейе-отец широким жестом пересаживает меня на свое место. Впервые в жизни оказываюсь за рулем автомобиля. А тот не устает заверять меня, что это-де дело простое. Проезжаю километр-два; машина действительно идет фантастически легко. «Ну вот, теперь уже можете ехать так до Москвы».
С Жаном мы уже очень славно сжились. Бывает, что рассуждаем и о будущем. Жан, как всегда, ироничен. «Ну, мое-то будущее, – говорит он, – ясно как на ладони. Стану agrégé (примерно то же, что кандидат) по греческому языку, потом буду преподавать греческий язык, буду секретарем своей ячейки социалистической партии, каждое лето буду ездить на каникулы в Италию – и так всю жизнь. Боже, какая скука!».
Вечером мой доклад на кружке лингвистов-марксистов о дискуссии по синхронии и диахронии в СССР.
Ходить по конькам не считается решительно никаким геройством, хотя в первый раз там и бывает немножко не по себе. Геройская прогулка состоит совсем в другом. На стене Ecole Normale в межоконьях укреплены бюсты великих: Паскаля, Расина и т. д. От края окна до бюста – немногим меньше метра. Задача мастера состоит в том, чтобы из окна перелезть на голову великого, а с нее – на следующее окно. В идеале так проходится весь этаж, из конца в конец. Школа знает своих мастеров; но к сожалению, ее анналы знают и тех, кто на этом альпинизме погиб.
С крыши Ecole Normale виден более или менее весь Париж. А мы с Метейе живем прямо под ней и выход на ее плоскую часть почти у самой нашей двери. Так что это как бы дворик нашей комнаты.
Несколько дней назад прошла половина моего срока здешней жизни. Привык, конечно, я уже очень сильно (но не до явного свинства все-таки). На Эйфелеву башню меня теперь тянет не больше, чем моего соседа, и даже в Лувр стал ходить почти так же часто, как в Москве в Музей изобразительных искусств. Каждый день проделываю два-четыре раза путь от Ecole Normale до Сорбонны и обратно, и Пантеон мне служит вместо польского костела – так же примелькался и так же приятно иногда взглянуть «как если бы в первый раз». Впрочем, по крайней мере по дороге в Сорбонну смотреть некогда: нормального ходу мне 11 минут – я, натурально, выхожу (= вылетаю) за 6 с половиной – 7. Хорошо хоть, что от Пантеона к Сорбонне бежать под гору. А еще – каждый день вылезаю раз по пять на нашу крышу и просто смотрю на Париж. А видно его оттуда – весь. И насмотреться вдоволь – невозможно. А еще есть Сена и Нотр-Дам, который хоть и не совсем в Латинском (следовательно, «нашем») квартале, но внутренне, конечно, ему принадлежит. И, конечно, Люксембургский сад. И надо всем этим – солнце и синь.
<…> Похоже на то, что «дальние страны» мне дороже, чем гайдаровским ребятам в 11 лет…
(Я вспомнил его с полной яркостью через 34 года, когда случайно оказался на том же стадионе, и описал в рассказе о 1991 годе.)
Апрель
В субботу [20 апреля] перед Пасхой отправился в Ниццу и провел там целый день с фото– и киноаппаратом. Это, по-видимому, самое яркое впечатление всех моих каникул. <…> Я сразу же забрался в «старый город» и не вылезал оттуда почти до вечера – узкие улички со свешивающимся из окна бельем, сотни мелких лавчонок, каждый зазывает, едва ли не хватает за полу, улицы, поднимающиеся ступеньками куда-то далеко вверх, обгорелые южные лица людей, женщины в черном с огромными жбанами белья на голове – всё это такие ожившие кадры из итальянского neorealismo, что у меня от волнения дрожали руки, и уж не помню, как я там ставил выдержки и диафрагмы. Потом оказалось, что я извел на один этот день три пленки.
<…> В воскресенье [28 апреля] я выехал в Марсель (раньше я его видел только проездом). Да, что и говорить, это такой «перекресток мира», такая Одесса-мама, что не видевши вообразить невозможно. В порту типы с такими рожами, что хочется бегом скрыться за ближайший угол, хватают тебя за полу и шепчут таинственно: «Папиросы американские, только что с парохода, по дешевке…» Тут же около порта единственный во Франции кинотеатр «специального репертуара», такого, что даже в Париже не допускается на экраны. <…> Близ порта – огромное серое здание; охрана в пестрых мундирах хаки с желтым – Légion étrangère de France; огромная вывеска: «Passant, touriste, étranger! Si tu veux savoir ce qu'est la Légion étrangère, renseigne-toi ici!» (Прохожий, турист, иностранец! Если ты хочешь знать, что такое Иностранный легион, осведомись здесь!).
Вечером возвращаюсь на вокзал. На Париж мест нет. Сажусь в поезд Marseille-Metz. В полночь с 28 на 29 апреля (по московскому времени) мы в Авиньоне. Освещенный невидимыми прожекторами папский дворец мистически господствует над окружающим мраком…
В 3 часа ночи, в Дижоне, пересаживаюсь в прямой вагон на Париж; сесть негде, приходится стоять до самого Парижа. Ноги затекают, делаю безнадежные попытки спать стоя; отсчитываю остающиеся четверть-часы. Поезд идет со скоростью 140 км/час (электролиния Дижон-Париж – самая скоростная в Европе, а может быть, даже в мире). Начинается серенький рассвет. С фантастической скоростью поезд пролетает Фонтенбло. В Париж приезжаем в семь утра. По этому поводу уже никаких эмоций. В Москву я так «бесчувственно» стал приезжать только последние года два… Сравниваю. Оказывается – ведь и правда, я
<…>
Возможно, что я в какой-то мере усвоил французское отношение к праздникам. А отношение это, с нашей точки зрения, по меньшей мере странное – полное равнодушие. Качество и количество еды и пития, содержание разговоров и главное – общее настроение – от будних дней не отличается по существу нисколько. Вот примеры, которые сперва необычайно меня поражали: люди, которые спокойно ложатся спать 31 декабря,
Очень много любопытного собирался я тебе написать про здешний уклад жизни, только вот время для описывания выбрать трудно. Интересно, что за эти месяцы многое в моем первоначальном отношении изменилось – разонравилось кое-что, что нравилось, и поослабли некоторые «возмущения». Помню, сначала меня изумляла и поражала способность французов час, два, три часа разговаривать про еду и питие, про то, где кто как вкусно поел и попил два, три, десять лет назад. Разговор начинается за столом, но может продолжаться еще час после обеда. Первые 3–4 раза я приписал это вежливому желанию хозяев поддержать разговор, не касаясь никаких иных тем, кроме столь безобидной; рассматривал это как своего рода любезность по отношению ко мне, тем более что начало было всегда одинаковым: «Что едят и пьют в России?» После того, как мне
<…>
Да, раз уж начал я немножко рассказывать об esprit gaulois, то обязательно нужно рассказать об одной черте этого галльского духа, которая нравится мне чрезвычайно. Лучше всего выражается она французской поговоркой «Il faut prendre la vie comme elle vient» («Следует принимать жизнь как она есть»). Наиболее поразило проявление этого у старых людей; мне довелось их видеть несколько. Это довольно трудно определить – может быть, это способность не задумываться особенно над жизнью, некоторая общая жизнерадостность. Ни разу, даже от очень старых людей мне не довелось слышать жалоб на возраст, на старость, на болезни, на тяжкую жизнь и т. д. Вспоминал я всегда в этих случаях некоторых старух в наших деревнях… Не перестает поражать меня хозяйка дома, где живет Гросс; ей 71 год, но она сохранила способность так заразительно смеяться, поддразнивать молодежь и рассказывать веселые истории, что уж и привык, кажется, а все диву даюсь. Больше того, если услышит смех в комнате, выходит сейчас же из кухни и добивается, чтобы и ей рассказали, в чем дело. А ей 71 год! И прожила очень тяжелую молодость, была анархисткой (между прочим, знала Ленина в 1903 году), сидела в тюрьмах и т. п. Поистине начинаешь верить французам, когда они в один голос заявляют, что хандра есть абсолютно национальная русская, а отнюдь не общечеловеческая черта и что французу, не побывавшему в России, ни за что даже и не понять, что это такое.
В торгпредстве в какой-то момент вечера меня действительно вызывают к телефону. Вхожу в специальную комнату. Там какие-то посольские чиновники с суровыми лицами. Подают мне трубку, а другую трубку от того же телефона без всякого стеснения подносит к уху чиновник. Это звонок Ирен: «С днем рождения!» Моя система переброса звонков сработала превосходно. Отвечаю тусклым голосом что-то вялое, боясь спровоцировать ее на любое лишнее слово. Кое-как этот фальшивый разговор кончается. После чего со мной уже начинается настоящий разговор: кто такая? где, когда и при каких условиях познакомились? бывали ли у нее дома? И т. д.
К счастью, через некоторое время меня вызывают к телефону снова. На этот раз уже из Москвы. Друзья отпраздновали у меня дома мой день рождения. Мое присутствие им для этого совершенно не требуется. В Москве на два часа больше, поэтому они все уже достигли очень продвинутой фазы – настолько, что на Центральном телеграфе, куда они ввалились, чтобы устроить этот звонок, им приходится иметь дело с милицией. Сказать они ничего членораздельного мне уже не могут; вырывают трубку друг у друга, для большей доходчивости используют русский лексикон в полном объеме. Чиновник слушает и в этот раз, но теперь уже скорее с одобрением. Даже чуть-чуть размякает от приятной отечественной атмосферы и свободной словесности. Я уже не выгляжу в его глазах таким несомненно чуждым элементом.
Май
Возвращаемся из Sceaux на RER втроем: Курилович, Эви Поке (с которой мы вместе слушаем Мартине) и я. Разговор идет какой-то вполне пустой; о лингвистике Куриловичу говорить не хочется. Собираюсь, как обычно, сойти на Luxembourg. Эви вдруг мне шепчет: «Не сходи, поедем дальше – проводи меня». Разумеется, остаюсь, хотя и удивлен: такое совершенно не в обычаях Латинского квартала. Прощаемся с Куриловичем, остаемся вдвоем. «В чем дело?» – спрашиваю. «Я боялась с ним остаться tête-à-tête». Имела ли она уже возможность убедиться в его намерениях или только предполагала, она мне толком не объяснила. (Тогда, конечно, мне это по молодости показалось страшной чушью. Очень уж мастит был Курилович; но вообще-то ему было только 62 года. И не меньше того меня поразило, с какой легкостью Эви видела в нем не мэтра, а пана. Комбинация, конечно, была неудачная: Эви была полная противоположность расхожему мнению о молодых француженках – искренняя, деликатная, немножко стеснительная и совершенно не тертая.)
Слушатели стали по очереди вставать и рассказывать о себе. С каждым следующим Рену явно все более огорчался: оказалось, что ни один из его слушателей не собирался стать индологом. Он услышал, в частности, следующее. Дама из Нанси, будучи преподавательницей классических языков, хотела расширить свой профессиональный кругозор. Индусу, приехавшему из Индии в Париж специально для того, чтобы поучиться у великого Рену, эти занятия необходимы для укрепления его религиозных размышлений. Литературоведу из Женевы этот курс должен помочь лучше понять творчество изучаемого им писателя Руссо («о, разумеется, не навязшего у всех в зубах Жан-Жака, а его племянника!»). Мне, приехавшему из Москвы, ведийский язык нужен лишь для сравнительной грамматики индоевропейских языков.
На вопрос о профессии я ответил Рену: студент-лингвист. «Лингвист? – сказал он. – Не может быть!» Я был поражен: «Как? Почему?». – «Потому что вы хорошо говорите по-французски!». – «Так и что же?» – «Но лингвисты же не говорят на иностранных языках! Это же абсолютно разные способности. Мой великий учитель Антуан Мейе не мог говорить даже по-английски!»
Вечером я сказал Метейе: «Подумай, какая нелепость: Рену спросил, чем занимаются его слушатели, только когда все уже было кончено! Ведь он бы мог это спросить на первом же занятии, и тогда ему было бы легко учитывать наши реальные интересы». – «Как же ты не понимаешь! – ответил он мне. – Рену – человек деликатный. Ему ясно, что если бы он уже вначале побеседовал с вами, это создало бы узы между ним и вами. И тогда оказалось бы возможным, чтобы кто-нибудь из вас когда-нибудь пришел на его занятие не потому, что это ему интересно и нужно, а по причине этих уз – потому что неудобно не прийти. Разве ты не понимаешь, что самая мысль о такой возможности для него непереносима!»
Июнь
Летящая за окнами сплошная полоса зелени, завораживающий лик спидометра с застывшей у правого края стрелкой, ощущение собственной молодости, ощущение заграницы – все сливается в какую-то неправдоподобно счастливую нереальность, ощущение кульминации жизни…
Руан – остановка: интеллигентно идем в музей Жанны д'Арк.
Выезжаем дальше на запад. Дорога стала намного уже. После одного из поворотов замечаем впереди новенькую Dauphine; в ней четыре девицы. Для моих соучеников женщина за рулем, хотя это уже перестало быть в Париже совершенной диковиной, – всё еще сильный раздражитель, некоторый нонсенс, который требует как минимум немедленного остроумия. В Париже, попав в затор, водитель почти обязательно должен произнести сакраментальную фразу: «Certes quelque part une femme au volant!» (наверняка где-нибудь женщина за рулем). А тут полная машина девиц! Надо непременно догнать! Метейе поддает газу – но что же? Dauphine поддает газу не хуже нашего и легко отрывается от нас! Это уже серьезно. Начинается основательная гонка по довольно узкой дороге с часто попадающимися деревнями. И Dauphine, увы, несомненно мощнее. Пролетаем десятки километров – успеха нет. Отрыв начинает расти. Атмосфера в нашей машине тяжелеет. Острословие как-то увядает. Но вот после одного из поворотов прямо перед нами ресторан. «Это прекрасный ресторан, я его знаю, – кричит Метейе и резко тормозит, – здесь и только здесь мы должны немедленно перекусить!» Всеобщий энтузиазм: все согласны, что терпеть без перекуса нельзя больше ни минуты.
Расслабившись и слегка заживив рану, едем дальше. И вот показалось море. «Thalassa! Thalassa!» – кричат мои высокогуманитарные спутники. Трувиль. Море хмурое, солнца нет. Пляж пустоват: холодно, почти никто не купается. На стоянке замечаем и нашу обидчицу Dauphine. Но никому не хочется даже и смотреть в ее сторону.
Приходится искать по гостиницам, обращаясь только к французским администраторам. Наконец все-таки удалось определить гостиницу, где размещена группа № 6, а затем и номер Людмилы Юльевны. Приезжаю к ней в гостиницу; беседуем. Сожалею, что не могу послужить гидом, потому что послезавтра у меня центральный экзамен года. Предлагаю посмотреть некоторые фильмы, объясняю, как попасть в кинотеатры, где они идут. Чувствую, однако, что как-то никак не могу попасть в правильный тон. От меня явно мало пользы, хоть я и стараюсь: похоже, что мои рассказы и мои предложения противоречат каким-то аксиомам, которые очевидны для членов туристской группы. Если не ошибаюсь, ни Людмила Юльевна, ни другие так и не воспользовались моими советами.
(Много позже я узнал, что мой стиль Людмиле Юльевне действительно не понравился; она сказала: «Пора, пора ему уже возвращаться!».)
Ровно в 9 часов вскрывают конверт с темой – единой для всех. Раздаются первые вздохи разочарования. Но немедленно встать и уйти запрещено; это можно сделать только через час. Этот гарантийный час продиктован опытом: из тех, кто бросает пустые листы на стол в первую минуту, многие через пятнадцать минут стали бы просить их обратно.
Через час действительно несколько человек встают и сдают пустые листы; эти люди придут теперь на тот же самый экзамен через год.
Лихорадочно пишу: известно, что сверх положенных четырех часов не будет дано и двух минут. И в самом деле конец наступает совершенно резко: всем велено встать и сложить работы на главный стол.
Вечером начал монтировать свои фильмы (черно-белые). Дело оказалось невероятно захватывающее.
Июль
С подарками я совершенно потерял голову: как из 400 рублей сделать 40 подарков… <…>, не говоря уже о трех заказах на книги <…>, при мысли о стоимости которых у меня кружится голова. Если я не найду из-под земли каких-то добавочных средств, то буду пытаться продать фотоаппарат. Тяжело это очень; не говоря уже о том, что с моими способностями я продам его в лучшем случае за четверть цены, мысль о том, что это отцовский подарок, никак меня не оставляет.
Экзамен я сдал хорошо, и теперь поздравлениям нет конца
Жара в Париже невообразимая, какой, говорят, не было не то сто, не то двести лет. Днем, аки пёс, кладешь язык на плечо, но и ночью дышать трудно. Сплю на крыше – все-таки лучше, чем в комнате. Иногда героически беру киноаппарат и иду по городу; после такого подвига приходится отлеживаться лапами кверху. Эйфелева башня в мареве, вся какая-то аж сизая от жары и почти что переливается. Париж вылакал все свои запасы воды, и теперь воду часто перекрывают – не хватает.
(Много позже я узнал, что приказ из Москвы, который получил посол, гласил: «Выслать Зализняка с группой студентов». Иначе говоря, для гарантии требовался еще и эскорт. Но посол счел, что в данном случае это лишнее. Вообще отсылка неугодного в Москву – это было тонкое дело, требовавшее индивидуального мастерства и изобретательности. Например, посылали его в Прагу за икрой для посольского приема. А в Праге ему говорили: «Как раз сейчас у нас вся икра кончилась. Придется вам лететь дальше в Москву».)
Прощальный вечер участников баскского семинара (у Женевьевы). Мартине рассказывает разные памятные истории. Очень любит слегка подкусывать Якобсона. Артистично изображает французскую речь Якобсона, например: «Tu sais, André, je ne crois plus au binarisme» – совершенно без носовых гласных и с грохочущим раскатистым русским
Побывал у Луиса Прието в Cité Universitaire. Вечером мы с Бланденом у Эви Поке, потом все вместе переезжаем на машине Бландена поперек Парижа из одной развлекающейся молодежной компании в другую.
(Смотрю на эту историю с отдаления во времени и понимаю: самое замечательное здесь то, сколь спокойно я отправился с этим билетом на Елисейские Поля и предъявлял его полицейским. Мне было так же смешно смотреть на эту приписку, как и моему Жану. До сих пор не знаю, были ли эти полицейские просто невнимательны или они и правда оказались в состоянии оценить шутки в духе Ecole Normale.)