Влез на Нотр-Дам к химерам. Париж слегка затянут белёсым туманом. Очень красива внизу набережная Сены. Деревья – ярко-желтые. По площади ходят крохотные человечки. Потом еще посидел в полумраке внутри собора на службе. Черные от времени готические своды, романтическая аура, навеваемая словами «Собор Парижской Богоматери»… Действует сильно.
Вечер у Фриу. Знакомит меня с языком Ecole Normale: pot – 1) еда вообще, 2) обед, 3) столовая Ecole Normale, 4) интендант; tapir – платный репетируемый. Теперь я уже смогу понять объявления: «Pots de thurne, à cause d'une longue tradition sont autorisés», «Les thurnes №№… servent au tapirat; la tapirisation dans les autres thurnes est interdite».
Потом Фриу везет меня на «Il bidone» Феллини; очень рекомендует мне его «Дорогу», которую я еще не видел. Еще часа два потом обсуждали, сидя в маленьком ресторанчике Латинского квартала, так что вернулся в Ecole Normale поздней ночью. И ничего! – полная свобода режима, в отличие от Cité Universitaire.
Спать залег снова под теми же снятыми ширмами.
Днем иду на коллективное интервью советских студентов для журнала France-URSS. В посольство надо ходить на хор. Манкировать не положено: это такое место для поддержания должного уровня патриотизма и ностальгии.
Метейе добыл мне постель.
Венгерские события продолжаются уже 10-й день. В Египте интервенция. Французская северная Африка на грани войны. Всё это вижу в actualités в кино.
В городе антисоветские демонстрации. На всех подходах к советскому посольству внутренние войска в черных касках. Пропускают к посольству только по документам о том, что ты из СССР.
Тут центр деятельности перемещается в другой угол. Он изображает грязный сарай. Снимается сцена, когда юная Милена Демонжо входит в этот сарай, видит посреди сарая крысу, которая что-то жрет, и от омерзения запускает в нее ножом. Сцена никак не получается. Бедная крыса, которая должна быть мерзкой, представляет собой в действительности чистенькое мягкое симпатичное существо, ошеломленное всем этим светом и шумом. И она совершенно не собирается делать то, чего от нее хотят. На сыр, который ей подсовывают, не хочет и смотреть. К тому же, к 25-му дублю она, вероятно, уже давно съела от него столько, сколько ей хотелось. «Мотор!» – снова и снова кричит режиссер, и Милена Демонжо – немыслимо обворожительная (ей в это время двадцать лет!) – в 25-й раз швыряет нож, стараясь не попасть в крысу.
Не знаю, сколько часов я там провел. Но так ни на какого бдительного распорядителя и не нарвался.
Потом Институт фонетики: начинаются курсы французской фонетики для иностранцев.
Получил в магазине подогнанный костюм. Вечером отправляюсь в театр Ambigu, на моноспектакль Марселя Марсо, великого мима. Понравилось; особенно запомнилась сценка «Давид и Голиаф».
В 17 часов в Ecole Pratique des Hautes Etudes Минар: индоевропейские древности. Особо много интересного за первую лекцию, правда, не услышал.
Вечером урок русского языка. Потом кино. Сильнее всего хроника. Венгрия, демонстрация во главе с социалистами в Париже, контрдемонстрация коммунистов, буйство фашистов и поджог здания ЦК КПФ, наклоняющиеся буквы «Parti Communiste Français», крупным планом горящие членские билеты: «Paris a vécu les jours de sa colère»; демонстрация на Красной площади с толстенной бабищей в первом ряду на радость зрителям. Египет – бомбардировка каналов и городов, высадка парашютного десанта, танки на улицах Порт-Саида: «L'opération franco-britannique a réussi». Публика реагирует бурно. Когда показывают Венгрию, крики: «Alger! Port-Saïd! Alger! Port-Saïd!» Из другой части зала: «Fascistes!» и свист. Хроника продолжается: Rainier et Grace de Monaco qui attendent leur enfant.
А сам фильм – венгерский, не дублированный: «Le petit carrousel de fête» Золтана Фабри. Образ ярмарочной карусели, вихря, свободы, счастья…
Устроился я очень здорово. Все бытовые проблемы урегулированы простейшим образом. Режим еды железный: 8–8.30; 12.30–13; 19.30–20. Опоздаешь – останешься голодным, изволь идти в ресторан. Режим прочий – самый свободный во Франции.
<…> Воспитанники школы – будущая интеллектуальная верхушка Франции. В Cité же народ самый разный, да еще вдобавок 80 % иностранцев. Здесь же редкий тип не является в чем-нибудь оригинальным и неповторимым. Философов, конечно, не счесть. Политиков еще больше. Спорят – до остервенения. Каждый обед подписывают какую-нибудь листовку. Вообще обед и ужин – основное время и место общественной деятельности. Главное – здесь все друг друга знают, видят минимум три, а то и десять раз в день. <…> У нас закрытая школа, стопятидесятилетние традиции, причудливые, остроумные, фантастические, неописуемые. <…> Иностранные языки знают все. Каждый третий знает их 4–5, некоторые типы – бессчетно. Общая тенденция безусловно левая, с элементом непременного критицизма и самостоятельности суждений по любому вопросу. Ко мне относятся чрезвычайно благожелательно и тактично, даже в самые неприятные дни. Об условиях для французского языка уж и говорить не приходится. В школе бытует жаргон совершенно своеобразный и выразительный. В значительной мере он заразил даже дирекцию и преподавателей.
Записывать, впрочем, особенно нечего – Мартине разглагольствует вообще, вокруг да около, описывая ужасы экзамена, неизбежные переэкзаменовки и т. п. Подчеркивает жизненную необходимость для будущего лингвиста изучить все его, Мартине, произведения, указывает, где их можно достать и за какую цену.
Постепенно привыкаю к тому, что французы по любому поводу (а уж по такому серьезному, как окончание обеда или ужина, – совершенно непременно) должны зайти в кафе и просидеть там час-полтора, иногда и полдня, за чашечкой кофе, разговаривая обо всем и ни о чем. Сегодня после обеда поучаствовал в таком сидении с Аленом, Мартинезом и с общим нашим приятелем американцем Пьером Хоэнбергом. Потом отправились бродить по старым узким улочкам между Ecole Normale и церковью Saint Médard. Такого рода прогулки парижских бездельников – впечатление совершенно особого рода. Их развлечения напоминают романы XIX века; и сами эти улочки, как кажется, не изменились с того времени. Основное развлечение – задирать девиц, стоящих у своих крохотных прилавков, а также заходить в маленькие магазинчики и спрашивать самые фантастические вещи, скажем, «нет ли у вас бюста моей бабушки», потом изысканно вежливо извиняться и говорить комплименты продавщицам. Самые разные mesdames и mesdemoiselles очень охотно вступали в такой разговор, даже если он начинался, например, так: «Нет, ты безусловно неправ, – говорил Ален Мартинезу. – А что вы об этом думаете, Madame?» Раз им удалось даже заговорить с madame, которая выглядывала из окна второго этажа, и представить ей американца (Хоэнберга) и русского (меня): «Нет, вы подумайте только, какие люди ходят под вашими окнами!»
Днем заглядываю в мой любимый книжный магазин Boiveau et Chevillet на rue Monsieur le Prince. Едва ли не главная его специализация – лингвистика. Уже запомнивший меня продавец говорит: «Даже если вам понадобится книга из Восточной Германии – у нас есть люди, которые нам ее доставят».
Уже после первых пятнадцати минут мне совершенно ясно, что четыре года занятий санскритом у Кочергиной, которые у меня за плечами, – катастрофически недостаточны для того, чтобы быть на уровне, который с очевидностью предполагает у своих слушателей Рену. Понимаю, что нужно немедленно раздобыть настоящие полные грамматики, засесть за них и во что бы то ни стало срочно доучиваться до этого уровня.
Декабрь
Кино: «Le mystère de Picasso». Пикассо рисует прямо перед киноаппаратом. Его фонтан так могуч, что даже это ему нетрудно.
Миллионы Ив Монтана – подлые истории. В любом случае, он не хуже прочих в этом отношении, например, наших. А во многих отношениях – гораздо лучше. В жизни он очень симпатичен и прост. <…> Слова, смысл и интонация его песен – почти главное, голос же у него, конечно, не карузовский. Когда он пел для нас, в трех метрах от нас, мы понимали каждое слово, каждое движение, и это впечатление совершенно чудесное.
Система [образования] ужасно сложная, и понять ее в целом весьма трудно. На это и французы жалуются, а иностранцы – просто без конца. <…> Что уж и говорить, если существуют специальные институты для согласования всех проводящихся в Париже занятий по тому или иному предмету. Институт языкознания вывесил соответствующую сводную афишу только вчера – впервые в этом году. Я с удовлетворением убедился, что я в курсе почти всего, что они объявили.
Уже темнеет, когда подъезжаем к знакомой гостинице Normandie в Лионе. Идем гулять к месту слияния Соны и Роны. Мрак. Грохот воды у маленькой плотины, поднимающей уровень Соны. В маленьком ресторанчике self-service сосед читает новости о решениях ЦК КПСС. «Вы, наверно, не представляли себе, что о вас думают где-то в Лионе», – говорит мне мать Анри.
Днем пошли с Анри вверх на Col du Mont – перевал, пограничный с Италией; зимой здесь дороги нет. Не дошли.
Январь 1957
Поднялись в кабине до верха. Потом погуляли немного в сторону Mont Pourri – любимой горы Анри. Сделали еще один пеший переход: Анри захотел показать мне великую плотину Tignes. Действительно прекрасное мощное сооружение; я вспомнил журналы по архитектуре, которыми в моем детстве был заполнен весь дом, – мой отец лишь из-за техномании его эпохи стал инженером, а не архитектором.
В какой-то момент у старших учеников Ecole Normale наступает полоса экзаменов agrégation (приблизительно соответствующих нашим аспирантским). Экзамены тяжелейшие, продолжаются по семь часов. Сдающие добросовестно предупреждают своих соседей по столу, что на обед им попасть не удастся. И вот тогда у оставшихся получается роскошное усиленное питание. Мне однажды довелось оказаться вдвоем за столом, который, как всегда, сервировался на восьмерых. Всего съесть не смогли, но все же изрядно продвинулись к этому. Остатками поделились с соседними столами.
Поразительным для русского человека образом к числу немногих вещей, от которых на столе кое-что все-таки иной раз остается, относится вино! Первое время я не мог удержаться, чтобы этим не воспользоваться. Но постепенно понял, что от вина отказываются те, кто собрался всерьез позаниматься.
Чего не остается на столе ровно никогда, это салата – хотя бы за восьмерых ели двое. Салат вообще играет за обедом ту ритуальную роль, которую по нашим представлениям должно было бы играть вино. Салат подается в огромнейшей миске, а отдельно к нему подается соус. В некий непонятный постороннему момент один из застольщиков, признанный по какому-то бессловесному тайному согласию самым уважаемым из восьми, встает и приступает к ритуальной операции под названием «размешивать салат». Только совершенно ничего не понимающему может показаться, что ничего тут хитрого нет. Операция длится долго, и все смотрят на нее почтительно и терпеливо. Какой же неизмеримой чести я удостоился однажды ближе к концу года, когда мне вдруг сказали: «Ну, Andréi, нам кажется, что ты уже дорос до того, чтобы размешать нам сегодня салат!»
У каждого есть в столовой свое определенное место. Но на то и свобода, чтобы даже это не было чем-то непреодолимо окончательным. Дело в том, что по неописуемой эколь-нормалевской свободе у учеников имеется неписаное право привести с собой в столовую приятеля – и даже приятельницу! Этим правом пользуются не очень часто, но пользуются. И если ты, придя к своему столу, видишь на своем месте незнакомца или, тем паче, даму, долг чести повелевает с легким поклоном отправиться к чужим столам в поисках местечка, где кто-нибудь не пришел.
Манера Рену изумительна. Он все время говорит сам. Вопросов почти не бывает. Но это не потому, что вопросы задавать не полагается. Просто он так точно предвидит все возможные трудности, что успевает их прокомментировать раньше, чем зададут вопрос. Но, конечно, лишь те, которые законны при предполагаемой им исходной подготовке.
Однажды я все-таки, в нарушение этого общего стиля, рискнул задать вопрос: «Почему такое-то слово в стихе безударно?» Рену не мог представить себе, что слушатель не знает такой простой вещи. Он ответил: «Это-то совершенно очевидно. Вы, конечно, имели в виду не это слово, а следующее за ним. Его безударность действительно объясняется не так просто». И он аккуратно объяснил причины безударности следующего слова.
Вечер «русского отделения» Сорбонны на rue Férou. Среди прочих познакомился там с Ирен Гольденфельд (в более позднюю эпоху – Журдан), с которой вскоре стали приятельствовать. (Каковое приятельство не кончилось и поныне.)
Кино (во дворце Шайо): «Les visiteurs du soir» Марселя Карне.
Февраль
Жизнь полная, как никогда. Дней пять в Париже была весна и солнце. Всё было еще не настоящее, сейчас идут дожди, и настоящая весна будет только в марте, но я не могу оправиться от невероятного ощущения этих пяти дней. Я много слышал о том, что Париж прекрасен весной. Я ждал этого. И все-таки правда прекраснее всяких слов, и, поскольку я не поэт, то ничего схожего с тем смятением чувств, которое одолевает, превозмогает человека весной на набережной Сены, – передать не могу, и не стоит пытаться. Скажу только, что за эти несколько дней у меня несколько раз были мгновения, когда мне казалось, что прекраснее этого у меня уже не будет в жизни моментов. А если это кажется не после, а в тот самый момент; если хочется, чтобы так было всё время; если человек просто почти готов воскликнуть: «Остановись, мгновение, ты прекрасно», – то, наверное, это близко к правде. Я счастлив, что узнал Париж осенью – отнюдь не самый красивый, но достаточно красивый, чтобы смертельно поразить столь долго работавшее воображение, как мое. А теперь я вновь открываю Париж, и эти дни я был почти столь же опьянен и безумен, как в первую неделю октября. С каким счастьем я увидел, насколько еще далеко мне до мироощущения наших чиновников посольства, когда я ничего не вижу, кроме голубого-голубого неба, узорных шпилей Нотр-Дама и мутной воды Сены, когда слышу только собственное сердце и подсознательно остерегаюсь переходить улицы в произвольных направлениях. Счастье от солнца, которое заливает Париж, настолько неодолимо, что даже долгое отсутствие писем кажется мне зловещим только ночью и в дурную погоду.
Занятия идут, как если бы к ним приделали пропеллер, и количество моих знакомств среди лингвистов (да и прочих) таково, что, наверное, при нужде я мог бы всю неделю кормиться в гостях поочередно.
Хоть у меня и отнюдь нет фаталистического предчувствия большого падения после такого подъема, но все-таки есть даже что-то грустное в этом ощущении апогея жизни, этой почти уверенности, что дальше не может быть так же хорошо. Странное ощущение сидеть на парапете набережной против Лувра, залитом весенним солнцем, смотреть на мост, на воду, на Тюильрийский сад, на рыбаков, на бесконечные пары влюбленных и понимать, быть почти уверенным в том, что воспоминание об этом мгновении будет одним из лучших воспоминаний в жизни.
<…> А еще – я ужасно рад, что бог дал мне такие нереальные и романтические мозги и что пёстрая толпа на бульваре Сен-Жермен или, если угодно, некрасивая студентка-парижанка, уткнувшаяся в книжку на ступеньках набережной, мне куда дороже, чем десяток пальто, да и толстых книг – тоже.
Жизнь идет со страшной быстротой. Просыпаюсь и уже знаю точно, как пройдет весь день; на каждый из трех четких кусков дня, разрезаемых едами, что-нибудь намечено…
<…> Экзамены будут по французскому языку. <…> А еще через десять дней надо уже сдавать «dissertation» (~ нашему сочинению) в Институт языкознания. Мой новый акустико-кибернетический шеф дал вагон литературы и велит чуть ли не на следующей неделе представить ему «развернутое критическое суждение» об оной. Наконец, Мартине предлагает подготовить маленькое выступление в его семинаре. Всё почему-то одновременно.
<…> Через несколько минут начинается великое, единый раз в году бывающее событие – бал Ecole Normale Supérieure. Пышность огромная, высокопоставленные гости, например, Monsieur le Président de la République и т. п. (на этот раз, кажется, не приедет); приготовления шли бог знает сколько дней, афиши висят по всему городу, расфуфыренные девицы ломятся толпами, и где-то внизу уже слышатся буйные возгласы: публика «подготавливается» к веселью (= упивается понемногу мелкими и крупными группами). Сам Monsieur le sous-directeur заявил мне, что сегодня положено пьянствовать в полную меру способностей, подтвердил общефранцузское уважение к соответствующим русским способностям и выразил уверенность, что я не посрамлю земли русской. Внизу уже сидят три оркестра, а играть им предстоит с 10 вечера до 7 утра.