Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки гарибальдийца - Лев Ильич Мечников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– А не знаю, – сказал он, – мы уже уведомили о вашем прибытии диктатора, но мы не знали, что вас так много. Впрочем ему это будет приятный сюрприз; в настоящее время ему люди нужны. В ожидании его распоряжения, вы пробудете здесь. Товарищи ваши, отправившиеся сегодня вечером, сами не знали, куда их везли… Да вы ломбардец? – спросил он вдруг совершенно неожиданно.

Я отвечал отрицательно.

– И не венецианец?

– Нет, даже не итальянец, – сказал я, чтоб избавить бедного старика от труда пересчитывать все провинции Италии.

– Так вы венгерец, – заметил он уже вовсе не вопросительно.

– И то нет. Я славянин.

Если б я сказал, что я троглодит, это бы меньше удивило коменданта. Глаза его блестели в темноте и обегали меня с ног до головы.

– Да, великая и эта нация, – прибавил он после нескольких минут молчания.

– Вот тебе квартирный билет, да пойдем ужинать, – сказал подошедший ко мне адъютант главного штаба.

Слово ужинать странно прозвучало мне после нескольких дней, проведенных на пище, которую и сам Св. Антоний не почел бы роскошною. Мы уселись в коляску и отправились. Было так темно, что города решительно нельзя было рассмотреть.

– Santo diavolone![45] – закричал вдруг кучер, остановив свою клячу и слезая с козел, – ведь придется назад ехать.

– А что?

– Да вишь завалили как улицу, проклятые…

– Кто такие?

– Известно кто! Камня на камне не оставили в городе. Сколько домов развалилось совсем! А ведь всё на улицу валится; так где же тут проехать, да еще ночью.

Все это мы скорее угадали, нежели поняли, благодаря особенности сицилийской речи, которую и сами сицилийцы не всегда понимали бы, если бы не примешивали к разговорам выразительную жестикуляцию.

Возвращаться мы не имели желания, а потому вылезли из экипажа и расспросили у кучера, где найти какой-нибудь трактир. Не поняв и половины им сказанного, мы отправились бродить по узким переулкам. Споткнувшись бесконечное число раз, поворачивая по вдохновению то направо, то налево, руководимые инстинктом голодных желудков, мы добрели наконец около полуночи до трактира.

В ярко освещенной зале, за накрытыми столами, сидело человек до тридцати офицеров и солдат, в живописных костюмах; прислуга бегала и суетилась. Мы с трудом нашли место. Предметом общего разговора были последние их подвиги при Милаццо[46]. Многие носили на себе явные следы этих подвигов. Большинство были ломбардцы, которые перемешивали свои рассказы такими энергическими, и ни к кому не относящимися ругательствами, и так мало уважали Св. Мадонну, что набожные сицилианцы неоднократно скрещивали на груди руки и с ужасом восклицали:

– О Santo diavolone! Se è possibile di bestemmiare così![47]

Мы были встречены очень дружелюбно. Заговорили опять о наших приключениях в Ливорно. Многие нас оправдывали, сочувствовал мало кто. Все единодушно одобряли нашу решимость.

Выйдя из трактира в первом часу, я не без труда нашел экипаж. Оставалась еще не легкая задача разыскать мою квартиру. К счастью оказалось, что билет мне был выдан к священнику прихода S. Giovanni[48], которого извозчик знал лично. Только нужно было забраться на другой конец города, и многие из улиц, по которым лежал путь, были завалены баррикадами и развалинами домов, так что приходилось объезжать. Наконец мы доехали. Я отправился по темной лестнице, указанной мне извозчиком, и принялся изо всей силы стучаться в дверь. После получаса, проведенного в этом приятном занятии, сквозь бешеный лай всех собак околотка, раздался испуганный голос:

– Кто там?

Я спросил padre Cucurullo.

– Да чего от него хотят, от padre Cucurullo?

– Отворите, узнаете. А кричать через дверь не хватить голоса.

– Но кто вы?

– Гарибальдийский офицер.

Затем в полуотворенную дверь просунулась голова, освещенная лучерной[49]. Я объяснил причину своего появления и стал извиняться в причиненном беспокойстве.

– Ах, Боже мой! – сказал он, – как же это в самом деле! Вы устали, вам нужно отдохнуть, а у меня всего одна только постель, на которой я сам сплю. Если б еще меня предупредили с вечера. Войдите, войдите пожалуйста, – прибавил он, заметив, что я, озадаченный странным приемом, не трогался с места, – кое-как устроимся. Я ведь к тому говорю, что эти господа в municipio[50] ничего сообразить не хотят. Говорят большой дом, ну и шлют на постой, а во всем доме только и есть одна обитаемая комната».

Мы вошли. Хозяин мой был молодой человек, с красивым круглым лицом, на котором в настоящую минуту сияло казенное добродушие. Время от времени, он углами глаз поглядывал на меня. Манера смотреть прямо в лицо вообще не в ходу у католического духовенства. Комната его была большая, чистая. Смятая постель стояла в одном углу. Над ней серебряное Распятие, с засушенною пальмовою веткой. Вокруг стен полки с книгами; между окнами письменный стол; на нем книги, бумаги и поповская шапочка… Он взял лучерну, и мы отправились через несколько темных и сырых комнат и через сакристию. В маленьком, совершенно пустом чулане, он остановился. «Подождите здесь», – сказал он и исчез. Немного погодя, он возвратился с запасами подушек и постельного белья, и мы вместе принялись за устройство походной кровати. Во всё продолжение операции, он постоянно извинялся за то, что не может доставить мне комфорта, какого бы хотел. Мне было неловко, что я разбудил его так поздно и причинил ему столько хлопот. Разговор наш был обменом очень вежливых извинений.

Когда я улегся, он сел возле меня, и стал расспрашивать об успехе Гарибальди в Калабрии. Я не мог удовлетворить его любопытства.

– Так вы разве не оттуда?

Я сказал откуда я. Он заговорил о нашей экспедиции, и о ливорнских происшествиях, так как мало кто говорил со мною о них. Он увлекался.

– Я мало знаю католическое духовенство, – откровенно сказал я ему, – и потому не совсем ожидал услышать от священника то, что слышу от вас.

– Как, разве я сказал что-нибудь лишнее? – спросил он, почти испугавшись.

– Мне вы ничего лишнего не сказали; а вот будь на моем месте какой-нибудь vescovo (епископ) или canonico[51], вы бы ничего не потеряли, не сказав им ни одного слова в этом роде.

– Да я с vescovo или с canonico говорить об этом не буду, а с вами не знаю, почему разговорился.

Я спросил у него, какого вообще мнения духовенство о последних событиях.

– Высшее духовенство думает разумеется так, как вы сами знаете. Что же касается нас, приходских священников, – сказал он гордо, – уверяю вас, что все мы были во главе движения. Народ давно нами к этому подготовлен и верит нам. То есть верил, а что теперь делается, то мы в этом руки умываем. Мы первые хотели присоединения Сицилии к общему нашему отечеству, но мы не думали терять административную нашу автономию; вина не наша, если к тому придет.

Последние слова его удивили меня, и я не совсем понимал их.

– И при прежнем правительстве, когда все распоряжения шли из Неаполя, и туда же посылались важные дела на утверждение, граждане были недовольны. Им и это казалось слишком далеко, да оно так и было. В Неаполе мало знали Палермо, и мало занимались им; этим пользовались, и мы знали не короля, а королевских воров, которые, прикрываясь законами, делали что хотели, и от них негде было искать защиты. А ведь в Турине нас, пожалуй, и еще меньше знают, нежели в Неаполе. Законы, положим, будут лучше, и соблюдаться будут строже, да ведь потребности наши не могут удовлетвориться тем…

– Arrigo! Arrigo! – послышался женский голос, – куда ты запропастился? – и заспанная женская голова просунулась в полуотворенную дверь.

Бедный padre Cucurullo закраснелся до ушей, и сконфуженный, выбежал из комнаты, не кончив тирады, не пожелав мне спокойной ночи.

* * *

Улица Толедо, лучшая из палермских улиц, на которой свободно могут разъехаться два экипажа, более других уцелела от бомбардировки. Во всех окнах развевались трехцветные знамена. В магазинах выставлены были красные рубашки и всякие военные принадлежности. Кофейни были битком набиты гарибальдийцами. Народ толпился с шумом и песнями. Особенно поражал недостаток в женщинах. Прошло, правда, несколько старух, или вообще очень некрасивых. Сколько я мог заметить, тип сицилианский вовсе не таков, каким я себе воображал его. В нем очевидна смесь африканца с норманном: выдавшиеся скулы, губы и нос готтентота, а волосы часто попадаются светлые с рыжим оттенком, как у шлиссельбургских чухонцев. Зато две или три, встреченные мною возле церкви красавицы, показались мне античными богинями, сошедшими со своих мраморных пьедесталов. Впрочем, по наряду их легко было угадать, что они не Минервы и не Психеи.

Ближе к морю, следы разрушения гораздо явственнее. Мало домов уцелело. Между грудами валявшихся по улицам камней, белели головы разных Венер и Геркулесов, которых изувеченные мраморные тела красовались среди зелени садов, также мало пощаженных.

Осматривать город, или, что интереснее, загородные виллы и остатки древностей, нельзя было, так как с часу на час ожидалось приказание отправляться в поход. Приказание не являлось, время тянулось бесконечно длинно. Мною стал не на шутку овладевать сон, потому что часть ночи не спал я по милости моего хозяина, а остальную – по милости некоторых насекомых, терзавших меня, словно сбирры или полициотти[52]. Желая наверстать потерянную ночь, я отправился искать приюта по гостиницам. Все были битком набиты. Наконец в La Trinacria[53] оказалась свободная комнатка в верхнем этаже; согласившись заплатить пять франков за ночь, я отправился в казарму забрать небольшое количество оставшихся у меня вещей. Застаю, бьют сбор, солдаты строятся на дворе.

– Вас ищут, – сказал мне кто-то.

Прихожу – распоряжение отправляться в эту же ночь. Часа два прошло в приготовлениях к отъезду. Совершенно повечерело. Наконец с барабанным боем мы отправились к морю. На дороге встретили нас с контрордером[54]: пароход, дескать, не готов и отъезд отложен до завтра. Я тотчас отправился утилизировать остававшееся время.

На заре я проснулся. Иду в казарму: всё готово, и отправляются на военный пароход Vittoria. Куда мы едем, никто не знает. На пароходе толпа; негде ни стать, ни сесть. В полдень снялись с якоря и отправились по направлению к Сапри (на северо-западной части Калабрийского берега). Приходит обеденный час; пароходные офицеры садятся за стол и обедают. Нам приходится смотреть на них и казниться.

Пропитавшись целые сутки виноградом, к 4-м часам следующего дня, мы остановились в порте Сапри. Подходили очень осторожно, ожидая выстрелов из цитадели; однако ничего. Подошли ближе; тоже ничего. С берега не видно и признаков жизни. Подождав с полчаса, решили отправить шлюпку с охотниками разведать место. Съехало человек двадцать с заряженными ружьями. Я зарядил револьвер и отправился с ними. Высадились на берег, не встретив ни души. В самом городке всё пусто. Насилу, около остерии, нашли несколько человек с ружьями и в красных фуражках. Они провели нас к плац-коменданту. Там сказали нам, что бурбонские войска несколько дней тому назад пошли в Салерно, что первая часть нашей экспедиции отправилась по их следам, и что нам предстоит немедленно отправляться тоже в Салерно. Затем выкинули итальянский флаг над цитаделью. Солдаты отправились на фуражировку, поживились чем могли, и мы возвратились на пароход. Через четверть часа мы уже обогнули мыс и летели в Салерно…

В каюте раненый генуэзец из карабинеров Биксио[55] рассказывал подробности дела при Реджо[56]. Спешившиеся гвиды ночью прошли через три неприятельские аванпоста без выстрела, саблями снимая часовых, прежде нежели те успевали подать сигналь. Когда наконец четвертый выстрелил, неаполитанцы не успели еще хорошенько проснуться, как лагерь их был полон гарибальдийцами. Слегка отстреливаясь, они бросились бежать и были встречены огнем своих же батарей. Гарибальдийцы, прикрытые ими же против крепости, вошли в город к рассвету, потеряв очень не много. Под Биксио ранена лошадь; падая, он ушиб себе левую руку и повредил старую рану. К утру у него открылась лихорадка, и он должен был оставить армию.

Едва занялся день, большой английский пароход, шедший к нам навстречу, дал нам знать, чтобы мы остановились. Когда пароходы сблизились, англичанин поднял итальянский флаг: «Viva l’Italia», закричали оттуда с сильным британским выговором: «Il Borbone ha sgombrato Napoli, vi si aspetta Garibaldi!» (Бурбоны очистили Неаполь, там ждут Гарибальди). С нашего парохода отвечали неистовыми viva. Это неожиданное известие сильно всех взволновало.

Около полудня повстречали мы другой пароход под итальянским флагом; он, опросив нас, передал нам приказание отправляться прямо в Неаполь.

Между солдатами произошло еще более радостное волнение. Стали осматривать и заряжать ружья, которые на этот раз оказались совершенно лишними.

Едва мы вошли в порт, трехцветное знамя на Castel dell’Uovo и Sant’Elmo[57] изумило и обрадовало всех.

Барки со всех сторон окружили нас. Viva Galubarda! Viva la Talia vuna![58] – кричали оттуда, размахивая трехцветными платками.

Это было 7-го сентября. Утром того же дня, Гарибальди один приехал в Неаполь, безоружный, и был встречен неистовыми изъявлениями восторга[59].

Когда пароход вошел на рейд и бросил якорь, солдаты полезли на мачты. С близ стоявших пароходов и барок бросали цветы, неистовые viva! оглашали воздух. Все повторяли одно имя: Гарибальди!

III. Неаполь

Каждый город, более или менее, непременно имеет свою особенную личность, которая гораздо резче бросается вам в глаза, при первом знакомстве с ним, нежели потом, когда вы уже обживетесь и свыкнетесь. Но Неаполь своеобразностью и характерностью, чуть ли не более всех, не только европейских, а даже азиатских городов, поражает в первый раз иностранца. На меня, по крайней мере, он произвел необыкновенное впечатление, когда я вышел на берег среди оживленной и разнообразной толпы, приветствовавшей нас самыми оригинальными и часто карикатурными выражениями восторга. Потом я короче познакомился с этим городом, освоился с этим новым для меня бытом, и теперь решительно не могу сказать, что́ в нем особенно поразило меня; но тогда я ясно почувствовал, что попал в совершенно новую для меня сферу. Я невольно припомнил все виденные мною рисунки помпейских фресок и мозаик и, видя тех же самых сатиров и фавнов, но либо в мундирах национальных гвардейцев, либо в щегольской одежде европейских джентльменов, обращавшихся ко мне с бешеными и непонятными жестами, признаюсь, я вообразил, что попал в какой-нибудь музей, где неведомою силой оживились все эти, так часто поражавшие меня памятники иной цивилизации, иного мира. «Magna Graecia»[60] – заметил мне мой приятель, пизанский студент, в чине подпоручика, бежавший возле проходившей меня стрелковой роты. У дверей коменданта встретил меня экс-бурбонский солдат с желтыми бакенбардами и усами, вероятно немецкого происхождения. Он молча отсалютовал ружьем… На дворе опять толпа одушевленно размахивала руками, и громогласные viva раздались в воздухе.

Во всем городе не видно было следов никаких работ, хотя все мастерские и магазины были отперты: всё народонаселение толпилось на улицах. Неаполитанцы рождены для праздников и демонстраций, и им давно не представлялось столь удобного случая к проявлению их природных наклонностей.

Походная жизнь приучает человека к беспечности, к недуманию ни о прошедшем, ни о будущем; она вообще пошлит человека и во многом делает его похожим на ребенка. Совершенная неизвестность дальнейшей нашей участи не давала нам составить себе какое-либо определенное понятие и о настоящем. Мы несколько дней пробыли в Неаполе, и совершенно безо всякого дела. Утром нужно было являться к рапорту в казарму Гранили, где стояли два батальона, образованные из остатков бригады Кастель-Пульчи, и целый день был совершенно в нашем распоряжении. Но так как с часу на час ожидалось приказание отправляться и еще неизвестно куда, – во всяком случае, однако, на тяжелые труды и лишения, – то мы и пользовались днем, то есть проводили его самым бесплодным образом. Мало-помалу собирались новые войска. Первый вслед за нами пришел батальон Маленкини[61], сильно пострадавший в деле под Милаццо. Беспорядок был общий; всем прибывшим отрядам нужно было переформироваться.

Гарибальди поселился в Palazzo d’Angri на [виа] Толедо, и в первые дни почти не выходил оттуда. Квартира его состояла из одной комнаты с балконом, с которого он иногда говорил с народом, постоянно толпившимся на улице вокруг дома. Рядом с комнатой диктатора была небольшая круглая комната, бывший будуар хозяйки дома; здесь Гарибальди давал свои аудиенции. Некоторые приближенные к нему офицеры, и в числе прочих полковник Миссори[62], командовавший гвидами и формировавший в это время уланский эскадрон, жили в том же доме. В бывшей бальной зале накрывался большой стол, приборов на пять-десять, для генералов и офицеров штаба, и Гарибальди редко обедал с ними. Из известнейших сподвижников Гарибальди при нем были: Сиртори[63], начальник его штаба, Козенц[64], командовавший 16-й дивизией, впоследствии военный министр, и Мильбиц[65], герой 1848 года, под начальством которого Гарибальди в Риме успел приобрести себе такое громкое имя. Тюрр[66] и Биксио, страдавшие от недавно полученных ими ран, явились позже. Как только доставало у диктатора время на все разносторонние занятия, которых требовали от него обстоятельства! В одно и то же время он составлял новое министерство и организовывал свою маленькую армию; многие его декреты, с восторгом принятые народом, касались весьма различных административных отраслей.

Между тем жизнь наша текла невозмутимым путем три или четыре дня; время проходило между кофейными и театрами. Новые войска прибывали, и в самом Неаполе формировались батальоны горцев Везувия[67] и морской пехоты. Замечательно, что при этом громадном стечении волонтеров всех сословий, всех наций, ни разу не был нарушен порядок, ни разу не дано жителям повода жаловаться на нарушение их прав. Прибавьте к этому, что бо́льшая часть вновь прибывших не были размещены по полкам, многие даже вовсе не внесены ни в какие списки, значит, не имели над собою никакого начальства; нигде ни жандарма, ни плац-офицера, никакого признака полиции.

Это было время энтузиазма, искреннего увлечения. Лица всех неаполитанцев, даже пошлые лица лавочников, так редко что-нибудь выражающие, дышали чем-то праздничным; каждый лаццарон[68] смотрел триумфатором. Дела Гарибальди в Сицилии и Калабриях[69] имели слишком партизанский характер, а потому из иностранцев только люди, горячо преданные идее итальянского героя, решались разделять с ним трудности его предприятия и торжества его побед. Со вступлением в Неаполь, всё приняло другой характер, и молодые люди, по преимуществу военные, из всех стран спешили туда только из-за чести сражаться под начальством героя, добиться славного крещения кровью под народным знаменем возрождающейся страны. Многие являлись в своих мундирах. Тут были и зуавы, и венгерские гусары, солдаты и офицеры англо-индийской армии. Между последними особенно отличался знаменитый еще прежде майор Льюсон. Старший сын богатого шотландского семейства, он еще юношей отказался от права первородства и отправился в Индию, где хладнокровною храбростью и ухарским наездничеством возбуждал удивление своих соотечественников, которых не скоро чем удивишь. Наконец, уступая требованиям семейства, он оставил военное поприще и отправился на родину. На беду, пароход, на котором он ехал, остановился в Алжире, а там, в это время, известный Жерар[70] собирал экспедицию для львиной охоты. Льюсон не выдержал и отправился с ним. Оскорбленное семейство оставило безо всяких средств блудного сына. Он занялся корреспонденциями для английских журналов, и в нем открылся такой запас юмора и беллетристического таланта, что журналы наперерыв стали друг у друга оспаривать остроумного корреспондента, и наш майор, чуждый предубеждений своего круга, отлично зажил собственными трудом. Я бы никогда не кончил, если бы стал перечислять всех более или менее известных людей, служивших часто рядовыми в волонтерах Гарибальди. Читатели, конечно, уже знают из журналов очень многих из них по именам. Французская рота, организованная покойным де Флоттом[71], вся подряд состояла из личностей, имевших весьма мало других качеств, кроме общей всем французам способности хорошо драться.

Я уже сказал вам, что Гарибальди имел намерение правильно организовать свою небольшую армию, которая, за исключением личной храбрости и искренней преданности своим целям, чувствовала недостаток во всем решительно. Артиллерия страдала особенно. В арсеналах Неаполя найдено было несколько пушек; но бо́льшая часть их были брошены за негодностью; всю же лучшую артиллерию король Франческо[72] еще заранее отправил в Гаэту и Капую. Кроме материала, терпелся еще сильный недостаток в офицерах и прислужниках артиллерийских. Недостаток этот сильно беспокоил диктатора. Между тем обстоятельства принимали всё более и более грозный характер, и пришлось, наконец, не только не дав армии никакого правильного устройства, но даже не подождав, пока соберется вся численная масса волонтеров, отправить ее против врага почти в десять раз сильнейшего.

Об ее составе позвольте вам сказать здесь два-три слова. Номинально у нас было в это время четыре дивизии: 16-я под начальством Козенца, 17-я – Биксио, 18-я – Тюрра и 19-я – Авеццана[73]. Нечего и говорить, что они только носили название дивизий, а далеко не имели численного состава их. Дивизия Биксио была составлена большею частью из волонтеров первой экспедиции. Ядро ее, лучшую часть, составляли генуэзские карабинеры, любимое войско диктатора. Затем батальон Менотти[74], сына Гарибальди, в состав которого входила рота французских зуавов. Затем не помню сколько-то стрелковых рот и эскадрон гвидов. Дивизия Тюрра состояла из английского и пешего венгерского батальонов, из бригады Кастель-Пульчи, немецкой роты и эскадрона венгерских гусар. Вторая экспедиция составляла дивизию Козенца, которой командовал генерал Мильбиц, так как Козенц быль назначен военным министром. Дивизия же Авеццана не имела ни одного, сколько-нибудь правильно организованного батальона. Около 15-го сентября, войска гарибальдийские получили приказание выйти из Неаполя и занять ближайшие к неприятелю позиции, Маддалони, Санта-Марии Капуанской и Сант-Анджело, вдоль Вольтурно. Тюрр, получив общее начальство, имел главную квартиру в Казерте. Неприятель свои аванпосты растянул вдоль другого берега Вольтурно, а корпус из 18–20 тысяч человек расположил лагерем близ Капуи.

Гарибальди оставался в Неаполе. Несколько дней прошли в незначительных аванпостных перестрелках, пока наконец, 19 сентября, генерал Тюрр не решился начать наступательный образ действий. С рассветом, он атаковал Каяццо, место переправы через Вольтурно, и до полудня овладел им. Тогда оставив там около 600 человек, он отретировался к Сант-Анджело. Того же дня бурбонцы напали на Каяццо, и перерезав почти весь небольшой отряд, занимавший его, овладели им и стали угрожать нашим позициям. Тюрр был отозван в Неаполь. Гарибальди вознамерился действовать решительно, вследствие чего приступал к более правильному размещению войск и организации двух действующих линий.

Я между тем получил приказание состоять при главном штабе 1-й из этих линий, и перед отправлением на аванпосты должен был переговорить с полковником Миссори. Я уже сказал вам, что он жил в Palazzo d’Angri вместе с диктатором, которому при Милаццо он спас жизнь и с которым был в очень интимных отношениях. Было около 4-х часов пополудни; мне сказали, что полковник поехал в казарму, где стоял формируемый им эскадрон улан, но что он вероятно скоро будет к обеду, и чтобы я подождал его в приемной. В маленькой круглой комнате, омеблированной как дамский будуар и служившей диктатору за приемную, сидело несколько человек офицеров в красных рубахах, куря и весело разговаривая друг с другом. Приземистый плечистый полковник, испанец родом, рассказывал какую-то предлинную историю на испанском языке. Слушатели довольно дурно понимали его и часто прерывали его замечаниями на итальянском, которых он в свою очередь не понимал вовсе; это очень смешило публику и в особенности белокурого курчавого юношу в мундире поручика пьемонтских берсальеров. Пригласив меня сесть, они продолжали веселую беседу. У двери налево сидел национальный гвардеец со штыком, а в темном углу комнаты я едва мог разглядеть седого старика, в черном фраке, с трехцветным шарфом через плечо и с весьма живописною наружностью. По стенам висели акварельные портреты дам и детей, в костюмах 1812 года. Я вынул маленький альбом, который постоянно носил в кармане, и бесцеремонно принялся набрасывать всю виденную мною картину. Это обратило внимание испанца; он попросил посмотреть; за ним подошли другие. Я заговорил с ним по-испански, и он принял меня за португальца. Я разуверил его насчет своей национальности, и вся публика принялась смотреть на меня с особенным любопытством. В последнее время я так успел привыкнуть к этому любопытству, что оно вовсе уже не стесняло меня. Юноша пьемонтец счел долгом заметить, что он не знает немецкого языка, и что его сильно удивляет, как это чехи и поляки говорят таким языком, что даже и немцы их не понимают. В это время дверь, у которой сидел часовой, отворилась, и из нее вышел старичок небольшого роста, но бодрый и коренастый, с длинными волосами и бородою, в венгерской шапочке, что всё вместе делает его очень похожим на Гарибальди, которого он соотечественник и секретарь. «Господа, – сказал он, – генерал обедать не будет, а просит вас прислать ему тарелку супу и еще чего-нибудь». Затем он пригласил старика с трехцветным шарфом войти в комнату диктатора, а шумная толпа офицеров, томимая аппетитом, решилась идти в столовую, не дожидаясь Миссори. «Семеро, дескать, одного не ждут».

IV. Санта-Мария

Чтобы вполне понять новое распределение гарибальдийских войск против Капуи, необходима небольшая топографическая заметка о месте действия. Но предполагая, что из журнальных известий читатели составили себе общее о ней понятие, я не буду очень распространяться об этом. Между Неаполем и Капуей идет железная дорога, но не по прямому направлению. Сперва от Неаполя она направлена к северо-востоку до местечка Маддалони, оттуда на запад до Казерты, и наконец оттуда по прямой линии на север и очень мало на восток, в Капую, через Санта-Марию. Между Маддалони и Санта-Марией, по берегу Вольтурно, возвышаются вершины Сант-Анджело и Сан-Микеле, совершенно в виду Капуи, и господствуют над нею. Кроме того, из Санта-Марии в Неаполь идет шоссе, пересекающее железную дорогу через местечко Аверса. Таким образом, Казерта, с запада, севера и востока, окружена полукруглой линией, идущей от Аверсы, через Санта-Марию, Сант-Анджело и Сан-Микеле до Маддалони. Эта линия была разделена в военном отношении на две части: первой, большей, от Аверсы до Сант-Анджело командовал генерал Мильбиц, второй – Биксио. Всё пространство, ограниченное этой линией и далее на север, представляет сплошную равнину, доходящую к западу до самого моря. Равнина эта хорошо обработана, и незапаханные места покрыты деревьями и постройками. Санта-Мария, небольшой городок, имеет несколько тысяч жителей, которых бо́льшая часть впрочем разбежалась при нашем приближении: такой страх и недоверие успели внушить им неаполитанские войска, что от одной мысли военного постоя они бросали жилища и имущества. Тут-то находилась главная квартира командующего первой линией.

Я приехал с вечерним поездом, и прямо отправился к генералу. Он обедал, но не заставил себя дожидаться, а велел проводить меня в столовую. В большой зале, за длинным столом, сидело человек до сорока офицеров. Мильбиц в очках и фуражке заседал на президентском месте. Возле него сидела пожилая полная женщина, с огромными черными глазами и орлиным носом. Все смеялись, громко разговаривали между собою, и по-военному любезничали с толстыми служанками, разносившими кушанья. На столе стояло около дюжины свеч в чрезвычайно разнокалиберных подсвечниках. Я приготовлялся церемонно представиться генералу, но когда дежурный офицер назвал меня, он оторвался от тарелки, в которую был очень углублен и, обгрызывая куриное крыло, которым успел очень удачно налакировать себе нос и седые усы, пробормотал, что я назначен состоять при его штабе и вероятно буду состоять при нем. Затем он сказал мне, что если я еще не обедал, то чтобы садился за его стол, и что это приглашение делается раз и навсегда; затем он с пущим прилежанием занялся тарелкой и стал наверстывать потерянное время. Несколько знакомых мне офицеров стали подзывать меня к себе, угощать вином и расспрашивать о Неаполе, каждый о том, что его больше интересовало. Обед кончился, и все разбрелись по внутренним комнатам.

Квартира генерала состояла из длинной анфилады комнат, начинавшейся залой и тянувшейся до столовой. Зала, и за ней нечто вроде гостиной, были омеблированы с некоторым комфортом; было даже фортепиано. Но в других комнатах, кроме железных кроватей или просто тюфяков, не было решительно ничего. Возле столовой, в небольшой комнате, стояли два некрашеных стола; на них кипы бумаг и письменные принадлежности. Это была канцелярия генерала, куда он отправил меня после обеда для исполнения некоторых формальностей. За одним из столов сидел молодой человек очень красивой наружности, в красной рубахе, нараспашку и без пояса; он оказался чем-то вроде делопроизводителя. «А, вы только что из Неаполя, – сказал он очень любезно, – жаль, что я не знал прежде, а то бы я попросил вас купить мне револьвер. Представьте себе, здесь раздавали револьверы всем боевым офицерам, и для них не достало. Я было потребовал себе, так мне сказали, что мне его не нужно, так как я ufficiale di penna (то есть вроде канцелярского чиновника), и в дело не хожу. Оно, конечно, правда, но согласитесь, я сижу здесь часто совершенно один, а на аванпостах закатывают такую перестрелку, что невольно становится страшно. У меня же, кроме дрянной сабленки, которой я и владеть не умею, никакого оружия не имеется».

В это время вошел Мильбиц. «Вам здесь будет работа, – сказал он, увидев меня, – нам нужно укрепиться, а офицеров, знакомых с этим делом совершенно нет». – «К сожалению, и я вовсе не практик по части полевой фортификации». – «Вот и еще беда! А я на вас надеялся. Впрочем, – прибавил он, – тут нужен здравый смысл, да кое-какие познания; дело не Бог знает какое головоломное. Я еду на аванпосты, поезжайте со мной осмотреть позиции. Впрочем, теперь ночь, и вы не много увидите; лучше уж завтра на рассвете будьте готовы». Я заметил, что не худо бы посмотреть предварительно топографические карты и планы, а со случайностями можно будет ознакомиться посредством ночных разъездов, так как местность довольно открытая и неприятель слишком близок. «Карты вы найдете в моей комнате на столе, только общие, а специального плана швейцарец-инженер и до сих пор не сделал». В это время доложили, что коляска готова, и Мильбиц вышел, сказав, что через час он вернется, и чтобы к тому времени я был тут, а пока посоветовал мне идти позаботиться о квартире, «которой, впрочем, не часто придется вам пользоваться», заметил он мне, выходя.

Воспользовавшись свободною минутой, я с толпой офицеров отправился в кофейню del Molo, где солдаты и офицеры в живописных группах, каждый сообразно своим наклонностям, либо опорожняли бутылки марсалы и рому, либо прохлаждались мороженым. Здесь было собрание всевозможных национальностей, даже какой-то негр в красной рубахе с капральскою нашивкой на рукаве. Венгерцы в узких штанах и в чекменях с брандебурами[75] молча сидели вокруг стола, на котором красовалась целая батарея бутылок, красноречиво объяснявшая причину их молчания. Калабрийцы в своих высоких шляпах, увешанных шнурками и лентами, старались потопить в коньяке тоску по отечественному Centerbe[76]. Французы шумно разговаривали вокруг чаши с пылавшим пуншем. Общий говор сливался в какой-то одуряющий и непонятный шум.

От одной из групп отделился пожилой зуав в живописном костюме и феске и со стаканом пунша подошел ко мне. Я с ним встретился в Неаполе, он только что приехал определиться, и теперь уже левая рука его была подвязана черным платком. При нем, в качестве адъютанта что ли, состоял какой-то мальчик лет пятнадцати с прекрасивым лицом, еще не успевшим загореть, и с нежными почти женскими руками. Зуав непременно требовал, чтоб я выпил за его скорейшее выздоровление; от личностей этого рода отделаться, не исполнив их просьбы, невозможно, и я, несмотря на жар, должен был осушить стакан теплого пуншу. Он между тем рекомендовал меня своему спутнику в следующих выражениях: «Видишь вот поручик …ммм…» – он не мог вспомнить моего имени – «ну всё равно имя у него мудреное, а у меня память плохая, потому что я в молодости дурно учился. Ты с меня примера не бери, а когда война кончится, непременно научись какой-нибудь науке. Это хорошо. Вот поручик много разных наук знает, и это у него видно по лицу. Он иностранец, как и мы, и пришел драться за Италию, потому что всякому хорошему человеку приятно драться за доброе дело. А это вот», – прибавил он, обратясь ко мне: «c’est mon moutard[77]. Он добрый малый, и я взялся образовать его, le former[78], из него может прок быть, но хлопот мне с ним очень много», – добавил он тоном заботливой няньки.

В другом углу, голубоглазый и белокурый юноша, с сильным немецким выговором, объяснял кучке мало слушавших его итальянцев, что не все немцы австрийцы, и рассказывал им с большим одушевлением о Nationalverein’ах[79]. За одним из столиков сидел среди офицеров поп с черною бородой в расстегнутом подряснике, из-под которого виднелась красная рубаха, и что-то очень тихо им рассказывал. За тем же столом сидел маленький гарибальдиец в надвинутой на глаза круглой шляпе, в котором очень не трудно было узнать женщину… Когда я вышел на улицу, луна была в полном блеске; вокруг не видно было ни души. Издали слышались порою громкие песни, и от времени до времени раздавались глухие выстрелы, и огненная полоса мелькала по ясному небу.

В зале у генерала сидели праздно штабные офицеры. С аванпостов являлись с рапортами. Седой полковник играл в шахматы с каким-то смуглым господином в клеенчатом непомерно высоком кепи. Слабонервный поручик, сожалевший о том, что не мог достать револьвера, хлопотал и суетился. Не доставало офицера для ночного разъезда и, к величайшему моему неудовольствию, им вздумалось пополнить мной этот недостаток. Мне не хотелось прямо показать, что выбор этот вовсе не был мне по вкусу, и я вздумал как-нибудь отделаться от него под благовидным пред логом. Я было заговорил о том, что у меня нет лошади, но мне сейчас же предложили на выбор чуть ли не всю штабную конюшню. Что я ни выдумывал, всюду встречал отпор, так как каждый опасался, что если не сладится дело со мною, выбор падет на него. Делать было нечего; скрепя сердце я отправился. Мне попался какой-то непомерно высокий конь, которого рассмотреть хорошенько я не мог в темноте. Гусары по два в ряд стояли на дворе главной квартиры. Капитан Б. выехал на маленькой вертлявой лошаденке, и мы двинулись. Улицы были совершенно пусты. Удары копыт звонко отдавались в ушах. Я был в очень дурном расположении духа, а лошадь моя как назло никак не соглашалась идти спокойным шагом. Едва мы выехали из города, к нам присоединился пеший патруль, и мы благополучно отправились на дальнейшие подвиги. Мы шли по шоссе; по сторонам, темными пятнами, деревья застилали всю местность. Проехав минут около десяти, капитан разослал несколько человек по разным направлениям и, закинув саблю за заднюю луку, чтобы не бренчала, сам осторожно съехал с шоссе и скрылся за деревьями. Построив оставшихся со мною людей в боевой порядок в две линии, что нелегко было сделать с импровизированными кавалеристами, я примкнул к правому флангу первой шеренги и стал пристально всматриваться вдаль и внимательно прислушиваться.

Кругом всё было тихо, спокойно, лист не шелохнется. Месяц светил ясно и чисто. Изредка фырканье лошади или удар подковы о шоссе нарушали это полное молчание ночи. Мало-помалу я предался сладкой задумчивости, от которой недалеко было и до дремоты. Долго ли я находился в этом состоянии, не знаю. Вдруг выстрелы раздались невдалеке, – а мне так показалось, что над самым ухом, – и конский галоп послышался в стороне. Я вдруг проснулся и не зная, что предстояло мне делать, сказал по-итальянски какую-то пошлую ободрительную фразу, которой венгерцы, вероятно, и не поняли.

В это время несколько всадников показались перед нами на дороге. Я взял с собою унтер-офицера и поехал к ним навстречу. Оказался наш же капитан. «Куда забрались, проклятые! – ворчал он. – Ну, ребята, теперь домой. Направо кругом». Мы воротились около трех часов ночи. Я отправился по темным комнатам штаб-квартиры отыскивать уголок, где бы провести остаток ночи, но все, на чем только можно было улечься с каким-нибудь комфортом, было занято. Наконец, утомленный, я бросился на попавшееся кресло и заснул мертвецким сном.

V. Archi di Capua[80]

Город Санта-Мария расположен на том самом месте, где находилась Капуя, в которой зимовал Аннибал[81], но или сам город, или вкусы солдат с той поры изменились, только в настоящее время стоянкой там трудно изнежить какое бы то ни было войско. С тех времен уцелели еще некоторые постройки, как например, на дороге в теперешнюю Капую, шагах в полутораста от Санта-Марии, вы увидите огромную арку в виде триумфальных ворот. Правая часть одного из сводов сверху обвалилась, но вообще постройка эта сохранилась очень хорошо.

В одной из ниш поставлена, верно еще в средние века, каменная мадонна, а в другой едва можно разобрать окончание какой-то латинской надписи. Направо от этой арки, шагах в двухстах, на небольшом возвышении, находятся развалины амфитеатра, называемого Кампана. Линия между амфитеатром и аркой, и дальше до станции железной дороги, представляла наш фас к неприятелю. На этих трех главных пунктах были расположены аванпосты, а между ними расставлено несколько пикетов. Положение это было очень невыгодно, и при этих условиях местности, не имея чем укрыться, мы вряд ли могли бы устоять против неприятеля, если б он вздумал атаковать нас.

Мне поручено было укрепить эту позицию, и притом в самом скором времени. У нас и в помине не было никаких саперных или инженерных команд. Я обратился к синдику с требованием рабочих в таком числе, сколько можно достать с платою по 40 грано[82] (около 40 коп. сер.) в день. Часа через полтора посланный возвратился, торжественно ведя полдюжины ребятишек и нескольких чуть двигавших ноги стариков. Все они были перепуганы, словно их вели на казнь. Выбрав постарше из мальчишек, я послал их рубить колья, а остальных отправил по домам. К синдику я обратился со вторичным требованием, и он опять прислал партию вроде первой, и это повторялось несколько раз. Наконец колья нарублены, шнуры натянуты, но нет ни лопаты, ни землекопов. Пришлось самому отправиться в город и принять решительную меру.

Взвод национальной гвардии был послан на Piazza del Mercato[83] с поручением силой забирать всех годных на фортификационные работы, если сами не захотят идти за обещанную плату, которая вдвое превышала обыкновенную поденную цену. Эта мера, как вообще крутые и решительные меры в подобных случаях, имела большой успех. Я оставил синдику небольшую записку, в которой изложил свои требования, с приглашением исполнить их в течение шести часов, то есть до заката солнечного, так как время уже перешло за полдень.

Правда, требования эти могли быть довольно удобно исполнены в полчаса времени. Дело состояло в присылке съестных припасов, то есть сыра, вина и хлеба на всё количество рабочих, и потом в закупке некоторых землекопных и других орудий. В случае замедления или неточного выполнения, я угрожал подачей рапорта командующему линией, чего особенно боятся все мирные власти в военное время. Возвратившись к работам, я нашел целую толпу, смиренно стоявшую под прикрытием национальной гвардии. Между ними было несколько джентльменов и дам, пришедших добровольно принести свою лепту труда на пользу отечества. Выбрав годных к работе, которых оказалось человек до пятидесяти, я распустил остальных, а двух священников, нескольких маменькиных сынков и двух или трех женщин, непременно желавших остаться, пригласил вязать фашины[84].

Между тем, со стороны дебаркадера торжественно подвигалась к нам какая-то колонна. Предводитель ее подошел ко мне. Это был высокий плотный мужчина, уже пожилой; его густые волосы и темная каштановая борода искрились сединою. Огромный орлиный нос и бронзовый цвет лица гармонировали со всей его фигурой, и составляли очень красивую, хотя неправильную и грубую физиономию. Он начал очень мудрую и длинную речь, начинавшуюся словами: «Illustrissimo signor ufficiale»[85]. По произношению, в нем легко было узнать горного жителя; он оказался абруццем[86]. Из речи его явствовало, что он подрядчик, ведущий в Неаполе постройки по части путей сообщения, и содержит огромное число рабочих. Утром того же дня, случившись в Санта-Марии, он узнал о нашем затруднительном положении; сообразив при этом как он выражался, всюду известную неспособность санмаритан (жителей Санта-Марии) к земляным работам, он с первым поездом отправился в Неаполь, выбрал из числа своих рабочих десятка четыре добрых абруццев, «хороших патриотов», широкоплечих парней, и теперь они в моем распоряжении. «Вы сделаете ваши ученые соображения, укажете нам где и что нужно делать, а в том, что ваши распоряжения исполнятся со всей точностью и быстротою, порукой вам я, Доменико Флокко Абруццез».

Сколько однако ни предавался я ученым соображениям, никак не мог придумать ничего лучше, как провести длинную траншею от амфитеатра вплоть до арки, и под нею устроить батарею, а ряды домов и заборы, идущие вплоть до железной дороги, где инженеры бельгийцы ставили другую батарею, ретраншировать[87]. Таким образом мы бы представляли врагу в самом центре довольно сильную позицию. Небольшой домик «Cascina della Paglia»[88], шагах в двухстах от арки, обстреливал дорогу и служил нам передовым пунктом. Наконец, за нами были городские постройки, которыми можно было воспользоваться, если бы нас выбили из первой позиции. План этот я сообщил Мильбицу, и он его одобрил. Тем не менее выполнение его было весьма затруднительно при наших ограниченных средствах. Я велел рубить деревья, которыми была усеяна местность. Молодые гибкие ветви шли на фашины, а стволы с сучками валились по шнуру и давали скелет парапета. Едва спала невыносимая жара, рабочим принесли провизию. Я сибаритски расположился на плаще в тени, и принялся за свой тощий обед, состоявший из винограда с хлебом, запивая абсентом. Ко мне подошел Доменико Флокко; я предложил ему часть своей трапезы. «Как? Так это-то ваш обед? Нет постойте. Дон Карло!» – закричал он словно в рупор. Явился какой-то старикашка с засученными рукавами и что-то жуя. Он стал, как солдат, во фронт перед моим собеседником и правую руку поднял ко лбу; не знаю, закрывался ли он от солнца, или салютовал своего командира. Тот отдал ему какое-то отрывочное приказание, и дон Карло сделал налево кругом и ушел прихрамывая.

Через несколько минут он воротился с круглой деревянной, огромных размеров, складной бутылью вина и еще какими-то обеденными принадлежностями. Доменико торжественно принялся их раскладывать. Вообще он ничего не делал без величия и торжественности.

Работы продолжались до ночи. Я отправился к рапорту в штаб-квартиру. Там собрались со всех отдельных позиций. Нового ничего не было. Бурбонцы бомбардировали наши работы на Сант-Анджело, но не причиняли им никакого существенного вреда. Была чудная ночь, хотя и в конце сентября, но теплая и сухая, чему я был очень рад, так как мне пришлось провести ее под открытым небом.

Наутро я встал с рассветом. У абруццев, действительно, дело горело в руках. Остов траншеи был весь положен, и местами уже рыли вал. Городские работники еще спали. Я разбудил их, и мы принялись закладывать батарею. Во дворе одного из самых близких к нам домов, солдаты заметили большую кучу хвороста, так как соседние деревья были все срублены, то нам приходилось идти за фашинами довольно далеко; кроме того, так как взлезая на деревья, люди подвергались бы неприятельским выстрелам, то приходилось бы валить целые березы и акации. Я отправил сержанта, чтоб он сделался как-нибудь с хозяином, чтобы тот уступил нам этот хворост за приличное вознаграждение.

Немного погодя, вдруг целое семейство, со старухами и детьми, горько рыдая и вопя, бросается мне в ноги. Что за история! Оказывается, всё тот же несчастный хворост виною. Напрасно уверял я их, что им будет всё заплачено и чтоб они сами назначили цену. Собралась толпа окрестных жителей; я попросил некоторых из них оценить этот дорогой предмет, и отдал назначенную сумму старухе, которая больше всех кричала и бесновалась. Но она и тут не унялась. Работники громко хохотали, ругались и бросали в нее мелкими камнями, так что для ее же собственной безопасности я велел отвести ее домой и приставить к двери часового. Старуху почти силою потащили, и она всё на кого-то жаловалась и плакалась на свою вдовью участь.

Едва окончилась эта скучная история, из города приехали две извозчичьи коляски, остановились невдалеке, и из них вышло несколько человек в красных рубашках. «Диктатор! Il generale dittatore!» – раздалось повсюду, и не было никакой возможности удержать работников на местах. Гарибальди шел впереди группы офицеров. Он был в своем обыкновенном костюме. Полинялая красная рубаха, узкие серые панталоны раструбом к низу и худые нечищеные сапоги. Венгерская черная шляпа была надвинута на самые брови. Видно было, что он не в духе. Голова была опущена на грудь, и брови нахмурены. Он подошел к начатым работам, взлезь на парапет, посмотрел во все стороны и молча пошел дальше к амфитеатру. Работники кидали шапки вверх и восторженно кричали «viva»! Он, казалось, ничего не слышал.

Вдруг откуда ни возьмись, мой дон Доменико бежит вприпрыжку, застегивая сюртук. Он догнал диктатора, забежал ему вперед, стал на одно колено и поймав его правую руку, поцеловал ее с экстазом. «Io bacio quella destra», – сказал он торжественно, «che portò il glorioso alloro di libertà nel mio paese» (я целую десницу, принесшую славный лавр свободы в мое отечество). Абруццы неистово рукоплескали и кричали «viva!» Диктатору, кажется, было очень неловко; он скорыми шагами пошел вперед и ловко вскарабкался на крутой холм. «Диктатор очень озабочен сегодня», – сказал мне один из сопутствовавших ему офицеров и поспешил вдогонку за ним.

– Досадно, что я не взял с собою своего сынишку. Кто знает, приведется ли ему увидать этого удивительного человека, – сказал дон Доменико, утирая рукавом свои глаза.

VI. Баррикады

Едва садилось солнце, я брал с собою по нескольку человек абруццев с лопатами и топорами, и мы отправлялись в сторону от шоссе, разыскивать все бывшие там проселочные дороги, и те из них, по которым можно было бы провезти пушки или пройти конным отрядам, мы перерезывали рвами, ставили там рогатки и всякого рода баррикады. Часто нам приходилось забираться очень близко к неприятельским аванпостам. Иногда мы даже слышали разговоры в бурбонском лагере, и разговоры почти всегда происходили на немецком языке. Поросшая густым кустарником местность благоприятствовала нам, а благодаря неисправности аванпостной службы в королевском войске, мы были вне всякой опасности.

Три или четыре дня кряду повторялись наши вечерние экскурсы. Мы изрезали все дороги и тропинки. Возвращаясь, я вздумал забраться несколько в чащу, в сторону от дороги. Я шел со всевозможной осторожностью, медленно ступая и держа саблю под мышкой; работники, притаив дыхание, пробирались за мною. Вдруг раздалось несколько выстрелов, и пули прожужжали над нашими головами. Испуганные абруццы согнулись в три погибели и поворотили назад, с намерением выбраться на дорогу. Они, конечно, поступили очень не расчетливо. За нами могла быть погоня, а в кустах спрятаться было несравненно легче, нежели на ровной дороге; убежать же от конной погони нечего было и надеяться. Уговаривать их и объяснять им всё это было некогда, а одному оставаться было слишком невыгодно, и в отправился вслед за ними. Она бежали так быстро, что угнаться за ними я не мог. Погони однако никакой не оказалось; но едва мы прошли, или правильнее пробежали, несколько шагов, снова раздались выстрелы, и несколько пуль впереди нас взбороздили землю почти у нас под ногами.

Очевидно, что невдалеке был поставлен пикет, состоявший (насколько можно было судить по выстрелам) из пяти или шести человек. Если б их было больше, они непременно вышли бы помешать нам работать; по крайней мере, вслед за первым залпом пяти или шести ружей, тотчас бы выстрелили остальные. Тут же между выстрелами протянулось довольно времени, употребленного, конечно, на заряжение ружей; наконец уже одно то, что первые выстрелы были взяты слишком высоко, а вторые слишком низко, давало заключать, что стреляли одни и те же.



Поделиться книгой:

На главную
Назад