Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тарковский и я. Дневник пионерки - Ольга Евгеньевна Суркова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Ольга Суркова

Тарковский и я. Дневник пионерки

Посвящается моим детям Степану и Павлу с пожеланием оставаться в плену всевозвышающего обмана.

© Суркова О. Е., текст, 2002

© А. Бондаренко, оформление, 2002

© Издательство «Деконт+», 2002

© Издательский Дом «Зебра Е», 2002

* * * Королева То участь всех: все жившее умрет И сквозь природу в вечность перейдет. Гамлет Да, участь всех. Королева Так что ж в его судьбе Столь необычным кажется тебе? В. Шекспир. Гамлет. Акт I. Сцена 2

Вступление,

объясняющее, почему так долго писалась эта книга и для чего она все-таки написана

Казалось бы, кому как не мне следовало первой написать книгу о Тарковском, кому, как не мне, как говорится, «и карты в руки»?..

Я узнала его еще во время съемок «Андрея Рублева». А затем почти двадцать лет меня связывали с ним и его второй семьей самые близкие дружеские отношения — одно время мы даже состояли в родстве… Отношения эти продолжались вплоть до начала съемок последнего фильма Тарковского «Жертвоприношение» — вслед за Ларисой, женой Тарковского, я была первым слушателем только что законченного сценария.

Случилось так, что я единственная имела возможность наблюдать за работой Тарковского и происходившими с ним метаморфозами не только у нас на родине, в России, но и здесь, на Запаае, куда нас угораздило попасть одновременно, и был период, когда мы оба усматривали в этом «перст Божий»…

А самое главное, что все это время меня как журналиста, допускали в «святая святых» творческих замыслов, разочарований и надежд, профессиональных проблем и озарений, особенно щедро с того момента, когда Тарковский предложил мне стать соавтором «Книги сопоставлений». Спустя десять лет эта книга появилась на Западе под заглавием «Запечатленное время», переработанная и дописанная мною в соответствии с его соображениями и пожеланиями.

Почему же все-таки я молчала так долго, когда одна за другой продолжали появляться работы, исследующие феномен Андрея Тарковского? Почему я отделывалась небольшими статейками, бездействуя по-существу, точно в параличе?

Этому есть несколько объяснений. Отношения наши только внешне носили простой и однозначный характер. Действительно, долгие годы я с детской восторженностью боготворила великого и гонимого художника. О, как это типично для России! Бескорыстная и безоглядная помощь во имя торжества Правды, полной и абсолютной. Тарковский был окружен такого рода людьми, которые, почти обожествляя его, готовы были служить не только ему, но и его семье просто так, ради «святого искусства». Готовыми помочь не только на съемочной площадке, но и дома, по-хозяйству, доставая дефицитные тогда «продуктовые заказы», выбивая дешевые материалы на строительство деревенского дома, оплачивая мебель в рассрочку, бегая по мелким поручениям. Это осмысляло и облагораживало жизнь каждого из нас, допускало в круг избранных. А тем более я оказалась выделенной Мастером среди всех этих людей для самой почетной задачи, творческого сотрудничества — о большем счастье не приходилось даже мечтать!

Но по-существу, я постепенно «вырастала» из этого образа гимназически восторженной почитательницы «великого художника», которого я узнала еще студенткой киноинститута. «Взросление» мое происходило тем быстрее, чем в более кричащее противоречие вступали на моих глазах декларируемые режиссером высокие и «бескорыстные» духовные ценности с его же «житейской практикой». Тогда я решила для себя разделить эти две сферы существования художника: сосредоточиться на его творчестве и пренебречь бытовой стороной его жизни.

Время, запечатленное в его фильмах, хранит следы тяжелой и часто безуспешной борьбы с собою, неумения совладать с той ржавчиной, которая постепенно разъедала его душу, предательски расползаясь по экрану. Его фильмы, на самом деле, уникально интерсны и как объективное свидетельство этой борьбы.

Долгое время я не замечала, или не могла, не хотела замечать следов той эрозии, которая заметна на экране, и до конца объясняет мне сегодня уникальную художественную и человеческую судьбу Тарковского. Мы дружили, точнее Тарковский одаривал меня своей дружбой, и так хотелось, закрывая на все глаза, просто верить и любить идеал — «ах, обмануть меня нетрудно, я сам обманываться рад»…

К тому же мы сотрудничали, и я упорно старалась не замечать иногда очень досадных «мелочей», совершенно не предполагая, что все движется к такой быстрой и неожиданной развязке не только наших отношений, но, увы, всей его судьбы… Но не будем забегать вперед — об этом написана книга…

Прежде чем ее написать я должна была окончательно «остыть» и успокоиться, «отстраниться» от событий, когда-то столь близко задевавших меня. Я начинала писать книгу о Тарковском сразу после драматического для меня разрыва с ним в 1984 году, когда казалось, что режиссер полон сил и перед ним расстилается будущее — но это была бы другая книга. Я должна была переосмыслить и передумать все заново, пораженная его смертью. Ведь, в конце концов, что бы ни было, я так бесконечно любила и потому после, увы, так мучительно ненавидела все то, что связывало меня с Тарковским, Ларисой, их бытом, стилем жизни, их окружением. Душа моя должна была освободиться из многолетнего плена, мысли проясниться, чтобы я смогла, подобно заикающемуся мальчику из пролога «Зеркала», обрести уверенность: «я могу говорить»!

«Книга сопоставлений», над которой мне когда-то предложил работать Тарковский, задумывалась изначально как диалог критика и режиссера совместно с известным киноведом Леонидом Козловым. Но в этом соавторстве книга не состоялась. В процессе работы, мне кажется, я поняла, отчего не сложилось их сотрудничество. Тарковский был слишком авторитарен, так что задуманный «диалог критика и режиссера» неуклонно превращался в его монолог, который надлежало перевоссоздавать критику, взявшемуся за эту работу. Мое ощущение было правильным, так что следующий вариант книги, еще раз переписанный мною с уважением к желанию Тарковского «иметь свою книгу», озаглавлен «Запечатленное время» и имеет на обложке одного автора. Он не вместил в себя не только полноправного соавтора-собеседника, но даже комментатора и интервьюера, каковыми я в реальности была в «Книге сопоставлений», иллюстрируя и подкрепляя теоретические размышления режиссера примерами из его же художественной практики.

Тарковский был человеком очень чутким к высказываниям, соображениям и формулировкам, «попадавшим» в его все более строго выстраивавшуюся концепцию, развивающим, углубляющим и систематизирующим его вызревавшие идеи. Требовался акушер, который бы эти идеи «принимал» и «выхаживал».

В этом качестве я его, видимо, устраивала, поскольку он никогда не попытался избавиться от моего «соавторства» в Москве и просил меня приехать к нему в Италию дописывать главу о «Ностальгии» и «Заключение», когда договоры на издание «Книги сопоставлений» были подписаны нами в Англии и Голландии и… почему-то одним Тарковским в Германии…

Мало сказать, что за годы нашего общения я научилась понимать его не с полуслова — с полувзгляда… Моя идентификация с ходом его мыслей была тогда столь велика, что мог произойти, например, следующий курьезный случай. Когда мы жили еще в Москве, Тарковский очень не любил встречаться с журналистами, тем более с западными, опасаясь, что они напишут «что-нибудь некстати и преждевременное». Но однажды он доверился мне, попросив встретиться вместо него с итальянским журналистом из «Унита» и ответить от его имени на все интересующие вопросы. Тарковский даже не перепроверял «свои» ответы — так, очевидно, это интервью и вышло под его именем.

Но если вдруг я высказывала соображения, идущие вразрез его точке зрения, то Тарковский гневался и раздражался, как ребенок, в лучшем случае, недоумевал: «О чем ты говоришь? Я тебя не понимаю!» И подытоживал свою точку зрения своим обычным, «неотразимым» аргументом: «Это же естественно!»

Он не умел спорить, подбирая доказательства и аргументы — он просто не сомневался в своей правоте. Любое возражение, даже непонимание воспринимал болезненно, а потому сразу наступательно-агрессивно. В этом контексте вспоминается случай на пресс-конференции кинофестиваля в Роттердаме…

В тот вечер он много говорил о национальной культуре, утверждая, что «культура принципиально непереводима на другой язык». Нельзя сказать, чтобы это утверждение было самоочевидным, тем более для голландцев, гордящихся своим «мультикультурным» обществом. А потому они, действительно, с некоторым недоумением обратились к Тарковскому с вопросом, наивно рассчитывая получить от него дополнительные разъяснения: «А что же тогда такое, по-вашему, „культура“?» — «Если вы пришли сюда и даже не знаете, что такое „культура“, то я вообще не понимаю, о чем мы здесь с вами разговариваем!» — последовал раздраженный и лаконичный ответ Тарковского.

Для меня, человека хорошо его знавшего и любившего, в этой категоричности было, на самом деле, много трогательного и наивного, какого-то по-детски беспомощного. Как ни странно, но в такие минуты я ощущала себя рядом с ним «взрослым» человеком, готовым немедленно прийти ему на помощь, разразиться комментариями и пояснениями, следуя, конечно, его внутренней логике, чтобы уточнить, что же на самом деле он имел в виду. Это помогало в нашей работе над книжкой, для этого я была действительно ему нужна. Но он был капризным и своенравным «ребенком», часто недовольным, убежденным, что все и всегда делает «сам»…

Наверное, в силу все той же своей неизжитой детскости он сам, похоже, верил порой всерьез, что издательство «Искусство» собирается издать нашу рукопись. Помню, как, поторапливая меня с завершением работы, он вдруг сердился: «Ну, что? Тянем? А мне сказали в издательстве, что сейчас откроют книге „зеленую улицу“»… Я, конечно, не разубеждала его, полагая, что «блажен, кто верует», но сама не верила в то время в подобный исход дела ни одной секунды, твердо зная, что пишу рукопись «в стол» и «для истории кино»…

В наследство от сотрудничества с Козловым я получила папку с ворохом разрозненных несистематизированных записей как самого Тарковского, так и Козлова: здесь были наброски отдельных статей, записи биографического характера, часть которых я публикую в этой книге. Далее я старалась копить и множить в записях все, что я слышала от Тарковского, как в специальных разговорах со мной, так и в самых разных местах и по разным поводам. Тем более, что любое застолье Тарковский немедленно превращал в трибуну для высказывания своих соображений об искусстве, о роли художника в современном мире, о самом этом мире и месте в нем кинематографа…

Но вот диалога между нами не состоялось, хотя чем далее развивались наши дружеские и профессиональные отношения, тем настойчивее назревала для меня его действительная необходимость.

Так что эту книжку, посвященную более проблемам жизни, а не творчества Андрея Тарковсккого, я воспринимаю тем не менее, как следствие нашей совместной работы, как обретенную возможность все-таки вступить с ним в диалог, высказаться и задаться вопросами с той долей «искренности», к которой он не уставал призывать. Правда, мы снова в неравной позиции — теперь я веду диалог с несуществующим, увы, собеседником, который словно продолжает незримо присутствовать рядом со мной до сих пор, потому что разговор наш не был окончен…

В «Зеркале» Тарковский признавался, что ему «все время снится один и тот же сон». Позднее, когда «Зеркало» было завершено, он сокрушался, что этот сон бесследно исчез, точно испарился из памяти вовсе: прошлое отслоилось и навсегда отошло куда-то, безжалостно и бесповоротно…

Работая над этой книгой, я, напротив, питалась тайной надеждой раз и навсегда избавиться от того, порою, мучительного для меня груза нашего общего прошлого, который давил меня и казался порою реальнее моей настоящей жизни. Я не стану сокрушаться о том, что книга, возможно, избавит меня от некоторых навязчивых сновидений в надежде, что вечно ноющая «печаль моя» об Андрее Тарковском будет все более «светла», как сказал любимый им поэт.


Неожиданная попытка объясниться в ненависти

Это желание стало созревать во мне неугасимо и неотвратимо, когда Тарковские отмордовали меня после стольких лет дружеских, самых доверительных отношений по полной программе. Видимо, без особых раздумий и сомнений. Я честно старалась и не могла внутренне смириться с тем, что он тоже хладнокровно и обдуманно, без попыток честно объясниться, предал меня, просто выкинув мое имя из нашей общей работы, заверяя, пока это ему было нужно, что это всего лишь временное недоразумение, которое вот-вот будет исправлено… В немецком издании «Запечатленного времени», той самой работе, с которой я нянькалась столько лет, он спокойно оставил только свое собственное авторское право, полагая, что денег на суд с ним у меня все равно нет.

«Караул! Грабят!» — как писал он в одной из своих записей. Конечно, я пыталась оправдывать его, долго полагая, что этой «идее» несомненно помогали поселиться в его голове его жена Лариса и ее вовремя подоспевшая новая подруга Кристиана Бертончини из немецкого издательства «Ullstein». Забегая вперед, сразу сообщаю, что в итоге я судилась в Германии после смерти Тарковского, и суд, конечно, выиграла. Но о подробностях случившегося расскажу в соответствующем месте, разматывая клубок событий, в которых я участвовала или которые могла наблюдать радом с Тарковскими в разные периоды. А пока…

Моя память тормозит на том моменте, когда мне казалось я просто физически не переживу этого преднамеренного и совершенно хладнокровно рассчитанного удара. Вот то единственное письмо, которое я написала ему 28 февраля 1985 года в контексте уже завязавшихся грустных событий, полагая, что у Тарковского еще есть шанс одуматься и не замараться этой гнусной и глупой историей:

Уважаемый Андрей Арсеньевич!

Видит Бог, что я сделала все от меня зависящее, согласилась со всем, чего Вы от меня хотели, дабы избежать необходимости обмениваться с Вами письмами, подобными нынешнему. И что же? К чему привела моя уступчивость? Как была использована моя доверчивость, в недостаточности которой меня упрекали, опираясь на высокие гуманистические принципы?

Я очень надеюсь, что подобное письмо я пишу первый и последний раз в моей жизни, честно говоря, после всего случившегося и имевшего длинное предисловие, не слишком уповая на благородство участников этого фарса, но на элементарное благоразумие — слишком больно отозвалось во мне все случившееся с нашей работой, которую в течение стольких лет я тянула на себе, добиваясь от Вас времени на интервью, при каждой возможности записывая Ваши беседы и разговоры по самым разным поводам, бережно сохраняя и систематизируя все то бесконечное, совершенно разрозненное количество материала, которое то «вытягивалось» мною из Вас, то обрушивалось на меня километрами случайной, не относящейся к книге пленки Ваших многочисленных выступлений.

Вы редко были расположены работать над книгой — вы «доверились» мне, и могу Вам сказать с чистой совестью, что я долгие годы бесконечно ценила это доверие, боясь утерять крупицу, оттенок, самый крохотный нюанс Ваших доводов и размышлений, возникавших по самым разным обстоятельствам — я писала и переписывала, систематизировала и искала общую логику часто противиречащим друг другу заявлений, старалась найти подтверждение Вашим теоретическим идеям в Ваших же фильмах, дабы «свести концы с концами». Я печатала и перепечатывала, как Вы знаете, находясь в Москве, совершенно не надеясь на возможность опубликовать там то, что Вы говорили в полном объеме, но счастливая тем, что я помогаю Вам «консервировать» Ваши идеи для будущего, для развития кинематографа.

Я не хочу теперь вдаваться в подробности истории этого многострадального вопроса, хотя они красноречивы, не хочу воскрешать историю Утраченных иллюзий я хотела бы забыть все как можно скорее, если бы мое прекраснодушие не было наказано столь жестко и цинично. Хочу надеяться, что Вами не по злому умыслу, а по равнодушию, с которым Вы всегда относились к окружающим Вас людям. Их много — и наиболее сильно любившие Вас многое Вам прощали, видимо, полагая, что Ваше право на неучастие в судьбах других людей, сохраняет Вам духовную энергию для Вашего творчества.

Поэтому сейчас я хочу говорить о другом участнике этой грубо разыгранной истории. Сейчас я хочу говорить о том, мягко говоря, некорректном способе, которым ведутся со мною дела, связанные с изданием нашей книги в Германии, а точнее сказать: никакие дела не ведутся со мною вовсе после того, как книга была мною закончена и отдана Вам на правку.

В этой связи мне приходится напомнить Вам, что, когда весною 1984 года Вы попросили меня приехать к Вам в Сан-Григорио для написания последней, новой главы книги и заключения, то я пошла Вам навстречу, согласившись убрать свое имя с обложки книги и свои комментарии, но я не только не отказывалась, но ставила условием внесение поправки к подписанному Вами в Германии контракту (почему-то Вы это сделали один!), в которой были бы оговорены все мои полноправные юридические права на книгу, написанную, за исключением двух известных Вам глав, методом литературной записи.

Я не стану теперь напоминать Вам еще о том, что хотела написать вступительную статью к книге, коль скоро соглашалась убрать свои комментарии — и тоже просила оговорить этот пункт в новом контракте или поправке к старому контракту. В немецком контракте, точно также, как это было сделано в английском, я просила оговорить мое право на получение половины денег, как интервьюера, согласившегося «уйти за кулисы».

По этому поводу я вела бесконечные переговоры с Кристианой Бертончини, всякий раз заверявшей меня в полной необоснованности моих беспокойств, связанных с правами на эту работу. Признаться столь беспардонное поведение, последовавшее за столь же сладкоречивыми заверениями Бертончини в полном ее понимании ситуации, в ее решительном намерении обеспечить мои интересы, ее призывы «верить людям» и «не онемечиваться» — буквально ошеломило меня. Ну, да не об эмоциях теперь говорить! Теперь надо говорить о юридических правах, увы!

Андрей Арсеньевич, я очень прошу Вас, поскольку так получилось, что для немецкого издателя Вы являетесь пока единственным полномочным автором книги «Запечатленное время», уведомить Бертончини о необходимости выслать мне контракт — даже теперь, после выхода книги — контракт с необходимой поправкой на мое имя, дабы я могла согласиться с правомочностью ее публикации в данном виде. Поскольку мои многократные переговоры и объяснения с немецким редактором так и не дали результатов, то теперь я прошу Вас объяснить ей, что книга «Запечатленное время» могла выйти только с согласия двух ее авторов, даже если один из них «убрался со сцены» из безграничного уважения к Вам и Вашему желанию иметь авторскую книгу.

Но, повторяю, что я никогда не отказывалась от каких бы то ни было юридических прав на эту книгу, в которую я вложила годы работы, следы которой хранят горы черновиков. Я очень прошу Вас объяснить Бертончини, что в случае игнорирования ею моей совершенно законной просьбы на получение контракта, судья берется запретить дальнейшее распространение книги в связи с огромным количеством материалов, предоставляемых мною в этом случае следствию, и до выяснения конкретных обстоятельств ее создания. Мне кажется, что этот ужас не нужен ни Вам, ни мне.

Кристина также должна знать, что она не имеет права заключать никаких новых контрактов на издание этой книги без моего согласия рядом с Вашим.

Андрей Арсеньевич, я очень прошу, как можно быстрее сообщить мне, какова реакция Бертончини на мою просьбу, если она сама не пожелает проявиться «в действии» так сказать. Если же никаких ответов с ее стороны не последует, то я буду вынуждена искать защиты у закона от «гангстеризма» редактора уважаемого издательства, введенного ею в заблуждение по поводу юридических прав на эту книгу, о моей прямой причастности к которым, надеюсь, Вам, Андрей Арсеньевич, мне не нужно объяснять. Хотя в самых общих чертах, увы, мне пришлось Вам кое-что напомнить на первой странице этого письма, дабы Вы утвердились в памяти, что я все-таки не чай Вам готовила, когда Вы благодарите меня «за ту помощь, которую я оказывала Вам в то время, когда Вы работали над этой книгой», как написано, то есть поправлено Вами в «Вашем» теперешнем предисловии к книге, к слову сказать, составленном мною в основной его части из бывшего моего предисловия к «Книге сопоставлений».

Немыслимо неосмотрительно для себя поступила гораздо позднее госпожа Тарковская, но она так или иначе невольно одарила меня копиями нескольких страниц из дневника своего супруга, одна из которых гласит: «Да, забыл вчера: О. Суркова прислала ужасное письмо, полное хамства, претензий и проч., и проч. Надо отвечать, но очень не хочется». Понятно, что этого своего нежелания Тарковский не преодолел, приписав однако ниже на той же странице прямо-таки своей рукой две, видимо, ассоциативно возникшие у него цитаты:

Честные люди не бывают богаты.

Богатые люди не бывают честны.

Лио-Тсе.

Никогда не беспокой другого тем,

Что ты можешь сам сделать!

Л. Н. Толстой.

Удивительные все-таки цитаты в удивительном, согласитесь, контексте! Сверху рукой Андрея обозначена дата и место записи: «Суббота. 9.111.85. Stockholm».

Как же все это случилось? Как мы дошли до жизни такой? Какими мы были и какими постепенно становились? Почему? Как видится мне все это теперь, когда я в очередной раз чувствую необходимость высказаться, учтиво освобожденная Маэстро от связывавших меня дружеских уз? Может быть, в этом «освобождении» был некий высший смысл, обостривший мое зрение и заставивший меня менее восторженно и прямолинейно воспринимать даже лучших обитателей этой планеты? Наверное… Если я сумею все-таки объясниться с моими ближними в рамках этой книги… Если хватит ума и силенок рассказать о Нем, его окружении да и о самой себе тоже…

Для этого я подготовила два замечательных, может быть, слишком многословных эпиграфа из любимого Тарковским и мною Фёдора Михайловича Достоевского. С мстительным наслаждением впечатывала я абзацы, выдранные из «Записок из подполья»:

«Либо герой, либо грязь, середины не было. Это-то меня и сгубило, потому что в грязи я утешал себя тем, что в другое время бываю герой, а герой прикрывал собой грязь: обыкновенному, дескать, человеку стыдно грязниться, а герой слишком высок, чтобы загрязниться, следственно можно грязниться».

А дальше больше, к сожалению:

«Повторяю, сплошь да рядом из наших романтиков выходят иногда такие деловые шельмы (слово „шельмы“ я употребляю любя), такое чутьё действительности и знание положительного вдруг оказывают, что изумлённое начальство и публика только языком на них в остолбенении пощёлкивают».

Потом я подумала, и память подкинула мне для записи рядом с Фёдором Михайловичем знаменательный тост госпожи Тарковской, произнесённый ею в отсутствие мужа под бутылку, которую мы распивали с рабочими, строившими деревенский дом в Мясном: «А сейчас, — торжественно провозгласила Лариса Павловна, — я хочу выпить за Андрея, моего мужа, гениального режиссёра! Я счастлива, что живу с ним в одну эпоху!»… Работягам, понятно, было бы вполне достаточно выпить и за одну эпоху, объединившую нас за одним столом. А ведь я пыталась скрыть своё очередное изумление и без того часто изумлявшей меня Ларисой, попыталась всё же тогда ещё раз ощутить в полной мере перепавшее и мне «счастье», всякий раз не переставая удивляться, как странно и всё-таки необходимо для обоих выглядит это «эпохальное супружество», зная уже многое, но ещё не предполагая, чем оно для меня обернётся в ближайшем будущем.

Это «будущее» окончательно определилось весной 1985 года, когда я, как говорили встарь, «обмакнула перо в чернила», и текст, точно подошедшее тесто, начал неудержимо вылезать на бумагу… Я едва успевала записывать…

Сегодня, немедленно, сейчас и более ни минуты промедления. Иначе я задохнусь, захлебнусь в собственной обиде, не перенесу всей жизни своей — такой поистине идиотской и нелепой. Сегодня, как будто бы уже умирая, я хочу сделать о себе одно итожащее признание: «Я так ничего и не поняла в этой жизни!»

Зачем же тогда писать, спросите вы меня. А я отвечу: почему бы и не написать еще раз историю «утраченных иллюзий» и в назидание потомству, так сказать, не подтвердить еще раз всю непреложность заповеди Господней: «Не сотвори себе кумира»? Пусть, наконец, от души посмеются надо мной и другие — а сама себе я вообще стала вдруг смешна с некоторых пор. Итак, к делу!

Я — московская школьница, учусь в специальной школе, собираюсь стать математиком, и вдруг просмотр одного фильма переворачивает всю мою жизнь и будущую судьбу. Что же такое случилось со мной в темноте кинозала, когда только один кадр навсегда запечатлелся в моей памяти неизъяснимой болью и радостью постижения всего мира сразу, во всех его связях, гармонических и трагедийных? А было в этом кадре всего-навсего одно яблоко крупным планом в протягивающей его детской руке под хлещущим летним дождем. Но в контексте всего удивительного для меня фильма в этом кадре соединились в моем воображении плодородие жизни и предчувствие устрашающе-безнадежного конца, великость мира и призрачная хрупкость нашего присутствия в нем, душераздирающая любовь к нему и ностальгическая горечь его неизбежной утраты.

А было мне тогда еще всего 17 лет, а кадр этот принадлежал фильму «Иваново детство» совершенно неизвестного мне Андрея Тарковского.

А теперь, будучи уже довольно взрослой тетей, и, садясь за горестное для меня и, наверное, нелепое для других повествование, пытаясь отыскать начало того клубка событий, который непроизвольно снова и снова разматывает моя память, лишая меня сна и покоя, я снова торможу на том самом мгновении, на киевском Крещатике, куда я выехала на запланированную экскурсию с моими школьными товарищами и угодила на просмотр «Иванова детства»… Значит это было в 1962 году?..

Каковыми же оказались юная впечатлительность и сила юного экстремизма! Если такое дано пережить в кино, то при чем здесь математика? Зачем же алгеброй поверять гармонию? Все прошлое побоку, и, к ужасу моих родителей, я резко меняю свою профессиональную ориентацию и с благоговением переступаю в 1964 году порог киноведческого факультета Всесоюзного государственного института кинематографии, преисполненная рыцарской любовью к искусству экрана.

Тема для вступительного экзамена не вызывала у меня никаких сомнений: конечно, работа об «Ивановом детстве» (Тарковский только готовился в ту пору к съемкам «Андрея Рублева»). Но удивительно, что уже тогда, не успев еще «скомпрометировать» себя «Рублевым», он уже был, что называется «на подозрении» у советских идеологов. Всеми праведными и неправедными путями молодежь старались развести с Тарковским, а наиболее последовательных его поклонников относили в разряд «неблагонадежных»… Излишне объяснять, почему именно это обстоятельство лишь добавляло жару в «благородный пыл» тогда уже 18-летней девицы — ведь сегодня уже столько написано о романтиках и правдоискателях так называемых шестидесятых…

Мне было уже 40 лет, когда я решилась поговорить с Тарковским начистоту, и вот уже три года, как я навсегда поселилась в Амстердаме. А вчера получила письмо от известного московского критика, тоже когда-то очень любившего Андрея Арсеньевича и успевшего в тяжёлые времена кое-что для него сделать. Читая это письмо, я хохотала до упаду — оно подводило определённую черту под той уже многолетней дискуссией, которую я вела с моей любимой коллегой, увы, оказавшейся всё-таки значительно прозорливее меня и снова обвинившей меня по заслугам в моём слишком очевидном теперь попустительстве в отношении моего кумира.

Читаю: «А Вам это должен быть последний урок. „Не сотвори себе кумира“ — ведь это Божья заповедь. Вы же видели, как этот человек поступает с друзьями, с родным отцом, с близкими, с сотрудниками, с помощниками, с поклонниками… Вспомните… (следовало перечисление)… Почему же Вы думали, что на Вас не упадёт тот же кирпич, который бросали уже в стольких? Вот это вечная ошибка наша: на глазах Ваш друг или Ваш кумир топчет другого, Вы молчите или даже одобряете, оправдываете вместо того, чтобы возмутиться, честно сказать ему или дать по морде и уйти»…

Моя любимая, уважаемая старшая коллега, Вы были правы, а я признаю, что получила по заслугам. И, ох, как не стоило бы себя жалеть! Но до этого нужно ещё созреть. А пока что-то захлёстывает: обида не отпускает, за горло держит, на даёт вздохнуть. Ох, как нехорошо, но именно теперь воспоминания, как будто вырвались из-под гнёта, захлёстывая мутным потоком. А ведь отмахивалась, отбрыкивалась столько лет, хотя ведь, действительно, знала… многое знала… слишком многое… А, может быть, даже кичилась этими знаниями. То есть, так или иначе, приходится снова согласиться с Вами: «А мы-то знаем, что началась эта дьяволиада давным-давно». Правильно. Но мне так хотелось быть только послушной, старательной ученицей, продолжая фиксировать возвышенные мысли нашего Великого Романтика, отказываясь замечать, где он лжёт себе и нам, но почему и с какой целью? А сравнивая нынче его слова и дела, просто лезут в глаза зазоры между правдой и циничным враньём для толпы, от которых кружится голова, и челюсть сводит от ярости…

Ну, да полноте, не совсем сразу я всё это поняла, хотя и давно, не скрою… Но как бы это всё объяснить, если не оправдываться? Во-первых, наверное, чем дальше, тем больше было жалко своей же проделанной работы — а хотя бы для этого хотелось от грязной жизненной практики отрешиться, да чистым искусством заняться, то есть разделить Мастера и бытового человека на две несоприкосающиеся части. Но только, в конце концов, прямо-таки не дали мне этого сделать — не позволили! Буквально сами Тарковские и не позволили, не малюсенькой лазеечки не оставили, через которую я могла бы прошмыгнуть, не заморавшись, из духоты коммунальных склок к просторам живительных идеалов, точно ангелы парящих в разряжённом эфире. И так вот всё наизнанку невзначай вывернулось…

А сейчас хотелось бы попробовать отрешиться от эмоций и постараться изложить всё случившееся по-порядку — но не так-то просто, оказывается, это сделать, потому что, на самом деле, не какие-то отдельные «события» надо изложить, а целую жизнь… Жизнь! Понимаете? Вот в чём загвоздка! Извините за сентиментальность, но надо говорить о «лучших годах» да «свежих силах», так глупо и нерасчётливо растраченных… На кош?.. А теперь мне начинает казаться, что и не на что!.. Но это уже совсем непозволительные мысли, которые заставляют задуматься о том, зачем вообще-то жила…

Общаясь почти двадцать лет с Великим Маэстро, и все далее продвигаясь рядом с ним по жизни, я все чаще задавала себе этот вечный вопрос, обращенный в знаменитой трагедии Пушкина Моцартом к Сальери: «… гений и злодейство — две вещи несовместные. Не правда ль?», все более готовая ответить, увы, что «совместные», да еще очень даже!..

А тогда, почему я должна была бы погнушаться начинавшими с некоторых пор все более тяготить меня в этическом смысле взаимоотношениями с супружеской четой Тарковских? Ведь именно их действия, все более удивлявшие меня, в конце концов, приводили к выстраданному опытом твердому убеждению, что Гений и Злодейство не только совместны, но и закономерны. Так что я постаралась не обращать более внимания на действия, производившиеся ими в житейской практике, и сосредоточиться исключительно на деятельности обожаемого мною Маэстро, ценной для всего человечества. Удивительно, но чем более сомнительными в своем нравственном отношении казались мне их бытовые поступки, тем все более настойчиво апеллировал Тарковский в своих выступлениях и интервью к таким категориям, как Мораль, Нравственность и Духовность, очень сокрушаясь, что в романо-германских языках нет слова, точно соответствующего «духовности» в русском понимании.

Но, как я уже призналась, мною было решено прощать ему маленькие неточности ради его творчества, «ценного для всего человечества». Так, по крайней мере, я решила тогда. Так мне тогда казалось. А иногда, признаться, кажется и сейчас… Ничего не поделаешь…

* * *

Тогда весною 1985 года я волею судеб остановилась, схватила себя за руку и не позволила себе продолжать это сочинение, полное желчи и обиды. А недавно прочитала в статье у Померанца в «Искусстве кино»: «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело». И еще раз подумала, что не судьба, а Господь уберег меня тогда.

И решила я никогда больше не писать о Тарковском, позабыть о нем, вычеркнуть из свой жизни, потому что чувствовала, что «объективной» быть не сумею, а быть пристрастной в той степени, в какой меня подталкивал в тот момент опыт общения с ним, мне не хочется.

Прошло всего немногим более полугола, конец декабря 1985-го. Позвонила знакомая и сообщила: «Ты знаешь, я только что прочитала в газете, что у Тарковского рак легких, и только в связи с этим получено, наконец, разрешение на выезд к нему сына и тещи»…

Я не поверила своим ушам. Не могла поверить! Возможность подобного развития событий совершенно никак не приходила мне в голову. Мысли мои лихорадочно закрутились, и я пришла к твердому убеждению, зная хитрость и изворотливость Ларисы Павловны в достижении цели, что все это «утка», новый трюк, состряпанный ею, чтобы получить, наконец, Тяпу (так с детства называли их общего маленького сына Андрюшку), которого не удавалось вызволить к себе на Запад тогда уже более трех лет. Трюк показался мне рискованным и неаппетитным с одной стороны, а с другой стороны я понимала, до какой степени отчаяния можно дойти в тщетных усилиях получить собственного ребенка.

Тем не менее, чтобы убедиться в своей предполагаемой правоте, я решила перезвонить в Швецию Анне-Лене Вибум, продюсеру «Жертвоприношения», с которой я когда-то свела Тарковского. Я спросила, известно ли ей что-нибудь о заболевании Андрея, потому что в голландских газетах опубликован какой-то бред о раке легких? И услышала в ответ сдерживаемое всхлипывание: «Да, Ольга, это правда… Причем рак неоперабелен… Андрея может спасти только чудо, но ведь ты знаешь, как он верит в чудеса?!»…

В одно мгновение горе обрушилось на меня. В тот момент все события развернулись в другой плоскости: какая разница, чем закончились наши взаимоотношения? Ведь лучшие двадцать лет моей жизни были связаны с этой семьей и с этим человеком, Андреем Тарковским. Он более чем несправедливо обошелся со мною? Ну и что же? Все это не имеет больше никакого значения: он такой, какой он есть, и все мы, кто был к нему близок, в конце концов, любили его именно таким… От рака легких умер Толя Солоницын. Перед отъездом в Италию, зная, что Толя обречен, Тарковский не попрощался с ним. От рака легких умерла мать Тарковского Мария Ивановна Вишнякова, с которой, судя по «Зеркалу», у него были непростые отношения… Вот ведь, какими парадоксами выворачивается жизнь!

Между прочим, в первом варианте сценария «Жертвоприношения», который назывался «Ведьма», герой тоже заболевал раком, излечиться от которого ему помогала ведьма. Тарковский часто обращался к истории излечения от рака Солженицына, с упоением цитируя, вроде бы высказанную писателем мысль, что рак поражает только людей с «нечистой совестью»… Вот тебе и на!..

А я еще хотела с ним судиться! Да пропади все пропадом! При чем здесь книжка? Да пусть себе наслаждается со «своей» книжкой — только бы выздоравливал, только бы не умирал! В голове просто не помещалась мысль, что Андрей действительно может так вдруг, неожиданно быстро умереть… Всегда казалось, что у него все еще только начинается… Все еще впереди… Кто-кто, но не он же! Какой фантасмагорический бред!

…А сейчас с удивлением перечитала написанную мною прежде идиотскую фразу: «Понаблюдайте, если вы столкнетесь с Маэстро, как он будет бесконечно ласков… с любым живым существом»… ПОНАБЛЮДАЙТЕ! Какая отвратительная человеческая самонадеянность, как будто бы мы всегда сможем «понаблюдать»?! А вот нет!

Уже никогда никто не сможет «понаблюдать» то, что в конце концов я все-таки имела счастье наблюдать, почти двадцать лет. А более никогда! Надо освоиться с этой мыслью, страшной и важной!

Возвращение к истокам

А где стрекоза? Улетела.

А где кораблик? Уплыл.

А где река? Утекла.

В разрозненных автобиографических заметках, которые затерялись в папке материалов, переданных мне на рассмотрение Тарковским, когда я была «призвана» им для работы над «Книгой сапоставлений», именно эти строчки его замечательного отца, поэта Арсения Тарковского встречаются много раз.

Многие художники оставляли свои свидетельства о том, какую важную роль сыграли в формировании их личности детство, родители или первые впечатления. Но именно Тарковский стал одним из немногих кинематографистов, у которого собственное детство и воспоминания прошлого стали буквальным материалом для его фильмов или обозначились очень значительной ролью при формировании замысла. Трагически навязчивое осознание невозвратимости времени окрасило лучшие кадры фильмов Тарковского той всечеловеческой, ностальгической тоской по утерянному раю, которая составила наиболее неоспоримую и чувственно-убедительную сторону его искусства. «Зеркало» — по мнению многих поклонников, лучший фильм Тарковского — был инспирирован к появлению необоримой жаждой режиссера вырвать, «остановить» и властно присвоить себе назад и навсегда из небытия те самые «прекрасные мгновения», которые позволят ему снова и снова «входить в одну и ту же реку».

Гибельное для земного существования поступательное движение времени вперед и только вперед продвигает нас неумолимо к собственному концу, все более разъединяя с собственным прошлым. Экран Тарковского противостоит, казалось бы, самому непреложному закону трагического миропорядка — он хочет по-своему распорядиться временем, настаивая на его повторяемости, неизжитости в нашей памята и судьбах поколений. Он уже сейчас не хочет считаться со временем, которому только еще потом все равно предстоит отпасть за ненадобностью, когда «небо скроется, свившись, как свиток» или, по Достоевскому, «погаснет в уме»…

Экран Тарковского дарует нам катарсис в убеждении, что «смерть, — как сказал Пастернак, — можно будет побороть усильем воскресенья». Тарковский пытается это продемонстрировать в своих фильмах уже сейчас и теперь в самой наглядной убедительности, к которой предрасполагают возможности киноязыка, фиксирующего убегающее время во всех его приметах навсегда. Для Тарковского — это единственная подлинная надежда, — возможность всегда разрешить катарсисом самое глубокое отчаяние.

Например, почему именно у Тарковского так эмоционально значительно в «Ивановом детстве» то самое простое яблоко, омываемое лешим дождем, которое девочка протягивает Ивану? Протягивает несколько раз в одном и том же кадре или тот же кадр повторяется несколько раз — но так или иначе, в результате этот кадр (кадры?) в повторяемости движения рождает в нас одновременно двойственное чувство как надсадной груста неизбежной потери, так и светлой ра-доста обретения. Потеря неизбежна, потому что даже если Иван останется жить, то яблоко все равно вместе с детством будет принадлежать уже невозвратамому прошлому. Снови-денческие образы памята Ивана даруют нам в то же время радость обретения на это мгновение и навсегда, снова и снова яблока своего детства, с которым не хочется расставаться, ощущая свое собственное бессмертие.

Удивительно, что Тарковский все более категорично и последовательно возражал против использования своих автобиографических заметок в «Книге сопоставлений», которые я старалась как можно в большем объеме представить в главе «О времени». Читая подготовленные мною тексты, отчасти скомпилированные из его собственных воспоминаний, он все более жестко выбрасывал то, что было связано с его наиболее непосредственным и простым «чисто человеческим» опытом, будничными подробностями. Мои возражения, конечно, не принимались в расчет, потому что он замыслил глобальный чисто теоретический труд. Так что мои попытки «утеплить» материал книги его собственным, конкретным, всегда уникальным личностным опытом принимались им в штыки. Топорща усы и недовольно их покусывая, он бормотал, вычеркивая очередной абзац: «а это еще зачем?» Ему хотелось иметь строгую теоретическую книгу — этакий «незаинтересованный» трактат об искусстве.

Теперь, когда Андрей, увы, больше уже не возражает мне, я все-таки публикую сохранившиеся у меня заметки о его собственном прошлом. Думаю, что сейчас он не рассердился бы на меня, потому что мне хотелось бы воссоздать его образ таким, каким он мне виделся и определял для меня его творчество. Тем более, что мое намерение находится в полном согласии с его точкой зрения: память и то, что она хранит, определяет личность как таковую. Наконец, в этих его заметках коренится будущее «Зеркало».

Сестра Тарковского Марина выпустила сборник воспоминаний о брате. Он открывается ее собственной статьей, рассказывающей об их родителях и о первых месяцах жизни Андрея, когда он назывался в семье Рыськой и Дрилкой…

А где стрекоза? Улетела.

А где кораблик? Уплыл.

Где река? Утекла???..

Так что попробуем прошлое Тарковского сейчас развернуть вспять и все начать сначала.

«Что значит для меня память, связанная с детскими чувствами? Что значит она для меня? Почему она лучший друг и советчик, когда дело касается творчества? Потому ли, что напряжение связи с ней возбуждает твою волю, жажду творчества? Обязательства перед памятью? Не забыть, запомнить навсегда, закрепить, рассказать о своем детстве? О себе, когда мы были бессмертными и счастливыми? Когда все еще было впереди, все возможно…

…Рассказ какой-то про одно и то же, На свет звесды, на беглый блеск слюды, На предсказание беды похожий. И что-то было в нем от детских лет, От непривычки мерять жизнь годами И от того, чему названья нет, Что по ночам приходит перед снами, От грозного, как ранние года, Растительного самоощущенья…

Вот, что писал мой отец Арсений Тарковский».

А вот что писал и вспоминал уже много лет назад сам Андрей Тарковский.



Поделиться книгой:

На главную
Назад