Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Асса и другие произведения этого автора. Книга первая: Начало. То да сё… - Сергей Александрович Соловьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Нет, ты не знаешь Яншина. Сегодня мы пойдем в театр, и ты посмотришь, как он играет Прибыткова. Это та самая гениальная русская школа психологической игры, о которой все говорят, но практически никто ее не видел. Буквально через полчаса мы едем на спектакль. С Яншиным уже договорились, он нас ждет. Ты должен его очаровать: у тебя есть реальная возможность сделать превосходный фильм и поработать с гениальным актером. Равный ему за всю историю русской сцены только один — Михаил Чехов, других не знаю. Снять картину мы уговорили Георгия Ивановича Рерберга.

Фото — Андрей Тарковский

Георгий Иванович все с той же мрачноватой снисходительностью кивнул головой, признавая, что да, действительно уговорили — иначе не сидел бы здесь, не пил бы коньяк, не закусывал бы лимончиком. Со значительным видом Гога посматривал на меня орлиным взором, видимо прикидывая, как лучше вознести меня к сверхгорним вершинам великого искусства.

— Еще я договорился с Рустамом Хамдамовым, — продолжал Тарковский. — Ты его знаешь?

— Знаю.

С Рустамом мы были почти сокурсники, он поступил во ВГИК годом раньше.

— Так вот, Рустам согласился сделать нам часть костюмов и шляпы. И наконец, — сказал Андрей, вдруг густо покраснев, и я понял, что сейчас сверх всех роскошеств получу еще нечто невообразимое, чрезвычайно его волнующее. — Если не будешь возражать, Дульчина сыграю я.

Столь растерянным и даже просящим я не мог себе его представить, да и позже ничего подобного никогда не видел. Он словно уже смотрел на меня с другой, подвластной режиссеру стороны киноаппарата.

— Правда! Я способный артист, — ловя мой ошарашенный взгляд, как бы продолжал уговаривать меня Тарковский. — Можешь спросить у Ромма. Честное слово. Он видел меня в этюдах, всегда хвалил: «Андрюша, у тебя хорошо получается».

Я понял, что сняться в картине он хочет страстно. Мечтает. Может быть, как ни о чем другом.

— Я чувствую, у тебя какое-то недоверие ко мне. А я эту роль просто вижу.

Тарковский встал и показал, как Дульчин входит в двери: бочком, с трясущимися, вывернутыми вовнутрь коленями. Одет Андрей при этом был в какую-то мексиканскую куртку с бахромой, отчего показ выглядел вполне нереально. Но уверенно говорю, из всех яств, предложенных мне в тот вечер, это было самое грандиозное.

— Ну как, наше предложение в принципе впечатляет?

Предложение сверхвпечатляло. Меня приглашали безбедно жить в совершенно другой стране, в мире всеобщего благоденствия, неких эллинских радостей, немыслимых художественных восторгов, дорогих блюд, недоступных и неизвестных простым смертным. Я был просто расквашен.

— Ты не волнуйся, не волнуйся, — то и дело, тоже вполне по-психопатски подмигивая мне, говорил Андрей. — Если что, я тебе помогу. И в режиссуре, и во всем. Вместе как-нибудь одолеем… Не такое одолевали!..

Возразить было нечего. Как китайский болванчик, я все кивал головой, не сомневаясь в истинности его слов. Буквально через мгновение мы вдруг оказались в театре Станиславского, где я и увидел великого актера, действительно гениально игравшего Фрола Федулыча Прибыткова. Потом всей гурьбой мы пошли за кулисы, жали Яншину руку, Андрей говорил, кивая на меня:

— Это он, мы вам про него говорили.

С каждой минутой укореняясь в этом суперзвездном мире, я, невольно для себя, понемногу начинал копировать Андрея. Чужие манеры бывают страшно заразительны — в грузинской компании порой спохватываешься, что почему-то говоришь с грузинским акцентом. Разговаривая с Яншиным, я уже не только подмигивал, но и подергивал головой, а также ловко, по-обезьяньи, грыз ногти — буквально на глазах из меня образовывался маленький Андрейчик. Вряд ли кто на моем месте не поддался бы мощи магнетического обаяния Тарковского.

— Черт! — сказал Андрей. — Жалко расставаться!

Я поддакнул.

— Зачем расставаться? — сказал Гоша. — Поехали ко мне. Немножечко поужинаем.

В то время Георгий Иванович был женат на Нине Тимофеевой. Невероятный этот вечер, быть может, самый блистательный в моей жизни, закончился тем, что я вновь обнаружил себя все в той же компании, вдобавок еще и украшенной великой балериной. Мы сидели где-то на Арбате, в большой комнате, за столом, покрытым белоснежной скатертью, потрясающе сервированным изысканными закусками, тускло мерцающим тяжелым старинным столовым серебром и запотевшими графинчиками и рюмочками. Я понимал, что дело сделано, я уже здесь; и из этой жизни, из этого доступного лишь небожителям мира меня уже не выпихнуть никакой силой.

Комната была вся в зеркалах — Тимофеева занималась в ней у балетного станка. Стол и горящие свечи многократно отражались в зеркалах, за окном синело ясное звездное небо, раскрывалось огромное, уже угасающее пространство ночной Москвы, шелестела листва, неслись кружащие голову запахи цветущего лета — одним словом, бал Воланда.

Сказочное удовольствие быть на равных с великими! К тому же Андрей то и дело повторял: «Да перестань же ты „выкать". Мы с тобой нормальные соученики, подельщики. Из одной мастерской». Да и я уже почти пообтерся в новой ситуации: без особого нахальства, но и без раболепства «тыкал» и Андрею, и Рер-бергу, и Ромадину, не пытаясь уже сопротивляться магии дотоле неведомой мне жизни.

Часа в три ночи мы долго и счастливо ловили такси, всеми силами стараясь как можно дольше его не поймать, продлить расставание — стучали друг друга по плечам, неестественно хохотали, обсуждали подробности будущей замечательной постановки. Садясь в такси, расцеловались, опять колотили друг друга по плечам, условились завтра же встретиться и начать работать.

Я приехал в свою коммуналку на улице Горького — Катя была где-то на гастролях, в голове празднично гудело, грудь распирало от чуда булгаковского преображения. Ясно было, что теперь мы с Андреем не разлей вода, делаем одно дело; будущее отечественного, а может, и мирового кинематографа во многом зависит от наших общих усилий.

Я лег спать. Не спалось. Несколько раз вымыл голову под краном, сладкий хмель постепенно проходил, во рту медленно проступала похмельная горечь. Уже светало. В одиннадцать надо быть у Ромадина. Часов в шесть утра я сел на кровати с ясным и четким сознанием: никогда, ни при каких обстоятельствах этого не будет. Делать этого мне нельзя. Ни за что.

Да, этот мир воздушен, прекрасен, невероятно желанен, но он не мой. Он, получается даже, мною украден. В лучшем случае — присвоен. Это чужие идеи, чужие замыслы, помноженные вдобавок на чрезвычайную личную одаренность каждого из участников. Я понял, что если завтра просто зайду к ним, то меня в тот же вечер не станет. Потеря, может, и не велика, но это моя потеря: мне этого яда нельзя даже пригубить — такой он развращающей силы.

Как же сообщить о своем решении людям, с которыми я буквально час назад братался, целовался, клялся им в речной дружбе? Окончательного согласия я, правда, не давал, но всем своим видом выражал счастливое растворение в будущем фильме. Так оно на самом деле и было, но пришло отрезвление. В ужасе от необходимости отказывать столь замечательным людям, часов с девяти я уже репетировал какие-то жалкие слова, которые надо будет произнести в телефон. Слова получались идиотическими, сформулировать то, что тогда чувствовал и что сейчас в состоянии внятно объяснить, я от ужаса не мог — меня просто вел инстинкт: «Лучше любая халтура, лучше назад в „негры", но вот это — запретить себе категорически». Там просто тяжелый кусок дороги, здесь — сладкая погибель, путь в профессиональные паразиты. Не исключаю, что у меня хватило бы ума паразитировать не по-свински, а даже сохраняя при этом видимость профессионального достоинства. Но за одной паразитской картиной последовала бы другая, потом — третья, и далее — до конца… Я нашел в себе силы, отыскал телефон Тарковского, набрал номер.

— Андрей, я не могу принять участия в этой работе.

Страшная пауза.

— Почему? Тебя что-то не устраивает?

— Я ее не вытяну…

Андрей не ждал моего отказа. Он действительно хотел для меня сделать лучшее, что мог. И вдруг такое…

Эта история придала всем нашим дальнейшим взаимоотношениям с ним горький оттенок. Моего и без того огромного уважения к нему только прибавилось, в ответ я тоже ощущал наперекор всему хорошее отношение. Но будто бы навсегда пробежал и какой-то холодок.

Тяготясь комплексом вины за невольно нанесенную ему обиду, я хватался за любую возможность сделать для него хоть какое-то доброе дело. Встретив однажды в мосфильмовском коридоре озабоченную Ларису, его жену, я поинтересовался: в чем дело. Оказалось, Станислав Лем прислал Андрею письмо с предложением экранизировать «Солярис», а у них дома не было этой книги.

Я тут же вцепился в Ларису, сказал, что мы эту книжку немедленно достанем, повез ее в писательскую библиотеку (я все еще ходил в зятьях Сергея Васильева). Там работала замечательная девочка — Таня Полторацкая, в будущем жена писателя Максимова, а тогда просто моя близкая приятельница. Ну конечно же, она с радостью стала искать книгу. На полке «Соляриса» не оказалось, отрыли его в каких-то журналах. Я вручил четыре пухлые тетради Ларисе со всяческими приветами для Андрея и пожеланиями снять великую картину. Так что теперь могу похвастаться, что и я немного поспособствовал этой работе.

В другой раз я оказался причастен его творчеству, когда зашел в декорацию квартиры, построенной Колей Двигубским для «Зеркала». Входил я в нее как в музей — никогда, ни прежде, ни потом, не видел декорации, выполненной с подобной тщательностью. Блестящие навощенные полы, натурный вид за окном: для этого в павильоне был построен двор, где пацаны жгли костер. Точность и подлинность потрясающие! Музей. Просто «Эрмитаж».

Открыв рот от изумления, я бродил по декорации, а Тарковский с Колей стояли на лестнице и с увлечением и страстью занимались знакомым мальчишкам моего поколения делом: жевали промокашку, облепляли жеваной бумагой спичку, поджигали ее и подбрасывали к потолку, чтобы она к нему прилипла, а спичка, догорев, оставила вокруг себя густое пятно черной копоти. Многие подъезды Москвы и по сию пору разукрашены таким образом.

Из режиссерской солидарности и, опять же, из чувства вины я стал третьим и тоже начал жевать промокашку, кидаться горящими спичками в потолок.

Потом наши монтажные оказались рядом: я кончал тогда «Сто дней после детства», он — «Зеркало».

Возле сортиров в монтажном цехе стояли длинный стол и черные диванчики для курильщиков. Иногда, засидевшись до полуночи, мы валялись от усталости на этих диванах возле огромной жестянки из-под пленки для окурков.

— Какой я кретин! — ругал себя Андрей. — Погубил картину! Погубил! Я же знаю, почему она не монтируется. Что я, идиот, что ли? Что я, уж совсем непрофессионал? Я же ее неправильно снимал. Еще снимая, знал, что неправильно снимаю… Что она не будет монтироваться… Вот она и не монтируется…

Это он говорил про одну из самых великих лент мирового кино. Думаю, за сто лет истории кинематографа наберется ну еще десяток картин подобного уровня. Он же повторял:

— Все погибло! Все погубил! Сам дурак: а ведь мог бы снять так, чтобы не погубить.

Потом, одним из первых, он позвал меня смотреть «Зеркало».

Картину я не очень понял, поначалу она мне не слишком понравилась. В голове вынырнула и осела самодовольная формула, которой через час после просмотра я уже поделился с художником Сашей Борисовым.

— Странная история. Человек знает, как должна выглядеть великая картина, подробно представляет, так сказать, ее внешность, но не понимает, как у великой картины устроены внутренности. Такое вот у меня ощущение.

— Что ты имеешь в виду?

— Это муляж великой картины.

Андрею я, слава тебе Господи, ничего подобного не высказал. Говорил осторожно, но и сама эта осторожность отчего-то была высокомерной.

— Спасибо, очень хорошая картина, — говорил я, — но, к сожалению, иногда не очень понятно, кто кем кому приходится: кто мама, кто папа, кто жена, кто корректор? Может быть, даже имеет смысл сделать такой андеграундный фокус — раздавать в кинотеатре перед фильмом специальную программочку, как в опере? Люди будут смотреть в нее и понимать, кто есть кто. И что есть что.

Все это, по меньшей мере, было глупо, развязно и, конечно же, обидно для Андрея. Выражение лица, с каким он меня слушал, я помнил долго. Он не ответил ничего.

Года через три, собираясь снимать в Японии «Уроки музыки» (так поначалу назывались «Мелодии белой ночи»), я заказал пересмотреть «Зеркало» — исключительно для того, чтобы решить, приглашать ли на картину Гогу Рерберга. Хотелось еще раз поглядеть на экране, в чем он силен, в чем не очень, чего от него ждать? В одиночку я уселся в зале. Было часов восемь вечера, механики зарядили пленку, где-то минут через пять просмотра у меня вдруг спазматически схватило горло и уже не отпускало до самого конца. Я рыдал, растирая слезы и сопли по лицу, как не рыдал, наверное, ни при каких самых печальных жизненных обстоятельствах. Картина, видимо, еще и внутренне совпала с моим тогдашним душевным состоянием. С того незабываемого вечера «Зеркало» — навсегда мой любимейший фильм, тончайшее откровение и странного нашего искусства, и самой жизни.

Андрей в это время, кажется, уже начинал какие-то пробы к «Сталкеру». Я зашел в павильон, где он работал; он кому-то что-то доказывал, язвил, переругивался, явно было ему не до меня и не до моих запоздалых откровений. Я позвал в коридор Ларису:

— Я хотел бы перед Андреем извиниться… Он когда-то пригласил меня на «Зеркало», я картины не понял, наговорил ему всяких глупостей, думаю, даже нахамил. Сейчас картину случайно пересмотрел и понял, что это просто оглушительный шедевр, а я козел. Я мешать не буду, ты просто передай, что я заходил и все это тебе говорил.

Вышел из павильона Андрей. Я повторил ему все то же самое. Он выслушал спокойно, даже с некоторым интересом.

— Я всегда был уверен, что картина раньше или позже дойдет до любого идиота. В сущности, она до примитивности проста… А тебя я давно держу за живого, вполне сообразительного человека…

Как бы в знак примирения, Андрей спустя некоторое время пригласил меня на приемку «Сталкера». Мне повезло: заодно с фильмом я увидел еще одну грандиозную постановку застойной эпохи — сдачу Андреем картины начальству.

Для начала он сообщил руководству студии, что в директорском зале показывать картину не будет — там неряшливая проекция, грязные, сто лет немытые стекла в будке механика. Согласен он на проекцию только в третьем зале: это большой, но холодный, без всяких начальственных прибамбасов рабочий зал возле павильонов.

Для тогдашнего Генерального — Н.Т. Сизова это было первым ударом: как это, принимать картину не у себя, рядом с кабинетом, а куда-то вниз идти? И вообще, не хватало, чтобы Тарковский указывал, мытые или немытые окошки у его вышколенных придворных киномехаников. Тем не менее противоречить Андрею он не стал.

Тарковский позвал в зал немногих: Сашу Княжинского, оператора картины, меня, еще мосфильмовского редактора Винокурова, страдавшего тяжелым нервным тиком. Причем тик этот проявлялся довольно агрессивно — Винокуров то и дело издавал в темноте загадочные звуки, похожие на «тьфу-тьфу-тьфу», с отвращением плевался, потом неожиданно дергал головой и со страшным тупым стоном ударялся ей о фанерную обшивку стены. Через небольшую паузу все повторялось в том же порядке.

Поздний вечер, «Мосфильм» совершенно пуст, на улице — лютый холод, метет вьюга… В глубине коридора показался Сизов, почему-то гордо держа перед собой перебинтованный гулькой палец: незадолго до просмотра он его где-то повредил. Рядом с ним шел ныне уже покойный начальник производства Свиридов, с уважительным состраданием и завороженностью вперившись в эту гульку.

Чинно поздоровались. Андрей пригласил всех в зал. Вошли. Сели. Тарковский вышел к экрану.

— Я хотел поставить к картине эпиграф. Потом передумал и эпиграф снял.

Помолчали.

— Что за эпиграф? — осторожно поинтересовался Сизов.

— Никто не даст нам избавленья, — отделяя слово от слова, внятно сообщил Андрей. — Ни Бог. Ни царь. И ни герой. Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой.

Опять помолчали.

— Молодец, что снял, — осторожно похвалил Сизов. — Эпиграф ненужный.

— Это с какой стороны поглядеть… — с мрачной неопределенностью ответил Андрей, после чего свет погас.

Тарковский сел за микшер и задушил звук так, что не было слышно уже почти ничего, кроме унылого механического стрекота из проекционной. Вытяжку в зале, обычно включаемую для проветривания только на время, по тонкому режиссерскому замыслу на этот раз он специально оставил открытой на весь просмотр. И вот под однообразный стрекот аппарата, под тоскливый нешуточный вой настоящей вьюги в вытяжке (а тут еще и Винокуров блестяще исполнил предназначенную ему режиссурой неподражаемую звуковую партию, издав «тьфу-тьфу-тьфу», а затем и бум со стоном…) это неслабое зрелище началось. Что говорили на экране, слышно практически не было. Сизов нервно курил, ловко придерживая сигарету гулькой, атмосфера накалялась, да, думаю, и эпиграф все не шел из директорской головы. Свиридов сидел рядом, держа в руках коробку из-под пленки. На экран он не глядел вообще, сфокусировавшись исключительно на гульке, огоньке сигареты и на том, чтобы Сизов как-нибудь случайно не смахнул пепел мимо жестянки.

Продолжалось это бесконечных три часа: «Сталкер» и так картина не простая, а уж с практически отключенным звуком — в ней вовсе ничего не понять. Но наступил конец просмотру, таинственный сталкер завершил свои блуждания в поисках истины и счастья, в зале зажегся свет, тусклый и желтый, как в провинциальном морге. Настала тягостная пауза.

«Тик-тик-тик» смолкло, вьюга за вытяжкой тоскливо продолжала свое вечное гулаговское ариозо. Винокуров в тишине и на свету вдруг неожиданно еще раз вдохновенно исполнил «тьфу-тьфу-тьфу», завершив коду особо пронзительным, разрывающим душу стоном и беспощадным «бумом» головой о фанеру. Сизов задумчиво помолчав, наконец произнес:

— Музыка хорошая…

В финале «Сталкера» звучала «Ода к радости» из бетховенской Девятой симфонии, так что тут Генеральный не промахнулся.

Фото — «Сталкер»

— Жалко, мало, — посетовал он, по-прежнему высоко и как бы со значением продолжая держать свою гульку.

Андрей с отрешенной неприязнью взглянул на сизовскую гульку:

— А у меня как раз ощущение, что музыки много. Пойду сейчас и лишек вырежу.

Сизов передал окурок Свиридову, тот окурок затушил. Оба встали. Роскошный спектакль приемки картины закончился. На мой вкус, это была одна из самых блистательных режиссерских работ Андрея.

…Однажды, при очередной случайной встрече в мосфильмовском коридоре, Андрей сказал:

— Закажи картину одного молодого парня. Мне просто интересно, произведет ли она на тебя такое же впечатление, как на меня.

— А какое впечатление она произвела на тебя?

— Мне показалось, что я выживший из ума идиот, всю жизнь бесконечно и с неимоверными усилиями делающий какие-то глупости, довольно безвкусные и псевдозначительные…

Я ошалел. В устах Андрея, не только не позволявшего никому в подобном роде отзываться о своей работе, но и крайне болезненно реагировавшего на малейшее неуважение к тому, что он делает, это звучало полнейшей неожиданностью.

— Вот я посмотрел, — продолжал он, — и вторую неделю хожу под этим странным и неприятным для себя впечатлением. Посмотри… Картина очень высокого класса…

— Кто автор?

— Какой-то Сокуров, учится вроде во ВГИКе на науч-попе. Сейчас собачится со вгиковским начальством. Фильм — «Одинокий голос человека» по платоновской «Реке Потудань».

Заинтригованный, я стал названивать по разным телефонам и наконец узнал, что будет просмотр в малом зале Союза кинематографистов. Пришел туда и действительно увидел великолепную картину, сделанную скромным, целомудренным и красивым человеком. Потом, время от времени, мы с Тарковским нудно бродили по каким-то кабинетам, убеждая начальников, что Сокуров не антисоветский верблюд, а хороший, умный, редкостно одаренный человек. Так на самом деле и было. Думаю, что художественную ценность его последующих работ заметно снизила внезапная безвкусная многозначительность отношения к самому себе и своим картинам.

…Последняя история, связанная с моими взаимоотношениями с Тарковским, забавна — до сих пор не знаю, как ее понимать.

Когда наши войска вошли в Афганистан, цивилизованный мир в очередной раз проклял великий, могучий Советский Союз, и все нормальные страны прекратили с нами какие-либо нормальные отношения. Как раз в это время раздался внезапный телефонный звонок, говорил секретарь Ермаша:

— Сергей Александрович, завтра в девять вам быть у министра.

К девяти я послушно был в приемной Ермаша. Вижу, на стуле сидит Тарковский. Его тоже вызвали на девять и тоже неизвестно зачем. По обыкновению, мы стали припоминать каждый свою жизнь, силясь понять, по какому такому общему делу мы могли сюда загреметь. Не вспомнили. Никакого общего дела у нас не было, провинности у каждого свои.

Вышел секретарь:

— Проходите.



Поделиться книгой:

На главную
Назад