После вымогателей-мужей чаще всего попадаются вымогатели-сыновья. Таких, особенно типичных, я встретил трех: двоих из купеческой богатой семьи, прошли огонь и воду, отцов они боятся пуще огня, а шантажируют матерей, нередко прибегая просто к краже из родительского дома.
Третий же – так называемый «Монах». Он особенно интересен. Ванька, парень лет 22-х, успевший прожить тысяч сорок и сделать долгов тысяч на двести. Отец взял его в опеку, заплатил долги, жестоко выдрал и поместил в один из монастырей для исправления и покаяния. Ванька из монастыря удрал и явился вновь на горизонте Петербурга, не смея, однако, показаться отцу. Он скитается по ночлежным притонам, командируя товарищей-бродяжек с записками к матери. Добрая старушка тайком от мужа посылала блудному сыну деньги, вещи, провизию, но всё это скоро спускалось, прокучивалась, и посланец опять шёл с запиской. Иногда он и сам рисковал сходить, когда ему хотелось получить больший куш или посланник возвращался от матери с пустыми руками.
Ванька – красивый мальчик-блондин, худощавый, болезненного вида с изнурённым старческим лицом. Он циничен до мозга костей и хотя не пробовал прибегать к настоящим преступлением уголовного свойства, но, кажется, способен на всё. Я столкнулся с ним у Московской заставы, и мы вместе ходили к «Рогатке» – версты две за заставой, где находится один из притонов «загородных», т. е. бродяжек, не имеющих право жить в столице и ютящихся на границе. Публика здесь воистину такая, что только оборванцем и можно сюда попасть, а то положительно небезопасно пройти даже днём.
Представьте себе конуру, разделенную на четыре каморки и битком наполненную оборванцами, так что за их спинами скрывается Божий свет. Всё это, пожалуй, и не бродяжки, а форменные бродяги с железными кулачищами, зверскими физиономиями и настолько темным прошлым, что терять им нечего. Они даже, нисколько не стесняясь, громко рассказывают: как одного барина прижали по дороге и обчистили донага; барыню одну за косу схватили – она всё и отдала, что у ней было. Правда, где и когда это происходило, не говорится, но по самому тону слышно, что представься такой случай сейчас, они не задумываются проделать то же самое.
Ванька, оказывается, свой человек в этом притоне и знаком со всеми. Публика встретила его радушно и ему уступили место в центре за одним из столиков.
– Это наш, новоиспеченный, – отрекомендовал меня Ванька публике и очистил для меня место рядом с собой. – Деньги есть? – обратился он ко мне, когда мы сели
– Есть около полтинника.
– Ну, на голодные зубы годится…
Появилось угощение, начались оживленные разговоры.
– Ах ты, старая хрычёвка, – произнёс Ванька, обращаясь в пространство, – я тебе покажу!
«Хрычёвка», как после оказалось, относилось к доброй старушке – его матери, которая заливается слезами каждый раз, когда от сына является посланец.
– А что на сухую? – спросил один из публики.
– Благословение шлёт…
Публика загоготала.
– А ты её сам благослови хорошенько, – сострил кто-то.
– Уж будет меня помнить. Сегодня ночью явлюсь…
– Ванюха, расскажи как ты из монастыря удрал? – обратились к нему.
– Как удрал? Вот тоже диковинка! Я из-за острога удрал, из настоящего каменного мешка, это похитрее! Без напилка решётку выпилил, вот ты что скажи!
– Молодец, одно слово, – поддакнул голос из толпы, – а денег всё-таки нет.
– Будут и деньги, хочешь – сейчас будут!
– Хочу, ну-ка…
– Слушай, – обратился он ко мне, – сходи к моей матери с запиской, она теперь одна в лавке.
– Нет, не пойду, – отвечал я.
– Тебе за ходьбу я заплачу, ты не бойся.
– Нет, не пойду…
– Давай я схожу, – вызвался седой оборванец с синяком во всю левую скулу и в балахоне с торчащей ватой.
– Вали… Эй, услужающий, бумаги и карандаш!
Ванька что-то написал.
– Готово, действуй, только скорей, а мы пока выпьем…
– Выпьем, выпьем, – послышались голоса.
Началась оргия. Ванька охмелел, и сделался особенно словоохотлив, но всё его рассказы отличались непечатным остроумием. Даже старые бродяжки выражали удивление:
– Полно тебе врать, озорник этакий.
Ваньку тешил этот героизм, и он старался даже наврать на себя, прикрасить свои подвиги для пущего эффекта, но если десятая доля из его рассказов верна, то и тогда этому юноше единственное исправление – петля! И как мог выработаться в порядочной купеческой семье такой нравственный урод, как дошёл он до этого падения и цинизма? Этот вопрос меня больше всего интересовал, и я старался наводить его на воспоминания детства…
Отец до него, как и до других детей, не касался, они почти его не видели; суровый мрачный старик был грозой дома, перед которыми трепетали жена и дети. Конечно, отца обманывали, от него всё скрывали, и мать, не чаявшая души в Ванечке, первая лгала и изворачивалась, чтобы избавить сынка от родительского гнева. С десяти лет Ванечка начал делать непозволительные шалости, а в четырнадцать его встречали уже в кафе-шантане, в трактирах, на тройках и в обществе девиц. Его отдали в коммерческое училище, но, просидев два года в классе, он был исключен; отец взял его в лавку и Ваня получил возможность добывать деньги уже без содействия маменьки – он таскал из выручки, посылал приказчика закладывать и продавать товар. И когда лавку запирали, отправлялся кутить. Если отец спохватывался: «где Иван?», что было очень редко, мать спешила отвечать: «Он спать ушёл, ему нездоровится, голова болит». Тем и кончалось. Пробовала она сама иногда выговаривать сыну, упрекать его, но он или лаской, или грубостью прекращал неприятный разговор. Годы шли. К девятнадцати годам Ванечка сумел сделаться таким завсегдатаем шато-кабаков, что его знали все посетители и посетительницы и он не мог одного вечера посидеть дома.
Только случай открыл всё. Отец произвел генеральную поверку магазина и недосчитался товару тысяч на двадцать. Началась расправа. Приказчики выдали сынка с головой и представили доказательства. Появились его векселя. Старик пришёл в ярость и жестоко выдрал Ваньку, после чего отправил его в монастырь. Ну всё это было уже поздно. Ванечка уже не имел силы «переродится». Напротив, расправа отца ожесточила его, уронила нравственно ещё ниже, и он пошёл по наклонной плоскости. Из монастыря он удрал без труда. Его, как беспаспортного, забрали где-то в острог, он удрал и оттуда, начав совсем бродяжную жизнь. И вот случай столкнул его со мной как раз в то время, когда он только что погрузился в омут трущобы. Если бы его сейчас извлечь оттуда, примирить его с жизнью, повлиять на него разумом, сердцем – может быть, он и был бы спасён, ведь он еще юноша полный сил, здоровья. Но если он поживёт с бродяжками несколько лет, познакомиться с этапами, острогами и тюрьмами, не трудно предсказать, что из него вырабатывается.
Пока мы пили, явился посланец, размахивая красненькой бумажкой.
– А что я сказал, – скачал Ванька, – ай да я, это ли не молодец? Пей, ребята!
Его голос осип, глаза посовели, движение сделались неопределенны, нетверды; он пьянел, а предстояло ещё много выпить.
«Удивительно, как это оборванец не убежал с десятью рублями», – подумал я.
Но после мне пришлось убедиться, что в этом мирку тоже есть свои понятия о честности, да им и невозможно обманывать друг друга, потому что они живут слишком тесной жизнью… Среди них бывали случаи жестокой расправы за попытки обмануть «своего».
С получением красненькой бумажки Ванька сделался совсем центральной личностью; кругом его увивались, ему услужливо кланялись, благодарили… Ванька чувствовал свое «величие» и вошёл в роль трущобного креза. Я незаметно ускользнул из компании…
Ваньку мне пришлось встретить ещё раз на Петербургской стороне. Он опять травил свою маменьку, изыскивая план вымогательства.
– Долго ли, однако, это будет продолжаться? – спросил я его. – Ты чуть ли не каждый день мучаешь свою несчастную мать.
– Тебя не спрашивают, ты и не суйся, – огрызнулся «монах».
– Неужели стыда у тебя совсем уже нет?
– Ты на себя бы посмотрел, а после и говорил. Тоже хорош гусь…
Перехожу к самой многочисленной и самой симпатичной группе – несчастных бродяжек, очутившись в этом положении по воле судьбы или по собственной слабости тела и души. Они не пьяницы и не пропойцы, не лентяи и тунеядцы. Это просто неудачники, мученики своих не осуществленных задач и стремлений, жертвы людского эгоизма и бессердечия, хроники-больные и, наконец, полупомешанные или совсем помешанные, не находящие себя, однако, пристанища в больницах для умалишенных. Беседуешь с этими бродяжками, входишь в их положении – сердце обливается кровью и при всём своем эгоизме можно отдать им последний рубль. И странно – эти бродяжки менее всех получают помощи, внимания, сочувствия! Их положение во много раз тяжелее даже профессиональных бродяг – им чаще приходится ночевать под забором, не есть ничего два-три дня и покорно переносить невероятные страдания. Бродяжки-вымогатели и шантажисты живут, как мы видели, сравнительно привольно; нищие и беспаспортные забираются в обходах, поступая на казённое иждивение, где у них «готовый стол и дом», а эти несчастные совершенно предоставлены самим себе, милостыню им не подают, потому что руки они не протягивают; полиция их не трогает, потому что паспорта у них в порядке, в нищенских комитет, в часть, в арестный дом их не берут, потому что туда «доставляют за номером таким-то», а «с улицы» приходящих не пускают даже обогреться или похлебать арестантских щей. А с какой радостью они отведали бы этих щей после двухдневной голодовки! Филантропический учреждения, вроде ночлежных домов, дешёвых столовых и пр. для них недоступны – «дорого», потому что 5–6 копеек целое «состояние», которое надо достать. А где достать? Было время, они зарабатывали эти 5–6 копеек клейкой картузов в «Доме Трудолюбия»[27], но теперь в этом единственном рабочем доме устроено школа рукоделия, а бродяжки-рабочие изгнаны!
Вот несколько моих трущобных друзей.
Вторую ночь своего «интервью» я провёл в отвратительнейшем притоне Обводного канала, хотя и без вывески «ночлежный дом», но с ночлежниками. Таких притонов в Петербурге немало. Нас ночевало шесть человек в крошечной комнате с пропитанным сыростью и затхлостью спертым воздухом. Вдоль печки, занимающий полкомнаты, были развешены мокрые от пота портянки бродяжек, на печи спали хозяева: муж, жена и трое детей. Мы, бродяжки, спали на голом полу, подложив под голову своё верхнее платье. Я говорю – «спали», но это не вполне верно, потому что я всю ночь не сомкнул глаз, а мой сосед, не переставая, кашлял удушливыми чахоточными приступами; кто-то всхлипывал, ребенок плакал, не переставая, а миллионы насекомых совершали такие ожесточенные походы, что заставляли некоторых выскакивать и громко ругаться.
Да не подумает читатель, что я преувеличиваю: обстановка именно такая и я хотел было бежать, но меня удержало желание познакомиться с соседом, который, как и я, не сомкнул глаз. При свете лампады лицо этого мученика – бледного, с впалыми глазами, производило тяжкое удручающее впечатление. Все черты когда-то красивого молодого ещё лица искажены страданиями; роскошные светлые кудри свешиваются беспорядочными прядями, глаза подняты вверх… Он молился, но приступы кашля душили его…
– Вы, кажется, нездоровы? – спросил я его.
– Да, чахотка у меня, – отвечал он так просто, точно речь шла о простом расстройстве желудка.
– Отчего вам не лечь в больницу?
– Не берут ни в одну больницу. Чахотка неизлечима, что же им увеличивать процент смертности?
– Простите, вы, вероятно, пьёте запоем?
На его лице появилась печальная улыбка:
– Я в жизни не брал в рот рюмки вина…
– Это с моей стороны нескромный вопрос, вы не рассердитесь? Как вы дошли до такого состояния?
Его глаза устремились вдаль, и на щеке появилась слеза, которая сейчас же высохла: он весь горел.
– Это долго рассказывать, да и к чему? Мои дни сочтены, я только жду не дождусь смерти.
– Если это вам не очень тяжело, расскажите мне ваше прошлое…
– Я учитель. Я с золотой медалью окончил гимназию и держал потом экзамен на учителя. Получил место в №, пробыл два года, а теперь третий год без места… Пожалуй, в настоящем положении я и не мог бы уже служить…
Он страшно закашлялся, и яркий румянец заиграл на щеках. Приступ продолжался несколько минут. Один из ночлежников начал ругаться:
– Шёл бы в больницу умирать, только людям спать не даёшь…
Опять та же горькая улыбка. Он кивнул головой в сторону говорившего:
– Его правда… Вот, ночуй хоть на улице, нельзя же ведь мешать им выспаться за свои три копейки. Им тоже силы нужны к утру…
— Неужели у вас никого нет в Петербурге знакомых?
— Никого. Я приехал, думал, найду место, буду лечиться, ну, а место найти не легко…Проел всё, что было, вот, видите, до чего, а места всё нет…
— Но неужели у вас, так-таки, на всем свете никого близкого нет?
— Мой отец любил меня до безумия, матери я не помню… С отцом у меня прошло золотое детство; он умер, оставив меня уже учителем, человеком обеспеченным. О, если бы он мог думать, что станет с его Петей. Отец, отец!
Он закрыл лицо руками, и по вздрагиванию плеч было видно, что он рыдает.
— Послушайте, пойдемте отсюда, я найду другой ночлег, здесь невозможно уснуть!
— Нет, всё равно, я привык; спать всё равно я не хочу…
— Ну, пойдемте хоть пройтись, здесь ужасно тяжело.
— Куда же теперь ночью ходить? Лучшие усните, вы здоровы, вам ничего…
Он, очевидно, не хотел продолжать разговор, мешая спать соседям. Утомление взяло верх, и я задремал. Ещё чуть стало светать, я проснулся. Учитель лежал, закинув назад голову, с закрытыми глазами. Его исхудалое лицо с выдававшимися скулами выглядело мёртвым. «В гроб краше кладут» — можно было сказать про него. Я не хотел уходить без него и стал дожидаться. Кажется, около шести часов поднялись хозяева (все спали в одежде) и стали бесцеремонно будить ночлежников.
— Ну, вы бароны, вставать пора.
— Послушайте, оставьте его, он только что успокоился и задремал, — указал я на учителя.
— Ты ещё чего тут разнежничался? И так дарма ночует вторую неделю, совсем пускать не стану, только другим покоя не даёт. Эй, барин, вставай, — толкнул учителя ногой хозяин.
Чахоточный широко открыл глаза и стал поспешно вставать, извиняясь.
— Пойдемте со мной, — сказал я ему.
Мы вышли. Утром была дивное. Солнышко пробивалось сквозь серые тучи, в воздухе веяло осенней прохладой, но было тепло и дышалось как-то легко.
— Я угощу вас чаем, и мы поговорим о вашей будущности.
— Пожалуйста, оставьте мою будущность в покое, а то я не пойду и чай пить.
— Да что вы так куражитесь, извините за выражение…
— Я не куражусь, но не понимаю, с какой стати вы мной занимаетесь, когда я не имею удовольствие вовсе вас знать?
— Мы познакомимся… В нашем быту как-то не принято представляться, бродяжки знакомятся запросто.
— Я не причисляю себя к бродяжкам.
— И я тоже, но посторонние вправе называть нас так. Не будем об этом спорить. А вот и чайная. Зайдём!
В чайной сидело уже несколько рабочих артелей. Замечу, кстати, что по принятому обычаю рабочие не пьют дома чай, а, выходя из дому, прямо идут в трактиры, после чего уже отправляются работать. C пяти-семи часов все чайные и трактиры переполнены артелями рабочих и, странно, от чая некоторые из них хмелеют и настолько, что не в состоянии идти на работу…
Вообще, было бы нормально пить чай дома, но квартиры рабочих в большинстве напоминают тот ночлежный приют, где мы встретились с учителем и, понятно, что в такой обстановке чай в горло не полезет!
Впрочем, это только к слову.
Мы заказали себе чай и уселись с учителем в уголке. Скоро чайная опустела.
— Мне просто не верится, как вы могли не найти ничего здесь…
Он усмехнулся своей щемящей душу улыбкой и не сразу ответил.
— Я умею работать и люблю своё дело, но галоши подавать не научился. Отец не научил! А без этого, видно, не проживешь на свете… Везде говорили — «подожди», а никто не спросил, могу ли я ждать, если ли что сегодня поесть, где переночевать. Костюм обветшал, белье износилась, сапоги с ног сваливаются… А купить на что? Нашим ремеслом на гастролях ничего не достанешь. Или место и жалование, или ничего. Так с этим ничего и сидел, спускаясь с комнаты на угол, с угла на постоялый двор, со двора на ночлежный приют, а теперь и пятачков больше нет.
— Если я предложу вам маленькую помощь — вы примите?
— Спасибо, хотя это подаяние… Я чувствую, что не жилец я на этом свете.