Уже окончив «интервью», я посетил своего бедного друга в Обуховской больнице. Он умер на моих почти руках и последние его слова были:
— Отец, отец, вот и я иду к тебе… Прости меня!
Глубокого сожаления заслуживают вообще «безместные» бродяжки или «бездельники», как их зовут в притонах. Они не потому «бездельники», что пьянствуют или не хотят работать, как бродяжки первых перечисленных много категорий, а просто потому что не могут найти себе места… Заметьте:
И между этими людьми есть субъекты во всех отношениях симпатичные, полезные труженики и честности испытанный. У кого обанкротился хозяин, у кого упразднили должность, другой заболел, ушёл в больницу, а место заняли…
Случаев потери места масса и каждый такой «случай» влечёт для несчастного долгую голодовку, иногда безысходную. Вины за ним решительно никакой, напротив, если бы иной больше воровал на службе, то не дошел бы до ночлежного дома, скопил бы себе на чёрный день, а тут с честностью и несчастным случаем — прямой путь в бродяжки!
В ряду множества благотворительных учреждений столицы нет ни одного, которое помогала бы безместным беднякам, а посторонним людям нет, разумеется, дела до разных «горемык». Помощи извне, значит, ниоткуда, а сам как же он может себе помочь? Он в молотобойцы не годится — силы нет, в катали не годится, здоровьем слаб, изнежен; за ремесло взяться поздно — учение дорого стоит. Словом, положение самое безвыходное, хотя водки они сроду не пивали, в игры не играли, о кутежах понятия не имеют… Хорошо ещё, если бродяжка не успел жениться во время благоденствия, а то есть и семейные: жена с детьми в углу, а сам в ночлежном притоне, и все голодают в полном смысле слова, теряя всё более и более надежду на место.
За своё интервью я встретил до сотни таких воистину несчастных людей, из них до двадцати семейных. Но ведь это я встретил случайно. А сколько их в углах Гавани, Колтовской[28], Петербургской стороны, Таирова[29] переулка, Коломны, у застав и других местах, где угол для семьи стоит один 1–1,5 рубля в месяц. Чтобы помочь этим горемыкам, не надо ни рабочих домов, ни денежных затрат: дайте им только работу службу, занятия здесь или в отъезде. Разве нам не нужны люди? Нужны! Только свести предложение со спросом некому.
Для иллюстрации в моих слов приведу крайние биографии нескольких бродяжек из числа сотни мною виденных.
№ 1. Четырнадцати лет его привезли в Петербург и отдали в учение в портерную лавку. Привёз его особый промышленник, занимающийся поставкой мальчиков из деревень в столицу и взимающий за свою комиссию дань с обеих сторон. Отец отдал поставщику последние 25 рублей за устройство сына в Петербурге, а портерщик заплатил 15 рублей за доставку хорошего парнишки. Горько сетовал отец на поставщика за плохое устройство, но поставщик обещал перевести его после на завод, сделать механиком, а
№ 2. Отставной асессор. Человек лет сорока. Женат. Имеет двух детей, находящихся у кого-то на «ласковом хлебе». Места потерял два года тому назад. Ищет каких-либо занятий, разумеется, по письменной части. Согласен помогать старшему дворнику в ведении книг, Но дворник сам умеет ставить каракули и обходится без грамотности.
Есть дома, приносящий тридцать тысяч рублей дохода, а у ворот вы всё-таки прочтете записку: «Отъ. Даеца. Фатера. Спрасить дворъника». Зачем купцу-домовладельцу грамотность? Это санитарными правилами не требуется. Не только купцы-домовладельцы, есть целые фабрики, большие торговые фирмы, обходящие без письмоводства и посылающие «щчета», по которым получают тысячи и десятки тысяч рублей. Если же какая фирма роскошествует на «конторщика», то требует за 20 рублей знание бухгалтерии, английского языка и прочих премудростей, которых асессор конечно не знает. И вот наш асессор два года «проедал» вещи. Если бы он продавал их, та кое-как тянулся бы, но продавать было жаль, он их закладывал в надежде выкупить. Ссуду давали грошовую, процентов вносить нечем и вещи шли с аукциона опять за гроши (для чего на аукционах имеется корпорация маклаков с «вязкой»). В итоге ни денег, ни вещей, а нужда росла и росла. Место не находилось. Обветшал асессор, постепенно превращаясь в оборванца и добывая пятачки писанием прошений и писем в кабаках. Я предложил асессору стаканчик:
— Нет, родимый, спасибо я не пью.
Асессор говорил мне «ты», хотя я ему «вы».
— Отчего вы оставили службу?
— Воля начальства — не понравился. Дали понять, что надо уходить. И ушёл. А вот теперь и есть нечего.
— И что же вы думаете делать?
— Знаете, я с ужасом вижу, что мой мозг тупеет. Я как-то свыкся со своим положением или, лучше сказать, с безвыходностью и голова часто отказывается думать. Так, смотришь вот — и не видишь ничего, сидишь — и точно спишь. Неужели это будет прогрессировать? Так ведь можно дойти до состояния идиотизма.
И доходят. Я видел такого отупевшего субъекта, шесть лет пребывающего бродяжкой, а раньше проживавшего пять-шесть тысяч рублей в год, когда «служил».
№ 3. Проворовавшийся туз. За его заслуги в прошлом ему оставили свободу, не отдав под суд, Но как большинство воров-жуиров[30], он остался без гроша за душой. К счастью, он холост и поэтому бродяжничает один. Дома знакомых для него закрыты. Найти место почти невозможно. Он спускался годы четыре, пока дошел до набережной Обводного канала и, по-видимому, возврата ему нет. Будущее его мрачно. Он не способен достать рубля, хотя когда-то получил тысячи, знает языки, образован всесторонне, начитан, бывал за границей. Во мне он возбуждал сожаление именно своей беспомощностью. Как умирающего льва, его лягает теперь всякий, кого он не взял бы раньше в лакеи. Своим видом он походит на живые мощи, которые успокоить может только могила.
№ 4. Простой малый. Из 12-ти месяцев в году он 7–8 лежит в больнице, 2–3 ищет место, а 1–2 месяца служит дворником или швейцаром. Он перенес все болезни, какие существуют в Петербурге: натуральную оспу, тиф, воспаление лёгких и т. д. Организм замечательно чуткий ко всякому заболеванию и замечательно выносливый. Не успеет найти место, послужить, заработать 10–15 рублей, его отправляют в больницу. Вышел с больницы — поиски места. Ему не более 25 лет, он холост, крестьянин Олонецкой губернии.
— Тебе климат здешний не ко двору, ты на родину уехал бы!
— А что же я так делать там буду? У меня там ни кола ни двора.
— Так ведь помрёшь здесь…
— Воля Божья.
И он, завернувшись в свои лохмотья, покорный робко побрел на ночлег в Таиров[31] переулок к земляку.
В числе бродяжек, которых я встречал во время своего странствования, попадалось немало женщин и детей. Если «щемит» душу вид несчастных бродяжек-мужчин, то положительно слезу прошибёт положение таких женщин и ребятишек — созданий слабых, лишённых сил, средств и способностей помочь себе! Если мужчина оказывается в положении безысходном, беспомощном, то что сказать про ребёнка 10–11 лет, живущего при бродяжки дяде, тётке или куме? Хорошо, если ребёнок только страдает, а то его страдания эксплуатируются порочными взрослыми.
Вот на какой репетиции я присутствовал в трущобах постоялого двора Лиговки. Пьяная с утра женщина лет 50-ти с опухшей физиономией и плохо прикрытой лохмотьями наготой, трепала девочку лет 8-ми. Она била её по лицу, рвала волосы, заставляя ребёнка плакать. Девочка заливалась слезами.
— Вот так, вот так, ну, хорошо…
— Тётенька, милая, мне больно, довольно…
— Несколько затрещин по лицу были ответом.
— Говори… (ругань) …за мной: «барин добрый я потеряла…»
Девочка, захлебываясь слезами, повторяла.
— Что ты потеряла?
— Ничего, тётенька…
Несколько новых затрещин.
— Говори: рупь потеряла, барин добрый; мама умирает, послала за лекарством, а я потеряла.
Девочка, сбиваясь и путаясь, повторяла несколько раз тираду и за каждую ошибку женщина трепал её за волосы или била по лицу. Я пробовал было вмешаться и прекратить эту сцену, но по моему адресу посыпались отборная словесность. Но что же это за репетиция? Из расспросов окружающих я узнал, что женщина это нашла где-то девочку и приучает её теперь к нищенству. В былые времена, чтобы вызвать сострадание прохожих, детей прямо калечили, но способ этот устарел и не практикуется, тем более что за такие художества могут, если откроется, сослать в каторгу. Прогресс, конечно, коснулся и нищенства. Теперь из нищих детей вырабатывают комедиантов, которые должны разыгрывать на панели драмы с водевильной подкладкой. Эта девочка, кончив обучение, которое я видел, будет поставлена на бойкой улице и должна рыдать, ползая по панели. Прохожие обратят на неё внимание, будут спрашивать, что с ней, она ответит заученную фразу об умирающей матери, лекарстве и потерянном рубле. Женщина-учительница спрячется по соседству для наблюдений за девочкой, и если у последней иссохнут слёзы или она плохо будет стараться, то несколько хороших затрещин придадут ребёнку требуемого куража и «жизни». Если добрый барин сжалится и даст монету, женщина сейчас же отберет «выручку» и скроется на время в соседнем кабаке. Подобные комедии имеют много разновидностей: детей учат прикидываться больными, выпрашивать на билет конки или железной дороги, рассказывать басни об умирающих близких и т. п. Некоторые ученики делают такие успехи, что быстро превращаются в карманных воров, а при случае и грабителей. За последнее время развелось много таких учителей и учительниц, и зло пустило уже корни.
Глядя на мучения девочки, я относился довольно равнодушно к её физическим страданиям и думал только о будущности этого ребёнка. Мои нервы за время странствования как-то притупились к физическим страданиям. Мы видим, например, с каким цинизмом факельщики, гробовщики, могильщики отправляют свои обязанности и удивляемся, что близость и свежесть человеческого горя, даже самый акт конца нашего бытия, не производит на них не только впечатления, но точно ободряет их к вымогательствам, глумлениям, грубостям. Теперь это мне понятно. Они привыкли к картинам смерти, как я привык к картинам нищеты и голода, так быкобоец привык резать животных, как ростовщик привык видеть слезы должника.
Если бы до своего странствования я увидел подобное истязания ребенка, то вероятно поднял бы историю, позвал полицию и т. д., а тут я смотрю довольно равнодушно и только думаю: что же станет с этой девочкой в 16–17 лет, если она доживет? С восьми лет её приучают к профессиональным обманам, к игре человеческим горем, к шантажу с чувствами сострадания. С восьми лет она видит кругом эссенцию разврата и грехопадение, она воспитывается в этой среде. Куда же её готовят? И никому, по-видимому, нет до этого дела. В трущобах постоялого двора кто обратит на ребёнка внимание, если я за несколько дней потерял уже отзывчивость к страданиям ближнего? А здесь люди годы прожили в этой обстановке.
А детей-бродяжек у нас немало и притом бродяжек безнадежных. Такие дети, которые неожиданно остались совсем на улице, найдут себе место в нищенском комитете или в каком-либо приюте, а дети, имеющие попечителей или родителей вроде приведённой женщины, совершенно безнадёжны! Никто не станет их
— У ребёнка есть мать, — сказал он, — а мы не можем помочь даже круглым сиротам, остающимся на улице.
— Но у ребёнка мать — беспросыпная пьяница, не имеющая пристанища!
— Что делать, что делать…
Вот о таких детях я и говорю, как о безнадежных бродяжках, с будущим в виде арестантских рот. А ведь из них могли бы выйти полезные и честные граждане!
В подвалах Таирова переулка я видел хорошенького мальчика, самоучкой научившегося читать и писать. Этот мальчик служит при ночлежной квартире, исполняет все чёрные работы и не только ни от кого ничего не получает, но голодает по несколько дней. У него такая страсть к учению, что он урывает время и ходит читать «хорошие книжки», развешанные в оградах церквей, выставленные в окнах магазинов, афиши в витринах, вывески и т. п. Бесспорно, его можно было бы пристроить куда-нибудь в типографию или библиотеку, если уже не в школу, но у него есть папаша, какой-то поденщик, пропивающий вечером то, что он достал днём.
Видел я девочку 10-ти лет, спящую вместе с ночлежниками и матерью. Девочка худенькая, слабенькая, голодающая, но настолько неиспорченная, что тайком ходит в церковь и молится, чтобы мамаша перестала пить.
Видел я в углу ночлежной комнаты на Петербургской стороне мать с четырьмя детьми, из которых один грудной, двое с английской болезнью[33] (не ходят) и старшему шесть лет. Мать ходит в поденщину и тогда старший нянчит троих младенцев. В течение месяцев вся семья не видит горячей пищей и по праздникам только имеет чай… И это мать безнадежна, потому что у неё есть муж, являющийся иногда «расшибить и разнести».
Особенно трагично положение молодой женщины Ирины, живущий на чердаке у Нарвской заставы. Она прожила с мужем-чиновником одиннадцать лет, жила хорошо сравнительно; но муж завел себе другую женщину и поселил в своей же квартире. Издевательство над женой доходило до того, что её запирали в ящик комода (она маленькая, худенькая) на ночь. И всё это Ирина терпела, сносила. Наконец муж по требованию женщины выгнал её из квартиры. У неё всё забито и убито, она от долгого унижения и горя поглупела как ребёнок… У неё в мозгу не представляется даже возможности помочь себе.
— Да вы бы место нашли, ну хоть горничной…
— Но кто меня возьмёт?
— Идите жаловаться на мужа…
— Ай, что вы, они убьют меня!
— Но ведь вы так с голоду умрёте…
Плачет. И только…
Я слишком бы утомил читателей, если бы шаг за шагом стал описывать свои скитания по притонам и вертепом. Слишком всё это однообразно: та же грязь, вонь, духота, теснота и убожество… Дома Общества ночлежных домов[34], разумеется, чище и благообразнее частных или постоялых дворов, но везде один дух и тип; бродяжки спят на голых нарах (или полу), подкладывая под голову свою верхнее платье (или полено). Разница в том, что Общество даёт пищу вечером и сбитень утром. Это, конечно, доброе дело, но далеко не все имеющие пятак попадают в дом Общества за отсутствием мест. Что бы не говорили наши моралисты о тунеядстве и безнравственности бродяжек, но право не грешно было бы для Петербурга иметь
Я, конечно, говорю далеко не новость, но повторить это ещё раз не мешает! Затем ещё одно замечание: почему Общество ночлежных домов устроило приют в глуши Песков, где этот приют в большинстве пустует, тогда как по всей Петербургской стороне, Выборгской, на Васильевском острове, в Гаване, Колтовской — нет никакого приюта, кроме омерзительных постоялок и притом без отделения для женщин? Точно также не имеет смысла распоряжение Общества о впуске ночлежников ровно в девять вечера, благодаря чему те, которые пришли в шесть, должны три часа мерзнуть у ворот, рискуя не попасть, потому что у ворот, например, Обуховского приюта всегда стоит огромная толпа и вход берётся с бою. Для уборки приютов вполне достаточно время с восьми утра до четырех-пяти вечера, а с наступлением сумерек следует пускать желающих, как принятого во всех частных притонах.
Кроме того, господам попечителям следовало бы строже смотреть за прислугой приютов, которая слишком уж бесцеремонно со своей публикой. Не следует забывать, что бродяжка —
Очень оригинален приют Общества дешевых квартир[35]. О существовании этого приюта я и не знал… Между тем, это самый благообразный ночлежный дом и публика здесь даже более постоянна, чем жильцы квартир. Есть отставные чиновники, бедняки, представители свободных профессий и просто бродяжки, которые живут здесь 10–15 лет, ночуя изо дня в день. Несмотря на такое постоянство и определённое место жительства, все они считаются ночлежниками, живут без прописки в адресном столе, и найти их в столице невозможно. Эти жильцы свыклись со своим приютам, сроднились с ним, и чувствует себя совсем хорошо. Попасть сюда на ночлег мне не удалось, потому что все места постоянно абонированы.
Скажу несколько слов о бродяжках-коммерсантах. Эти бродяжки едва ли не самой антипатичный тип оборванца. Они наглы, циничны, порочны до мозга костей, ежеминутно готовы на всякую подлость и не имеют, кажется, ничего святого, потому что не стесняются ничем. Этих коммерсантов можно видеть продающих цветы и букеты около увеселительных садов, брошюры и книжонки «на крик» около вагонов конно-железных дорог, или ещё чаще на улицах с запонками, зонтиком, грошовой цепочкой, кружевами, носовыми платками, чулками и тому подобное. В последнем случае они продают обыкновенно вдвоём: один держит вещь в руках, а другой торгует её и даёт цену. Зонтик, например рваный, сшитый из кусков, с ломаными прутьями, цена ему красная двугривенный, а мнимый покупатель предлагает рубль.
— Нет, не могу, — уверяет продавец, — себе полтора стоит.
И клянётся, божится, всех святых перебирает…
— Ну ладно, рубль двадцать я дам.
В это время проходит кто-нибудь желающий в самом деле купить зонтик, слышит и видит, что «дают» уже рубль двадцать. Значит, надо прибавить пятачок. Прибавляет и получает хлам, а бродяжки отправляются в соседний трактир, где у них приготовлен другой такой же зонтик. Пропив добычу, они опять выходят на панель и репетируют свои роли. Многие, разумеется, не знают об этой системе «подвода» и попадают в ловушку.
Конечно, это гроши, пустяки, мелочи, но жертвами заговора нередко делается тоже бедняк, для которого эти гроши дороги. Но этого мало: стоя на бойких улицах, рваные коммерсанты позволяют себе часто прямо непристойные выходки и крайне грубое обращение с теми, которые не попали в их ловушку. На их жаргоне это называется «обложить» и я видел, например, на Садовой улице около Сенной одну даму, которую нахал за нежелание взять его кружева бранил такими словами, что бедная дама вся в слезах бросилась бежать.
Нечего и говорить, что при случае такой коммерсант «заедет» в карман проходящего и не задумываются пустить при случае в ход свою силу. Способ навязывания букетов бродяжками, бегущими за колясками, вызвал, помнится, даже полицейский приказ, но продавцы зонтиков, кружев, книжек и прочее право нисколько не лучше. По закону для торгов в разнос должна иметься у продавца особая жестянка, а для произведений печати ещё и бляха артели газетчиков. Без жестянки каждый обыватель может продавать только своё собственное изделие и только на указанных местах, в рынках. Между тем, торговцы, о которых я говорю, никаких блях не имеют и торгуют вовсе не своими произведениями, потому что у них нет ни кружевных фабрик, не зонтичных мастерских или садовых плантаций. Самый же способ продажи, по меньшей мере, непристойный. Один вид этих назойливых оборванцев, только что выскочивших из кабака и наровящих «настрелять» на косушку, вызывает отвращение.
И кому же, спрашивается, нужна такая коммерция? Сколько бродяжек так «настреляет»? Почему не займется он настоящим трудом, если способен работать? Именно потому что он пропойца, трясущийся вечно с похмелья, с утра до вечера. Ему всё равно, сколько он заработает, рубль или пятак. Он и то, и другое пропивает без остатка. Запрети ему безобразничать на улицах, он добудет себе двугривенный, может быть, на бирже или на барке катателем, где, по крайней мере, принесёт пользу для дела.
Очень близки к этим же коммерсантом так называемые «тряпичники»[36], «татары», «маклаки» с толкучки[37], но их всё-таки причислять к бродяжкам нельзя, хотя и этим профессиям давно пора бы отойти в предание, так как они решительно не вяжутся с благоустройством города. Некоторые из последних ведут дело довольно солидно и прилично, но это ничтожное меньшинство, а в большинстве случаев «тряпичники», «татары», «маклаки» те же бродяжки и пропойцы, но беспокойнее и опаснее во многих отношениях. Впрочем, эта категория бродяжек выходит из области моей программы…
Дерябинские[38] казармы!
— У меня к вам покорнейшая просьба, — обратился ко мне один из моряков 9-го флотского экипажа.
— Что такое?
— Теперь в публике сложилось представление, что «Дерябинские казармы» — притон бродяжек, забранных полицией… Между тем, в «Дерябинских казармах» кроме меня живёт еще несколько офицеров и целый экипаж матросов… Скажешь кому-нибудь: «я живу в Дерябинских казармах» и вызовешь улыбку, слушатели перешептываются, искоса подглядывают и замечают: «да неужели и он тоже там сидел»[39].
— Ну? В чём же дело?
— Да в том, что «Дерябинские казармы» и теперь заняты 9-м[40] флотским экипажем, а бродяжки помещаются только в двух сараях этих казарм.
С удовольствием исполняю желания господина мичмана и свидетельствую, что, действительно, «Дерябинские казармы» бродяжек не имеют ровно ничего общего с «Дерябинскими казармами» флотского экипажа.
Первые находятся на Большом проспекте против строящейся новой церкви[41], а последние — на самом берегу залива в конце Большого проспекта[42]. Первые представляют из себя два деревянных бараков со двором, вторые — изящное каменное здание с садом и роскошным видом на залив… Первые стоят заколоченными весь год и только летом полтора-два месяца наполняются бродяжками, а вторые служат казармами нижних чинов и офицерскими квартирами целый год. Первые хоть и принадлежат морскому ведомству, но во время наполнения их бродяжками имеют свою полицейскую администрацию, своего смотрителя, которого отнюдь не следует смешивать со смотрителем настоящих казарм.
Итак, «Дерябинские бараки» (я буду их называть бараками) представляют нечто весьма оригинальное и, если хотите, грандиозное: грандиозные размеры, грандиозное число бродяжек. Два барака поставлены под прямым углом, в одном (фасадом на Большой проспект) помещается администрация, служители; в другом — бродяжки. Оба барака холодные, легкой дощатой конструкции, с ординарными рамами, так что жить здесь можно только летом. Впрочем, если бы не эта лёгкость постройки и такая вентиляция, что местами небо видно, то и не знаю, чем бы дышали эти 700 бродяжек, которых я застал здесь в период своего интервью. Мне говорили, что общее число бродяжек доходило до тысячи!
Тысяча бродяжек! В эту цифру не вошли бродяжки, имеющие исправные паспорта и не забранные при обходе чинами полиции. Точно также сюда не вошли и бродяжки, совершившие какое-либо преступление, потому что они сидят в тюрьмах, в доме предварительного заключения, или за прошение милостыни в нищенском комитете! Это только бедняки, лишённые приюта, средств к существованию и часто здоровья, а вместе с тем и паспорта…
Возраст, происхождение, общественное положение и прошлое этих бродяг разнообразны до бесконечности и никакая фантазия романиста не способна создать то, что здесь встречается в действительности… Рассказывать ли всё это? Может быть, при случае, в другой раз, а теперь отмечу одну общую черту «дерябинских» бродяжек. Три четверти их беспаспортные, потому что они лишены права жительства в столице и высланы административным порядком, то есть по этапу. Сегодня их доставили на родину и водворили, то есть сдали сельским властям, а завтра они отправляются обратно, уже на свой, а не на казённый счёт, питаясь дорогой Христовым именем (при случае кражами и даже грабежами). Пришли в Петербург, скрываются по описанным мной трущобам и в первый же обход забираются в «Дерябинские» бараки. Через месяц они под конвоем водворяются на родину для того, чтобы через неделю снова прибыть в столицу.
Некоторые из деревенских обитатели пропутешествовали таким образом 30–40 раз и случалось, что они возвращались обратно с тем же самым конвоем, но только не в качестве арестантов, а свободными гражданами. Например, на пароходе их доставили в Шлиссельбург, сдали властям. Пароход идёт обратно, на нём возвращается конвойная команда и… бродяжки!
— Ты куда? — спрашивает конвоир.
— А тебе какое дело?
— Тебя выслали из столицы.
— А тебе что? Не ты выслал. Ты твоё дело сделал, сдал меня, и поезжай с Богом, а я тоже еду!
Трудно сосчитать, какие огромные суммы тратит казна на прогулки бродяжек. Их содержат, одевают, платят за провоз, за дорогу, посылают конвой, а всё это для того, чтобы бродяжка немедленно же вернулся в столицу и ждал здесь новый прогулки.
Спросят: зачем же бродяжка возвращается в столицу? А потому что здесь при всех строгостях, он прокармливается нищенством, мелкими кражами, а там, в глуши провинции, ему в буквальном смысле ничего есть. Тут в столице он «свой», имеет притоны и вертепы, где его принимают, а там ему некуда голову преклонить. Наконец, чем он рискует, попадая в «Дерябинские казармы»? Его кормят, поят, он сыт, в тепле, ему даже одежду дадут, в баню сводят. Худо ли ему?
Грандиозные величественные ворота, вроде Триумфальной арки с резными художественными украшениями, замыкают столицу со стороны Забалканского проспекта, оканчивающегося зданиями Новодевичьего монастыря и скотобойни. Когда-то за Московской заставой сейчас же начиналось пустынное поле и шоссе, идущее на Царское Село и далее хоть до Москвы. Но теперь здесь фабрично-заводское предместье, заселённое до размеров целого уездного города. Здесь улицы, дороги, дома, лавки, магазины и обилие всякого рода питейных заведений, этого неизбежного спутника рабочего и мастерового люда, пропивающего по субботам всю получку и нередко последнюю рубашку с плеч… Около версты, если не более, до Средний рогатки[43] и Красного кабачка[44] тянутся сплошные строения, а затем уже начинается голое шоссе с болотистыми пустошами, перерезанными лентообразными полосами рельс.
Приезжайте сюда рано утром, когда чуть светает, когда ещё не дымятся фабрики и спят рабочие… Приезжайте и станьте около Средней рогатки… Стойте и любуйтесь… Вы увидите целое полчище медленно движущихся бродяжек… Тут есть пожилые и совсем юные, есть старики и дети… Все ободранные, полуногие, в лохмотьях, некоторые убогие, с обезображенными лицами, с такими физическими недостатками, которые вызывают ужас и отвращение, раньше сожаления и сострадания. Всё полчище — голодное, измученное, изнуренное, истомленное. Некоторые 2–3 дня уже не ели и eдва двигаются…
Куда же все они двигаются?
— В столицу.
— Зачем?
— За шубой!
??
— Да, за шубой. В прямом, а не переносном смысле. В статьях «Среди бродяжек» мы рассказывали о постоянных путешествиях, совершаемых бродяжками, которых высылают, а они самовольно возвращаются в столицу… Это своего рода «вечное движение», вечное брожение и скитание, стоящие очень дорого казне и не достигающая ровно никакого результата. Куда вы выселите колпинского или шлиссельбургского мещанина, когда в Колпине и Шлиссельбурге у него ни кола, ни двора нет, как нет ни занятий, ни работы, ни пристанища? Что он будет там делать по водворении? Петербург велик; здесь он прокормиться как-нибудь подаянием или кражами, а в Колпино ему нигде куска хлеба достать. И он идёт обратно. Идёт сейчас же по водворении. Чем он рискует? Новой высылкой? Риск невелик!
Послушайте, что говорит бродяжка, самовольное вернувшийся
— Если бы нас не высылали, хоть с голоду помирай! Я нарочно не беру паспорта из волости, потому что с паспортом пропадешь. Без паспорта нас «заберут», посадят в тепло, обуют, оденут, а с паспортом хоть с голоду помирай, никому дела нет. Вот примерно теперь мы идём в Питер все без паспорта, все высланные. Значит, нас сейчас же заберут. И хорошо. Недели две мы посидим, отдохнём, поедим, поправимся, потом недели две нас поддержат в пересыльной; здесь каждому дадут по полушубку, тёплые валенки и отправят на родину этапом. Повезут в вагонах, Будут кормить дорогой, захвораешь — лечить станут. Чем не житьё? Доставят на место, спросят: «шубу хочешь отдать?» Зачем отдавать? «Нет, мол, не хочу». Ну и оставят тебе шубу. Эту шубу сейчас «по боку». Выручишь рублей пять и обратно в Питер, за другой шубой. Я вот шестнадцать штук получил. Только и живу этим. Летом нам вместо шуб армяки дают, те дешевле, а тоже хорошие, новые армяки.
— Как же тебе не стыдно? Отчего ты не работаешь?
— А где я работать буду? Паспорт выправить — нету денег, да с паспортом потом находишься. Мест теперь мало, работы зимой почти нет никакой. Хоть с голоду помирай, а у меня ещё правая рука не действует, бракуют при найме.