Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки члена Государственной думы. Воспоминания. 1905-1928 - Аполлон Васильевич Еропкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Как они скоро выросли! – раздалось тогда справа.

Впоследствии я ежегодно выступал с большой бюджетной речью при общих прениях, и кроме того, на мне же лежало и еще несколько отдельных смет. Хорошо помню, что смета департамента Государственного казначейства была разработана мною особо тщательно, и после моей речи ко мне подошел сотрудник «Русских ведомостей» и сказал мне, что до сих пор по бюджетным прениям эта моя речь была лучшей. Министр финансов Коковцов, что называется, рвал и метал: он представить себе не мог, как это его бывший подчиненный осмеливается так говорить с думской трибуны. Министры тогда еще не привыкли к свободам нашей конституции, и тот же министр Коковцов прославился известной тирадой:

– У нас, слава богу, нет парламента![199]

Дума, особенно слева, пришла в негодование от этого заявления, хотя здесь было очевидным lapsus linguae[200], ибо Коковцов хотел сказать: «Нет парламентаризма», т. е. ответственности правительства перед Думой.

Мои выступления в Думе по финансовым и бюджетным вопросам приобрели известность и сильно нервировали министра финансов: меня неоднократно предупреждали, что министр приехал в Думу специально для моей речи, чтобы сделать возражения, его особенно злило, что я говорил обыкновенно гораздо шире доклада и захватывал вопрос в большем масштабе. Я, например, называл и трактовал смету Государственного казначейства как смету «общественного призрения», настолько ассигнования там носили благотворительный характер: пенсии, пособия, Ведомство императрицы Марии[201], лицей и пр. В эту смету входили и замаскированные пособия Черногории, Греции и пр. Все это я усиленно подчеркивал.

Наконец, после моей речи по общим прениям, где я доказывал словами самого же министра, что у него нет никакой финансовой программы, министр не выдержал и разразился против меня злой репликой, где припомнил-таки мне мою службу в Министерстве финансов и закончил по этому поводу свою речь известным стихом: «И вашей славою, и вами, как нянька старая, горжусь!»[202]

Мне хотелось возразить ему в том же духе. Но мы были тогда в Думе еще новички, и по соглашению с председателем фракции Гучковым мы решили не возражать министру. Представители печати были очень удивлены моим молчанием и высказывали мне это.

На второй год министр финансов после моей речи опять вышел на трибуну и опять прошелся на мой счет, что-то по прошлогоднему докладу. Тогда я уже не стал советоваться ни с фракцией, ни с Гучковым, а выступил с ответом на свой риск, где поблагодарил министра за внимание к моим словам и, сославшись на пословицу «Долг платежом красен», напомнил ему тот «чепчик старой пятки», в который он укрылся на трибуне в ответ на мою же речь.

Выступление мое имело большой успех, и председательствовавший князь Волконский[203], не любивший никаких инцидентов в Думе, остановил меня. Хорошо помню, что тотчас после перерыва ко мне подошел знаменитый московский адвокат Шубинский и выразил мне свое сочувствие как знаток ораторского турнира. Этот «чепчик старой пятки» попал тогда во все газеты.

Когда я заканчивал свою речь словами: «Разве не понятно?», Марков 2-й насмешливо крикнул мне с места:

– Конечно, понятно!

– Ну вот, – ответил я, – даже и для вас это понятно!

Эта моя презрительная реплика, брошенная направо, имела неожиданно большой успех, и меня в Москве даже за нее благодарили. Замечательно, что ни Марков, ни его друзья ничего не нашлись мне ответить: настолько опешили они от моей откровенности.

Моими выступлениями я занял в Думе определенное положение, и мне передавали, что публика знала и ожидала моих речей. Замечу, что я выступал лишь по финансовым вопросам, которые обыкновенно для большой публики представляются самыми скучными. Следовательно, я умел их оживить и сделать интересными. И как горько мне было впоследствии убедиться, что избиратели мои нисколько не оценили моей работы в Думе, а лишь завидовали и думали: чем мы хуже его? Отвечу лишь, что впоследствии из рязанских депутатов не выдвинулся никто; про их присутствие в Думе никто даже и не подозревал. Все они были великие молчальники; получали свои дневные – и больше ничего. Не могу обойти молчанием сметы Ведомства императрицы Марии. Смета эта как раз входила в мою подкомиссию. Представители ведомства широко открыли нам двери всех своих учреждений для их осмотра, а вернее сказать, ревизий.

Ведомство было обширное и помимо ассигнований из казны имело свои собственные источники доходов: от выделки и продажи игральных карт, что составляло привилегию воспитательного дома, марочные сборы со зрелищ и увеселений и т. д.

Насколько помню, доходы этого ведомства достигали 20 миллионов рублей в год. Ведомству принадлежали воспитательные дома для подкидышей, институты и гимназии, больницы, лечебницы, санатории; наконец, богадельни. Можно сказать, сироты или калеки могли прожить в учреждениях ведомства от самого рождения и до смерти.

Обыкновенно мы производили осмотр этих учреждений совместно с правым депутатом Кривцовым[204], бывшим нашим рязанским архитектором, переселившимся затем в Курск и подпавшим под влияние курян. Его сопутствие мне было очень на руку, так как он своим правым знаменем покрывал все толки о недопустимости вмешательства или ревизий со стороны Государственной думы. Мы посетили с ним очень много учреждений, осматривали помещения, пробовали пищу и т. д. Мы ездили даже в Финляндию в знаменитый санаторий Халила[205] и пробыли там целый день. Я не скажу, чтобы Халилой я был удовлетворен; местность там проезжая, пыльная, что совсем не подходяще для легочных больных. Заведовал этой санаторией известный доктор Гаврилович.

Во всех наших поездках нас всегда сопровождал товарищ управляющего ведомством некто господин Кистер[206] – мой старый знакомый по Министерству финансов. Я думаю, что сама идея показать нам его учреждения принадлежала именно ему. Не скажу, впрочем, чтобы наши прежние с ним отношения были хороши: он приезжал в качестве ревизора в Рязань, думаю, с определенным заданием – «съесть» управляющего Казенной палатой Слезкина, бывшего гвардейского офицера, малоопытного в делах, но добрейшего человека, которого мы все очень любили. Когда Кистер приехал в Рязань, он как ревизор из Петербурга прислал из гостиницы человека сказать мне, что он прибыл. Однако он ошибся: в Рязани я был известным общественным деятелем, службой своей очень мало дорожил, и понятно, что присылка этого вестового меня покоробила, я приказал сказать господину ревизору, что я живу на Дворянской улице в собственном доме и буду очень рад принять его у себя. Через час Кистер приехал ко мне с визитом. Его дальнейшие попытки получить от меня какие-либо сведения не в пользу нашего милейшего управляющего оказались бесплодными; как раз наоборот, я давал самые благоприятные отзывы. Так он и уехал ни с чем.

Понятно, что, встретив его потом в Думе у себя в комиссии в качестве представителя Ведомства императрицы Марии, я не мог выразить большой радости, помня нашу встречу с ним в Рязани. Думаю, что тогда-то он и решил показать свой товар лицом.

Надо отдать справедливость этому ведомству, что все его учреждения поставлены были очень хорошо, гораздо лучше соответствующих учреждений других министерств. И я был вполне вправе впоследствии заявить с трибуны Государственной думы, когда кадет Некрасов[207] выразил претензию, почему Ведомство императрицы Марии не подчинено Государственному контролю, что ведомство это имеет свой контроль, которому доселе еще не известны случаи хищений, подобно Морскому ведомству или градоначальством замолченных Государственным контролем.

Впоследствии депутат Шингарев признался мне, что он также шел на трибуну поддержать Некрасова, но после моих ответных слов вернулся обратно на свое место.

С ведомством этим у нас были хорошие отношения. Испортились они позже, когда умер управляющий ведомством С. В. Олив[208], а его место занял князь Голицын-Муравлин[209], известный беллетрист. Он очень протежировал начальнице Павловского института графине Кайзерлинг. Между тем в институте этом царили распущенность и беспорядок. Я хорошо был осведомлен об этом, так как там училась сирота, в которой я принимал участие. Девочки там были так распущены, что доставали даже себе вино на вечеринках и умели наладить переписку с юнкерами. Кончилась эта распущенность трагически: одна из девочек, чем-то оскорбленная, бросилась с самого верха, с четвертого этажа в пролет лестницы и расшиблась насмерть. Об этом я был тотчас осведомлен.

После этого слуха, оглашенного в печати, мы с депутатом Шингаревым условились требовать от начальства ведомства, чтобы начальница института была уволена. Переговоры велись через некоего Бабиевского. Мы поставили этот ультиматум с обещанием не выступать по этому вопросу в Думе. Однако Голицын-Муравлин все тянул с решительным ответом и дотянул до заседания Думы. Так как требование наше не было выполнено, то я уведомил Кистера, что я выступлю в Думе по поводу этого трагического случая. Речь моя оказалась весьма внушительной, ибо я рассказал о всех безобразиях, творящихся в институте, и требовал, чтобы начальство обратило на это самое серьезное внимание, особенно после прискорбного случая с несчастной девочкой. Кистер, скрывшийся на хоры, был в отчаянии от моей речи. Пресса подхватила эту речь; вскоре князь Голицын-Муравлин был смещен.

Однако графиня Кайзерлинг как ловкая женщина сумела вывернуться: она прикинулась оскорбленной и заявила, что я преследую ее из личной мести из-за той сироты, о которой я упомянул, очень живой девочки, за которую я всегда заступался. Графиня Кайзерлинг воспользовалась этим обстоятельством, чтобы свалить с больной головы на здоровую, а наш лидер Гучков поверил этой инсинуации и даже счел возможным иметь со мной по этому поводу объяснение, спросив меня: правда ли, что я хлопотал за свою племянницу в Павловском институте? Я ответил, что это правда, но более на эту тему разговаривать с ним не стал. Как и всегда, здесь правда мешалась с клеветой, и во всяком случае погибель девочки, бросившейся в пролет лестницы, не стояла ни в какой связи с моими более ранними хлопотами о сироте и одинаково потрясла всех, как меня, так и Шингарева, но не Голицына-Муравлина и графиню Кайзерлинг, а по-видимому, и не Гучкова, раз он поддался этой клевете. Через несколько дней я получил приглашение от почетного опекуна Павловского института, не помню сейчас фамилии этого генерала, пожаловать в заседание комиссии для дачи показаний по поводу оглашенных мною в Думе сведений о Павловском институте. Конечно, пользуясь правом депутатской неприкосновенности, я мог послать этого почетного опекуна к черту, но я решил дать ему урок. Когда в назначенное время я приехал в заседание, то я застал там кроме опекуна еще и юрисконсульта ведомства и некоторых других лиц. Составилось какое-то импровизированное судилище, и почетный опекун открыл заседание хотя и вежливой, но довольно заносчивой речью: «Мы не можем допустить, чтобы на наш институт бросали тень». Тогда и я в очень вежливой, но решительной форме потребовал немедленно пригласить в заседание господина Бабиевского. Прошло полчаса томительного ожидания. Наконец Бабиевский явился. Тогда уже инициатива перешла в мои руки.

– Скажите, пожалуйста, – поставил я ему вопрос, – присылал ли вас ко мне в Думу ваш управляющий князь Голицын-Муравлин с просьбой не выступать по поводу Павловского института?

– Да, присылал.

– А какой ультиматум поставили мы с депутатом Шингаревым и выполнил ли князь этот ультиматум?

– Нет, не выполнил.

– Не просил ли князь Голицын-Муравлин передать мне, что он прикажет взять в институт девочку, о которой я хлопотал, и что я ответил?

– Вы отклонили это предложение.

Достаточно было посмотреть, как были сконфужены мои авгуры, как они растерялись и как тут же при мне начали высказывать свое неодобрение князю, т. е. своему начальнику.

Ясно было, что поединок я выиграл, поэтому от дальнейших вопросов я отказался и удалился из заседания, дав урок, как надо вести себя с народными депутатами.

Больше меня уже не тревожили.

Как-то после отставки князя Голицына-Муравлина мы с Кривцовым были приглашены на обед к Кистеру, и когда я между прочим заметил, что авторитет Государственной думы, видимо, крепнет в правительстве, раз по нашему указанию смещают министров, то и хозяин, и мой коллега были, видимо, шокированы такой моей вольностью.

«Лензото»[210]

Членов Думы часто упрекали, что они получают суточные. По пережиткам старины эти суточные называли даже пособием от казны. Однако с еще большим основанием можно было бы назвать жалованье правительства пособием от Государственной думы, так как деньги казны являются народными деньгами, находящимися в распоряжении правительства, но отпущенными ему народными представителями по бюджету.

Эти десять рублей суточных, которые так кололи глаза публицистам, для интеллигентного жителя Петербурга были совсем небольшими деньгами. Было бы идеально, если бы народные представители не получали за свой труд в парламенте никакого вознаграждения, как, например, в Англии или у нас в земских собраниях, где земские гласные работают бесплатно.

Но для Государственной думы в России эта роскошь была недоступна, ибо в России было слишком мало таких богатых людей, которые могли бы ехать в Петербург и работать там даром. Не было у нас и таких могущественных партий, которые могли бы оплачивать работу своих депутатов в Думе. За все время существования Думы я знаю только один случай, когда депутат отказался от своих суточных. Это был егорьевский миллионер фабрикант Бардыгин[211]. Но он и Думу посещал очень редко.

Лично о себе скажу, что этих суточных мне далеко не хватало, так как мне приходилось воспитывать детей и жить на два дома – в Москве и в Петербурге. Приходилось еще работать и в «Новом времени», и в «Голосе Москвы», где я зарабатывал до 300 рублей в месяц построчно. Работа эта давалась нелегко: тотчас после заседания Думы, усталый, я садился за отчет думского заседания, чтобы ночью передать его по телефону в Москву.

С имения Кораблино я также получал мало, так как земля была в аренде. Дай бог, если от Кораблина отчислялось две тысячи рублей в год. Кораблино представляло для нас другое удобство – это летнее пребывание моей семьи со всеми удобствами деревенской жизни, с просторным домом, садом на восьми десятинах, экипажами, лошадями и пр. Иначе не стоило бы и держаться этого имения из каких-нибудь двух процентов годовых. Здесь важны были привычка к родовому гнезду, известные общественные права, связанные с землей, престиж ценза и положения.

Заработка моего было недостаточно для семейной жизни на два дома, и я решил поискать более выгодного занятия и обратился к бывшему министру А. С. Ермолову[212] с этой просьбой. А. С. Ермолов был соседом моим по имению, и я знаком был с ним по Ряжскому земскому собранию, где он был гласным, как и я. Он очень ко мне благоволил еще и ранее, когда я жил в Рязани и не был еще членом Думы. Я глубоко ценил его прекрасный характер, простой, гуманный, чуждый всякой важности и формализма.

Каково было мое изумление, когда через несколько дней после моего письма Ермолову меня пригласил к себе В. И. Тимирязев, бывший министр торговли, и предложил мне место директора Ленского золотопромышленного товарищества:

– Платят очень хорошо, пятьсот рублей ежемесячно и тантьема[213].

– Но ведь я юрист по образованию и понятия не имею о горном деле, – сказал я ему.

– Вам нужен только здравый смысл, – отвечал мне Тимирязев. – А горное дело будут знать ваши инженеры.

Вскоре же я и был выбран директором правления «Лензото» вместе с Авдаковым[214], Озеровым[215] и др. Выборы эти состоялись исключительно под давлением общественного мнения, которое было очень возбуждено делом о расстреле рабочих на Ленских приисках. По этому поводу был даже запрос в Думу. Вся суть этого дела заключалась в том, что ротмистр, заведовавший военной охраной Ленских приисков, с пьяных глаз и с перепугу не разобравшись, приказал стрелять по толпе рабочих, причем оказались убитые и раненые. Конечно, за это пьяный ротмистр подлежал суду и наказанию. Но правление Ленского товарищества в Петербурге было даже совершенно ни при чем. Директором-распорядителем был в то время барон Гинзбург[216], который был душой всего этого предприятия, а председателем правления был Тимирязев. На месте управлял приисками некто Белозеров, из мужичков-самоучек, типичный сибиряк, который чутьем знал, где кроется под землей золото. Говорили, что рабочие не любят Белозерова, это обыкновенно случается с людьми, выбившимися из народа, знающими самую подоплеку каждого приискового события. Но в этом расстреле рабочих он также был совершенно ни при чем и как умный и осторожный человек никогда бы его не допустил.

Однако все старое правление и все старые приисковые служащие должны были пасть жертвой общественного мнения. В «Русском слове» в Москве появилась статья знаменитого Дорошевича[217], направившего почему-то все стрелы своего остроумия против Тимирязева. Все правление ушло в отставку, а барон Гинзбург, создатель всего ленского предприятия, от такой обиды уехал из России в Англию.

Таким образом, наше правление возникло на костях старого. Состав нашего правления был блестящий; председателем его был избран известный харьковский промышленник Авдаков, член Государственного совета и председатель Совета съездов промышленности и торговли в Петербурге. Директором-распорядителем – горный инженер Грауман[218], который раньше был управляющим Ленскими приисками и знал их как свои пять пальцев. Членами-директорами были: я, профессор Озеров и англичанин Бойль[219]. Даже кандидатами у нас были инженеры, специалисты по золотопромышленности. Дело у нас шло очень хорошо. Долго, однако, мы не могли найти хорошего управляющего; сначала попал к нам инженер П., который на сделанном ему испытании перед отправлением на прииски больше всего интересовался, имеются ли у него в квартире в Бодайбо теплый клозет и ванна. Управляющему приисками полагался по тому времени колоссальный оклад жалованья в 60 тысяч рублей в год.

После его пришлось уволить, и на приисках рассказывали, что он был всецело под башмаком у жены, очень вздорной женщины. Поэтому, очевидно, он так и интересовался о домашних удобствах своей квартиры.

Я все время собирался поехать на прииски, но за все шесть лет так и не попал на Лену: сначала у меня перебил очередь Н. С. Авдаков, который сам пожелал ехать на прииски и даже сшил по этому поводу себе русскую поддевку и высокие сапоги; он почему-то думал, что на прииски именно нужны поддевка и высокие сапоги. Ведь даже в заседание правления пришел тогда в этом костюме. Однако дальше поддевки дело у него не пошло, и на прииски он не поехал. На следующий год у меня перебил очередь профессор Озеров – и также не поехал. Затем наступили выборы в четвертую Государственную думу, и мне нельзя было уехать от предвыборной кампании. Затем – война. Так я и не попал на Лену. Мне передавали после, что меня там очень ждали, ибо имя мое по газетам им было хорошо известно, и что мне готовили показать и рассказать много интересного и даже сенсационного.

Когда начались беспорядки в столицах, ленские рабочие также предъявили повышенные требования. Русские банки, владевшие пакетами акций Ленского товарищества: Русско-Азиатский, Путилов[220] и Санкт-Петербургский Международный, Вышнеградский[221] продали тогда свои пакеты Русско-Английскому банку (Бененсон[222]).

Правление наше решило «проверить» наши полномочия, для чего подать всем составом в отставку. К этому времени и председатель наш Авдаков скончался. Надо заметить, что как раз накануне этой коллективной отставки я был вновь выбран на три года. Но так как нас уверяли, что эта коллективная отставка лишь пробная и что мы все вновь будем переизбраны, то и я подал свое прошение.

Оказалось, однако, что именно под нас-то и велся тайный подкоп со стороны некоторых новых членов правления: удар был направлен против меня, Озерова и Граумана. Перед выборами я посетил Бененсона и спрашивал его о предстоящих перевыборах, и он уверил меня, что, конечно, я буду вновь переизбран. Надо было видеть, какого труса праздновал этот богатый банкир именно в эти минуты моей с ним беседы: это были знаменитые июльские дни большевистского восстания в Петербурге[223], которое было потом подавлено. Наш разговор происходил как раз под звуки отдаленных выстрелов, и Бененсон, растерянный, поминутно спрашивал меня, как, по моему мнению, будет ли подавлено восстание?

Но когда восстание было подавлено и когда через неделю я пришел на собрание ленских акционеров, я сразу почувствовал, что я обманут самым бессовестным образом: меня даже не пригласили на совещание бывших членов правления; а Бененсон, выйдя оттуда несколько сконфуженным, объяснил мне, что он ошибся и что в новое правление я не войду. Если бы я предвидел такое вероломство, то, конечно, в отставку, даже и пробную, я бы не подал, так как мои полномочия незадолго перед тем были возобновлены на три года.

Интрига эта была направлена не только против нас, неинженеров, но и против наиболее сведущего в золотом деле директора-распорядителя Граумана, состоявшего председателем Союза золотопромышленников в Петербурге.

Впоследствии со мной поступили еще бессовестнее и не заплатили мне мою тантьему за два года, около 15 тысяч рублей. В эмиграции я хлопотал об этой тантьеме, но Бененсон остался глух и нем.

Во время службы моей в Ленском товариществе я не раз вспоминал напутствие В. И. Тимирязева, что нужно руководствоваться лишь здравым смыслом, а технику дела предоставить специалистам. И действительно, просматривая отчеты «Лензото», я убедился, что часто в них именно и отсутствует здравый смысл при всей их замысловатой технике. Многие отделы огромного хозяйства этого крупнейшего предприятия в Сибири не только не давали никакой прибыли, но были прямо убыточны для товарищества, например, пароходство, торговля, железная дорога шли в убыток.

Два года подряд я представлял свои доклады, но втуне получал даже неприятности по этому поводу. Работы мои остались безуспешными. Каково же было мое изумление, когда непосредственно после моего ухода я узнал, что правление «Лензото» по докладу своего секретаря именно и решило переформировать пароходство и торговлю как наиболее убыточные предприятия Ленского товарищества. Секретарь воспользовался моими работами, а правление их приняло и одобрило.

Земельная реформа министра Столыпина

Когда вспоминают министра Столыпина, то обыкновенно приводят две его знаменитые исторические фразы: «Не запугаете!»[224] и «Вам нужны великие потрясения, а нам нужная Великая Россия»[225]. Его отважный характер сказался в этих афоризмах. Он никогда не уклонялся от боя, даже словесного турнира. Я вспоминаю сцену в Думе во время прений по запросу об Азефе[226]. Интерпеллянты[227] почему-то оробели и сбежали из зала заседаний: тщетно вызывал их председатель на ораторскую трибуну, никто не выходил. И лишь депутат Пергамент[228] решил прекратить эту недостойную комедию и смело выступил на трибуну и произнес прекрасную речь. Столыпин тотчас принял вызов и ответил Пергаменту смелой речью, в которой и охарактеризовал Азефа.

При упоминании фамилии Пергамента обычно восклицают: «Еврей!» Он был очень благородный и отважный человек и не задумался послать вызов Маркову 2-му, когда тот посмел задеть его честь с трибуны Государственной думы; он не задумался пустить себе пулю в лоб, когда известная интернациональная мошенница втянула его в свой грязный судебный процесс и не оправдала его поручительство. Как раз накануне я видел депутата Пергамента в Комиссии по запросам, где он произносил деловую речь: никто не мог подумать, что этот человек, так прекрасно владеющий собой, через день покончит самоубийством.

Возвращаюсь, однако, к министру Столыпину. Геройские черты его характера бесспорны. Но его государственная заслуга перед родиной лежит совсем в другой области: в земельной крестьянской реформе. Можно смело сказать, что если бы Столыпин не был убит, то его имя было бы начертано в истории России величайшими буквами и его земельная реформа равнялась бы по своему историческому значению великим реформам царя-освободителя[229].

До Столыпина около земельного вопроса только топтались на месте: «Община – это наше национальное благо, наше историческое наследие, – славословили славянофилы. – Ее нельзя нарушать, ибо она-то именно и охраняет нас от европейского пролетариата».

Социалисты подтверждали и культивировали русскую общину с другими целями, как преддверие к общему социальному перевороту, как школу, как примерное обучение по отрицанию права собственности. В противоположность слащавой маниловщине славянофилов, видевших в русской общине какие-то идеалы самобытного творчества русского народа, тогда как в действительности она составляла самый обыкновенный пережиток первобытного периода первоначальных форм землепользования, каковой период Европа давно пережила, социалисты отлично поняли настоящую революционную природу этого пережитка, этот наглядный пример освященного обычаем отобрания земли у одного и передачи ее другому; они хорошо поняли, что здесь-то, в общине, и коренится вековая мечта крестьян о черном переделе, об отобрании земли у помещиков и передаче ее крестьянам.

Умный и прозорливый министр Столыпин, на долю которого выпала тяжелая задача ликвидации первой русской революции, хорошо сознавал эту социалистическую опасность для России, коренящуюся в крестьянской общине, и от решительного выступления на борьбу с ней[230]. Он понимал, что елейная идеология мечтательных славянофилов очень далека от натуры русского мужика, реалиста и практика, признающего силу как основу права, и что в этом смысле революционные элементы гораздо ближе стоят к пониманию русского мужика, его чаяний и его вожделений, нежели вековечные его соседи – славянофилы.

Правительство ошиблось уже при выборах в первую и вторую Государственную думу, когда вместо славянофилов и монархистов мужик прислал трудовиков и социалистов. Столыпин не хотел повторять этой ошибки правительственной маниловщины и решил раз и навсегда покончить с общиной.

Значение Столыпина в русской истории и заключается в его положительной программе укрепления русских государственных начал ставкой на сильного.

Отжившая община должна уступить место праву частной земельной собственности – таково основное начало его земельной реформы. В этой области он нашел себе помощников в лице министра Кривошеина[231] и его товарища Риттиха[232]. Но это были именно помощники[233], ибо душой всего дела являлся Столыпин.

Сущность земельной реформы Столыпина заключалась в переводе крестьян на хуторские хозяйства, и как ни противодействовала в Думе оппозиция этому начинанию, этой новой земельной политике, сама практика показывала ее жизненность: тяга крестьян на хутора росла все шире и крепче и в некоторых губерниях приняла колоссальные размеры.

Хуторское хозяйство в России знаменовало собой не только укрепление начал права собственности, но и укрепление государственной мощи России.

– Если такое стихийное движение на хутора продолжится, то через десять лет Россия станет непобедимой, – вот что сказали немецкие исследователи, посетившие в то время Россию с целью ознакомиться с нашей аграрной реформой.

Нельзя было оставаться безучастным к этому народному движению, и я решил лично ознакомиться с постановкой хуторского дела на местах. Надо было повидать для этого министра Столыпина. После взрыва на Аптекарском острове он жил на Елагином, во дворце, как затравленный зверь. Но доступ к нему был очень легок, и единственно, что его охраняло, – это вода со всех сторон, в бесчисленных рукавах Невы, окружающих Елагин остров.

Столыпин очень сочувственно отнесся к моей мысли осмотреть на месте, как идет дело землеустройства, и немедленно при мне по телефону отдал распоряжение, чтобы мне было оказано всякое содействие. Мне нужно было спешно выехать из Петербурга, так что о маршруте своем я уже сговорился с министром Кривошеиным по телефону. Нами были намечены губернии: Витебская, Саратовская, Самарская и наша Рязанская. В первых трех губерниях хуторское устройство шло наиболее успешно; свою же Рязанскую я выбрал для сравнения, для контраста.

Должен оговориться, что я предпринял эту поездку на свой счет и на свой риск.

Дорогой я записывал свои впечатления и напечатал ряд статей в «Санкт-Петербургских ведомостях» под заглавием «По хуторам».

Путешествие это было очень поучительно, и так как я начал свой осмотр с Витебской губернии, где население мало было знакомо с общиной, где чувство земельной собственности было более развито, чем в Великороссии, то иногда картины хуторского расселения были поистине изумительны. Помню, как эффектно было заявление моего спутника, откомандированного витебским губернатором, когда он сказал мне:

– Вот здесь, где мы едем, была большая деревня!

– Где? Здесь?

Я с удивлением осматривал площадь земли под посевами, где ранее был поселок, теперь уже расселившийся по хуторам: от большого селения не осталось никаких следов, кроме одной-двух усадеб, удачно оставшихся на своем участке земли по жребию. А по горизонту там и сям виднелись хутора, выселившиеся из этой деревни.

Хуторское расселение по каждой губернии носило свои особенности. Так, в Саратовской губернии основным препятствием служил недостаток воды, и главное внимание землеустроителей было обращено на снабжение хуторов колодцами, чрезвычайно глубокими и даже артезианскими.

Компаньон мой по Саратовской губернии сообщил много интересного из деятельности Столыпина, который был в Саратове губернатором и хорошо известен моему спутнику[234]. Мне запомнился один рассказ об изумительном присутствии духа Столыпина: он не признавал опасности и шел к ней всегда прямо. Когда ему донесли, что в одной из волостей вспыхнуло крестьянское восстание, Столыпин немедленно отправился туда сам, один, в коляске. В селе его встречает большая толпа крестьян. Губернатор выходит в середину толпы и спрашивает, в чем дело? По выражениям лиц окружающих его крестьян он замечает, что страсти до чрезвычайности возбуждены. Он видит, что один крестьянин, очевидно, главный зачинщик, особенно нервно настроен, передавая свое возбуждение толпе, которая тесно обступает губернатора. Тогда Столыпин сбрасывает с себя свою губернаторскую шинель и дает ее на руки зачинщику со словами: «Подержи-ка, голубчик!» И этот жест, эта находчивость сразу все изменяет. Зачинщик, коневод, является уже в роли человека, прислуживающего губернатору. Эта неожиданность, этот гипноз красной генеральской подкладки, эта услуга – все вместе умиряет страсти. И вся толпа изменяет настроение, видя во главе своей уже не зачинщика, а губернатора, которому зачинщик услужливо держит пальто. Инициатива перешла к Столыпину, и он спокойно расспрашивает и выслушивает крестьян о причинах волнения[235].

В Самарской губернии я познакомился со знаменитым землеустроителем А. Ф. Биром[236]. Этот небольшой человек творил в своем участке чудеса: самое имя Бир стало в этих краях нарицательным: Бир – значит землеустроитель. Мы путешествовали с ним по Самарским степям, и он показывал мне введенную им систему хуторов пачками, по четыре хутора вместе, причем поля их простирались во все четыре стороны от центра, где выстроены хутора. Для безграничных самарских степей это особенно важно и для выгона, и для водопоя, и, чтобы не было такого одиночества, для защиты от зверя, от недоброго человека, от непогоды. Здесь же впервые я увидел, как в России работают на верблюдах и как эти верблюды не брезгуют даже сухой колючкой «перекати-поле».

Бир показал и рассказал мне много поучительного, и я с сожалением с ним расстался.

Я спешил возвратиться в Финляндию, ибо получил телеграмму, что С[ерафима] К[онстантиновна] больна. В Выборге я узнал, что она мужественно перенесла тяжелую операцию и уже поправляется. Не пробыл я около больной и двух дней, как газеты принесли тяжелое известие, что министр Столыпин ранен в Киеве в театре[237], а еще через два дня, что он скончался[238]. Это было так неожиданно, так жестоко и так нелепо, что трудно было удержаться от слез: убийцы[239] Столыпина хорошо рассчитали свой удар, покончивший вместе с ним и всю его великую земельную реформу. После смерти Столыпина мне стало ясно, что дальнейшая моя поездка по хуторам бесполезна. Хотя я и вернулся опять в Рязань, но уже больше по инерции; впрочем, и смотреть-то в Рязанской губернии было нечего, так как хуторское движение там было лишь в зачатке.

Выборы в четвертую Думу

Наступал срок выборов в четвертую Думу. Наши шансы прежних депутатов были довольно шатки. Я уже говорил, что каждый наш избиратель по своему незнанию политических условий и работы законодательной палаты полагал про себя: а чем я хуже других? Я тоже хочу быть членом Государственной думы.

Это элементарное политическое невежество разбивало голоса и давало неожиданные результаты.

Кроме того, на нас ополчился рязанский губернатор князь Оболенский[240], впоследствии ставший петербургским градоначальником. Еще в бытность нашу в Думе к нам пришла просьба от наших рязанских избирателей, чтобы мы защитили их от произвола губернатора, который не желает утверждать в должностях лиц, избранных земским собранием.

Мы уже ранее знали повадку этого «помпадура». К тому же вопрос шел о нарушении земских прав. Поэтому мы втроем – я, Леонов и Сафонов – отправились с жалобой на произвольные действия рязанского губернатора к министру Столыпину.

Четвертый наш депутат – Селиванов[241] – увильнул от этой неприятной обязанности. Остальные три депутата – священник, рабочий и крестьянин – для столь деликатной миссии не были пригодны, да и не пошли бы из боязни.

Я сознавал, что центр тяжести этой депутации лежит на мне, так как я был хорошо известен Столыпину. Но я старался по возможности держаться в тени и предоставлял докладывать сущность нашей просьбы Леонову и Сафонову.

Оказалось, впрочем, что министр был уже в курсе всего этого дела и предлагал нам вопросы, хорошо освещающие и самих избранных лиц, о которых мы ходатайствовали.

После этой нашей аудиенции, очевидно, рязанскому губернатору попало от министра за превышение власти, и губернатор Оболенский, затаив злобу, решил отомстить нам на выборах. И отомстил.

У меня были с ним еще и особые счеты по «Новому времени». При обсуждении бюджета в Государственной думе я резко выступал против подачек из казны разным лицам, в том числе и царевне грузинской[242]. Я, впрочем, и не подозревал, что эта царевна – жена нашего губернатора Оболенского.

Последний окрысился и поместил в «Новом времени» письмо, где ссылался на какие-то документы, обязывающие русскую казну платить субсидию царевне грузинской. На это письмо я также отвечал в печати.

Впрочем, после этого инцидента я бывал на обедах у рязанского губернатора во время земских собраний и даже извинялся перед его женой, что совершенно неожиданно ее обидел, не предполагая именно в ней царевну грузинскую. Но, очевидно, какой-то осадок досады у них все-таки остался.

Когда наступили выборы в четвертую Государственную думу, губернатор Оболенский по уговору с местным архиереем решили мобилизовать всех попов по губернии с предписанием класть нам шары налево и отнюдь не пропускать нас в Думу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад