Итак, два совершенно особенных детства. То есть здесь присутствуют, рядом друг с другом, два откровенно строптивых и неисправимых ребенка, которые, по сути, бросили свои документы, свои страны. Юлии знаком слоган, который я ей время от времени напоминаю: «Виши-Москва, ни Виши, ни Москва». Хоть я и повторяю его, мне кажется, что по-настоящему меня не слышат.
Колетт Феллу: Не кажется ли вам иногда, что любовь между вами зародилась тогда, когда вы рассказывали друг с другу о своем детстве и связанном с ним опыте?
Ф.С.: Любовные отношения между двумя людьми — это согласие между двумя детствами. Иначе ничего толком не выйдет.
Юлия Кристева: Ты правильно сделал, что начал с детства, поскольку наши миры детства такие разные, однако же мы их соединили.
Потому ли, что я родилась в тоталитарной стране, потому ли, что я была девочкой — а не мальчиком, — которую обожал отец? Все детские годы я только и мечтала о том, чтобы повзрослеть, и принимала свои желания за действительность, будучи убежденной, что мой отец все делал только ради меня. Поэтому его уроки литературы, гимнастики, плавания, походы на футбольные матчи или в театр и даже наши с ним ожесточенные споры заставляли меня верить в то, что мое место — среди взрослых… Выйдя замуж за моего отца, который изучал теологию до того, как стать врачом, маме пришлось оставить биологию и дарвинизм и посвятить себя воспитанию двух дочерей, не забывая при этом повторять нам — моей сестре и мне, — что она хотела нас не «опекать», а «окрылить». По-болгарски
Первые волнения переходного возраста, наплывы чувств и идеалистические мечтания, побуждали скорее к самоудовлетворению, сладким поцелуям, нежели к сексуальным открытиям. Это и было вновь обретенное детство — непринужденность и невинность, — находящееся под защитой тайны нежных привязанностей: именно в этих подростковых влюбленностях, оказавшихся для большинства моих подруг драматичными и роковыми, я приняла себя как ребенка. Игривого, шаловливого, вневременного, счастливого. Такое вот своеобразное детство было порождено этими мимолетными и тайными, бесконечными, скоротечными мгновениями. Существует ли незыблемое детство? Или его нужно постоянно переделывать?
В любом случае — возвращаясь к твоим политическим размышлениям, — когда мы с Филиппом познакомились, за два года до майских событий 1968 года, я была впечатлена не столько Францией и французским языком — обучение с раннего детства у монахинь-доминиканок, в Альянс Франсез и, наконец, на факультете романской филологии в Софийском университете, где я была аспиранткой, помогло мне узнать все или почти все, — сколько всплеском сексуальности и долгожданным освобождением. Наше взаимопонимание сразу же стало очевидным. Кстати, именно слово «очевидность» возвращает меня в детство. Постараюсь объяснить, что я имею в виду: детство, вновь обретенное постфактум, во встрече, которое переделывает вас заново, возрождает, различаясь в зависимости от очевидности любящего, возлюбленного, которое оживляет в вас чувственную память, обретенную, выявленную и внезапно обострившуюся, обновленную. Вот основание. С этого момента становится возможным экзистенциальное единство — интеллектуальное, культурное, профессиональное, — которое является долговременным. Мне, чужестранке, эта настройка с детским Филиппа дает ощущение, что я могу приручить то, что оно воплощает и что его несет: французские язык и менталитет, историю Франции… Разумеется, я навсегда останусь более-менее ассимилировавшейся чужестранкой. Однако в любви, воскрешающей наши детства, которыми мы обменялись между собой, и только в ней, я перестаю быть чужестранкой.
Моя психоаналитическая деятельность может пониматься лишь как продолжение этой детской очевидности, которую нам посчастливилось воссоздать. Ведь разве не на найденном/созданном детстве Фрейд основывает свободную ассоциацию и связь перенос/контрперенос? Анализант побуждается к тому, чтобы заново пережить свое детство — как и события всей своей жизни, — и повзрослеть, постепенно становясь младенцем-ребенком-подростком-родителем и так далее, на кушетке аналитика.
И еще несколько слов о том глубоком влиянии, которое оказал тоталитарный коммунизм на мои детские воспоминания.
Попытавшись рассказать об освобождении женщин, я использовала провокационное выражение «женский гений» применительно к Арендт, Кляйн, Колетт. Это был призыв к каждому (каждой) развивать свое творческое начало для сопротивления — «против течения» — осуществляемой массификации: все «вместе» (женщины, геи, буржуазия, пролетарии),
Ф.С.: А еще твой муж!..
Ю.К.: Наконец-то мир перевернул эту мрачную страницу своей истории: о ней упоминают с грустью, лишь досадуя по поводу Кубы и особенно Китая, хотя она продолжает отравлять, в той или иной степени, разные «потоки» левых партий, в частности французских, делая акцент на «достижения» и не воспринимая реформы… Однако развиваются и другие явления, направленные на
Тем не менее я не разделяю меланхолию тех, кто заявляет о скором конце мира, который с такой охотой покорился технике, Интернету, фанатизму. Наоборот. Мне ближе точка зрения Колетт: «Мне всегда по силам возродиться». Расчет на возможность начать все заново укореняется в европейском континенте, к которому я ощущаю свою принадлежность с момента переезда из Софии в Париж, и еще в большей степени — с тех пор, как объехала весь мир от Нью-Йорка до Пекина, от Буэнос-Айреса до Бергена, постоянно возвращаясь… в Париж!
Возрождение — лучший способ идти наперекор массовому обезличиванию и автоматизации тел и умов. Возможность возрождения существует в иудаизме и, в иной форме, в греческой традиции; христианство преобразило ее, гуманизм эпохи Ренессанса, а затем эпохи Просвещения, сделал ее доступной для всех и каждого, а Фрейд смог приспособить ее к травмам и страданию анализантов. Она параллельна убежденности в том, что именно заботы и печали заставляют нас мыслить.
Живя в Болгарии, я отчетливо видела эти негативные аспекты, но не считала себя способной самостоятельно отправиться в спасительный путь. Именно жизненная сила Филиппа, соединенная с его хорошо различимыми ссадинами, установила эротическое и интеллектуальное согласие в неминуемой алхимии, для которой есть лишь одно слово — «любовь», хотя, несомненно, в каждое мгновение речь идет о неповторимых опытах, уникальных для каждого из нас.
С самого начала нашего знакомства я была поражена его современностью: в живости его ума, в фигуре футболиста, в вызывающем смехе, который частенько шокирует общество спектакля, усматривающее в нем лишь сомнительную причуду, беспричинное легкомыслие или еще незнамо какую реакционную патологию. Вскоре я почувствовала, до какой степени этот жизнерадостный комплект, этот «портрет игрока» составляют всю его личность и его выдающееся, внежанровое, безудержное творчество. Однако я не устояла «против течения» потому, что наряду с этим я ощутила — Филипп и сам ссылается на эти источники, — насколько он «созвучен» с динамикой мореплавателя Улисса, с юмором раввинов, вновь ткущих радость Торы, с глубиной христианского преображения.
Приехав в Париж с пятью долларами в кармане и множеством насколько смелых, настолько же и расплывчатых идей, мне посчастливилось встретить того, кто не покидал меня, кто выделялся на довольно блеклом фоне тогдашней Франции с ее мелкими и крупными буржуа, которые тряслись от страха из-за потери Алжира, не решались смотреть открыто на меняющийся мир, перед которыми де Голль выступил с речью, вызвавшей аплодисменты и возгласы неодобрения. Какая страна! Я не могла не остаться. С ним.
Чтобы вкратце изложить ситуацию, расскажу небольшую историю. Мы стояли перед рестораном «Куполь», дождь лил как из ведра, я смотрела на падающие капли и, должно быть, у меня был озабоченный вид: проблемы с визой, со стипендией, еще с чем-то. Внезапно ты сказал: «Не обращай внимания на лужицы. Прыгай!» Я поняла, что я не одна и что я могу это сделать — прыгнуть. Точнее —
Ф.С.: Замечу, что «против течения» не означает следовать тому, что сейчас модно и, кстати, пригодно к повторному использованию и беспрерывно повторно используется, а именно — все эти прозопопеи касательно упаднических настроений, того, что все плохо, и так далее. Почему наша критика не имеет к этому никакого отношения? Потому что она полна позитивных контрпредложений. Критика, которая усматривает во всем неантизацию, апокалипсис и тому подобное, в сущности является частью системы. СМИ сполна освещают все это, только усиливая нечто похожее на более-менее общепринятый регресс. Не хочу углубляться в политику — в этом нет никакого смысла, все и так в курсе происходящего, — но это лишь начало, скоро вы поймете, куда мы движемся! Во всем, что мы делаем, контрпредложение играет важнейшую роль. Оно содержится во всех наших книгах, будь то роман «Женщины» («Les Femmes») или, например, эссе вроде «Женский гений» («Le Genie feminin»). В этом суть вопроса, отсюда возникает некоторая двусмысленность, некоторый флер, потому что разговор идет о средствах массовой информации: да, в отличие от пуритан, я считаю, что нужно уметь ими пользоваться, и самое большое удовольствие для меня — встретить того, с кем у меня возникают значительные вибрации слушания, например, Колетт Феллу: она приходит со своим диктофоном «Награ» и мы записываем короткие сорокаминутные передачи, которые можно архивировать. Вот так: архивы, контрархивы… Мы делаем телевидение! Мы делаем контртелевидение. Мы делаем радио! И контррадио тоже. Здесь, этим вечером мы проводим мероприятие, которое в то же время является контрмероприятием, потому что мы говорим нечто для нас непривычное либо нечто, воспринимающееся искаженно.
К.Ф.: Также чувствуется, что вы являетесь стимулом друг для друга. На ум приходит рассказанное вами воспоминание: как вы сказали однажды Юлии, стоявшей перед лужей: «Прыгай!»…
Ф.С.: По поводу «Прыгай!» — вот и совместные воспоминания. Она вспоминает: шел проливной дождь, у нее было плохое настроение, и я ей сказал: «Прыгай!» Я помню много всего другого, действительно, это одна из первых фраз, которую я тебе сказал, спускаясь к «Куполь» или, возможно, неподалеку оттуда, мы ходили в «Роузбад» на улице Деламбр — ах, сколько вечеров… Ладно, не будем об этом. Я хорошо помню, что сказал тебе еще кое-что. Очень твердо я сказал тебе: «Мы снимем древнее проклятие!» Помнишь?
Ю.К.: Не просто помню — я только что получила его на мой смартфон в виде странного вопроса. Моя подруга Бернадетт Брику, вице-президент по культуре Университета Париж VII, запланировала на завтра мероприятие: «Юлия Кристева даст консультацию по теме: „Расскажите мне о любви"». Теперь переформулируем тему: «Существует ли современная любовь?» Но это одно и то же. А вот вопрос, присланный человеком, который будет завтра присутствовать на импровизированной «консультации»: «Как вам удалось снять древнее проклятие, довлевшее над мужчиной и женщиной?» Странное совпадение, правда? Не знаю, смогли ли мы снять это проклятие, но во всяком случае попробовали…
К.Ф.: Мне нравится ваша история про лужи, потому что у меня тоже произошла история с участием Филиппа: как-то раз, когда я, вероятно, пребывала в тоскливом настроении, находясь в вашем кабинете, я сказала: «С меня хватит», а вы ответили: «Что ж, посмотрим…»
Ф.С.: Колетт, мы продолжаем здесь публично разговор, который длится, не прекращаясь, сорок лет. Мы не говорим: утром — то-то, днем — то-то, вечером… Это разговор. Мне очень нравится одно выражение XIX века: «Как говорят англичане: адюльтер — это криминальный разговор». Ну а я веду криминальные разговоры с женой. (Gwx).
Ю.К.: Ах! Когда супруга
К.Ф.: Еще есть «Внутренний опыт» («L’Experience interieure») Жоржа Батая — текст, о котором нельзя не упомянуть и который, вероятно, является частью ваших отношений, вашей встречи, случившейся в первые годы существования журнала «Тель Кель». Как бы каждый из вас описал сегодня собственный внутренний опыт?
Ф.С.: Мне было семнадцать или восемнадцать лет, я жил в Бордо.
Ю.К.: Самое главное — я находилась под большим впечатлением…
Ф.С.: Нужно сказать, до прыжка и лужи, что все-таки Юлия приехала с коммунистическим паспортом, вскоре она достаточно серьезно заболела гепатитом, и пока ей искали место в больнице — помню, это была больница Кошен — я был рядом с тобой в отделении неотложной помощи, ожидание было бесконечным. С другой стороны, фашистские газеты, «Минют» и другие, представляли ее как прибывшего во Францию агента КГБ, представляете, вроде Эльзы Триоле и прочих. Ничего подобного не было: Эльза Триоле и Арагон — до чего же старая история! Кстати, в день нашей свадьбы произошел забавный случай: у нас было двое свидетелей, все вместе мы отправились пообедать в «Бушери» и, о чудо, — сейчас мы перейдем к Лотреамону: «В новой науке каждая вещь появляется в своей черед. В этом ее совершенство» — за соседним столиком сидели и тихо беседовали Луи Арагон и Эльза Триоле. Пришлось взять на себя на несколько месяцев пропаганду Коммунистической партии, все-таки я был новым Арагоном, а Юлия Кристева — новой Эльзой Триоле. Ложь: мы ими были не больше, чем Симоной де Бовуар и Жан-Полем Сартром. Ложь: все это было не более, чем бредни крайне правых. Ложь: это она, это я, а остальное — которое, разумеется, мы принимаем в расчет, — тут ни при чем.
К.Ф.: Юлия, а каков ваш «внутренний опыт»?
Ю.К.: В ту пору я не задавалась вопросами, «я себя путешествовала»… Сейчас я и сама не знаю, как мне — незнакомке, приехавшей из малоизвестной, варварской страны, — удалось пройти через все эти перипетии…
Ф.С.: Ты прекрасно владела французским, ты была — и остаешься — совершенно удивительной…
Ю.К.: Да, я хорошо знала французский язык… Но перед тем, как пуститься с вами в это плавание, слушая рассказы Филиппа об этом периоде — парижское общество, его интриги, коммунисты, фашисты, издатели, писатели, журналисты, — я осознаю, в очередной раз, и, возможно, отчетливее, чем прежде, в силу вашего присутствия, что я была хорошо защищена: несмотря на потрясения, невзгоды, сплетни, отказы и ложные поощрения. Кто меня защищал? Конечно, ты, твое присутствие. Ты делал то, что требовалось, ты переживал, ты сообщал мне о действующих силах, ты осведомлял меня о маневрах. Но я оставалась вне всего этого, я не вмешивалась в это, я была не из этой «среды». Моя профессиональная жизнь — преподавание в университетах, психоаналитическая практика, написание вначале эссе, затем романов для журнала «Тель Кель», издательств «Сёй» и, позже, «Фаяр» — проходила в другом пространстве, отделенном от этого очага, располагавшегося в квартале Сен-Жермен-де-Пре. Этому способствовали мои частые отлучки из Парижа: я преподавала в Нью-Йорке, Вашингтоне, Бостоне и других городах. В целом я обладала — и все еще обладаю — привилегией быть информированной о парижском стиле жизни, с которым меня наивно ассоциировали иностранцы, о его прелестях и тупиках. Но в действительности я была — и являюсь — свободной от него: как раз потому, что мы сохранили
Ю.К.: Как ты сказал, мы продолжатели давней традиции, в частности католической, о которой напоминает Жорж Батай, разрушая ее. Рискуя утяжелить наше общение, — прошу извинить меня за это — я чувствую, что обязана, находясь в этом старинном монастыре Кордельеров, и дабы внести ясность в мой ход рассуждений, неотделимый от интригующей «жизни вдвоем», — остановиться еще раз на некоторых ключевых моментах европейской культуры. Культура, которая сделала нас такими, какими мы являемся, которой не слишком гордятся разочарованные европейцы, коими мы стали, и в которой
Я говорила выше о
Ф.С.: Это очень важно…
Ю.К.: Я перестала быть собой, я растворилась в букве — которая входила в состав слова или фразы, образованных другими телами, другими «я», другими буквами, — смешалась с праздничной толпой, ее песнями, ароматом пионов и роз… Люди вокруг перестали существовать, но это обретало смысл, грамматика записывала послание, я обладала свойствами этой надписи, которая была выше моего понимания и, кроме того, упорядочивала мир, также запечатленный в моем теле… «Правило, которое исцеляет от всех болезней» (написала Колетт, которую я открыла для себя позже), в том числе и от коммунизма…
Этот опыт переплетается с другими воспоминаниями, а, может, с нами. Я на берегу Черного моря, оно наступает, вот-вот унесет меня, я хватаю за руку отца, который не дает мне утонуть, — я навсегда запомнила это впервые испытанное мною чувство потери себя, момент, который пред шествует и определяет возникновение нового «тебя», нового «другого»… Затем сон меняется: я сжимаю в руке букву алфавита, ощупываю ее изгибы, завитки, буква успокаивает меня, я горда собой… Проснувшись, я подумала, что в этом сне использованы две реальные истории из моей жизни, чтобы загладить болезненные для меня незаметные грубость, оскорбления, а то и отказы, которые я должна была преодолеть. Например, мне не разрешили нести флаг школы в День славянской письменности, потому что мои родители не были коммунистами; по той же причине мне отказали в приеме в русский и английский лицеи; мне запретили получать высшее образование в области физики и астрономии в «закрытых наукоградах» Советского союза, предназначенных для советской номенклатуры… Я не стала оплакивать эти неудачи, я цеплялась за свой спасательный круг — филология, книги, любознательность… Утешение? Скорее, путь… Так же было и в Париже, в водоворотах личной жизни, профессиональных разочарованиях, телькелевских, университетских, психоаналитическо-фрейдовских и прочих перепалках… Этот сон часто повторяется.
Обладая этим основополагающим опытом, еще не будучи знакомой с «Внутренним опытом» Батая, который ты заставил меня прочитать в первые месяцы нашего знакомства, я составила свой интеллектуальный багаж, заимствуя понемногу у истории философии, позже — у Фрейда… Это наслоение снов и букв, едва различимое в мой семиотический период, вновь отчетливо проявилось в трудную минуту. Как и многие женщины, до принятия в 1975 году закона Вейль, я тяжело перенесла подпольный аборт, в результате которого оказалась в больнице. В моем чемоданчике лежала лишь зубная щетка и две книги Гегеля: «Феноменология духа» и «Наука логики».
Ф.С.: Так-так…
Ю.К.: В Софии я прочитала статью «Гегелевское понятие опыта» Хайдеггера, только что опубликованную на французском языке — друг привез мне ее из Парижа. Как всем известно, речь идет о Введении к «Феноменологии духа» (1807), которая закладывает фундамент «науки об опыте сознания», впоследствии ставшей
К.Ф.: Мы не так далеко от Фрейда…
Ю.К.: Действительно, Фрейд уже близко. Будучи особенно внимательным к гегелевской негативности, фрейдовское бессознательное добавляет внутренности новую страту: внезапное появление
В этом смысле опыт являет собой новый вызов для гуманизма, при условии, что гуманизм не пожелает расценивать себя в качестве моральной системы, которая вырабатывалась эпохой Возрождения, эпохой Просвещения, а также в конце позитивистского XIX века; но попытается стать составной частью этой междисциплинарности, не забывая при этом о натиске со стороны пробудившегося религиозного фанатизма.
С учетом этого переосмысление
Я уже слышу ваши возражения: устранил ли внутренний опыт
Фрейд ставит в центр любви
К.Ф.: Этот миф стал повсеместной реальностью.
Ю.К.: Недостаточно обличить «непомерно раздутое эго» той или иной политической или медийной личности, ни я-я романов, которые продают по телевизору. Для того, чтобы быть повсеместным, так называемый «нарциссический» опыт не претерпевает превращений на протяжении всей истории.
В I веке н. э. о нем повествует Овидий: Нарцисс — современник Богочеловека, религии воплощения. Стремление к познанию себя, распространенное римским стоицизмом, складывается в ту пору в печальную сказку: юноша Нарцисс может любить лишь свое отражение, но оно зыбко, способно исчезнуть в воде. Нарцисс, лишенный устойчивой идентичности, страдавший от непрерывных иллюзий, неспособный узнать, кем он является, кончает жизнь самоубийством. Соединяя взгляд, отражение и неспособность любить другого человека, созданный Овидием текст предвосхищает трудности в отношениях и «аутистические» неудачи, которые угрожают, вслед за оцепенением приходящей в упадок римской Европы, непосредственно нашему обществу виртуальных дисплеев. Что делать?
Современник Нарцисса, Плотин, предлагает решение: основоположник неоплатонизма конституирует
С того времени, за четыре столетия библейская прививка к позднему римскому миру приведет к христианскому богословию, вершиной коего является
Судьбоносные для него перемещения, в Милан, в Остию, состоялись лишь потому, что он привнес — в плотиновскую сосредоточенность — любовный пыл Песни песней, в которой, впервые в мире женщина, Суламифь, говорит своему Царю (или пастуху) о Боге. С той поры внутренность верующего человека делается путанной, сумасбродной, ей грозят психоз и пограничные состояния, которых не минуют святые; однако она пытается, причем зачастую успешно, истолковывать, направлять в безобидное русло, держать под контролем новое любовное безумие, устанавливая для него в качестве идеала вечное преодоление себя, веру и разум, но не ограждая его от догматических и пагубных девиаций. Каково же место сексуальности во всем этом?
Ф.С.: А…
Ю.К.: Как ты понимаешь, я о ней не забыла. Скрытая, не признаваемая, осуждаемая. Сублимированная в музыку, живопись, литературу. Сдерживаемая посредством брака, неожиданно проявляющая себя в трансгрессиях, вольностях или преступлениях. Фрейд с самого начала рассматривает в контексте «полиморфно-извращенного» ребенка. А также соединяет Эрос с Танатосом, влечением к смерти, которое не следует путать с эротической агрессивностью. Батай в своей работе идет еще дальше, целиком отдавая ее власть внутренней деструктивности, любовной связи, садомазохизму первичной сцены, которыми окружают себя большинство мистиков… Сам Бог связан (по Фрейду) с «глубоким переживанием, идущим из детства», лишь потому, что опыт захвачен
Я заканчиваю, Филипп, я знаю, что слишком долго говорила! Хочу добавить лишь, что эта садомазохистская сексуальность является фоном любовного опыта, в том числе любовного опыта супружеской пары. Единственный способ усмирить ее, не отрицая ее, как делает традиционная пуританская мораль, — непрерывно ее объяснять. Не думаю, что эксгибиционистские мемуары переживают это безумие, присущее логике желания, — они упиваются им и увековечивают его. Ты вот выбрал стиль эпохи Просвещения — не творить несчастье в своих книгах (по выражению Лотреамона), а предлагать невозможное в лаконичных мини-рассказах, избегать «универсального репортажа» (который практиковал Малларме) и мыслить стихами, принимая во внимание концепты. Это относится не только к литературе, но и к твоему образу жизни — интенсивному, в котором со всей ясностью перемешаны ирония и радость, а остальное — тайна. Мне же хочется узнать и объяснить, чтобы контактировать и прикасаться. При этом исследуя до мелочей с помощью романа, который я называю «метафизическим детективом», обострения моих кризисов и их новые, преображенные преодоления, бредовые идеи, переведенные на «виброрежим», никогда не находящиеся «в разгоне» — (как это делал Селин, по его собственному признанию) — идет постоянная переоценка веры и знания.
К.Ф.: После всего рассказанного вами, Юлия, хорошо понятно, как этот «внутренний опыт» соединяется также с внутренним пространством, которое выстраивается с детства. Праздник Письменности отмечался многими людьми, но не все из них стали исследователями языка, писателями, поэтами. Взгляд ребенка, уже обладающего творческим началом, может сохраняться в течение всей жизни. Полагаю, Филипп, с вами происходило нечто подобное: мир, который вы воспринимали в детстве, уже тогда был для вас раскрашен яркими цветами и увеличен посредством воображения, творчества, искусства…
Ф.С.: Есть две вещи, которые поражают меня в сегодняшних условиях пережевывания одного и того же, всеобщего, антропологического, человеческого, человеческого — один человек сказал: «Человеческое, слишком человеческое», — это, во-первых, вязкость того, что мы постоянно повсюду читаем, вязкость семейного романа, хуже которой, на мой взгляд, ничего не бывает, особенно, если не добавлять в нее благодатный фрейдовский яд; семейные романы нас захлестывают: ежегодно их выходит порядка шести сотен, то, что ты называешь «я-я», встречается в них в наиболее ограниченной форме — романа о семейной драме; на это есть масса исторических причин, в которые мы сейчас не будем вдаваться, хотя можно было бы многое сказать о Европе и европейском чувстве вины, которое, как уже говорилось, я не разделял благодаря — хочу это особо подчеркнуть — англофильству моих родителей. Я чувствую себя абсолютно невиновным в истреблении европейских евреев и в тоталитарной катастрофе, случившейся в Европе. Из этого следует, что может существовать — но, как правило, не слишком явно — честно говоря, совершенно революционное контрпредложение, о котором Дени Дидро, время от времени разговаривающий со мной по телефону, прекрасно осведомлен. Возвращаясь к тому, о чем я хотел сказать, пока тебя слушал, есть семейный роман, который возвращается, как
Возвращаясь к сингулярности опыта, которую человек может испытать, разумеется, лишь в семье, этот случай станет исключительным, он замолчит, научится хитрить, потому что почувствует себя изгнанником в этом мире, он превратится в метафизическое существо, чужака. Затем сингулярные чужаки встречаются, в силу собственной сингулярности они могут многое рассказать друг другу и разговор этот продолжается в форме брака, непохожего ни на какой другой.
Ты справедливо упомянула о Гегеле, и я хотел бы, с твоего разрешения, чтобы мы оставили Европу, Запад. Я мысленно представляю, какими мы были чудесным летом 1967 года, вероятно, ты помнишь об этом. Ты читала Гегеля, я тоже…
Ю.К.: А еще «Науку и цивилизацию в Китае» Джозефа Нидэма… На пляже Конш острова Ре, на маяке Китов…
Ф.С.: Гегель сказал известную фразу, которую можно применять каждый день в отношении всех встречных людей: «По тому, чем довольствуется дух, можно судить о величине его потери». Если вы довольствуетесь тем, что происходит, мне больше нечего добавить. Однако, читая Гегеля, «Феноменологию духа», «Науку логики», одновременно с Лотреамоном, ты писала «Революцию поэтического языка». Стояла прекрасная погода, мы ели жареную рыбу, часами пропадали на пляже и читали «Науку и цивилизацию в Китае» Джозефа Нидэма, с которым ты познакомилась. Китай уже давно манил нас к себе. Почему он манил две сингулярности, жившие во Франции в 1966–1967 годах? Но заглянем глубже, а там — китайская поэзия, живопись, каллиграфия, философия. А помимо Китая был еще санскрит, которым ты занималась не меньше, чем я. Как получилось, что в то время, после всех бедствий подходившего к концу XX века, сингулярные умы, которые редко находят себе собеседников, интересуются Китаем и так называемыми «развивающимися странами»? Мне бы хотелось, чтобы ты поделилась своим воспоминанием о Нидэме.
Ю.К.: Это будет для меня особенно приятно и волнительно из-за присутствия здесь, среди наших друзей, Мариан Гобсон — моей близкой подруги, с которой мы прошли рука об руку от студенческой скамьи… до Британской академии, где мы обе недавно очутились — именно она познакомила меня с Джозефом Нидэмом. Наряду с Эмилем Бенвенистом, благодаря которому я познакомилась с областью индоевропейской лингвистики, Джозеф Нидэм и его монументальный труд имел большое значение для меня, для нас, основательно упрочив нашу тягу к Китаю — важно уточнить это, поскольку сегодня много говорят о нашем маоизме.
К.Ф.: Отличная идея!
Ю.К.:
Мы снова встретились в Париже; он со вниманием отнесся к культурному, научному, цивилизационному интересу, на котором основывалось наше любопытство, направлявшее нас к политическим потрясениям, в которых барахтался китайский коммунизм. Мы с ним никогда не говорили о «Культурной революции» — по-моему, это выражение вызывало у него благосклонно-скептическую улыбку. Кстати, во время майских событий 1968 года Нидэм выразил свою солидарность со студентами, хотя его решение финансировать благотворительный праздник — вместо того, чтобы направить эти деньги на учебные стипендии — подверглось жесткой критике в левой студенческой газете «One Shilling Paper». Вспоминая об этом периоде, многое можно сказать о характере этого радушного человека, соединявшего в себе строгость, анархизм и свободомыслие, в котором удовольствие преобладало над условностями. Он понимал, что я не собираюсь становиться ни китаистом, ни борцом за «Культурную революцию». Но поддерживал мое желание как можно больше пропитаться «наукой и цивилизацией в Китае», дабы углубить мое исследование языка как опыта.
К.Ф.: Его пророчество сбылось?
Ю.К.: Этот процесс уже был запущен: даже в Болгарии один из наиболее авторитетных литературных критиков Цветан Стоянов, мой близкий друг, написал, еще до моего отъезда, воображаемый диалог между Лао-Цзы и Конфуцием: различия между двумя китайскими учителями могли читаться как символическое выражение политических и этических конфликтов, сокрытых
в кризисе коммунизма. Что касается Джозефа Нидэма, спустя годы я узнала из посвященной ему поздней биографии, что он сотрудничал с советскими спецслужбами во время Корейской войны, поскольку был введен в заблуждение ложными доказательствами применения бактериологического оружия американцами — вследствие чего был занесен ЦРУ в черный список;
К.Ф.: Вернувшись из Китая, вы написали «Китаянок» («Des Chinoises»)[9]. Вы воспринимали китайских женщин как надежду, существующую вопреки тоталитарной бюрократии?
Ю.К.: Погружение мужчины и женщины в Дао, их приспособляемость к социальным, финансовым и политическим колебаниям, замененных сегодня гиперподключенностью. могут привести китайское общество как к хаосу, так и к автоматизации, убирающей всякое стремление к истине и свободе. Этот прогноз не свидетельствует о разочарованности и не является апокалиптическим пророчеством.
Ф.С.:
К.Ф.: Мне хотелось бы вернуться к тому, что вы говорили, Филипп Соллерс, и вы, Юлия Кристева, касательно Фрейда. В какой момент Фрейд появился в вашей жизни?
Ф.С.: Еще одно слово об этом отрицании европейской культуры. Конечно же, это последствие американской диктатуры во всех областях жизни. Колонизуемые европейцы — первые вассалы этого мирового сюзерена, власть которое нужно постараться ослабить любыми средствами.
Ю.К.: В библиотеке моего отца была книга Фрейда, по-моему, одна-единственная, переведенная на болгарский язык до Второй мировой войны.
Я пришла к Лакану. Он должен был входить в состав нашей телькелевской «делегации» наряду с Филиппом Соллерсом, Роланом Бартом, Марселином Плейне и Франсуа Валем, но в последний момент передумал. «Из-за того, что мы знаем друг друга достаточно хорошо, осуществить с вами психоанализ не представляется возможным. Не могли бы вы посоветовать мне одного из ваших коллег?», — сказала я ему. Не задумываясь, он назвал мне имя друга своей последней любовницы. Неужели он забыл, что я была случайным свидетелем бурного инцидента, произошедшего между ними тремя до предполагаемой поездки в Китай, в которой она должна была нас сопровождать? Или хотел дать мне понять, что анализ в его Школе требовал участия в его инцестуальных отношениях? У меня было на этот счет другое мнение, поэтому по совету друга-лингвиста, большого знатока Фрейда и психоанализа, Ивана Фонаги, с которым ты тоже знакома, я обратилась в Парижское психоаналитическое общество. Его сын, Питер Фонаги, член МПА[10], стал за последние годы признанным авторитетом британского психоанализа в Лондоне. Иван Фонаги, его отец…
Ф.С.: …венгр…
Ю.К.: Да, очень близкий по духу венгерской психоаналитической школе — от Шандора Ференци до Имре Херманна. Не знаю, проходил ли он анализ, но его мышление было им пронизано. Будучи коммунистом, это человек осознал, что признания на сталинских процессах в Венгрии, походивших после Второй мировой войны, были выколочены…
Ф.С.: Как и в Москве…
Ю.К.: Несомненно… С той разницей, что Фонаги выяснил правду, потому что был опытным лингвистом. Венгерский не принадлежит к индоевропейским языкам, я его не знаю, поэтому не смогу вам объяснить, как лингвисту удалось разоблачить обман. Он моментально установил, что признания были сделаны от третьего, а не от первого лица — это был псевдопроцесс, который был переписан третьим лицом, там не было ни одного «я», «признающегося» в чем-либо… Эта грубая фальсификация нанесла последний удар по остаткам его коммунистического идеализма, и Фонаги сделал все, чтобы переселиться во Францию.
Ф.С.:…импульсные основы фонации…
Ю.К.: Точно! Я использовала эти термины и исследование Фонаги для анализа поэзии Стефана Малларме. Этот выдающийся французский символист прослыл непонятным, утонченным, метафизическим поэтом. Бесспорно, он таковым и является. Но Малларме — также автор «Тайны в произведениях словесности» и «Музыки в литературе», в которых он показывает, как можно — и нужно — коренным образом изменить александрийский стих, который господствует во французской поэзии, создавая и пересоздавая присущую французским словам музыкальность — повторение, аллитерация, ритмы и вокализы, — чтобы запечатлеть в словесном потоке эротические
Нужно услышать слоги, согласные и гласные звуки, ощутить произношение, энергию, которую оно мобилизует, и дополнительные значения, которые выявляются в различных слогах лексической и грамматической цепочки:
К.Ф.: Понятно, вы оба считаете, что этот «внутренний опыт» одновременно присутствует в языке и в теле. Если можно, расскажите о Прусте из книги «Ощутимое время» («Le Temps sensible»)[11]…
Ю.К.: Верно, Пруст подталкивал меня к этому в большей степени, чем другие писатели из-за того, что описал «непроизвольную память» и обнаружил в основе человеческих связей садомазохизм. К тому же, как не вспомнить неожиданно произнесенные им пророческие слова: «Реальность, этот отброс опыта…» Что касается психоанализа — я кратко вернусь к этой теме, — он также проникал в лингвистику, более незаметно и с большим трудом, но этот процесс уже был запущен… Недавно один коллега мне сказал: «Я был лингвистом, вы приехали в наш университет, мы разговаривали о Хомском, но не знали Фрейда». Еще бы! Ведь «мы» были в лучшем случае картезианцами. Однако Бенвенист уже тогда определил место
Ф.С.: Тело говорит, но чаще всего никто его не слушает. Мы не слушаем, что тело нам говорит. А напрасно… Хочу вспомнить об одном давнем случае: Барт сделал надпись на моей книге «Драма»[12], опубликованной в 1965 году. Вот, что он написал: «Драма — это возвращение к золотому веку — веку сознания, веку слова. Это время, когда просыпается тело, пока еще новое, бесполое, нетронутое воспоминанием, значением. Здесь появляется адамическая мечта о едином теле, выраженная на заре современной эпохи возгласом Кьеркегора: „Дайте же мне наконец тело!“ Единое тело обезличено, идентичность схожа с хищной птицей, парящей высоко над сном, в котором мы безмятежно занимаемся нашей настоящей жизнью, нашей подлинной историей. Когда мы пробуждаемся, птица устремляется на нас, и, по сути, именно во время ее пикирования, прежде чем она коснется нас, нужно опередить ее, начав говорить. Соллерсовское пробуждение [прошу прощения, это слова Барта] — это сложное время, одновременно очень длинное и очень короткое. Это зарождающееся пробуждение — пробуждение, зарождение которого растянуто во времени».
Тело говорит, и говорит оно отнюдь не белиберду, но нечто, подлежащее расшифровке. Это анализ — великолепное изобретение Фрейда, к которому я испытываю искреннее восхищение, растущее день ото дня по мере того, как я слышу, как люди, сами того не осознавая, в ходе любого разговора произносят несусветную чушь. Я не вхожу в психоаналитический кабинет Юлии с вопросом: «Ну, как идет работа?» Нет, я старательно держусь подальше от психоаналитиков, мне вполне хватает одной из них.
К.Ф.: Юлия, вы говорили, что Филипп был вашим лучшим пациентом…
Ф.С.: Я, несомненно, ее лучший пациент, и это, кстати, мне очень дорого обходится… но ведь и польза от этого немалая, правда?
Ю.К.: Похоже на то, похоже на то… Самый знаменитый пациент!
Ф.С.: Но довольно обо мне, вопрос в другом: что ты извлекаешь из твоей психоаналитической практики?
Ю.К.: Что я «извлекаю» из нее? Могу вам рассказать об этом. В книге «Новые болезни души» («Les Nouvelles Maladies de l’ame»)[13] я напомнила о новых явлениях, в которых участвуют, с которыми сталкиваются мои анализанты. Речь идет о явлениях, которые распознать гораздо сложнее, нежели тоталитаризм: сводные семьи, новое регулирование полового различия обострившейся психической бисексуальностью, которая все чаще встречается у обоих полов; нарциссический дефицит; расстройства личности… Каковы же последствия всего этого? Под угрозой оказалось психическое пространство как таковое;
Остается невостребованным умение «психировать», позволю себе использовать этот неологизм, то есть умение
К.Ф.: Распад-восстановление семей, отцовства, материнства…
Ю.К.: Да, материнство, которое очернил феминизм, с трудом его сопровождая… «Мы», секуляризированные демократии, являемся единственной цивилизацией, в которой не ведется разговоров о материнстве. Мы думаем, что знаем, кто такая еврейская мать, а также католическая мать, возможно, благодаря покровительству Девы Марии… Но современной матери, при зачастую отсутствующем отце, остается лишь супермаркет и педиатр для удовлетворения потребностей детей и облегчения ее собственных тревог… И этого, кажется, недостаточно для тех, кто замораживает своих малышей… Детоубийство — не изобретение нашей эпохи, оно предается более широкой огласке современными средствами коммуникации. Тем не менее нельзя недооценивать тот факт, что в новых условиях жизни материнское одиночество встречается все чаще…
Однако, вопреки распространенным сплетням, в психоанализе ведется научно-исследовательская работа, позволяющая бороться с этими явлениями эффективнее, чем прежде, и эффективнее, чем другие виды психологического сопровождения. Например, знание пограничных состояний и методов их лечения, наблюдение за ранними отношениями матери и ребенка, сопровождение людей, страдающих аутизмом, взаимодействие с другими недугами начиная с детского сада и начальной школы. Психоанализ насыщается всеми этими подходами, которые я использую, проводя анализы со взрослыми пациентами. Чтобы максимально проникнуться их сложностью, прежде чем выбрать такт интерпретации…
Ф.С.: Одно краткое замечание. Недавно ты мне сказала: «Интересно: люди непрерывно получают новую информацию в так называемом реальном времени, и все такое; здорово, все вокруг бурлит… Но вот, что странно — когда речь заходит о них самих, им кажется, что они живут в консервной банке». Это просто потрясающе: человек ежесекундно глобализируется и при этом живет в консервной банке!