— Дорога и стол оплачены, — резко произнёс дед. — И за два портрета тоже уплачено полностью...
— Этот мазилка мог бы сделать и портреты наших дочерей, — снова сердито возразила жена.
— Нельзя, моя дорогая жена, он приглашён лишь на эти два портрета.
— А разве вы, мой драгоценный супруг, не можете заплатить ему за портреты наших малюток?
— К сожалению, я не располагаю такими средствами, какие имеет Россия.
Голоса удалились, и Луиза замерла в страшной догадке. Значит, эти портреты предназначены для далёкой снежной России, значит, кто-то заказал эти портреты, кто-то уже выбрал их двоих, Фрик и её, Луизу?
Она успокоила себя. Её не выберут, Фрик гораздо красивее. Чего только стоят её бархатные карие глаза и пышная грива кудрявых волос! Нет, её, серую мышку с соломенными волосами, как у простолюдинки, не могут взять. Боже, если бы выбрали Фрик!
Ни жива ни мертва вошла Луиза в комнату художника.
Он всматривался в набросок её лица и, должно быть, решал, как усадить её снова. Но, видно, поза Луизы ему понравилась, и он только коротко кивнул, едва взглянув на неё:
— Сядьте так, как я вам велел...
Она вновь устроилась в своей неудобной позе, но художник критически посмотрел на неё, а потом долго почёсывал свой длинный нос, словно оттуда могли прийти ему в голову какие-то мысли.
— Слишком пышное платье, — бормотал он, — и рукава с буфами, этого быть не должно. А вот шарф слишком мал...
Он подошёл к Луизе, сорвал с её плеч прозрачный шарф, прикрывавший шею, принялся пристраивать его так, чтобы он доходил до ушей, прямо до мочек, и сливался с волосами.
На шее Луизы висел медальон, подаренный ей дедом ко дню её рождения. Красивый медальон в форме сердечка с маленьким синим камешком посередине. Зачем-то художник поместил его поверх шарфа, хотя и не полагалось носить его так, и цепь протянулась вдоль шарфа, оттягивая его и собирая в складки.
Луиза хотела было заметить художнику, что медальоны так не носят, что его место на обнажённой шее, но не решилась, потому что на неё саму он не обращал ни малейшего внимания. Для него как будто существовали отдельно шарф, шея, плечи, руки, глаза.
Затем он взял кисть и, вглядываясь в лицо Луизы, стал мазками наносить краски с палитры.
— Что за глаза? — внезапно спросил он. — Вы что, только что с похорон?
Слёзы закапали из голубых глаз.
— Прекратить, — рассердился художник, — и чтобы была улыбка, но не широкая, а слегка, чуть-чуть, загадочная, как у Моны Лизы...
Слёзы на глазах Луизы сразу же высохли. Он сравнил её с Моной Лизой?
— Скажу вам по секрету, — вдруг спохватился художник, — что Мона Лиза очень некрасива, но её загадочная улыбка переворачивает душу.
Он бросал и бросал краску на холст, изредка взглядывая на Луизу, но никаких разговоров больше не вёл.
— На сегодня всё, — наконец устало сказал он.
Она вскочила с места, бросилась к портрету, жадно-любопытным взглядом стараясь увидеть себя в красках, но не увидела ничего, кроме каких-то беспорядочных мазков, чёрных чёрточек угля, грунтовки и медальона.
Художник поспешно закрыл портрет большим парусиновым мешком.
— Полработы не показываю, — сурово произнёс он.
Работа растянулась на целую неделю. Луиза изнывала душой, ей всё время не хватало простора и беготни дома, старших сестёр и матери, ей недоставало воздуха. Бесконечные реверансы, напряжённое распрямление спины за обедами, вежливые и полагающиеся по этикету слова для деда и бабки, второй жены Карла-Фридриха, от души ненавидящей детей от первого брака своего мужа и скрывающей это за холодными колкостями и едкими замечаниями, пристрастное внимание к Фрик, норовившей выскочить из принятых правил поведения при дворе, — всё угнетало Луизу.
Она уже тихо ненавидела художника, но с любопытством подходила после каждого сеанса к портрету, чтобы увидеть, зачем он так мучает её. Художник не показывал ей работу, но украдкой ей удавалось подсмотреть живопись. И опять она не видела ничего, кроме нелепых мазков, каких-то странных завихрений.
У Фрик получалось лучше. Её буйные волосы были роскошны, её глаза сияли, она лучше приспособилась к своей неудобной позе. И Луиза видела, что и на портрете Фрик получалась лучше.
Наконец художник прищурил глаза, взглянул на Луизу, бросил взгляд на портрет и сказал:
— Всё, можно смотреть!
Луиза со страхом подошла к мольберту. Она знала картины старых мастеров, перевидала уже множество картин, сама училась рисунку и живописи, и потому её портрет ей не понравился.
Узкие плечи на портрете как будто все уходили в одну длинную шею, задрапированную прозрачным пышным шарфом, стянутым цепью с медальоном. Правда, белокурые волосы были на портрете чудесны, так и хотелось потрогать их мягкие золотистые завитки. Нежная кожа лица словно освещалась небесной голубизны глазами, в глубине которых таилась грусть, прямой нос был выписан так тщательно, что не оставалось сомнений в похожести. Зато рот, боже мой, разве это её губы? Сложенные бантиком, едва заметные, да ещё нижняя губа чуть полнее верхней, уж очень тонкой.
Но какая нежная, значит, у неё кожа, если даже на портрете, написанном грубыми красками, она вся просвечивает от падающих на неё резких лучей солнца!
Красивая девочка была на портрете, почти взрослая красавица, но Луизе казалось, что это была не она.
Зато портрет Фрик просто восхитил её. Пышноволосая Фрик смотрела на неё с портрета. Конечно, на живописном полотне все краски были ярче и грубее, чем в жизни, но это была Фрик, и смотрелась она настоящей красавицей.
— Мама, я такая уродка вышла на портрете, — рыдала Луиза на груди у матери, когда вернулась домой. — А какая же красавица Фрик! Нет, мама, не отсылайте этого портрета никуда, я такая там страшная!
Амалия Баденская ласково прижала голову Луизы к себе.
— Ты, верно, преувеличиваешь, девочка, — гладила она её по чудным белокурым волосам, — ты всегда была строга к себе, но не может же один и тот же художник нарисовать одну красавицу сестру дурнушкой, а другую — феей?
Амалия специально поехала к свёкру в Карлсруэ, а вернувшись, запёрлась с Луизой в её спальне.
— Почему ты сказала, что на портрете ты уродка? — строго спросила она. — Да ты сама не понимаешь, как ты красива, как горда и величественна твоя осанка, как нежна твоя кожа. А как глубоки и чудесны твои глаза!
— Но, мама, — продолжала рыдать Луиза, — разве вы не видели, как художник вытянул мою шею, как тонки и коротки на портрете руки и как ветер разлохматил мою причёску?
Амалия расхохоталась:
— Знаешь, если присматриваться к портрету так пристально, как делаешь это ты, словно разбираешь по косточкам свой собственный скелет, тогда, конечно, будут видны все недостатки подобной манеры письма. Но общий тон портрета, твоя особая стать на нём, чудесные глаза, в которых так много ума и грусти, твои чудесные волосы — разве этого мало, чтобы составить представление о тебе?
— Если я думаю так же, как станут думать те, кто увидит этот портрет, тогда я рада. Никто и никогда не возьмёт в жёны такую дурнушку с глазами и волосами, как у крестьянки, с такой длинной шеей, как у африканского жирафа, да ещё с медальоном, который она носит поверх шарфа. Я не понравлюсь, а значит, я не расстанусь с вами, моя милая мамочка, с отцом, с Дурлахом, с милой моей родиной!
Амалия внимательно поглядела на свою не по годам смышлёную дочь. Луиза закивала головой.
— Да-да, — торопливо заговорила она, — я знаю, зачем эти портреты, я знаю, зачем приезжал этот странный человек Румянцев, я всё поняла по нескольким неосторожным словам вашей свекрови...
— Девочка моя, — нежно сказала мать, — все когда-нибудь взрослеют, все когда-нибудь выходят замуж. Семья — это наша женская опора, без мужа, без детей наша жизнь пуста и никчёмна. Сам Господь Бог судил женщине быть женой, матерью. И я хочу, чтобы ты была счастлива, чтобы и ты была такой же удачливой матерью, как я, так же любила своего мужа, как я, создала бы такую же дружную весёлую семью, как моя. Это и есть счастье, и выше этого ничего для женщины нет...
— Но ведь ты любишь папу, и Карла, и Фрик, и меня, и близнецов? А кого буду любить я? Мы все родные, а кто ждёт меня?
— Когда ты полюбишь кого-нибудь, ты поймёшь, что дороже его никого больше в целом свете нет...
— Ах, мама, пусть это будет Фрик, пусть её портрет понравится им больше там, в далёкой холодной России.
— Ты поняла даже это? — изумлённо спросила мать. — Ты поняла, что именно из России заказали портреты?
Луиза молча кивнула головой.
— Ах, Россия, — мечтательно произнесла мать. — Я была там...
Пришёл черёд удивиться Луизе.
— Как, когда, где? — засыпала она мать вопросами.
— Ах, какая же роскошная это страна! Она холоднее, чем наш Баден, она на первый взгляд суровая и ледяная. Но какое же великолепие царит в ней, как счастливы там люди...
Она замолчала, словно погрузившись в давние воспоминания.
Луиза безмолвно ждала от матери объяснений.
— Нас пригласили приехать в Санкт-Петербург втроём. Великая царица Екатерина хотела показать нам свой город, построенный царём Петром, свою страну, обширнейшую, не имеющую границ. Вильгельмина, Фридерика и я — мы втроём ехали через несколько стран. Нас сразу же окружили такой роскошью, что мы и опомниться не могли. Мы ехали в карете, где можно было спать, где постоянно горела медная жаровня, а рессоры были таковы, что не чувствовалось ни малейшей тряски... Ах, какая это страна, — опять вздохнула Амалия.
— Но почему же вы уехали оттуда?
— Великая Екатерина хотела, чтобы великий князь Павел, наследник престола, женился. И хотела, чтобы он понравился кому-нибудь из нас.
Она помолчала.
— Вильгельмина стала его женой... А мы уехали обратно.
— Но ведь, — запинаясь, заговорила Луиза, — жена у наследника престола России другая, не Вильгельмина, а Мария Фёдоровна...
Амалия долго молчала.
— Вильгельмине не очень повезло, — грустно произнесла она. — Через год Вильгельмина умерла в родах...
Луиза ждала ещё каких-то объяснений, но мать больше ничего не сказала ей...
С этого вечера в душу Луизы запали слова матери о прекрасной, обширной и обильной державе с красивейшим городом мира — Санкт-Петербургом. Она перечитала всё, что только могла найти в богатой дедовой и отцовской библиотеке, о России, представляла её себе, постепенно всё ближе и ближе узнавая всё об этой стране.
Но сведения были скупы и отрывочны: не слишком-то путешественники распространялись об этой северной державе. Луиза знала многое о Франции, старой Германии, о северных странах Скандинавии, но как же скудно писали о России, каких только небылиц не сочиняли!
Луиза вздрагивала, когда вдруг находила вымыслы о медведях, забредающих на широкие проспекты северной столицы, она узнала теперь немало о войнах, которые вела великая императрица, и землях, которые завоёвывала и присоединяла она к своей державе.
Но прошло время, ничего не менялось, и Луиза успокоилась: портреты не понравились там, в далёкой России, стало быть, ничего не изменилось и она по-прежнему со спокойной душой может быть у себя, в Дурлахе, счастливой и довольной.
Да и зачем ей роскошь, если природа тут изумительна, если один лишь вид на синие Шварцвальдские горы навевает умиротворение, если до Парижа и Берлина рукой подать, а это — центры мира, всего её мира, в котором она живёт.
Далёкая снежная страна стала забываться, как дурной сон, как кошмарное сновидение.
Она носилась вместе с сёстрами по лугам и полям Дурлаха, сбегала к спокойной чистой воде Рейна, томилась в тени вековых тополей, укрываясь от палящего солнца, и радовалась жизни и счастью быть тут, возле матери и отца, сестёр и брата, возле всей своей семьи.
Но через несколько месяцев она увидела на приёме у деда всё того же человека, графа Румянцева, и снова тяжко заныло её сердце. Что, если он приехал за ними, за нею и Фрик?
На этот парадный обед были приглашены все дурлахские обитатели: все сёстры и брат Луизы, отец и мать.
Это был день святого Луи. В этот день празднуют, вспоминают святого, молятся ему, а потом танцуют, играют, поют и шалят.
Парадный обед в Карлсруэ был таким торжественным и чинным, что Луизе всё время приходилось сдерживать выступающие слёзы.
Она уже понимала, что этот человек, посланник русской царицы во Франкфурте, прибыл неспроста. Он приехал за ней и Фрик.
Наконец-то кончился этот тягостный для всех обед, за которым не столько пили и ели, сколько говорили слишком много льстивых и возвышенных слов, предметами обсуждения были вопросы высокой политики, а Луиза прислушивалась только к своему сердцу.
Мрачные предчувствия томили её.
Вместе с сёстрами она чинно вышла из-за стола, но едва сошла с крыльца, как убежала в сад, в одну из старых, полуразрушенных беседок и залилась горючими слезами. Там и нашли её близнецы и Фрик. Не говоря ни слова, сестры прижались друг к другу, и сколько же ручьёв слёз пролилось потом, сколько шёпотом сказанных слов было произнесено!
Как они горевали, словно перед расставанием навсегда!
Наплакавшись, иссушив все слёзы горячими словами о любви и вечной памяти, сестры вышли из беседки и приняли вполне благопристойный вид, потому что гости разбрелись по саду и парку, и на каждом шагу попадался то один, то другой, и каждому надо было сделать книксен[5], сказать вежливое слово.
Один из гостей проходил мимо всей четвёрки сестёр. Как будто нарочно остановился он возле девочек, а заметив покрасневшие глаза Луизы, решил, что от смеха у неё выступили слёзы.
— Желаю, чтобы все дни вашей жизни, — размягчившись, сказал он, — прошли бы так, как день сегодняшний...
В ужасе прошептала Луиза про себя: «Упаси меня, Боже, ещё от одного такого дня...»
А казалось бы, все четыре девочки играли, бегали, резвились. Принял же гость всё наоборот, пожелал слёз и горя...
Они вернулись в дом, обошли все комнаты. Везде было пусто, и только за дверью старинного дедушкиного кабинета слышались голоса.
И снова не выдержала Луиза — поняла, что за этой дверью, здесь и сейчас, решается её судьба.
«Боже, — молилась она, — спаси и сохрани меня от этой страшной России, спаси, сохрани...»
Прошло ещё несколько месяцев, и мать объявила им с Фрик, что они едут в Россию, едут одни, без отца и матери, а сопровождать их будут статс-дама великой императрицы и её камергер...
Портрет дурлахской принцессы Луизы наделал много шума в императорском дворце. Сама Екатерина Великая, сидя за своим рабочим столиком, изготовленным в виде боба, долго разглядывала его, приглашала полюбоваться то одного, то другого из своих придворных.
— Погляди, милый друг, — сказала она вошедшему Платону Зубову, сиявшему золотом расшитого генеральского мундира, — хороша ли принцесса или мой старый глаз уже не отличает красоты от уродства?
Платон Зубов с важным видом подошёл к плечу Екатерины, взглянул поверх её высокой причёски, уже припудренной и готовой к вечернему балу, и замер. На портрете была богиня — иначе и не назовёшь. Лёгкая, воздушная, словно бы неземная её красота была передана нежными красками. И терялись в этих лёгких, воздушных чертах все недостатки портрета, над которым так горько рыдала Луиза: и тонкие руки, странно сложенные под ещё не развившейся грудью, и непомерной длины шейка, выступавшая из облака газового шарфа, и крохотный медальон, стягивающий его.
— Она прекрасна, — тихонько сказал Зубов, — образец чистой, возвышенной красоты.
— Нам, Платоша, не надо чистой, возвышенной красоты, нам нужна земная, твёрдая плоть, чтобы могла продолжение династии сделать...