Мой взгляд, коим я одарил молодого человека, привел последнего в состояние полнейшего замешательства.
– Вы мне не верите.
– Знаете, после вашего появления, я готов верить всему, что вы не скажете. Так что не обращайте внимания на мои вытаращенные глаза и вставшие дыбом волосы.
Шутка оказалась неудачной. Молодой человек снова замкнулся в себе; вывести его из прострации мне удалось лишь через несколько томительных минут.
– Я ее закончил полгода назад, – наконец произнес собеседник. – А начал, наверное, года три с лишним назад, еще, будучи в Сирии.
– И вы еще знаете сирийский?
– Да, местные мне даже говорили, что неплохо, а так же иврит. Это довольно близкие друг другу языки, может, как польский и чешский. В конце концов, у всех них один корень. А, кроме того….
Я его не прерывал еще минут десять. Мне самому стало интересно то, о чем рассказывает мой собеседник. Потом все же решил встрять с новым вопросом.
– Извините, вы мне так и не сказали, почему вы не можете….
Молодой человек торопливо кивнул.
– Простите, увлекся. Просто для меня это очень животрепещущая тема, я могу говорить о ней часами. Еще раз извините, что я так отвлекся, – он взглянул на часы, – потратил драгоценное для вас время на, в общем-то, не столь важное дело, – и стремительно переключился с одного предмета на другой, не давая мне встрять с натужными «да что там, бросьте», – Дело в том, что квадратичное письмо, – а именно к нему относится арамейская азбука – принадлежит к так называемым консонансным. То есть, в алфавите отсутствуют гласные буквы. Дело в том, что эта традиция идет еще с финикийской азбуки, она и повлияла на все существовавшие языки региона. Весь алфавит, за малым исключением, представляет из себя упорядоченный набор согласных букв, к которым присоединяется некая, заранее оговоренная гласная, не указываемая при письме. В каждом случае своя, но бывают и исключения, как же без них. Они-то, на протяжении веков, совершенно запутали все подобные алфавиты. Интересно, что в том же иврите только в нашем веке была окончательно установлены и систематизированы все огласовочные знаки, а так же более четко разведены гласные и согласные…
– Подождите, давайте перейдем к вашей поэме. Так, значит, говоря грубо, прочитать вы не можете оттого, что понятия не имеете о правилах тогдашней огласовки? – молодой человек пискнул: «почти не знаю», – Однако же, поэму вы написали. Основываясь на чем, хотелось бы знать?
– Дело не в огласовке, – тотчас же возразил он. – Как и любой другой мертвый язык, древнеарамейский вполне достаточно изучен для того, чтобы определить почти со стопроцентной вероятностью, чему соответствует тот или иной символ, то или иное слово или понятие. Вовсе не обязательно знать, как они читаются, чтобы составлять из букв слова, а из слов – предложения. Вместо этого необходимо знать историю языка, его культуру, традиции и так далее. Моя поэма основана на языковых особенностях литературы того времени, где главное выдержанный ритм, а не слаженные окончания.
– Я уже заметил. Мне только интересно, каким образом вы можете понимать этот набор букв.
Молодой человек улыбнулся.
– Сила привычки. Так же, как и вы читаете текст на русском, я понимаю его на древнеарамейском. Не имеет значения, что абзацных отступов, запятых и точек пока еще нет. Существуют традиции в построении предложений, определенные синтаксические конструкции, штампы, обороты и так далее. Кроме того, некоторые знаки при написании в конце, середине или начале слова имеют различный вид, вот как этот, например, – он перегнулся через стол и ткнул пальцем в середину рукописи. – Это тоже облегчает понимание. А вообще, когда привыкаешь писать, перестаешь обращать внимания на такие мелочи. Я изучал этот язык больше десяти лет, кое-чего в нем достиг, раз уж смог написать «Бар-Решуба», – не без гордости закончил молодой человек.
Тысячи вопросов теснились в моей голове. Но мой собеседник вновь опередил меня.
– И, знаете, что бы мне хотелось больше всего? Не смейтесь, пожалуйста, просто услышать, как звучит моя поэма в устах хранителя этого языка, человека, думающего, разговаривающего и слушающего только его. Подарить ему это произведение, услышать его замечания и комментарии к написанному и услышать, наконец, язык, который мертв почти две тысячи лет.
– У вас единственная возможность, – широко улыбнувшись, заметил я, – отправиться туда, в ваш Самаль века эдак восьмого-десятого до рождества Христова и услышать.
Он кивнул в ответ.
– Разумеется, вы правы. Именно для этого первый вариант рукописи я начертал на пергаменте. Вам же предоставлен вариант на бумаге, пускай и мелованной.
Тон его слов показался мне чересчур уверенным, мысли, которые я гнал в течение всей нашей беседы, вновь заняли главенствующее место в голове.
– И что же вы сделаете с первым вариантом? – пытаясь все так же широко улыбаться, спросил я.
– Кажется, вы начинаете сомневаться в моем душевном равновесии, – мрачно изрек молодой человек, – Но на самом же деле, – нет, не надо оправдываться я все вижу! – на самом деле существует такая возможность. Более того, не далее как сегодня, я воспользовался ей, дабы попасть к вам.
Я ожидал, что он извлечет откуда-нибудь хитроумный приборчик, какую-то машинку, которая, по его словам, и позволила встретиться со мной, преодолев разницу во времени, в прямом смысле этого слова, но молодой человек ничего не показал, только широко улыбнулся.
– Вы ждете чуда, – промолвил он. – Вы всегда ждете чуда, всегда и везде, но не хотите просто верить словам, доводам, сколь бы не были они убедительны. В самом деле, что может измениться за столь короткий срок в человеке? Ничего.
– Нет, – попытался возразить я. – Отчего вы так…
Но молодой человек прервал меня взмахом руки.
– Я согласен, нет смысла верить всему, что говорят. Слова порой бездоказательны. Порой бессмысленны. Знаете, тогда, раз уж на то дело пошло, я хочу вам кое в чем довериться. Это связано с моим путешествием в Переднюю Азию. Только прежде обещайте сделать кое-что взамен.
– Если это будет в моих силах, – осторожно ответил я.
– Да. Разумеется, в ваших, иначе я никогда бы не осмелился потревожить вас своей просьбой.
– Так я вас слушаю.
– Видите ли, – молодой человек склонился ко мне, его невыразительное лицо оказалось буквально в нескольких сантиметрах от моего, – я хочу услышать имя бога.
– Какого бога? – не понял я.
– Того самого, единственного. Бога иудеев. Только не говорите, что знаете его настоящее имя. Яхве, Саваоф, Иегова, Шаддай – это все производные, имена имен, а настоящее имя произносилось только в запретной комнате Храма, и только первосвященник имел право обратиться с его настоящим именем раз в году, в день искупления, наступающий после «десяти дней страха», в Йом-Кипур. Остальным не дозволялось знать имя, лишь начертание и имя имени, которое следует произносить, когда встречается это начертание. То, что позднее греки назовут тетраграмматоном.
Он схватил ручку с моего стола и быстро начертал в углу своей рукописи четыре латинских буквы YHVH.
– Приблизительно тетраграмматон означает то, что обладатель этого имени был, есть и пребудет вечно, – быстро произнес он. – Именно эти буквы стояли в библейских текстах или в литургических песнопениях. И дабы не осквернять священное имя частым произнесением, было придумано имя имени – «адонай». Когда в тексте встречалось обращение к богу, правоверные иудеи восклицали: «адонай элохим!», то есть «Господь бог!». Правда, «элохим» множественное число, по традиции перешедшее из вавилонского пленения…
На некоторое время воцарилось молчание. Я медленно переводил взгляд с латинских букв на молодого человека, сгорбившегося в кресле напротив; он теребил пустую папку, не желая ничего добавить к своим словам. Наконец, я решился.
– Так что же я…
– Просьба очень простая, – тут же откликнулся молодой человек. – Я прошу вас сохранить эту рукопись до моего возвращения. И все. Положите ее в сейф, пускай она полежит там некоторое время. А когда я вернусь… я позвоню вам…. Ну, например, по этому телефону, – и он показал на черный дисковый аппарат. – Только, пожалуйста, дождитесь меня, обещайте. Я вам прочту эту рукопись.
– Хорошо, обещаю. Но вы же не знаете его номер. Да и к тому же это – «вертушка».
– Ничего страшного, это не так важно. Для меня куда важнее сделать две вещи: услышать свою поэму из уст песнопевца и узнать имя бога, надо только попасть в еврейское поселение во время Йом-Кипура. Иврит, кстати, очень много перенял от арамейского, особенных проблем у меня быть не должно.… Да, прошу вас, уберите рукопись.
Я повернулся к сейфу, открыл его, развернулся за рукописью и уже не обнаружил в кресле молодого человека. Он решил исчезнуть, должно быть, что бы оградить себя от моих новых вопросов. Рукопись я немедленно положил в сейф, теперь, согласно уговору, мне осталось только дождаться возвращения молодого человека.
Трудно сказать, сколько времени прошло с той поры. Много, очень много. Здание редакции снесли, сам журнал так же перестал существовать; изменился язык, на котором я говорил и говорю, наряды и обычаи, архитектура и культура, стала иной наука и религия, сменился и народ и город. А я все так же храню в своем проржавленном сейфе заламинированную рукопись на древнеарамейском и тот старый дисковый телефон, по которому мне должен позвонить молодой человек. Пускай аппарат и лишен шнура и штекера, это не имеет значения. Для посланца того, кто хочет найти свое имя, не нужно никаких средств связи, чтобы связаться со мной.
Мальчик Ося
Ося в первый раз остался дома один. Ему было четыре года и девять месяцев, но всем, кто спрашивал о возрасте, он гордо заявлял: «пять без малого», голосом подражая папе. И теперь, когда родители отлучились на рынок, Ося постоянно напоминал себе о «пяти без малого» и старательно храбрился, особенно, когда проходил, точнее, пробегал, темным коридором из своей комнаты в кухню. В коридоре кто-то жил, это точно, и всякий раз шебуршанием своим пугал мальчика. Нет, днем этот кто-то не показывался, но стоило солнцу спустится за горизонт, как он немедленно принимался за свое, шебуршился, упорно выказывая свое право пугать и не быть за это наказанным. Как такое происходило, Ося не понимал, а потому старался проскользнуть вечерний коридор как можно быстрее и желательно с мамой или с папой, лучше с папой, особенно, когда у того было хорошее настроение и от него не пахло вином. Когда же пахло, папа сам не подходил на роль защитника – он сильно уставал и сидел, похрапывая перед телевизором, или того хуже, пытался объяснить Осе, что бояться нечего, и что надо только набраться храбрости или выпихивал в коридор, чтобы Ося показал папе свою храбрость – ведь он сам-то никого не слышал. Слышала только мама – и то не всегда.
Вот и сегодня, выскользнув из постели, Ося первым же делом вспомнил, что ему одному предстоит преодолеть коридор, и что этот кто-то наверняка знает, что родителей нет, а потому, наверняка, ведет себя самоуверенно. Ося набирался храбрости, а потому долго одевался, и одевшись, стремительно пролетел коридор, добравшись до кухни, и закрыв за собой дверь. К его немалому удивлению кто-то не шебуршился зловеще, пока он летел по коридору, может, выжидал, а может, просто отдыхал от вчерашнего: мама очень громко ссорилась с папой, и папа тоже ссорился громко и, наверное, они оба не давали этому кому-то спокойно шебуршиться. И тот целый вечер молчал, к великой радости Оси.
Теперь, раз он попал в кухню, можно спокойно добраться и до ванной за стенкой, умыться, почистить зубы, а затем и поесть завтрак, оставленный на столе. Что Ося и сделал, и решил, раз уж он здесь, то тут ему и судьба ждать возвращения папы с мамой. Он еще с вечера оставил солдатиков, попавших в окружение, и теперь ему надо было позаботиться, чтобы те благополучно добрались до ящика. И первым делом узнать, как у них дела.
Но солдатики не жаловались на ночное отсутствие их генерала, они дожидались прибытия Оси там же и так же, где и как он оставил их – под буфетом, окруженные пустыми коробками минных полей. Теперь им всем вместе предстояло пройти через эти поля, да еще под огнем неприятельской кукушки – коли она высунется из часов, обнаружит цель и закукукает ее насмерть. Так вчера погибло несколько солдатиков, но Ося надеялся, что сегодняшний прорыв будет удачнее, и он сможет довести свою армию без потерь. Как папа в свое время. Он за такую же операцию, хотя и не был генералом, получил медаль и ранение, после которого его отправили с войны домой. Оси тогда еще не было, да и папа тогда был не с мамой, что само по себе уже странно – и что папа когда-то мог быть не с мамой, и что сам Ося не появился, а война прошла и кончилась.
Папой Осе следовало гордиться и брать пример. Когда от папы пахло вином, он всякий раз указывал Оси на это и пару раз отводил в коридор, чтобы показать, что ничего не боится, даже того, кто там шебуршится, потому как не верит в него. И в то, что шебуршится, тоже не верит. Один раз он приказал Осе шагом пройти одному по темному коридору, пока он будет смотреть из кухни, Ося испугался и заплакал, и папа назвал его позорищем, и неизвестно, чем все кончилось, если бы не пришла мама. Конечно, мама сразу встала на сторону Оси, и папа сказал, что ради спокойствия этой семьи он был ранен и получил медаль, и что знает, как воспитать в ребенке «качества», на что мама сказала, что он попросту тиранит дитя – и тогда они тоже поссорились. А в последний раз папа с мамой поссорились по другому поводу, но тоже из-за Оси, который не стал есть несоленый хлебец, который они сами ели совсем молча и откусывали по чуть-чуть, но очень серьезно, а он не смог есть и сказал, что это совсем невкусно, и тогда папа сказал, что Ося должен, потому как это его обязанность, даже у такого малыша должны быть обязанности, ведь ему «пять без малого». А Ося сказал, что не может есть несоленый хлеб, который еще как-то странно назывался, и мама сказала, что пусть попробует потом, а папа заметил, что ради возможности есть вот такой вот хлеб он и сражался, был ранен и получил медаль, и что пусть ест сейчас. Ося съел крошку, подавился, и побежал к себе в спальню, а папа крикнул, что это позор – бегать от трудностей, и что он в его возрасте, напротив, не бегал от трудностей, а даже уже дрался. А мама сказала, что это дурной пример. А папа…. Ося залез головой под подушку, как делал всегда при их спорах, и уже не разбирал слов, лишь голоса, папы и мамы. Мама как всегда победила и пришла к Осе и разобрала ему постель и сказала, чтоб он шел умываться и спать. Напомнила, что у них завтра тяжелый день, им рано вставать, а ему до обеда придется побыть одному – «ведь ты не испугаешься побыть один, верно?». Ося, конечно, кивнул, хотя и задрожал внутренне, и мама сказала, чтобы он не выходил во двор, чтобы не открывал дверь и просто сидел и ждал их за игрой, они быстро вернутся. Он даже может не заметить, как быстро они приедут назад.
Он так и делал, сидел и ждал, а попутно выводил солдатиков через минные поля, через пустыню к горам, к их лагерю, располагавшемуся на серванте. Это заняло немало времени, но кукушка не куковала, и только когда солдатики добрались до гор, где можно устроить привал, окошечко открылось и появилась зловредная гостья, но в горах она не была страшна, как в пустыне, и ее кукуканье никому не повредило. Разве что сам Ося испугался немного.
Потом он довел солдатиков до лагеря, где был устроен пир на весь мир. И пока шел пир, кукушка снова кукукнула, но всего раз, нестрашно совсем, и на нее не обратили внимания.
Потом Осе надоели солдатики, и он решил полистать книжку с картинками про рыцаря, которая ему очень нравилась, хотя папа говорил, что по ней нельзя воспитывать настоящих мужчин, но Ося все равно не умел читать, и просто разглядывал красочные картинки, которых в книжке было множество. Потом ему просто стало скучно, и он сидел и болтал ногами, глядя на соседских мальчишек, играющих в колдунчиков. Жаль, что ему мама запретила выходить на улицу.
Чтобы не жалиться, а чувствовать себя на «пять без малого» он снова отправил солдатиков в путь, но тут высунулась кукушка, и им пришлось бежать без оглядки в лагерь. И Ося подумал, что папа и мама долго не идут, ему и играть уже надоело, а их все нет. И еще он подумал, что проголодался, а на столе ничего не осталось, он все съел за завтраком. Запасы есть, но только в холодильнике, а там все холодное и невкусное, кроме молока. И он, решив стать совсем самостоятельным, достал молоко, налил в свой стакан, отломил хлеб и подождав, пока молоко можно будет пить, хлебнул, заедая хлебом. И снова стал ждать. А мама и папа все не возвращались. Даже несмотря на то, что кукушка снова принялась куковать, теперь уже совсем непонятно на кого. Впрочем, она так частенько куковала – не то сердилась на Осино присутствие, не то просто от скуки – ведь ей там, наверное, скучно все время одной в тесноте. Мама говорила, что всех можно понять – папа сердился, когда она так говорила, и вспоминал о своей медали – ведь ее дали именно потому, что он не понял тех, кто стрелял в него, как того требовала мама, а просто вывел свою роту из окружения, и не спрашивал тех, кто попадался ему на пути, почему они его не понимают. Из-за этого тоже как-то случилась ссора, правда, несерьезная, на несколько минут. Но Ося был согласен с мамой, хотя бы в отношении кукушки, и потому иногда думал, что и солдатиков его она не любит именно потому, что те никогда не задавали ей подобных вопросов – вообще никаких. Но ведь их тоже можно понять – они железные и разговаривать не умеют.
Оглядев своих солдатиков, он воскресил павших и решил снова покушать хлеб с молоком – мама и папа все задерживались. Теперь совсем непонятно, почему, и, наверное, надо было уже волноваться, Ося не знал, с какого времени следует волноваться, он пока еще не разбирал времени, но кукушка разбирала, как объясняла ему мама, и могла подсказать, что времени прошло много, и пора начинать беспокоиться.
Поев, он начал беспокоиться, так, как это делала мама – смотрела в окно, изредка вставала со стула и подходила к двери, а затем возвращалась на место. Но так волноваться Ося не умел, да и неудобно ему, мужчине, «в пять без малого» волноваться. Так ему объяснял папа. Вот когда мамы не было, и Ося начинал хныкать, потому что становилось темно, а мама где-то еще шла по темным улицам совсем одна, папа не волновался, показывая ему пример, который следовало перенимать, а «иначе неизвестно кем он вырастет». Вот и сейчас, молоко он выпил, хлеб доел, из всех доступных продуктов оставался только сахар в сахарнице, и хотя от него у Оси болели зубы, он все-таки съел несколько кусков, потому что был голоден, а никто не возвращался. Вообще-то в холодильнике имелся еще суп, но он был и холодный и с застывшими жирными каплями, неприятными на вид и вкус, и много банок, всякой всячины, но Ося не умел разогревать суп и не умел открывать банки, хотя наверное это просто – разогревать суп и открывать банки, ведь мама и папа делали это по тыще раз в день. К тому же суп следовало разогревать на плите, а плитою пользоваться ему без присмотра запрещалось. А потому Ося ждал и сидел голодный.
Зубы заныли, Ося почувствовал, что очень устал ждать. И побежал, через темнеющий коридор, к себе в комнатку, позабыв и солдатиков, и книжку в кухне. Но возвращаться он уже боялся, кто-то в коридоре зашебуршился при его пробежке. Он немножко поплакал по обоим поводам – и из-за солдатиков, и из-за зубов, а потом стало темнеть – он и не заметил, как стемнело, и он включил лампу, которую умел включать, ту, перед которой сидела мама, читая ему на ночь сказки про Геракла и про аргонавтов. Ося посидел перед лампой, достал книжку, которую ему читала мама, потом лег на постели – голова так и клонилась на подушку. И снова вспомнил, что по-прежнему один дома, а уже темно, и кто-то может войти в его комнату. И мамы нет, чтобы ему помочь. Он решил еще немножко поплакать, и еще он решил закрыться в комнате, но пока выбирал, лежа на подушке, что следует сделать сперва, а что потом, глаза закрылись, и Ося незаметно заснул. А когда проснулся, было уже очень светло, очень тихо, очень голодно, и от всего этого очень страшно. И он решил не выходить из комнаты – ведь должны же папа и мама вернуться за ним, и решил не кричать, боясь, что придет кто-то из коридора и не откликаться на чужой голос, помня наставления мамы. И забился за подушку и снова стал ждать. На этот раз можно было немножко поплакать, но только тихо-тихо, чтобы кто-то не услышал и не заскребся в его дверь.
В магазинчике покупателей не оказалось, продавец, завидев меня, приветственно кивнул:
– Доброе утро. Ну, как вам наш городок? – и усмехнулся, в ответ на мое невольное изумление.
– Так заметно, что я приезжий? – спросил я.
– Нет, конечно. Городок у нас маленький, все всех знают. Вы у меня третий раз, – я кивнул, – и каждый раз делаете покупки соответствующие статусу туриста. Могу предположить, вы где-то столуетесь, а все недостающее приобретаете у меня. К примеру, первый раз вы купили баночку сухого молока, блокнот и гелевую ручку. Вчера – коробку шоколадных конфет, крем для рук и чай в пакетиках. Судя по тому, сколько вы их взяли, я предположил, что ваш отпуск будет проведен в нашем городке полностью.
Слушая эти умозаключения, я не мог сдержать улыбки.
– Насчет отпуска вы правы.
– Этими покупками вы и выделяетесь среди горожан, особенно сейчас, не в сезон, – улыбнулся мне в ответ продавец. – Почему же так рано – не любите толп или не повезло с начальством?
– В сезон я работаю. Вы не поверите, но я служу в секретариате одной из турфирм, бронирую билеты и места в гостиницах.
Продавец от души рассмеялся.
– Вот уж действительно. Значит, ваша турфирма работает по стране?
– Как раз наоборот. По Южной Азии и Восточной Африке. Туда отправиться мне зарплата не позволит. Да и признаться, не стремлюсь я в эти дали.
– Домой не тянет?
Я покачал головой.
– Теперь нет. Не к кому.
– Извините, – продавец сочувствующе кивнул.
– Нет, все в порядке. Это уже в давно прошедшем.
– Здесь привычней?
– Вот именно. Я ведь родился в таком же маленьком городке, как этот. Потом переехал учиться в столицу, после удачно устроился – и пошло, поехало.
– Значит, я правильно подумал, что ваша коробка конфет предназначена кому-то из местных зазноб?
– Неправильно, – против воли я выдавил улыбку. Прошлое, невольно затронутое моим собеседником, мягко улеглось на сердце, сбивая его ритм, заставляя перейти на бег, чтобы справиться с новой старой ношей. – Просто я любитель сладкого. Не мог удержаться.
– Я вас понимаю. Мне показалось….
– Мне тоже, – ответил я, и чтоб сменить разговор, продолжил: – Знаете, я бы хотел поинтересоваться у вас каким-нибудь из успокаивающих травяных чаев. Или чем-то подобным.
– Плохо спится?
– Да, знаете ли… – помолчав, я все же решился сказать. – Странное дело. Вот уже третью ночь подряд я вижу один и странный сон. Я вижу дом, тот, квартиру в котором снял, знакомые комнаты. И мальчика, маленького, лет пяти, не больше, которого зовут Ося и который… – я помедлил, прежде чем продолжать: продавец пристально смотрел на меня, вернее, всматривался в мое лицо, словно пытаясь прочесть нечто большее, нежели то, что я собирался сказать. – Который остался впервые дома один и никак не может дождаться невесть, куда запропастившихся родителей. И так три последних дня, одно и тоже: весь распорядок дня мальчика от пробуждения и до….
Лицо продавца несколько побелело.
– Простите, я что-то не то говорю?
Молчание. Продавец спохватился и ответил, немного помедлив перед тем, как произнести первые слова – глаза его по-прежнему не отрывались от моего лица:
– Нет… нет. Дело не в этом. То есть… право же, не знаю, как вам сказать.
Новая пауза, которую разрядил бы приход покупателя. Но, увы, кроме нас, никого в магазине не было. Продавец по-прежнему молчал, разглядывая меня, мне его взгляд был неприятен, но я не решался выказать неудовольствие, не зная, что явилось его подлинной причиной. И в этом молчании, я смущенно стал рассматривать обстановку магазинчика, куда заскочил перед тем, как пойти пообедать в ресторан, расположенный очень удачно, прямо напротив дома, квартиру в которой снял четыре дня назад.
Магазинчик крохотный метров сорок общей площади, расположен в старом доме. Вероятно, функции свои по обслуживанию покупателей товарами первой необходимости – кому, что понадобится в данный момент – он исполнял еще и пятьдесят и сто лет назад. Менялись только покупатели и продавцы, но сам ассортимент оставался неизменным: кондитерская, бакалея, галантерея, разного рода хозяйственные мелочи – все это разложено на прилавке от стены до стены и по полкам по обеим сторонам крохотного помещеньица. Наверное, во время бойкой торговли магазин нес определенные убытки от мелких воришек. Хотя откуда здесь они, здесь воровать просто постыдно, ибо все на виду.
Я судил об этом по своей памяти, по возникающим в подсознаньи картинкам, приносившим мне и боль и радость, и светлую, не затушевавшуюся со временем грусть разлуки – бесконечной, к великому сожалению, разлуки с тем городком, в котором я родился и вырос, любил и отчаивался, и в который мне стало не к кому возвращаться. С ней, этой грустью, я приехал сюда, снял квартиру у одной женщины, поинтересовавшейся, женат ли я, и почему до сих пор нет – она серьезно спрашивала меня, незнакомца, о вещах, которые ей, в сущности, ни к чему знать. Затем мы расстались, она пожелала мне приятного дня, я ответил ей тем же, она улыбнулась и вышла, оставив меня наедине с нераспакованными чемоданами.
Как мало она взяла за постой, подумал я тогда, все еще меряя жизнь столичными ценами и забыв о продолжавшемся мертвом сезоне.
Скрипнула доска – продавец, неожиданно посмотрев на часы, вышел из-за прилавка и подойдя к двери, перевесил на ней табличку, поменяв ее сторонами – теперь слово «Закрыто» оказалось повернуто к стеклу. Запер дверь на щеколду и вернулся ко мне. Жестом предложил присесть на колченогий стул у шкафчика с прохладительными напитками и примостившись рядом на ящике, неожиданно произнес:
– Извините мне это неверие. Просто у нас постояльцы давно уже ничего подобного не видели, – и добавил, опережая мой вопрос: – Вы ведь на Озерной, семнадцать, остановились? Квартира пять, второй этаж, выход налево по коридору, последняя дверь от лестницы? – я кивал, подтверждая его слова. – Да, конечно, иначе и быть не могло, – и каким-то враз изменившимся голосом добавил: – Неприятная это история, знаете ли. Очень неприятная…. Столько лет прошло….
Он замолчал, уйдя в себя. После минутной паузы я все же решился потревожить его вопросом. Не глядя на меня, ответил:
– Нет, дело не во мне, вернее, не только во мне… – он сбился и начал сначала. – Двадцать лет назад, почти год в год, в квартире, что вы сейчас снимаете, жила молодая семья, Зонтаг их фамилия. Берл, глава семьи, воевал, был ранен, комиссован, вскоре после этого встретился с Марикой, женился. У них родился сын, Иосиф. Приветливый, хотя и немного стеснительный мальчуган, весь в мою племянницу… – он замолчал, на этот раз надолго.
В дверь стукнули – верно, покупатель, не приметивший таблички, или ей удивившийся, – но продавец не обратил внимания на стук, по-прежнему глядя прямо перед собой.
– Жили они недружно. Марика часто бегала ко мне, сперва рассказывала про мальчика, затем уже приводила его, когда он подрос – и всегда появлялась в моем магазине без мужа. Приходила, мне уже тогда казалось, чтобы отдохнуть от Берла. Не знаю, что стало тому причиной, может разногласия, может, память о войне, вы читали, наверное о подобном, но Берл начал пить. А когда человек начинает пить…. Нет, руку он ни на кого не поднимал, но свары в их доме стали делом обыденным. От них Марика и бегала, иногда вместе с Осей. Пока отец не заявился сюда и не запретил «портить мальчика» раз и навсегда. Был он в таком состоянии, что спорить с ним себе дороже. Родителям своим Марика ничего не рассказывала, не хотела тревожить. Надеялась, что со временем муж все поймет, а пока все прощала его пьяные выходки, прощала…. Может быть, по-прежнему любила? Наверное, так. Сердцу не прикажешь, банальные, конечно, слова, но что можно противопоставить им? Вот мне и нечего было ей ответить, – произнес он чуть медленнее. И покачал головой.
– Лучше не говорить, что было потом. Что-то вы и так знаете, а большего вам и незачем знать – ни себя, ни меня травить…. Осю долго искали. Все решили, что его взяли на ту поездку на загородный рынок. Да и на звонки и стук в дверь их квартиры никто не отвечал – ну кто мог предположить такое…. Это потом, когда на третий день нашли Берла, когда он сознался во всем…. Берл сам пришел, сел возле того места, где убил Марику и стал ждать, когда его найдут, сидел и плакал и по земле руками шарил, будто искал чего. Его допросили, все пытались выяснить, почему так произошло, он сначала молчал, потом прорвало: не хотел, поссорились, не выдержал, мальчика вконец испортила. Только тогда вспомнили об Осе. А когда выломали дверь… – снова тягучая пауза, – мальчик уж не дышал…. Асфиксия вследствие длительного стресса, так медицина сказала. Ведь он их три дня ждал, из комнаты не выходил, боялся. Он вообще, робким ребенком рос – наверное, из-за отца. Нет, не буду ничего говорить про Берла…. Ему дали восемь лет, – неожиданно закончил продавец.
Я переменил позу, стул тоненько скрипнул.
– Значит, он уже вышел.
– Вышел бы… два года в тюрьме протянул, а больше не смог. Сестра настояла, чтобы Берла похоронили как можно дальше от того места, где покоятся моя племянница и ее сын. Но у него могилы и нет, – несколько резко добавил он.– Отец получил прах и оставил себе.