Многие десятилетия экспедиционных поездок, жизнь, и довольно долгая, в аулах и аилах, на стойбищах и становищах, в тайге и тундре, на речных просторах и в оазисах пустынь убедили меня, что окружающий мир, природа на самом деле полны неожиданностей, которые и могли быть истолкованы фантастично.
Наверное, никогда не сотрется в памяти встреча с плачущим деревом на стойбище близ Сургутихи в конце 50-х годов. Енисей был недалеко, на расстоянии 7–8 километров. Тогда на стойбище были всего две кетские семьи, человек семь, да нас двое. Чумы стояли на берегу речки — енисейского притока. За две недели вода обычного весеннего половодья сошла. Кеты устраивались жить здесь до конца лета, то есть, по их меркам, ненадолго. Мы же рассчитывали пробыть у них не меньше месяца.
Как-то в теплый весенний день, когда еще «не пал комар», когда он еще не одолевал все живое в тайге, я пошел в глубь тальника, придавленного к земле недавним половодьем. Я шел по мрачному, серому от ила лесу довольно долго.
Со стволов пригнутых деревьев причудливо свисали длинные бороды травы. Хотя лето еще не наступило, но уже набухли почки. Пройдет неделя — и все станет зеленым. А сейчас тальниковый лес со сросшимися стволами, склонившийся к земле, обвешанный лохматыми мочалами длинных водорослей, был похож на скелет гигантского чудовища. Было тихо, очень тихо. Я шел по этому мрачному затишью, и вдруг откуда-то из пустоты донесся крик младенца: ближе, ближе, резче и вдруг исчез. Через мгновение вместе с дуновением ветра вновь истошно, тоскливо заплакал ребенок. Я невольно вздрогнул и резко повернулся на крик, на зов. Плач все явственней и ближе… Но никого, а только лес. Откуда же детский плач? Я иду, оглядываюсь, а надо мной вновь рыдает младенец.
Всматриваюсь в ветви, соединившиеся друг с другом, трущиеся друг о друга, и явственно слышу, как несется от стволов плач, тоскливый плач покинутого младенца.
Я — человек второй половины XX века, и даже мне стало не по себе от плача тайги, а каково же было моему прапредку, когда по-человечески кричали птицы или звери, когда плакали деревья и вздыхали камни? Он был вправе видеть жизнь всюду, даже вне жизни.
Сейчас трудно точно сказать, когда именно происходили описанные ниже события, но ясно только одно, что случились они в 50–60-е годы XX века на Енисее и его притоках на стойбищах кетов.
Тот быстро склонявшийся к вечеру день был для нас неожиданно трудным. Уже в который раз мы (небольшой экспедиционный отряд — пять человек: антрополог Илья, художник Саша, переводчица Клава, этнограф Женя и я) предпринимали попытку отыскать кетские захоронения. С самого утра мы покинули стойбище и пошли по засекам на кедрах к Енисею. Нам поведали, что ближе к берегу стоит старинный деревянный крест. «Однако, старое погребение наших людей», — говорил Харлампий Бальдин. Отчаявшись найти подобные могилы, мы с утра устремились к указанному Харлампием месту.
Распределились так — я иду первым, Илья — замыкающим, ну а Саша, самый юный, то догонял меня, то поджидал Илью и шел с ним, легко подкидывая рюкзак. Я шел строго по засекам. В густом лесу, где скрадывается солнечный свет, засеки белеют, как светлячки, и их видно издалека. Первый час шли быстро, комара мало (ведь только-только начиналось комарное лето!), дорога-тропа идет по кедровому лесу, где хвоя мягко пружинит под ногами. Настроение приподнятое. Харлампий, которого на стойбищах и в поселках кое-кто считал шаманом, никогда еще не ошибался в своих предположениях. Никогда не стремился говорить о чем-нибудь пустяковом, дабы не навлечь неудовольствие спрашивающего. Веря Харлампию, мы предвкушали встречу с кетской могилой.
Идем быстро, перекидываемся шутками, по очереди берем на плечо связку из трех лопат — вдруг придется копать!
Пошел второй час пути, и мне показалось, что мы шли к Енисею, а теперь явно отворачиваем от него в глубь леса. Саша догнал меня, и я попросил:
— Саша, влезай на сосну или кедр и определи, где Енисей, а где мы!
Казалось, Саша только и ждал такого приказа… Он сорвался с места, обежал несколько сосен, задирая голову. Он выбрал такую, которая стояла бы вершиной над лесом, над другими деревьями. Легко подпрыгнул, ухватился за ветвь и быстро стал подниматься вверх. Мы столпились у подножия сосны и смотрели на Сашу. Вот он уже наверху.
— Вижу, — радостно крикнул Саша, как матрос Колумба, — вижу Енисей. Он довольно далеко, и к нему нужно идти так.
Саша показал рукой направление, которое шло резко налево от тропы, отмеченной затесами. Так куда же ведут затесы? А может быть, мы сбились где-то, не увидели старые засеки, заплывшие смолой, и вышли неожиданно на тропу, шедшую от берега, а не к берегу?
Надо было еще раз прикинуть, что мы узнали, услышав слова Харлампия о захоронении ближе к Енисею? Прикинули и выходило, что про затесы Харлампий сказал не то чтобы неуверенно, а как бы между прочим: «Там, кажется, были затесы». Кажется, были, и если были, то они никак не обозначали дорогу к месту захоронения. Кеты на могилы своих родных не ходят и дорогу к ним стараются забыть. Иначе смерть еще кого-то схватит. Затесы если и были, то указывали путь к какой-то стоянке, а не к могиле. Правда, могло быть так, что могилу соорудили близко от стоянки, а значит, ее покинули навсегда, и засеки должны были давно потускнеть, заплыть. А мы-то шли по свежим, ярко светившим в сумрачном лесу.
— Ничего, пойдем напрямик и будем периодически сверять свой путь. Благо солнце еще высоко, да и ночь не такая уж долгая, наступает поздно, — сказала Женя, и мы двинулись в путь.
Прошли довольно большое расстояние. Саша вновь слазил на сосну. «Идем правильно. Идем к Енисею, но к могиле ли с деревянным крестом?» — пришло мне на ум, но я решил пока не делиться сомнением с друзьями. На что я тогда надеялся? Только не на авось, а на нормальную экспедиционную удачу. И она нашла нас в виде посеревших от времени смолистых потеков старых затесов на соснах, устремившихся по нашему пути к Енисею.
— Ребята, уверен, это та самая дорога, о которой говорил Харлампий, — воскликнул я и бодро пошел вперед, стараясь заранее определить, различить старинную метку на охотничьем пути.
Далеко за полдень мы вышли к холму. С его вершины был виден Енисей, он был довольно близок. Мы остановились на холме и стали внимательно рассматривать окрестности. Мы еще не знали, где предпочитают хоронить своих умерших сородичей кеты, как они хоронят, какую роют могильную яму, из чего и как делают гроб, какую утварь и какие предметы погребают с умершим и оставляют на могиле для его жизни в том, ином, подземном мире. Сумму этих кетских верований и представлений нам еще нужно было узнать. Кеты вообще-то не очень любили разговаривать о смерти, считая такой разговор способным призвать хосядам — смерть.
— Клава, но где хотя бы твои сородичи предпочитают устраивать могилы: на холме, в низине, в тайге, на берегу? — допытывалась у нашей переводчицы Женя.
— Да где придется. У нас ведь кладбищ нет.
Где же искать могилу с деревянным крестом?
Мы тщательно осматриваем лес и берег, но нигде не видим креста.
— А вдруг крест давно упал, — высказал разумную мысль Саша.
— Пойдемте тогда шеренгой с холма к Енисею и будем смотреть по сторонам, тропа-то нас привела на холм, и бежит она дальше к реке, — предложил Илья.
И мы начали прочесывать лес. К счастью, лес был здесь редкий. Скоро Енисей. Уже слышен плеск его волн, шум бредущих вниз и вверх самоходных барж, почтовых катеров. Степенные белоснежные пассажирские лайнеры появляются редко — немного населения на берегах этой суровой и прекрасной сибирской реки.
— Все сюда, — раздается звонкий крик Саши, и мы несемся к нему. Он стоит, гордо опираясь на крестовину массивного деревянного креста, вырубленного из кедра… Крест не упал, а просто скрылся в кустарниках, хотя то место, где он стоит, свободно и от кустов, и от деревьев.
Нашли!
Неторопливо развязываем рюкзаки. Рубим сухие ветви. Раскладываем костер, пристраиваем чайник над ним. Не торопимся. Даже не разговариваем, только ждем, когда закипит вода. Закипела, Клава швыряет прямо в чайник пачку чая и ставит его у затухающего костра.
Попили чайку, перекусили, даже немного отдохнули и взялись за лопаты. Женя устроилась с блокнотом, чтобы записывать ход нашей работы, а Клава пошла на Енисей к рыбакам за рыбой.
Подняли верхний слой мха и травы и обнаружили полусгнившие полозья оленьих санок, с пробитым днищем кастрюлю, а также испорченную кружку. Это всюду — сопроводительный инвентарь специально портят, потому что тот мир, куда уходит умерший, не обычный, не целый мир, а мир тления. В нем разрушенная жизнь существует в новой цельности и разрушенные вещи становятся целыми, а целые — разрушенными. Что поделаешь, так считают, так представляют себе потустороннюю жизнь кеты.
Копаем огромную яму: длиной в два метра, шириной в полтора. Копаем бодро. Вот идет песок со следами золы — наверняка после похорон жгли костер, чтобы огнем очистить самих себя от духа смерти. Уже углубились на целый метр. Все только песок и песок, да куски глины с песком. Нет ни гроба, ни захороненного. Копаем дальше. Стало много труднее, приходится буквально острием лопат крошить землю, которая теперь идет в виде песка и глины, спаянных льдом: начинается вечная мерзлота. Уже яма глубиной в один метр семьдесят сантиметров. И ничего. Еще копаем. Очень трудно, надо бы разогревать эту землю, класть костер. Если бы так же делали те, кто соорудил крест, то следы углей были бы в слоях земли. Их нет. А может быть, нет и захоронения? Просто поставили крест в память о христианизации края, и только. А как же слова Харлампия, ведь мы у него спрашивали о кетских могилах. «Какой идиот будет копать на севере в вечной мерзлоте такую глубокую яму, — как бы повторяет наши слова Илья и добавляет: — Здесь ничего нет и быть не может. Мы уже на глубине почти двух метров».
Да, почти двух метров, без каких-то четырнадцати-пятнадцати сантиметров. Женя пытается возражать, даже берется сама за лопату, но земля уже как цемент. Постояли, погоревали и двинулись в обратный путь ни с чем. Вернулись понурыми на стойбище поздно вечером. Наскоро поужинали и плюхнулись на постели. Ребята — в своей палатке, а я, как обычно, в чуме хозяев стойбища.
День оказался трудным. Все устали и заснули быстро. Я же именно от усталости не мог долго заснуть. Думал о деревянном кресте, о том, что, наверное, надо было копать дальше, ведь в кетской культуре очень много южного, а на юге той же Сибири покойников зарывают в ямы глубиной более двух метров, а то и более трех. Сон ко мне не шел. Сквозь прозрачный ситец полога я видел, как устроились спать хозяева, как Ульяна — жена хозяина — перед сном поправила поленья в затухающем костре, что догорал посредине чума. За берестяной покрышкой чума шумела тайга, поскрипывая ветвями деревьев, в дымовое отверстие в центре верхушки чума я различал далекие звезды.
Было мирно и спокойно, и как будто куда-то далеко уходило представление о покинутых тобой обителях, оставленных друзьях и близких, о суетливой и торопливой жизни современного города. Все прошлое теряло очертания реальности, превращаясь в память, сновидения.
— Ха-ха, эх-ха, ха! — раздалось близко, рядом с чумом. Видимо, я заснул и проснулся от этого человеческо-нечеловеческого хохота. Прислушался.
— Ха-ха, хи-ха, эх-ха! — неслось из-за чума и откуда-то сверху. Странный, даже страшноватый хохот разлетелся по ночной тайге. Что-то затрепетало вверху за чумом, нечто как будто вздохнуло и вновь по-человечьи нечеловеческим голосом засмеялось:
— Ха-ха-ух, хи-ха-ха!
Ульяна выскочила из своего полога, испуганно задернула тиску на входном отверстии и бросилась к еле тлеющему костру. Наклонилась над углями, бросила на них щепки и стала дуть неистово, постоянно испуганно озираясь.
И вновь за чумом что-то ухнуло, будто вновь хихикнуло, но уже над костром разгоралось пламя, оно поднялось вверх, осветило чум и пробилось сквозь его берестяные покрытия в ночь.
Где-то затрещали сучья, что-то как будто захлопало крыльями, и наступила вновь тишина ночи. Ульяна забралась в полог, костер продолжал гореть, а я поспешил поймать разбуженный странным хохотом сон.
Наступил новый день. Я проснулся поздно, хозяин уже ушел на протоку проверять сети, хозяйка возилась с мукой, готовя тесто для лепешек. Лицо у нее было спокойным, как будто не было ночного хохота или он был слишком привычным для нее. Привычным для нее, но не для меня.
Я не мог забыть ночного смеха, нечеловеческих звуков, произнесенных по-человечьи. Я знал, что не было ни людей, ни привидений в ночной тайге и переполох у чума произвело какое-то живое существо.
Мне не терпелось расспросить Ульяну, но я помнил важное правило полевой экспедиционной работы — никогда не торопись с расспросами, пусть пройдет какое-то время. Я усмирил свое нетерпение, вышел из чума, пошел к палатке друзей. Они еще спали, даже Клава не проснулась с восходом солнца.
Я растолкал спящих и спросил:
— Ночью ничего не слышали, не видели?
— Ничего, — поспешил за всех ответить Илья, — разве что-нибудь случилось?
— Я тоже ничего не слышала, — сказала немного погодя Женя, а Клава просто добавила:
— Я спала, да и все спали довольно крепко.
— А я так спал, что мне даже приснился сон, тайга, люди и далекий громкий смех, — сказал Саша.
— Что-то случилось, раз ты спрашиваешь? — допытывался Илья.
— Да, нет, просто я, видимо, тоже спал и видел сон, а во сне слышал хохот и смех, — слукавил я и, предложив Клаве и Саше приготовить завтрак, пошел к протоке, где хозяин стойбища Павел Топков ставил сеть.
Я решил вернуться и расспросить Ульяну, улучу минутку и спрошу.
Ульяна катала тесто в деревянной плошке. На камнях костра стояла сковорода. На ней хозяйка собиралась печь лепешку. Я ошибся. Ульяна собралась делать рыбник. Приготовленное тесто она разделила на две доли, раскатала две лепешки. Одну положила на сковороду, затем на нее положила распластанную, очищенную от вязиги жирную стерлядь и прикрыла ее второй лепешкой, сцепив по краям обе лепешки — верхнюю и нижнюю. На сковороду Ульяна добавила растительного масла и подложила тонкие поленья в костер.
Рыбник жарился, шипело масло, и вскоре аппетитный запах заполнил чум.
Был тот момент, когда хозяйка на мгновение оказалась свободной от дел, и я поспешил задать ей вопрос:
— Ульяна, а зачем ты ночью костер шуровала?
Хозяйка равнодушно посмотрела в мою сторону и, то ли спрашивая, то ли утверждая, произнесла:
— Так, значит, и тебя разбудил смех Хосядам?
— Кого-кого? Хосядам? Так это же смерть, хозяйка ночи и тьмы!
— Да, парень, она самая. Она нередко посещает людские стойбища ночью. Ее обычно не слышно, не видно, но иногда, как вчера ночью, она хохочет — пугает людей. Отцы наших отцов говорили, что хорошо, когда Хосядам хохочет, — да, она пугает людей, но и сама выдает себя. Хуже, когда она творит свое зло тихо, беззвучно, — тогда от нее не спасешься. А так, как только услышишь ее смех, ее хохот, не бойся, бросайся к костру, раздувай огонь, озаряй его светом чум и тайгу. Смерть — Хосядам — сама испугается и уйдет от твоего стойбища.
Если ты не спал, ты видел — я раздула огонь, и Хосядам ушла прочь, больше не было ее смеха, и тайга стояла беззвучная. Огонь — наш сородич, он наш защитник, вот почему нельзя его передавать из своего жилища чужеродцам — это все равно что оставить родное дитя или родного старика у чужих людей.
— А как она выглядит, эта ваша Хосядам?
— Почему «ваша», парень? Хосядам одна на всем свете. Она и твоя и моя, но встречаться с нею не стоит. Я ее не видела, да и кто ее увидит, уже ничего никому не расскажет. Дай тебе счастья свидеться с ней только в конце твоей жизни.
Хозяйка ловко перевернула рыбник — снизу он уже подрумянился — и деловито сказала:
— Зови своих, будем чай пить и рыбник есть, небось такого еще не пробовали?
Да, такого мы не едали. Жирная стерлядь пропитала пресное тесто рыбника, сама рыбина внутри лепешки стала нежной. Объедение… Позже я отведывал и «утник», и «гусник», и «курник». Две лепешки обволакивали утку, то ли гуся, то ли куру — и на сковороде спекался вкусный сибирский пирог.
Хватит о еде.
С того дня я желал увидеть Хосядам. Я не боялся встречи. Я верил, что это живое существо, наделенное кетами именем смерти за страшный нечеловеческий смех, звучащий по-человечьи в ночи. Ночь как противовес дня обычно стихия сил зла и другого, не дневного, не солнечного мира живых.
Долго мне пришлось ждать новой встречи с хохочущим ночным существом, которого кетская традиция наделила роковым могуществом над людьми. Такая встреча состоялась через много месяцев, за тысячу километров от первой, далеко на севере от стойбища Толкова, на берегу Мадуйского озера.
Тогда была тоже ночь. Я остановился в чуме Ильи Серкова, на самом берегу озера, где редкие деревья лесотундры подступают к синей воде…
…Смех, хохот донесся прямо от деревьев. Я проснулся, выскочил из полога и бросился не к костру, а к выходу. Выбрался наружу и притаился. С трудом различаю силуэты деревьев, озираю небо. Вот-вот появится луна. Очень хочу, чтобы она вышла немедленно и высветила озеро, берег, лес, чум.
— Ха-ха, ух-ха, хи-ха, — резко понеслось с верхушек сосен. Я, крадучись, пошел к ним. Вот и луна поднялась. Ее бледный свет выхватил из темноты ветви, отделил их от кроны, и я увидел какую-то лохматую серо-белую массу, похожую на сову или филина. Такой же нахохлившийся загривок, светящиеся в ночи глаза. Птица захохотала и затрепетала крыльями. В чуме проснулась хозяйка. Вспыхнул раздутый ею огонь костра, и, как огромный фонарь, засветился чум. Птица встрепенулась и улетела прочь.
Хосядам, хозяйка ночи, смерть — всего-навсего птица, полярная сова, как я узнал позже у орнитологов. Она хохочет, и смех ее поражает воображение. Нечеловечий смех превратил птицу в роковое существо в представлениях далеких предков кетов. Они давным-давно очеловечили ее, превратив в фантастическую хозяйку людских судеб, в самое смерть.
Наделив полярную птицу мифическим могуществом и веря в него, древние кеты выстроили легендарную цепь превращений смерти Хосядам. Легенда связывает Хосядам с великим богатырем Альбой.
Богатырь Альба решил избавить людей — кетов — от смерти. Облачился в военные доспехи и, выйдя на тропу, погнался за Хосядам. Прикинулась Хосядам лисицей и юркнула в ольховник, стал Альба лайкой и погнался за ней. Догнал уже у Енисея, занес палицу, но удержал руку, услышав мелодичный звук струн и песню. Брат Альбы сидел на высоком берегу, играл на струнах и пел, а голос был у него приятный, заслушался Альба. В это мгновение превратилась Хосядам в плотву и ушла глубоко в Енисей. Рассердился Альба, выхватил из колчана стрелу, натянул лук и поразил брата. Упал брат на крутой яр, истекая кровью. Стал Альба тайменем и понесся за плотвой — Хосядам. Уже догоняет ее, уже вот-вот схватит. Выскочила из воды Хосядам, стала птицей и понеслась ввысь, в небо. Выскочил из воды Альба, стал опять богатырем, свистнул своих оленей, вскочил в санку и помчался за Хосядам. На небе скопище звезд. Млечный путь — это по-кетски дорога Альбы — след полозьев его санки. Гонит Альба Хосядам по небу, догонит, убьет смерть — Хосядам, и будут люди жить вечно, а пока Хосядам является в ночи и хохочет, чтобы пугать людей.
На самом деле там, где Подкаменная тунгуска впадает в Енисей, на правом высоком берегу, земля красная, как будто залитая кровью. Почему такого цвета высокий правый берег Енисея у Подкаменной Тунгуски? Да разве не знает каждый кет, что именно здесь Альба порешил стрелою брата? Просто и романтично. Сказать, что там песок смешан с красноземом — ничего не сказать, ведь никто из коренных обитателей не знает и не обязан знать, что такое краснозем.
Смеется, хохочет полярная сова, тревожит людей в ночи, и могло ведь быть так, что именно в такую ночь покидала жизнь больного или старого человека. Легко связывались смех и смерь, и уже в сознании людей, живущих в тайге, смех, смерть и то, что хохочет, предстают одним целым — хозяйкой смерти — Хосядам. В борьбе с ней человек не одинок. Его защитник — огонь. Для кета огонь — живое существо.
Однажды Ульяна больно ударила меня по руке, когда я по туристской привычке положил полено в костер не вдоль, а поперек.
— Ну а если я тебе в рот суну палку поперек, как ты будешь чувствовать себя, парень? — гневно крикнула Ульяна и продолжила:
— Здесь у огня рот, и полешки в него кладут аккуратно, вдоль, чтобы легко можно было их глотать.
Живым существом огонь признают не только кеты, а очень многие народы, и почти у всех он — очиститель от злых духов и от главного из них — смерти. В комнате, где был покойник, огнем окуривают все углы и столы, а на кладбище после похорон жгут костры, чтобы очистить себя. На кладбище…
…Мы все-таки в тот год нашли кетские могилы. Опять стоял огромный кедровый крест, и опять мы копали вглубь, преодолевая сопротивление вечной мерзлоты. И, дойдя до двухметровой глубины, решили копать дальше. Через 10–15 сантиметров появилась кедровая плаха, под ней — завернутый в бересту покойник. Да, и на севере кеты хоронили так же глубоко, как их предки на юге.
Тогда экспедиция нашла несколько десятков погребений, у науки появилась серия кетских черепов как материал для выяснения происхождения столь интересного и в некотором роде загадочного народа.
Мы узнали и поняли, что у кетов три вида деревьев выполняли разные жизненные функции, как будто они были живыми существами. Кедр был деревом мертвых, ель — живых, береза — связь с небом и солнцем. Ель или березу ставили снаружи чума у переднего места (напротив входа), гроб и крест при могиле делали из кедра. Нельзя было ошибиться, как нельзя перепутать жизнь и смерть, хотя дерево безмолвно и безжизненно. Кеты же считали, что дерево живет, подобно людям. И в своей жизни выполняет разные функции, даже если оно — дерево смерти.
Вообще у кетов и других таежных, лесных жителей к деревьям всегда проявлялось особое отношение. Неудивительно поэтому, что деревья очеловечивались, наделялись живой силой, а то и душой. Начинался традиционный процесс перехода первобытного сознания от аниматизма — оживления природы к анимизму — ее одушевлению. Трудно решить однозначно, что было вначале — одушевление или оживление, а может быть, это явления одного и того же порядка. Невозможно представить одушевление без оживления и просто увидеть в оживлении одушевление.
Наделяя деревья жизнью, наш далекий предок наделял их и жизненной силой, которую можно представить и как будущую душу религий. Как говорят специалисты, душа представлялась древним людям не бестелесной субстанцией, что свойственно позднейшим религиям, а чаще или как уменьшенный вариант оживленного объекта, или как образ человека, включенный в объект поклонения, чаще всего это личина или силуэт человека.
Озеро Налимье, что лежит на западных пределах сургутинских кетов, значительно меньше Мадуйки, всего 10 километров в ширину. Я переходил его по льду в первый раз в компании с Дагаем, вызвавшимся быть проводником. Дагай шел первым, я ступал своими широкими камусными лыжами в его след.
Почти посередине озера — небольшой островок. На нем три огромных лиственницы. Дагай направил лыжню к острову, и, когда мы поравнялись с ним, мой проводник подъехал к первой, самой высоченной лиственнице и, что-то пошептав у основания, положил у ствола монетку и начатую пачку папирос.
Дагай пошел дальше к противоположному берегу, я окликнул его, но он не обернулся, а только махнул рукой: — иди, мол, быстрее. Я заторопился, но все же подкатил к лиственнице, где останавливался мой проводник. На толстом стволе лиственницы на высоте человеческого роста я увидел вырезанную личину. На меня смотрел из древесного ствола дух — хозяин лиственницы — широкоскулый, узкоглазый, с прямым и длинным носом. Именно ему совершил подношение Дагай. Зачем подносил дары? Кому именно? Окликнуть, спросить, но Дагай шел быстро, не оглядываясь, и уже выходил на берег. Я прибавил ходу, но так и не догнал Дагая. Он остановился, закурил трубку и подождал меня.
— Дагай, что за лицо на лиственнице? — спросил я, переведя дыхание и отирая рукавицей потный лоб.
— На лиственнице Холой — дух хозяина озера. Если его не одарить чем-нибудь, хоть малой щепоткой табака, он не пустит через озеро, — буднично, медленно сказал Дагай.
Причмокнув губами, дымя трубкой, мой старый кетский друг продолжал: