Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Любовь за колючей проволокой - Георгий Георгиевич Демидов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А на самом деле Нина хотела выразить ему свое восхищение мужеством ученого и гражданина. Она ведь знала, что он живет и работает сейчас в условиях почти общей отчужденности и скрытой травли. Что угроза ареста, нависшая над ним, совершенно реальна. Надо обладать огромным гражданским мужеством и внутренней стойкостью, чтобы не поступиться в таких условиях своей научной совестью. Но как только Нина пыталась заговорить об этом, Комский пожимал плечами и переводил разговор на другое.

Прежде она думала, что нет подвига выше воинского. Теперь же знала: есть подвиг подлинной гражданственности, к которому следует отнести и стойкость в своих научных взглядах и убеждениях. Героический поступок на войне поощряется всеми средствами, прежде всего моральными, ставится в пример другим. Даже совершая его в одиночку, солдат знает, что за ним стоит его армия и народ. Героизм на фронте — это массовость, воинский порыв, нередко доходящий до самозабвения, уверенность, что ты не один. Гражданский же подвиг совершается, как правило, вразрез с господствующей точкой зрения, нередко против нее. А это значит, что поднявший свой голос против установившегося исторически или навязываемого свыше предрассудка, суеверия, несправедливости обрекается на одиночество и непризнанность. Он действует не в состоянии экстаза или порыва, а ясного сознания неравенства сил и своей обреченности. Расправа с ним производится почти всегда при равнодушии и непонимании со стороны народа. Но даже если этот народ и понимает что-нибудь, то и тогда, по ироническому выражению Тараса Шевченко, он «мовчить, бо благоденствує». И несмотря на все это, во все века находились люди, которые отстаивали истину в их понимании даже под угрозой гибели на костре. К людям такого типа Нина относила и Комского.

Однажды доцент, отличавшийся исключительной пунктуальностью, не явился на утреннюю лекцию. Ему звонили, телефон не отвечал. Тогда поехали к нему на квартиру — может, что случилось, он ведь одинок! Оказалось — случилось. Под утро Комского увезли в автомобиле какие-то люди. Это видели его соседи по лестничной площадке.

Весть об аресте Комского была принята большинством старшекурсников с тем спокойствием, с каким принимается сообщение о смерти давно и безнадежно больного человека. Что ж, никто ничего иного и не ожидал. Многие его жалели — это был, несомненно, одаренный ученый и яркий интересный лектор, — но только втихомолку. И уж подавно помалкивали те, у кого в голове вертелся крамольный вопрос: а почему следует считать естественным арест ученого только за то, что он мыслил не по установленному стандарту? Разве свобода изысканий, предположений и теорий не является непременным условием развития всякой науки? Да и не только науки. Но таких было очень немного, один-два — и обчелся. Это было поколение, для которого понятия юридической законности не существовало. Если кто-то чем-то не угодил властям предержащим, они имеют право на его уничтожение или изоляцию. На основе какого из положений Конституции или хотя бы какой морали? А это уж не вашего ума дело! Есть «специалисты», которые, получив соответствующий приказ, «подобьют клинья» под кого угодно. Но это, собственно, уже вопрос декорума, чисто внешнего оформления.

На таком же отношении к вопросам законности и прав гражданина была воспитана и Нина Понсо. Правда, еще совсем девочкой она слышала рассказы отца об ужасах и несправедливостях тридцать седьмого года. Но во-первых, она мало что в этих рассказах понимала. А во-вторых, его-то все-таки освободили, поскольку старик Понсо был ни в чем не виновен!

Но теперь ей хотелось кричать от чувства обиды и несправедливости. Как какой-нибудь бандит или вор, в тюрьму был брошен человек, являвшийся для нее образцом настоящего ученого и гражданина. Он был лучше и выше всех людей, которых она знала. Нине приходилось сдерживаться, чтобы не замахнуться своей палкой на злорадствующего главного комсомольца группы.

— Достукался, морганист чертов! — не скрывал своей радости по поводу ареста крамольного доцента комсорг.

Он сказал это нарочито громко, чтобы слышали те, кто на этого врага народа разве что не молился. И при этом вызывающе поглядывал на Понсо. Это она хихикала громче всех, когда Комский непристойной шуткой ответил на протест советского студента против его попыток высказывать на лекциях зловредные морганистские взгляды. Как большинство злых дураков, комсорг был болезненно самолюбив и не мог забыть, как отбрил его тогда наконец-то арестованный морганист. Слух о метком ответе профессора облетел весь биофак, и ребята при встрече с незадачливым защитником правоверных позиций во взглядах на наследственность обидно скалились, а девчонки еще обиднее фыркали в кулак. Кое-кого из этих весельчаков надо будет проучить, чтобы отбить у остальных охоту веселиться там, где требуется подчеркнутая серьезность.

Однако устраивать особую сенсацию из ареста очередного врага народа не полагалось. И на курсе по поводу исчезновения Комского шушукались только во время «окон», образовавшихся в часы, когда в расписании занятий стояла его фамилия. Правда, уже через два-три часа она была густо замазана чернилами.

Понсо с трудом дождалась конца этого дня. На лекциях она почти ничего не слышала. С последней пары она пошла не в общежитие, как обычно, а забрела в голый и неприютный сейчас городской парк и, забравшись в глухую аллею, дала волю слезам.

Нина не была так наивна, чтобы тешить себя несбыточными надеждами на освобождение Комского. Он был сторонником научной теории, объявленной сейчас контрреволюционной. Но и она тоже считала эту теорию безусловно правильной. Выходило, что и она — контрреволюционерка. Тут заключалась какая-то ужасная неправильность, что-то органически уродливое. Но это не было неправдой частного случая, когда можно надеяться на признание несправедливости или ошибки. В искоренении вейсманистского течения в биологии принимало самое непосредственное участие Министерство государственной безопасности. А это значило, что Сергей Яковлевич не только не вернется в свою науку, но и будет выслан в какие-то далекие, холодные и бесприютные края. Возможно, что и она, его прилежная ученица и последовательница, будет проработана по комсомольской линии. Комсорг намекал на необходимость поговорить кое с кем из тех, кто подозрительно усердно подхалимствовал перед репрессированным вейсманистом-морганистом. Может быть, ее даже выгонят из комсомола. И уж во всяком случае не оставят при кафедре, где она надеялась работать вместе с Комским, пошлют учительствовать куда-нибудь подальше. В лучшем случае, если ей удастся узнать, куда отправлен Сергей Яковлевич, она сможет с ним переписываться. В принципе это не исключено. Мама, помнится, писала отцу в лагерь.

И если такая переписка состоится, то она не станет более таить от Комского своих чувств к нему. И не только потому, что признаться на бумаге легче, чем сделать это глядя человеку в лицо. Оставайся Сергей Яковлевич на воле, Нина вряд ли бы когда-нибудь решилась на такое признание, слишком большая пропасть отделяла их друг от друга. Она — увечная калека, он — убежденный холостяк, которого не смогли заманить в супружество и не такие женщины. Но теперь Комский всего лишь «бывший», обездоленный человек, у которого и после его выхода на волю не будет ни кола ни двора. И вероятно, в течение долгих лет заключения не будет никого, кто напишет ему хотя бы слово сочувствия. Возможно, он будет тронут готовностью любящей женщины ждать его освобождения хоть пять, хоть десять долгих лет…

И тут Нину осенила мысль, от которой она выпрямилась на скамейке, а наполненные слезами глаза почти мгновенно высохли. А почему эта женщина должна пассивно ждать освобождения любимого человека вдалеке от него, даже если место его заключения находится где-то за Полярным кругом? Что если она сама поселится где-нибудь поблизости, попросившись на учительство в места, в которые мало кто едет добровольно? И хотя окончивших вузы распределяют по разверстке, такие заявления удовлетворяются почти всегда. Тогда, может быть, она будет иногда даже видеться со своим любимым, поддерживать его морально, помогая чем сможет материально. Одним словом, станет современной «декабристкой». Чем это будет не подвиг, о котором она мечтала с юношеских лет?

Нина больше не плакала. До позднего вечера ковыляла она по пустынным аллеям облетевшего сада, присаживаясь на засыпанные палыми листьями скамейки, когда очень уж сильно начинала болеть изувеченная нога. Теперь ее деятельная натура получила определенное жизненное задание, а ум — пищу для размышлений. А подумать было о чем. Свое решение необходимо хранить в тайне ото всех, иначе найдутся люди, которые любыми средствами постараются помешать его осуществлению. Допустимо ли, чтобы к осужденному за контрреволюцию в науке ехала его ученица, бывшая студентка советского вуза и комсомолка? Но нужно еще, чтобы она не стала этой «бывшей» без диплома. При первой возможности ее постараются выпереть из университета, хотя она почти уже выпускница. А чтобы не дать повода для этого, нельзя поддаваться на провокации, в которых, вероятно, недостатка не будет. Уже сегодня тот же комсорг явно вызывал ее на открытое возмущение своими оскорбительными выпадами против арестованного ученого. Он из тех храбрецов, которые рады пинать лежачего. А скажи она хоть слово в защиту Комского, ей сразу же «пришьют дело», и хорошо, если только по комсомольской линии. Но она постарается не выдавать своей тоски по Сергею Яковлевичу, как допустила это сегодня.

Вернувшись в общежитие, Нина рано легла спать, тайком от соседок по комнате сунув под подушку полотенце на случай, если не удастся сдержать слез. Девичьи подушки нередко выдают сердечные тайны их хозяек. Предосторожность оказалась не лишней. Поднявшись утром раньше всех, Нина незаметно прошмыгнула в умывалку, чтобы холодной водой убрать следы слез.

Выдержать характер и не показать своего горя она сумела настолько, что на факультетском комсомольском собрании, посвященном вопросу о разгроме на биофаке последователей морганизма-вейсманизма, свивших себе гнездо в лаборатории бывшего доцента Комского, ее фамилия прямо не упоминалась. Говорилось лишь о некоторых комсомольцах, которые пошли на поводу у этого сторонника лжеучения, чем показали свою идеологическую неустойчивость. Им предоставляется сейчас возможность объяснить товарищам, что они допустили это по недомыслию и теперь отрекаются от своих ошибочных взглядов и осуждают ныне репрессированного органами МГБ врага народа — Комского. Но на это унижение Нина не пошла. Когда несколько человек выступили с покаянными речами, сидевший в президиуме комсорг спросил у Понсо, забившейся в дальний угол аудитории:

— А тебе разве нечего сказать?

— Нечего! — ответила она, не вставая с места.

— Гляди, тебе жить! — угрожающе предупредил комсорг.

И все же Нина, вероятно, закончила бы университет без особых событий, если бы не попыталась выкрасть и сохранить журнал многолетних наблюдений Комского над чередованием наследственных признаков у подопытных насекомых. В этих наблюдениях не было ничего особенно оригинального, но арестованный доцент часто использовал их результаты как наглядное доказательство несостоятельности ламаркистских воззрений. Поэтому блюстители мичуринско-лысенковского учения на факультете были поступком студентки-выпускницы чрезвычайно разгневаны и возмущены.

Выражение «выкрала журнал» было применено ими не совсем правомерно, больше для придания делу о попытке спасти записи еретических опытов доцента характера преступления. Понсо только подобрала журнал, выброшенный из лаборатории Комского при ее разгроме. Изорванный и смятый, он валялся на полу в коридоре в куче других его записей, множества макрофотографий, книг и журналов со статьями западных и отечественных морганистов, в том числе и самого Комского, разбитых коллекций старых препаратов и прочего вредного хлама. Наутро этот хлам должны были сжечь на мусорной свалке. А до того дежурной уборщице было дано указание следить, чтобы ничто из предназначенного для сожжения, не дай бог, куда-нибудь не уплыло. Эта уборщица и видела из-за застекленной двери в конце коридора, как какая-то студентка воровато сунула в свой портфель одну из выброшенных толстых тетрадей. Задержать похитительницу уборщица не сумела. Стеклянная дверь из другой половины коридора была забита, и ей пришлось перебегать на место происшествия через верхний этаж. Тем временем воровка скрылась. Но бдительная охранница мусорной кучи хорошо ее запомнила: хроменькая, с палкой, с волнистыми волосами по обе стороны лица. На следующее утро, когда студенты были на занятиях, по комнатам общежития прошлась комиссия, следящая за порядком. Она-то и обнаружила, конечно совершенно случайно, что студентка Понсо в нарушение всех правил держит у себя под матрацем какую-то макулатуру.

От исключения ее спасло только прошлое курсантки-добровольца, ставшей инвалидом почти на фронте. Официально была принята версия, что журнал она стащила из-за записей, которые не относились к проблеме наследственности непосредственно и были нужны выпускнице для ее дипломной работы.

Ко времени, когда начала работать комиссия по распределению выпускников биофака по местам их будущей работы, Нина еще ничего не знала о Комском — в тюрьме ли он еще или уже увезен в лагерь, а если вывезен, то куда. В прокуратуре справки об арестованных давали только близким родственникам по предъявлении ими документов. Но она знала, что в большую часть мест, где находятся дальние лагеря — а в ближние политических преступников не отправляли, — можно завербоваться по договору. На тех, кто завербовался на Крайний Север или Дальний Восток, не распространялся железный закон о «крепостном праве» — правительственном указе о прикреплении трудящихся к предприятиям и учреждениям, где они работают. Труд учителя нужен везде, и предприятия, осваивавшие тайгу Сибири, просторы Арктики или пески Каракумов, не откажутся, наверное, заключить договор с молодым специалистом. Поэтому сейчас практически не имело значения, куда ее пошлют. Понсо не просила, как большинство других выпускников, не направлять ее в деревню. Впрочем, ей, только чудом не выгнанной из университета из-за инцидента с тетрадкой Комского, нельзя было даже заикаться об этом.

В селе, где она учительствовала, Нина еще острее почувствовала свое одиночество. Ковыляя мимо умолкавших при ее появлении колхозниц, она всякий раз ощущала на своей спине их не столько сочувственные, сколько откровенно любопытствующие взгляды. Вот еще одна вековуша, хоть и красива она, и образована! Но теперь вон сколько девок да баб, таких же красивых и молодых, коротают свой век без мужей, хотя и руки, и ноги, и все прочее у них на месте. А эта, помимо всего, еще и не якшается ни с кем, ничего о себе никому не рассказывает. Правду, наверное, другие учительши говорят, что образованностью своей задается. К тому же по фамилии и по внешности она, вроде, еще и не русская какая-то!

В селе о человеке, да еще хоть сколько-нибудь заметном, всегда все известно. О новой учительше знали, что письма она пишет своей матери и еще по каким-то казенным адресам. Позже она стала отправлять письма в далекий Магадан, причем на конверте вместо марки и настоящего адреса был написан какой-то «почтовый ящик». Такие письма посылают в армию и еще кое-куда, где людей тоже содержат на всем готовом. На селе были бывшие солдатки, мужья которых прямо с фронта угодили в лагерь: кто «за Власова», а кто «за плен». Эти знали, что Магадан означает Колыму. По-видимому, у учительши кто-то сидит там в лагере. Но кто? Из ее анкеты было известно, что ни отца, ни братьев у Понсо нет, и она — незамужняя. Неужто жених! Это у хромой-то? А кто ж еще, если она даже собрала ему посылку. Потом, правда, эта посылка с Колымы вернулась.

Таинственность почтовых связей чудной учительши возбуждала любопытство не одних только сельских баб. Это любопытство обострилось еще больше, когда Понсо, побывав во время своего длинного учительского отпуска в Ленинграде, привезла из тамошнего представительства треста по освоению Дальнего Севера огромную, в пол столешницы, анкету. Эта анкета предназначалась для лиц, выражавших желание заключить с Дальстроем трудовой договор. Но абы кого Дальстрой, видимо, не брал. Среди множества вопросов, на которые полагалось отвечать кратким «да» или «нет», был такой: «Имеете ли вы родственников, репрессированных советскими карательными органами, в том числе находящихся на территории Колымско-Индигирского района» особого назначения? Был также вопрос о существовании таких родственников вообще. На оба эти вопроса следовал ответ: «Нет». Это отметили сельсоветчики, заверявшие заполненную учительницей анкету.

Прошли, однако, месяцы после отсылки всех необходимых документов в отдел кадров Дальстроя, прежде чем оттуда вернулся подписанный уже обеими сторонами бланк договора. Гражданка Понсо извещалась, что на работу в районе особого назначения она принята. Должность будет ей предоставлена в соответствии с ее специальностью, но в каком именно пункте РОН будет решено уже на месте. Прибыть она должна с началом навигации через Охотское море. Подъемные деньги ей переводятся.

Согласно положению о завербовавшихся на работу в Дальстрой, администрация школы была обязана отпустить учительницу в течение ближайших двух недель после извещения отделом кадров. Полярная навигация, однако, начиналась только поздней весной, уже после окончания учебного года. А до того Нине оставалось только изучать учебную географическую карту, благо таких карт в школе было несколько. Ее маршрут до Колымы представлялся будущей декабристке невероятно длинным. Десять тысяч километров до одного из дальневосточных портов на Тихом океане, затем путешествие на пароходе через Японское и Охотское моря. Да и там, на месте, ей придется жить в каком-то из дальних поселков, затерянных среди сопок, все еще почти пустынного и самого холодного на земле края. Но тем больше оправданий для ее решения согреть своей относительной близостью существование дорогого ей человека. Скорее бы весна!

Труднее всего далось Нине расставание со старой матерью, к которой она заехала на несколько дней после увольнения из школы. Узнав, что неисправимая фантазерка-дочь отправляется зачем-то в страшно далекую Колыму, мать плакала едва ли не горше, чем когда провожала ее в школу радисток. С этой Колымы, говорят, почти никто и никогда не возвращается. И если уж Нина не хочет жить, как все люди, то подождала бы хоть до того недалекого времени, когда ее мать закончит свой нелегкий жизненный путь. А так, кто закроет ее глаза, кто проводит на кладбище? Плакала и Нина. Но изменить уже ничего нельзя. А главное, ее звал голос долга. На этот раз, правда, не перед народом, а только перед одним человеком, который к тому же и не требовал этого. Но, по понятиям Нины, его исполнение было для нее обязательно.

Дорога от ворот омсукчанского завода до лагеря шла сначала вдоль берега реки по Главному Колымскому шоссе, поворачивала невдалеке на мост через Омсукчан, продолжалась по улице небольшого поселка вольных и, пересекая неширокое кочковатое болото, упиралась в массивные ворота ОЛП № 17. Длинная колонна заключенных, отработавших на заводе дневную смену, только начинала еще этот недолгий путь, четко маршируя по укатанному как асфальт шоссе. Довольно широкая тут и еще полноводная после недавнего весеннего паводка река оранжево блестела в лучах низкого солнца. А оно лениво спускалось, как бы размышляя, продолжать ли ему закатываться за далекие сопки или уже не стоит? Стояло начало июля, самый разгар колымской весны с ее тихими и грустными белыми ночами.

Была еще не ночь, но и не слишком ранний вечер. Смена закончилась давно. Но ведь всех выводимых с завода заключенных надо было тщательно обыскать, не несет ли кто-нибудь из них какой-нибудь железки? Любая железка, даже большой гвоздь, рассматривались в спецлаге как оружие или материал для него. Затем надо всех обысканных построить перед верстаками и раза три пересчитать. Тут ведь были не какие-нибудь уголовники, воры, бандиты и убийцы, а состоящие на особом учете опасные враги народа, за каждого из которых конвоиры отвечали головой. Всегда находились нарушители, пытавшиеся пронести в лагерь пару кусков кокса для барачной печки или кирпич для ее ремонта, несколько гвоздей для приколачивания отставших досок на нарах или еще что-нибудь в этом роде. В таких случаях возникали дискуссии: оружие это или не оружие? Ведь можно же хватить конвоира кирпичом по голове или ткнуть его гвоздем в глаз! Подобные дискуссии почти неизменно заканчивались победой конвойных, вооруженных такими аргументами, как свирепый мат, рапорт о кондее для вступившего с ними в препирательство или наручники, которые демонстративно свисали у некоторых солдат из карманов шинелей. Но все это требовало времени.

Бблыпая часть охранников, служивших в лагерях особого назначения, состояла из мальчишек-первогодков срочной службы. Политрукам и командирам не составляло труда убедить зеленых юнцов, что их подконвойные чуть не сплошь бывшие помощники гестапо, расстреливатели, вешатели и работники душегубок. Такие, конечно, способны на все. Из чрезвычайной опасности этих заключенных вытекала и необходимость сбивать их на марше в очень плотные колонны. Шеренги-пятерки ставились одна к другой почти впритык. Такое построение преследовало две цели. Одна — официальная, состояла в том, чтобы укоротить цепочки автоматчиков, охраняющих колонну с боков. Решившемуся на рывок арестанту труднее прорваться через густую цепочку бойцов, чем через жидкую. В это верили «солдатики-подсвинки», набранные из малограмотных призывников. Другая цель была куда реальнее. Она заключалась в превращении пешего этапа в сплошную муку для заключенных. В слишком тесной колонне шагать свободно нельзя, идти в ней можно только в ногу, точнейшим образом соблюдая ритм марша. Иначе задние начинают наступать на пятки впередиидущим, сбивать их «с ноги», и вся цепочка построенных в затылок людей начинает путаться в собственных ногах, как человек, пытающийся идти с надетыми на ноги мешками. Растянуться колонна заключенных не может. Сзади и спереди этой колонны в две-три шеренги идут солдаты, вооруженные не автоматами, как все остальные, а винтовками с примкнутыми штыками. В этом тоже проявлялась двойная тактическая предусмотрительность спецлаговских полковников и генералов. Из винтовки можно было вести прицельный огонь по беглым этапникам, сумевшим-таки прорваться сквозь ливень автоматных пуль, а штыки наставлять против головы и хвоста колонны конвоируемых, если та проявляла склонность самовольно удлиняться. В таких условиях колонну с шага сбивал даже единственно споткнувшийся арестант. Затем следовала команда:

— Колонна, стой! — и предупреждение, что в случае повторения такого беспорядка весь этап будет поставлен «на выстойку». Продолжительность «выстоек» увеличивалась по мере числа повторений безобразий со стороны этапируемых. При сносной погоде даже получасовое стояние никого особенно испугать не могло, но в трескучие колымские морозы и на пронизывающем ветру оно становилось пыткой. Эта мера была тем более действенной, что на арестантов, плохо осваивающих искусство маршировки, обрушивались злоба и гнев их же товарищей. Поэтому его, в конце концов, постигали даже самые неспособные, вроде пожилых интеллигентов, никогда не проходивших военной службы. В хорошую погоду и на приличной дороге строй марширующих берлагерцев мог бы умилить, вероятно, самых требовательных из муштровиков-зубодробителей аракчеевских времен. Однако в грязь, гололедицу, пургу, да еще на узкой и неровной дороге не могла помочь никакая муштра и никакое усердие самих арестантов. А этого только и нужно было старательным вооруженным соплякам. Одетые в отличные полушубки поверх ватного обмундирования и обутые в валенки, они могли «от пуза» измываться над полураздетыми арестантами и придираться к нарушению строя. Но сейчас погода и дорога были отличными, и арестантские картузы с черно-белыми полосками номеров над козырьками ритмично колыхались вверх и вниз по всей длине тесно спрессованной колонны людей с заложенными назад руками.

В одном из первых ее рядов шагали три арестанта с номерами одной серии: Е-270, Е-275 и между ними Е-931. Знающий здешние порядки человек мог сделать вывод, что первые два поступили в лагерь одновременно, третий же — намного позже. Буквы арестантских «серий», по тысяче человек в каждой, лагерное начальство нарочно путало, чтобы сбить с толку тех, кто попытался бы установить по ним приблизительное число пронумерованных заключенных. Но поступать так же с цифровой частью номера не было ни возможности, ни необходимости. Поэтому порядковый номер, следующий за буквой, если он принадлежал арестантам разного «привоза», мог служить чем-то вроде начальной даты их спецлаговского стажа. Любой заключенный с первого взгляда на номер Е-931 мог сказать, что его обладатель — арестант-новичок, вероятно, только что прибывший на Колыму с одним из первых пароходов навигации этого года. Факт сам по себе маловажный. Однако появление этого арестанта в здешнем лагере сразу же возобновило споры, начавшиеся между «интеллигентами бэ-у» — бывшего в употреблении, как они сами себя называли — около года тому назад. Но, конечно, не из-за личного номера новоприбывшего, его статьи или срока. Все это было весьма обычным, так же как и ежегодное весеннее пополнение лагеря. Оживление полузабытых споров вызывала бывшая профессия новичка — профессор кафедры лингвистики одного из историко-филологических факультетов.

В конце лета прошлого, 1950 года, на обычно пустующем лагерном стенде для газет неожиданно был вывешен номер газеты «Правда» со статьей Сталина «Марксизм и языкознание». Статья была написана в порядке «дискуссии» с приверженцами языковедческой школы, основанной давно уже покойным к тому времени академиком Марром. В ней, как говорилось в не замедливших последовать восхищенных комментариях, Корифей всех наук не оставил камня на камне от псевдореволюционной, «яфетической» теории происхождения языка, которую он называл «пресловутой». Статья была доведена до сведения даже заключенных врагов народа. Пусть и они знают, насколько могуч и всеобъемлющ гений вождя мирового пролетариата, способный проникать в глубину таких наук, о самом существовании которых подавляющее большинство простых смертных даже не ведает!

Было ясно, что наведя порядок в биологии, Корифей принялся теперь за языкознание. Испытавшие на себе его методы научного спора, в том числе номер Е-270, известный в своем бараке по прозвищу Садовый Горошек, полагали, что и в очередной полемике Сталин останется верен этим методам. Иначе как бы он стал Корифеем? Благодушный от природы Горошек был теперь в своих суждениях зол, а в прогнозах — пессимистичен.

В отличие от него, хмурый и суровый с виду Доцент старался соблюдать объективность и не поддаваться скрытому желанию большинства обиженных, чтобы их несчастья распространялись на как можно большее число людей. Он внимательно и не один раз прочел статью Сталина. Насколько может судить неспециалист — а автору статьи помогали, конечно, настоящие языковеды — яфетическая теория марровской школы построена на весьма шаткой основе. Поскольку Генералиссимус, он же политик, непревзойденный инженер-конструктор, биолог и прочая, и прочая решил снискать себе еще и славу языковеда, то более благодарного объекта для нападения, чем эта теория, пожалуй, и не сыскать. Однако шумному походу против смиренных языковедов трудно придать политическую окраску при столь же тенденциозном освещении школы Марра, как в недавнем прошлом вейсманистской школы в генетике. Похоже, что этого не особенно хочет и сам Сталин. Называя яфетическую теорию «пресловутой», он, тем не менее, не объявляет ее реакционной, как морганизм в биологии. Скорее Вождь упрекает сторонников этой теории в избытке незрелой революционности, стремлении к сокрушению основ буржуазной науки ради самого такого сокрушения. Комский полагал, что дело обойдется временной опалой для марровцев со снятием оной после их покаяния. Даже биологи-морганисты были арестованы далеко не все. А их ересь не чета марровской зауми!

Остановились на том, что спор решит время. Если языковедов начнут сажать, то некоторая их часть поспеет к этапу на Колыму как раз к будущей навигации. Не исключено, что кто-нибудь из сраженных аргументами Корифея ученых попадет и в подразделение № 17. Вот тогда-то спор и решится, причем Горошек был уверен — в его пользу. Когда стало известно, что профессор лингвистики действительно воспитанник марровской школы, он торжествовал:

— Ага, что я говорил?

Торжествовать, однако, было рано. Предположения Комского о характере дискуссии в языковедении были к истине ближе. Профессор рассказывал, что эта дискуссия была чрезвычайно шумной в том смысле, что статья «Марксизм и языкознание» читалась на собраниях рабочих и служащих, студентов и школяров-старшеклассников, много раз повторялась по радио, штудировалась в специально организованных многочисленных кружках. И уж, конечно, она, как откровение, изучалась на кафедрах языковедения. Апологеты яфетической школы отреклись от ее учения сразу и почти безо всякого сопротивления. В том числе и он, бывший завкафедрой, а ныне заключенный номер Е-931. Подавляющее большинство советских языковедов исповедовали марровскую веру в единство процесса образования всех языков мира потому, что эта вера была до поры официальной. Попробуй, не прими ее в двадцатые годы, когда решительность в ломке установившихся воззрений считалась главным признаком революционности!

Раскаявшегося марровца вроде бы простили и даже оставили в прежней должности. И все бы, вероятно, сошло благополучно, если бы однажды черт не дернул профессора за язык. Просматривая только что переизданный учебник грамматики для средних школ, он обратил внимание на эпиграф, взятый из сталинской статьи о языкознании. На титульном листе учебника стояло: «Грамматика есть собрание правил об изменении слов и их сочетаний в предложении» и подпись «Сталин». И надо же ему было сострить тогда, что за всякий иной ответ на вопрос о предмете грамматики школьник рискует получить двойку. Вокруг, казалось, были только вполне свои люди… Да и шуткой своей профессор если и хотел что-нибудь дискредитировать, то вовсе не Вождя, которому он отнюдь не «ставил двойки». Насмешки заслуживали только его усердные не по разуму восхвалители. Все это бывший профессор сказал на суде спецколлегии. Но его доводы остались без внимания. А вот то, что он был многолетним последователем ложного учения в языкознании, разгромленного в гениальном труде Сталина, суд во внимание принял и сопоставил со злостным выпадом подсудимого в адрес автора этого труда. И вот результат — двадцать лет заключения в лагерях особого назначения!

Бывший языковед, как и все почти интеллигенты ОЛП-17, был зачислен в ту же подсобную бригаду. Здесь ему были поручены для начала обязанности метельщика в одном из цехов. Подавленный своим несчастьем, старик старательно шаркал метлой по неровному полу из поставленных на торцы чурбаков, пугливо озираясь на работающие станки. В новой профессии его наставляли, а иногда даже помогали два старых арестанта, оба бывшие биологи. Но самой ценной их поддержка оказалась на пути следования подконвойных до завода и обратно в лагерь. Никогда не проходивший армейской службы, старик-профессор никак не мог попасть в ногу с марширующей колонной, все время сбиваясь и спотыкаясь. Доцент и Садовый Горошек опекали его, повторяя, как бестолковому новобранцу-рекруту: «Левой, левой…» — конечно, вполголоса, чтобы не слыхали конвойные. Но когда и это не помогало, они под локти приподнимали сухонького старика от земли, чтобы опустить его под ту же команду «Левой!». При этом Е-275 и Е-270 рисковали угодить в наручники за недержание рук за спиной. Старик тоже понимал это и, весь взмокший от напряжения, старался шагать в ногу. Уже через несколько дней это ему почти удавалось. Старая поговорка «если зайца долго бить, он и спички научится зажигать» получала практическое подтверждение.

Арестантская колонна подходила уже к повороту на мост, когда начальник конвоя, молодой усердный сержант-служака, заметил грузовик-студебеккер, который стоял за ответвлением дороги, свернув на нее, по-видимому, из-за какой-то неисправности. В этом не было ничего особенного, но сержант забеспокоился — мало ли что! Он вытащил из-за борта своего защитного ватника наган и взвел курок. Держать во время этапирования заключенных пистолет в кобуре, даже расстегнутой, было, по его мнению, недопустимо из-за недостаточной готовности оружия к бою. Как и его солдаты, начальник конвоя верил в опасность марша от завода до лагеря не столько всерьез, сколько «понарошку», как играющий в войну мальчишка. Но тем более опасны в руках таких незрелых людей становятся оружие и власть. Гулаговское начальство не только смотрело сквозь пальцы на убийство охранниками заключенных по малейшему формальному поводу, но фактически поощряло их. Прошлой зимой этот сержант застрелил заключенного, который шел крайним в ряду и, наступив на след от тракторных саней, упал на бок. А поскольку верхняя часть его тела оказалась за пределами разрешенной для колонны зоны, был уличен «в побеге». Такое понимание конвоирами своих прав, в сущности, совершенно не расходилось с буквой получаемых ими инструкций.

Помимо службистского усердия, обязывающего начальника конвоя проявлять особую бдительность при появлении на пути этапа посторонних машин, людей и прочего, действиями сержанта руководила еще и мальчишеская рисовка. У кабины студебеккера с невыключенным мотором, в котором копался пожилой шофер, стояла молодая красивая женщина. По сторонам кроличьей шапки-ушанки выбивались волнистые волосы, большие темные глаза смотрели на приближающийся этап с выражением изумления и испуга. И немудрено. На синеватой стали оружия в руках конвоя мрачно отсвечивали лучи закатного солнца. За частоколом штыков и ружейных дул послушно шагали государственные преступники, опасные изверги, порученные охране доблестных советских воинов. Сержант, размахивая наганом, бегал вдоль строя и кричал свирепым голосом:

— Под-тянись! Р-руки назад! — хотя подтягиваться было уже некуда, а руки все заключенные держали, как положено, заложенными за спину.

Сержант был доволен. Он и его войско производили, несомненно, очень сильное впечатление на женщину, похоже, недавно приехавшую на Колыму. Наверное, она впервые видела занумерованных заключенных, так как сделала шаг поближе к дороге. И при этом опиралась на палку, которую держала в руке, — хромая, что ли? Но посторонним приближаться к этапу, да еще спецзаключенных, не разрешается. Сержант сделал властный жест пистолетом и крикнул:

— Не подходи!

Он делал вид, что женщина на обочине дороги ему совершенно не интересна. Во всяком случае, не более чем дорожный знак. Но его подконвойные откровенно пялили на нее глаза. И не потому, что она была для них в такую уж диковину. Женщины в Омсукчане, в отличие от большинства других колымских поселков, не были особой редкостью. Однако ни одна из них не шла в сравнение с этой. А главное, все местные женщины смотрели на прогоняемых по улице заключенных с таким же равнодушием, как в деревне смотрят на стадо коров или овец. В глазах же проезжей красавицы светился ужас и сострадание. В исхудалые, заросшие лица арестантов она вглядывалась с таким вниманием, как будто выискивала среди них кого-то знакомого. Возможно, ей это удалось. При повороте колонны на дорогу к мосту женщина, до того стоявшая подавшись всем корпусом вперед, вдруг выпрямилась и закрыла нижнюю часть лица рукой. Как человек, сам себе зажимающий рот, чтобы не вскрикнуть. Одновременно в начале арестантского строя произошла заминка — кто-то там сбился с ноги. Послышался окрик конвойного:

— Засмотрелся, Е-275! А ну не зыркай, прямо гляди!

Но тот, наверное, не только продолжал зыркать, но и не соблюдал при этом ни шага, ни равнения, так как перекос рядов, начавшийся впереди, грозил смешать весь строй.

— Колонна, стой! — заорал сержант, подбегая к месту происшествия.

— Все этот вот, — пожаловался один из солдат, дулом автомата указывая на немолодого уже, худого арестанта.

— Раззявил на бабу рот, как будто бабы сроду не видел…

Нарушитель строя и теперь стоял полуобернувшись назад, как будто не слышал обращенных к нему ругани и угроз. Он смотрел на женщину, стоявшую на обочине дороги, но не с любопытством, как все, а с изумлением. Да и как было Комскому не изумиться? Ведь это была она, его бывшая студентка Понсо! Так вот что означали ее туманные намеки на возможность с ее стороны какого-то необычного поступка! Этим поступком оказался ее приезд на Колыму. И, конечно же, ради него и для него. Что это, ребяческая наивность, сумасшествие или, действительно, жертвенная, самоотверженная любовь? Во всех случаях — это жертва, бесполезная для него и почти самоубийственная для этой странной девушки…

— Е-275, выйти из строя! — приказал начальник.

И так как арестант медлил, его из рядов грубо выдернул конвойный солдат:

— Особого приглашения тебе еще надо!

Въедливый и наблюдательный сержант, что-то уже заподозривший, переводил взгляд с заключенного на проезжую, все еще стоявшую у дороги в полусотне метров позади. Надо будет узнать, кто она и куда следует? Похоже, что водитель грузовика остановил здесь свою машину специально и копается в ней только «с понтом». Сейчас, правда, уже закрыл капот и залез в кабину, но выехать на трассу, пока почти всю ширину бокового пути занимает колонна заключенных, он не может.

— Свою знакомую, кажется, встретили? — с палаческой вежливостью обратился сержант к заключенному номер Е-275.

Тот только теперь спохватился, что вел себя крайне неосмотрительно.

— Нет, это мне только показалось…

— А кажется, так крестись, — сострил начальник колонны. — А чтоб тебе еще чего не показалось, — сказал он, вынимая из кармана наручники, — дальше в браслетах пойдешь!

Привычным движением молодой тюремщик надел на нарушителя «браслеты» и рукояткой револьвера пнул его обратно в строй. Затем скомандовал:

— Колонна, шагом марш!

Выровнявшиеся ряды арестантов мерно заколыхались дальше, а деятельный сержант бегом вернулся к грузовику. Тот при его приближении рывком тронулся с места, пытаясь прошмыгнуть на Главное шоссе почти впритык к замыкающей шествие шеренге солдат. Сержант вскочил на подножку студебеккера:

— А ну, стой!

Шофер нехотя остановил машину:

— Чего такое?..

Его пассажирка ненавидяще смотрела на человека с пистолетом в руке, а на щеках у нее блестели слезы. Вряд ли была она чужой этому Е-275! Может быть, даже его сестра или жена. Тогда небольшое происшествие на этапе в лагерь превращается в запрещенную попытку связи со спецзаключенным. Но выяснять это — дело опера. Начальник колонны имеет время и право собрать только предварительные сведения. От моста слышался топот колонны, вступившей уже на его настил.

— Куда путь держите?

— В Берлех, муку в тамошний лагерь везу, — ответил водитель.

— Не тебя спрашиваю! — отмахнулся от него сержант.

Но женщина смотрела в противоположное окно, а плечи у нее вздрагивали.

— Ладно, выясним, — сказал начальник конвоя, — номер машины я записал.

И чтобы поддержать свой престиж начальника, он накинулся на шофера:

— Ты что, не нашел другого места, где свой драндулет поставить?

— А искра, она не спрашивает, где ей в баллон уйти… — дерзко ответил тот и нажал на акселератор.

Стать «декабристкой» в сталинской России было потруднее, чем в России Николая I — «Палкина». В районы, где отбывали наказание репрессированные по политическим статьям, родственники на жительство не допускались. Правда, на материке, даже в самых отдаленных и глухих его уголках, уследить за этим удавалось не всегда. Но в колымский «район особого назначения» новоселы из вольных допускались только после тщательной проверки их органами МГБ. Получить пропуск в этот район было труднее, чем заграничный паспорт. «Органы» весьма настороженно относились к тем, у кого в колымских лагерях были хотя бы просто старые знакомые. И вряд ли такой пропуск получила бы учительница Понсо, если бы охранные органы Дальстроя проведали об ее действительных намерениях. Но лагерная цензура не имела относительно ее писем к Комскому особых указаний, а бдительные граждане из доброхотов, следившие за ней по месту ее работы, просто не знали, что на далекой Колыме она может явиться «персоной нон грата». Поэтому, промучившись десять дней в вагонной духоте и скуке, больше двух недель в ожидании в порту Находка грузового парохода, который взял бы пассажиров до Нагаево, и восемь дней плавания через Японское и Охотское моря Нина прибыла, наконец, в столицу Дальстроя. Магадан оказался полукаторжанским городком с множеством деревянных щитовых домов, длинных приземистых бараков, которые тут называли «лежачими небоскребами», и некоторого количества двух-, трех- и четырехэтажных кирпичных домов, самым древним из которых была крепкая невысокая тюрьма. Но «царь-домом» Магадана был массивный и хмурый пятиэтажный корпус Главного и Политического управлений Дальстроя. Тут же помещался и дальстроевский отдел кадров, куда надлежало явиться прибывшим на Колыму по договору.

Поселившаяся в местной гостинице Понсо с этим, однако, не спешила. До начала учебного года было еще далеко, и она хотела пожить тут недельку-другую, чтобы ознакомиться с городом и, насколько возможно, с краем. Так, по крайней мере, Нина объяснила своим соседкам по номеру. Она действительно целыми днями бродила по городу, опираясь на палку, смотрела на окружающие его унылые невысокие сопки и бесконечные ряды «лежачих небоскребов». Часть этих небоскребов была за колючей проволокой — там была зона лагеря и разные мастерские, в которых работали заключенные. Другие, по меткому выражению местного населения, стояли «бесконвойно». Заключенные, которых в городе можно было встретить на каждом шагу, тоже делились на «подконвойных» и «бесконвойных». Подконвойные копали траншеи и котлованы для городских строений. На работу и с работы их водили не слишком стройными колоннами солдаты в полуформе, которых называли «вохровцами». Бесконвойные работали везде: дровоколами и уборщицами в той же гостинице, кочегарами в многочисленных здешних котельных, обслуживали баню и прачечную — словом, исполняли в городе всю черную работу. Много среди них было и женщин.

Нина скоро научилась отличать зэков от вольных не только по убожеству их одежды, но и по манере держаться, почти всегда какой-то приниженно-настороженной, и по особому выражению лиц. В них была какая-то тусклость, как у рельефа на старых монетах. Нина обращалась к заключенным со словом «товарищ», хотя и знала уже, что по отношению к зэку делать этого не следует. Но тем это явно доставляло удовольствие и увеличивало их доверие к только что прибывшей с Материка. А доверие было необходимо, так как Нине нужна была их помощь в выяснении вопроса: что это за «почтовый ящик», в который она посылала письма Сергею Яковлевичу. Не выяснив, где находится этот «ящик», нельзя было явиться за назначением на работу. Вероятно, в отделе кадров ей предложат на выбор несколько мест, где требуются учителя. Выбрать нужно будет то, которое ближе всех к лагерю, где находится Комский. Даже если там окажется только начальная школа, она согласится, забыв о биологии, обучать детей грамоте.

Идея Нины заключалась в том, что заключенные, получая письма из дома через свои «почтовые ящики», могут знать номера и других почтовых ящиков. Вполне вероятно, что многие из них бывали не только в здешнем лагере и ведут переписку с кем-то из других лагерей. Чтобы не вызывать особых подозрений своими расспросами, прямодушная и не терпящая лжи Нина научилась немножко обманывать и лукавить. Она показывала собеседнику запечатанный конверт, на котором был написан почтовый адрес Комского, но фамилия адресата была ею выдумана, как выдумана и история этого письма. Его Нине якобы сунула на Находкинском причале какая-то женщина с просьбой опустить в почтовый ящик в Магадане. Так-де вернее и скорее дойдет. Но оказалось, что никаких почтовых ящиков здесь нет. Письма нужно сдавать на почту с предъявлением паспорта для занесения в какой-то реестр. А как она ответит на вопрос: кому она пишет? Но и выбрасывать письмо было бы нечестно. Так, может быть, товарищ знает, где находится этот п/я? Тогда, при случае, письмо можно было бы передать адресату, минуя почту…

Бесконвойники внимательно рассматривали дробь секретного почтового индекса, над чертой которого стояло трехзначное число, а под чертой — двухзначное. Построение этого индекса было им известно. Нижняя цифра означает ОЛП — отдельный лагерный пункт, где содержится арестант. Верхняя — лагерное объединение. В целом все они знают, числитель дроби означает СВИТЛ — северо-восточные исправительно-трудовые лагеря. Но тут значится что-то другое. Может быть, это один из берлаговских «олпов», где зэки щеголяют с номерами на спине? Тогда лучше гражданке не связываться с этим письмом. Но вообще они знают не так много, как она думает. Большинство бесконвойных — малосрочники, которых редко гоняют из лагеря в лагерь. Переписка же заключенных между собой не разрешается. От сообщения о каких-то здешних лагерях, где заключенных окликают не по фамилии, а по номеру, на Нину повеяло холодом. Разве есть в Советском Союзе такие лагеря? Знающие люди ее уверяли: есть, и притом, весьма многочисленные. Один из таких лагерей находится здесь, на Колыме, и называется «Береговым». Нет, ни к какому берегу он отношения не имеет. Все подразделения Берлага находятся далеко отсюда, в горной глубинке. Почему «Береговой»? Да так, «с понтом», как говорят блатные, чтобы «никто не догадался»…

Из письма Сергея Яковлевича Нина знала, что он находится в лагере особого режима. Но она думала, что этот режим заключается в размещении лагерей в особо дальних и суровых местах, как эта вот Колыма, да еще в цензуре над перепиской заключенных… Но чтобы можно было превратить человека в «такой-то номер», этого она себе представить не могла. Но может быть, такие лагеря существуют для каких-нибудь убийц-рецидивистов, оккупантских палачей, садистов-насильников, а бывший мирный ученый содержится совсем в другом месте?

Но эту надежду рассеяла здешняя кастелянша. У нее была любовь с одним шахтером из далекой глубинки. Познакомились здесь, в гостинице, когда он проводил в Магадане отпуск. Ездила и она к нему. Дыра, конечно. Но что ей еще делать? После отсидки по статье «обмер-обвес» в торговлю обратно не принимают. Пожалуй, сдохнешь на гостиничных наволочках да простынях.

Обратиться к словоохотливой бабенке с вопросом: не берлаговское ли управление означает верхнее число в таинственной «дроби», посоветовал Нине гостиничный кочегар. На шахте, где работает жених кастелянши, вместе с особо доверенными вольными трудятся заключенные Берлага. Та сама об этом не раз говорила.

Увидев конверт с таинственным «п/я» и услышав миф о женщине из Находки, она отчаянно замахала руками. У этой женщины с пристани явно кто-то сидит в Берлаге! Вот это число над черточкой кастелянша видела на будках с колючей проволокой, когда была на побывке у своего Павлика. Там этой проволокой все кругом опутано. А уж какой конвой у этих «прокаженников»! Легавый на легавом, кругом вышки с пулеметами. На работу и с работы берлаговских заключенных гоняют с таким количеством двуногих и четвероногих охранников, что их хватило бы на десяток тысяч обыкновенных арестантов. Никого к тамошним зэкам и на пушечный выстрел не подпускают. Свиданий им не разрешают ни с кем: ни с женой, ни с сестрой, ни с матерью. У каждого на спине отакенный нокіер, буква и число… Должно быть, больших дел они натворили. А за попытку передать в такой лагерь что-нибудь незаконным образом под суд отдадут, это уж точно. Так что лучше будет, если Нина бросит это письмо в печку!

Нина письмо уничтожила, свою задачу оно уже выполнило. Но чем больше информации получала Нина, тем меньше радости она ей приносила. Становилось ясно, что ее представление о политических лагерях в Советском Союзе и о возможности помочь их заключенным были по-детски наивными. Возникла мысль о необходимости уехать отсюда пока не поздно. Согласно одному из пунктов трудового договора, заключивший его мог этот договор аннулировать в любой момент до получения конкретного назначения. Однако, приступив к работе, он попадал под действие закона о прикреплении трудящихся. Но покамест она — вольный казак. И уедет на Материк сразу, как только убедится, что бесконвойники, слышавшие о Берлаге из вторых и третьих рук, и эта не слишком умная болтушка — правы. Но для этого ей нужно еще узнать, что означает нижняя часть берлаговского индекса.

Присматриваясь к населению гостиницы, Нина поняла, кто ей сможет в этом помочь — экспедиторы предприятий из колымской глубинки. Они постоянно приезжали в здешний «Колымснаб» за оборудованием, запчастями, стройматериалами и многим другим для своих приисков, рудников и заводов. Ей повезло. Первый же снабженец, к которому обратилась Нина, объяснил ей, где находится ее таинственный «ящик». У поселка Омсукчан, на реке того же названия. Это на Главной трассе. Омсукчана не минуешь, если едешь отсюда куда-нибудь дальше пятисотого километра по Главному шоссе.

Теперь Нина знала уже не условный, а действительный адрес места, где находился Комский. Еще несколько дней назад это открытие доставило бы ей огромную радость. Но теперь радоваться она не спешила. И была права. Пожилой экспедитор, работавший на авторемонтном заводе, расположенном почти рядом с заводом в Омсукчане, мог многое рассказать о тамошнем лагере и о Берлаге вообще. Место страшное. Сам он — бывший военный, попал в лагерь еще в тридцать седьмом. Ни за что, как все тогда. Сроку была десятка. А у многих других, схваченных в том же году, были сроки побольше — пятнадцать, а то и двадцать лет. Все они, когда в сорок седьмом — сорок восьмом годах организовался Берлаг, угодили в этот чертов лагерь. Хотелось бы повидаться кое с кем из бывших товарищей по заключению, помочь им по части питания, написать пару слов. Но нельзя. Все это для заключенных особлага запрещено…

Нина удивилась. На Материке у нее была знакомая, брат которой здесь, на Колыме. И как она теперь понимает, в этом самом Берлаге. Однако отправления для него принимали! Старик усмехнулся. Так то с Материка! А здесь всякого, кто решается письмом или посылкой выразить свое сочувствие заключенному лагеря для особо опасных преступников, навлекает на себя подозрение как его потенциальный помощник в побеге. Или еще черт-те в чем! Это уж закон — шума и показухи всегда тем больше, чем меньше за ними кроется содержания…

Бывший полковник, участник Гражданской войны, старый большевик был вдумчив, умен и имел огромный жизненный опыт. Уж ему-то не верить было нельзя. Нина совсем приуныла. Вот тебе и декабристка, утешительница страдающего за правду героя! Похоже, оставаясь здесь, Понсо скорее могла повредить Комскому, чем помочь ему. Надо уезжать! Денег на проезд до Материка должно еще хватить. Но раньше она должна повидать все же бедного Сергея Яковлевича. Хоть только мельком, хоть краем глаза!

В Находке по совету бывалых людей Нина запаслась десятком пачек чая. В таких местах, как Колыма, это — запрещенный товар. Заключенные, да и не только они одни, делают на обыкновенном чае крепчайший настой, по виду напоминающий деготь. Настой этот называется здесь «чифиром». Он обладает сильным возбуждающим действием и разрушает сердце быстрей, чем самый беспробудный алкоголь. Поэтому чай на Колыме запрещен строже, чем водка. Особенно привержены к чифиру шоферы на длинных трассах. Он помогает им преодолевать физическую и нервную усталость во время тысячекилометровых рейсов по горным дорогам. За «калым» в виде осьмушки чая любой из них возьмет пассажира в самый дальний рейс.

За три таких осьмушки Нина договорилась с водилой-заключенным из магаданского лагеря, что тот прокатит ее на своем студебеккере в дальний конец трассы и обратно. А при переезде через Омсукчан мотор этого студебеккера «забарахлит» в таком месте дороги, с которого можно будет с близкого расстояния наблюдать берлаговский развод. И, конечно, в соответствующее время. Она хочет увидеть своего старшего брата, угодившего в этот самый Берлаг…

— Немцам он, что ли служил? — спросил водитель.

Нина ответила, что нет, ее брат был ученым. Но принадлежал к тому направлению в биологии, которое осудил Сталин.

— Ну, кто «усу» не потрафит, тому хана… — понимающе сказал шофер. — А ты что, сюда за длинным рублем приехала?

— За ним, за ним самым, — поспешила согласиться Нина. Мол, пришлось скрыть от спецчасти Дальстроя, что брат у нее в Берлаге сидит…

— Да уж как иначе? — согласился водитель. — Только мало тебе будет радости от этого свидания, девка…

Да и он, шофер, непременно наслушается от «бериевских гвардейцев» — берлаговских охранников — и угроз, и матюков. Не любят они, когда какой-нибудь посторонний на их подконвойных смотрит. Ну, да чего не вытерпишь ради лишней пачки чифира? Благородный напиток! Мозги от него как стеклышко чистыми становятся. Не то что водка, от которой либо лихачом, либо сонной тетерей становишься. Свои восемь лет — они, правда, уже на исходе — водила тоже схлопотал по пьяному делу. Машину новую разбил. Знал бы тогда про чифир, не произошло бы этого…

А вот во время рейса шофер и его пассажирка почти все время молчали. От мрачных мыслей Нину не могли отвлечь даже открывавшиеся с перевалов чудесные виды. Стояло лучшее на Колыме время года. Темные склоны сопок были местами оживлены зеленью молодой хвои лиственниц, яркость которой как бы подчеркивали темно-зеленые заросли кедра-стланика. Блестела в широких проемах вода, еще не спавшая после весеннего многоводья. В долинах рек буйно зеленели лиственные кустарники. А в светлой дымке солнечного дня виднелись бесконечные цепи дальних гор.



Поделиться книгой:

На главную
Назад