Мать Рафаила Львовича выбралась из своей комнаты и, дрожа от дряхлости и волнения, давно уже переводила испуганный взгляд то на энкавэдэшников, хозяйничающих в кабинете ее сына, то на него самого, прильнувшего к жене. За свой долгий век старуха пережила и погромы, и обыски, и уводы из дому близких людей. Понимала она и теперь, зачем явились сюда эти чужие люди.
И когда Рафаил Львович и Лена, спохватившись, виновато усадили ее на стул, мать смотрела на сына с выражением мольбы, как будто от него самого зависело решение, оставаться ему или уйти. И все гладила иссохшей рукой по рукаву выше локтя. «Сыночек мой! Куда же это тебя, за что? Сыночек…»
— Я вам приказал одеваться!
Это крикнул старший в чине энкавэдэшник из-за письменного стола Рафаила Львовича. Он выдергивал ящик за ящиком и торопливо рылся в них, как в комоде, в котором спешно ищут свежую рубашку. Его помощник, стоя у книжного шкафа, снимал с полок одну за другой книги, встряхивал их и бросал на пол. Все это больше походило на погром, чем на обыск, который производился явно без надежды найти что-нибудь действительно нужное. Впрочем, кое-что обыскиватели откладывали в сторону. Книг и бумаг было много, и перетряхивание все еще продолжалось, когда Рафаил Львович, сменив халат на обычную одежду, снова встал у стула матери. И снова она смотрела на него умоляющим взглядом, поглаживая по рукаву короткими движениями дрожащей руки.
Кучка откладываемых бумаг продолжала расти. В ней были старые письма, в том числе и бережно хранимые письма Лены, когда она еще не была женой Рафаила Львовича, его записные книжки, блокноты. В ту же кучку полетел и инженерский диплом Белокриницкого.
Обилие бумаг явно раздражало старшего энкавэдэшника. Но однажды его злое лицо как будто оживилось. Из-под крышки стола он извлек небольшой кусок плотного картона, явно запрятанный туда его владельцем. Рафаил Львович вспомнил, что это такое, и похолодел. Первоначальная ошеломленность уже прошла, и Белокриницкий теперь замечал даже детали поведения людей, привычно копающихся в чужих вещах. Вот, например, когда его начальник этого не видит, второй энкавэдэшник бросает книги на пол, даже их не встряхивая. А тот, несмотря на явную спешку, с ухмылкой разглядывает найденную фотографию — единственный предмет в доме, который Рафаил Львович хранил в секрете от жены и матери. Это была рекламная картинка какого-то берлинского кафе-шантана двадцатых годов, вывезенная из тогдашней Германии и подаренная Белокриницкому его приятелем. Фотография изображала дамский духовой оркестр веселого ночного заведения. На невысокой эстраде восседала группа дородных, совершенно голых немок со сверкающими инструментами. Что если обыскиватель задаст какой-нибудь вопрос, относящийся к пикантной фотографии, или повернет ее лицевой стороной от себя? Лены, правда, в комнате не было, она возилась на кухне, приготовляя мужу бутерброды, но оставалась мать. Будет не легче, если офицер бросит картинку на пол или оставит ее на столе…
Однако тот, еще раз ухмыльнувшись, сунул находку в самый низ отбираемых бумаг. Фото, вероятно, решено просто присвоить. Рафаил Львович подавил вздох облегчения.
Наконец со столом и шкафами было покончено. Энкавэдэшник откинул простыни с постели в спальне, заглянул в комнату старухи, но рыться нигде больше не стал. Затем скользнул цепким взглядом по костюму Белокриницкого и приказал:
— Все, что в карманах, выложите на стол!
Рафаил Львович достал портмоне с карманными деньгами, авторучку и записную книжку. Книжку энкавэдэшник бросил в ту же кучку, деньги — их было всего несколько рублей — вернул: «Там сдадите!» Приказал снять с руки часы и вместе с авторучкой отложил в сторону. «Там не нужны!» Еще раз строго уставился на арестованного:
— Больше ничего нет? Смотрите, там все равно обыщут!
Лена принесла маленький узелок — чемодана почему-то взять не разрешили — и старое осеннее пальто мужа. Второй энкавэдэшник, уже перешвырявший на пол все книги в доме, помял в руках узелок и ощупал карманы пальто:
— Лишнего ничего не взяли? а то там отберут! — предупредил и он.
В пальто и в кепке, с узелком в руках Рафаил Львович стоял уже в передней. Младший энкавэдэшник прошел вперед и взялся за ручку входной двери. Старший закончил запихивать бумаги в свой потрепанный портфель и приказал: «Выводите!» Лена обняла мужа, по-прежнему оставаясь внешне спокойной, как будто провожала его в обычную командировку.
— Иди, Рафаил, до скорого свиданья! — но руки и губы стали у нее еще холоднее и как будто тверже.
А мать подошла мелкими, неверными шажками, пристально, почти не мигая, глядя в лицо сына, потом неожиданно быстрым и цепким движением обняла его за шею. Дрожала ее голова с реденькими седыми космами и все сухонькое, казавшееся почти невесомым тело.
— Я вернусь, мама, я скоро вернусь! — Но мать все дрожала, и было мучительно трудно сдерживать подступающий к горлу комок и начинавшие подергиваться губы.
— Выходите! — уже грубо, повелительно повторил старший энкавэдэшник.
Лена оттащила свекровь, и та почти повисла на сильных руках невестки. Младший энкавэдэшник открыл входную дверь и захлопнул ее с лестничной площадки, когда его начальник и арестованный вышли. Звук закрываемой двери был, вероятно, обычным. Но Рафаилу Львовичу в нем почудился звук топора, рассекшего жизнь маленькой семьи Белокриницких на то, что было до этой ночи, и на смутное, внушающее безотчетный страх будущее. Рядом больше не было спокойной, мужественной жены, и его снова охватили смятение и растерянность.
Эмка свернула на улицу, которую городские старожилы еще и теперь по старинке называли иногда Дворянской. Ни шириной, ни прямизной эта улица не отличалась, зато была очень уютной, Деревья, густо посаженные по обеим сторонам, сходились наверху кронами, образуя подобие зеленого туннеля. Большая часть старинных домов-особнячков стояла здесь в глубине небольших садов, отделенных от улицы железными решетками.
До начала тридцатых годов на бывшей Дворянской стояло здание жандармского губернского управления. До революции оно верой и правдой служило российскому самодержавию своими двумя этажами затейливой, купеческой архитектуры с такой же затейливой башенкой на углу. В Гражданскую здесь попеременно бушевали Чрезвычайка и Контрразведка, а на флагштоке башенки соответственно полоскались то красный, то полосатый флаги.
Затем красный флаг закрепился уже окончательно, и в домике наступило относительное успокоение. ОГПУ, сменившему ВЧК, хватало площади, унаследованной от жандармов. Но к началу первой пятилетки этой площади стало уже явно недостаточно, несмотря на небольшую пристройку к старому зданию и предельное уплотнение бурно разрастающегося аппарата карательных органов.
Гнездо гепеушников первого десятилетия советской власти было снесено вместе с шеренгой уютных особнячков. Новое шестиэтажное здание управления НКВД заняло целый квартал. Внутри замкнутого прямоугольника находился обширный внутренний двор. Однако взглянуть на этот двор никому еще не удавалось. Часовой у железных ворот прогонял каждого, кто хотя бы на секунду задерживался против таинственного дома на тротуаре противоположной стороны. Проходить по той же стороне переулка, на которой стоял дом НКВД, не разрешалось совсем.
Несмотря на третий час ночи, дворец областного управления Наркомата Внутренних Дел сверкал всеми своими окнами. Чужой в городе человек еще мог издали принять его за фабрику, с полной нагрузкой работающую в ночную смену, вблизи же такая ошибка исключалась. И не только потому, что у производственного здания не могло быть ни таких внушительных порталов, ни бронзовых эмблем НКВД на массивных дверях, ни охранявших его часовых с винтовками и примкнутыми штыками. Ярко освещенный изнутри дом казался совершенно безмолвным. Здесь помещалась фабрика совсем иного рода.
Эмка коротко просигналила перед наглухо закрытыми воротами. Они сразу же открылись, и автомобиль въехал в освещенный короткий туннель. Два вооруженных вахтера, как и часовой снаружи, не спросили никаких документов. Лишь взглянув в лица конвоиров Белокриницкого, они открыли ворота во внутренний двор.
Противоположная стена двора оказалась неожиданно близкой. Развернувшись, машина остановилась перед подъездом. Энкавэдэшники вышли, и старший неожиданно грубо сказал арестованному:
— Выходи!
Рафаил Львович вздрогнул. Этот хамоватый тип уже больше часа приказывал, делал резкие замечания, понукал. Но обращался все-таки на «вы». Здесь же он сразу перешел на «ты». Это показалось болезненным и оскорбительным, как удар плетью. Объяснить такое обращение случайной оговоркой или каким-нибудь поводом со стороны арестованного было нельзя. Вероятнее, что по сю сторону железных ворот оно разрешается, а может быть, даже предписывается принятыми здесь правилами. Белокриницкий почувствовал, как сразу усилилась его внутренняя тревога в ожидании чего-то еще более оскорбительного и враждебного.
Двор был не широким, как можно было предполагать, исходя из наружной формы и размеров здания. На трех его стенах окна были освещены так же ярко, как и с улицы, и располагались они в те же шесть рядов. Но четвертая стена — напротив въездных ворот — имела только пять этажей и притом более низких, чем в остальных частях здания. При свете из окон и ярких фонарей во дворе было видно, что эта стена сложена не из кирпича, как другие, а отлита из бетона. Ее серая, вертикальная плоскость сверху донизу была совершенно гладкой, без малейшего карниза или выступа.
В каждом из пяти рядов окон на бетонной стене тускло светились только одно или два окна. Было видно, что они небольшие, квадратные и забраны толстыми решетками, точь-в-точь такими же, как на мопровском плакате «Не забывайте нас!». Остальные оконца видны не были, их закрывали листы кровельного железа. Эти листы были установлены чуть наклонно напротив каждого окна, а их края отогнуты к стене так, что закрывались и боковые просветы. Железо не было окрашено, заржавело, и по стене от странных ставень тянулись ржавые потеки. От этого она выглядела еще более мрачной и устрашающей. Белокриницкий не мог отвести от угрюмой стены испуганного взгляда. Так вот почему двор узок! Он перемыкается корпусом огромной пятиэтажной тюрьмы, о существовании которой жители города даже не догадываются, глядя на помпезный фасад управления НКВД.
— Не разглядывать! — прикрикнул старший энкавэдэш-ник, а его помощник пробежал вперед и открыл какую-то дверь. Видимо, это была одна из его постоянных обязанностей — открывать и закрывать двери.
— Шагом марш! — Становилось ясно, что с арестованными здесь не разговаривают, ими только командуют. И притом грубо, тоном окрика, почти как с животными.
Рафаил Львович вошел в какую-то дверь и поднялся на несколько ступеней вверх. Еще дверь, и он оказался в узком и длинном слабо освещенном коридоре.
— Приставить ногу! — Арестованный не был на военной службе, но нетрудно было догадаться, что команда означает приказ остановиться.
Старший из арестовавших Белокриницкого поднес чуть не к самому лицу своего помощника наручные часы и, раздраженно стуча по циферблату, что-то сказал. Тот сразу же побежал куда-то. Рафаил Львович понял только, что речь идет о какой-то операции, несомненно, еще о чьем-то аресте.
По обеим сторонам коридора были узкие одностворчатые двери с четкими номерами в белых кружочках. Сначала Рафаил Львович подумал, что это тюрьма. Но тут же вспомнил, что, судя по рассказам и картинкам, тюремные двери должны иметь наружные засовы с громадными замками и глазками для наблюдения за заключенными. А тут было что-то другое. Кроме того, тот корпус с закрытыми железом окнами расположен перпендикулярно этому, входящему в наружный периметр здания. Рафаил Львович вспомнил, что старший энкавэдэшник, когда их машина въезжала в ворота, сказал шоферу: «Ко второму следственному!» Значит, за этими дверями с белыми кружками номеров ведутся допросы. Но сколько же здесь таких дверей, если они расположены во всех этажах хотя бы одного только этого крыла громадного здания?
Белокриницкий не думал прежде, что окна, если их заслонить снаружи черными листами, так сильно напоминают мертвые глазницы, прикрытые непрозрачными накладками. Он видел однажды убитого током рабочего, на глаза которого его товарищи положили большие медные пятаки…
— Руки назад!
Рафаил Львович не понял сразу, что от него требуется, и вопросительно оглянулся.
— Руки на-за-а-ад! — злобно и нараспев, как опасному своей несообразительностью дураку, повторил энкавэдэшник. Схватив сзади кисти рук арестованного, он грубо свел их вместе, почти ударив одна о другую. — Шире шаг! — Рафаил Львович догадался, что «шире шаг» означает «иди быстрее!» Через несколько шагов последовала очередная команда: — Направо!
Белокриницкий свернул в узкий боковой проход. Проход оказался очень коротким — не более десятка шагов — и плавно изогнутым, наподобие запятой. Он выходил на лестничную площадку. Лестница была бы самой обыкновенной, такой же, как и во всяком другом современном доме добротной постройки, если бы ее пролеты не ограждали веревочные сетки. Они были натянуты по вертикали, над перилами лестницы, и горизонтально, на высоте каждого этажа. Горизонтальные сетки напоминали те, которые иногда натягивают над ареной цирка во время исполнения под куполом смертельных номеров.
Возникшее в первую минуту недоумение быстро сменилось пониманием, от которого к нарастающему чувству тревоги добавилось еще и ощущение жути. Оказывается, жизнь арестованных здесь нужно охранять от них самих! Той же цели служит, конечно, и войлочная кошма, которой обшиты квадратные каменные тумбы на поворотах лестницы. Их острые гранитные углы не должны соблазнять тех, кого ведут по этой лестнице, возможностью раскроить себе о них череп! Особенно силен, вероятно, такой соблазн для тех, кого ведут вниз…
— Вниз, шагом марш!
Так как это первый этаж, то внизу может быть только подвал. Точнее, полуподвал. Рафаил Львович заметил со двора, что самый нижний ряд тюремных окон уходит в ямы, тоже закрытые наклонными железными листами. Он представил спуск в тюремное подземелье, и чувство жути усилилось. Сознание, однако, продолжало оставаться ясным, а восприятие окружающего — даже более острым, чем обычно.
Внизу за поворотом лестницы лязгнула дверь, по-видимому, железная, а вслед за этим послышалось щелканье. Так щелкал пальцами, постоянно раздражая этим Рафаила Львовича, один из его сотрудников. Здесь подобное щелканье казалось еще более неуместным.
— Лицом к стене!
Арестованный опять проявил непонимание: к какой стене, и зачем? Но сопровождающий грубо схватил его за плечи и повернул к стене, едва не ткнув Рафаила Львовича в нее лицом. Белокриницкий, однако, успел заметить, что навстречу им снизу поднимается бледный и заросший человек с заложенными за спину руками. А пальцами щелкает сопровождающий его солдат. Вот оно что! Это сигнал предупреждения. Здесь заботятся, чтобы арестованные не видели друг друга. Когда заключенный и его конвоир скрылись за верхним поворотом лестницы, Рафаилу Львовичу было приказано продолжать спуск.
Дверь в полуподвал действительно оказалась железной. На звонок сопровождающего в ней открылось окошко, через которое выглянул человек в форменной фуражке. Белокриницкий успел заметить, что кнопка рядом с дверью почему-то того типа, который употребляется в шахтах, а лестница продолжается куда-то вниз. Неужели там тоже тюрьма?
Железная дверь открылась, и арестованный, подтолкнутый своим провожатым, вошел в помещение, очень похожее на заводскую раздевалку. Только шкафы были здесь большего размера и стояли не впритык, а на некотором расстоянии. Энкавэдэшник сунул привратнику записку и бегом повернул обратно.
Белокриницкий успел заметить, что он взлетел по лестнице, шагая через три ступеньки. Даже тяжесть большой беды не могла заглушить чувства — в сущности мелкого — обиды и злости на этого человека за его оскорбительную грубость. Опять за кем-то помчался, собака гончая! Рафаил Львович и думать не мог, как мало это мысленное ругательство, пришедшее ему в голову, отличается от прозвища «легавые», которым издавна обзывают работников оперативной службы уголовники.
Человек в фуражке отметил что-то в поданной ему бумажке и положил ее в стопку таких же бумажек у телефона. Затем он открыл один из шкафов с жирным двузначным номером на дверце. В нижней части шкафа была доска-перекладина, предназначавшаяся, видимо, для сидения. Рафаил Львович был рад и ей, так как почувствовал вдруг неодолимую усталость. Дверь шкафа закрылась, и на ней щелкнула задвижка.
Небольшое отверстие в потолке деревянной коробки предназначалось, видимо, для притока воздуха. Пахло пересохшим деревом, краской и пылью.
Еще вчера Белокриницкий был главным техническим руководителем крупного энергетического объединения. Как всегда, множество дел был намечено на завтра, даже отложенный разговор с диспетчером Чижовым. Так вот каким оказалось оно, это завтра!
Вот уже десять лет, как Белокриницкий работал не переводя дыхания, почти без отпусков и без выходных. Случалось, он по неделе не возвращался домой, одетым спал возле монтирующихся турбогенераторов или распределительных щитов. Возвращаться домой ежедневно, хотя почти всегда очень поздно, Рафаил Львович начал только после женитьбы. Пришло понимание и ощущение того, что называется личной жизнью. Но и теперь на первом месте оставалась все-таки работа.
Автор многих изобретений и смелых проектов, Белокриницкий считался выдающимся специалистом-энергетиком. Несмотря на свое сомнительное социальное происхождение — он был сыном нэпмана — Рафаил Львович уже несколько лет был главным инженером крупного энергетического объединения. В годы учебы в институте он начал здесь работать в качестве электромонтера на небольших тогда станциях и подстанциях этого объединения. Затем был на них дежурным по распределительным щитам, сменным инженером, директором электростанции.
Отец Рафаила Львовича, полуграмотный еврей-ремесленник, зарабатывал до революции на хлеб для своей многочисленной семьи установкой и ремонтом электрических звонков, починкой карманных фонариков и другой электрической мелочи. Старший Белокриницкий выбрал себе эту профессию не из-за ее доходности — заработок портного или шапочника был вернее и больше, — а из любви к электричеству. В родном местечке на юге России парня считали за это даже немножко «мышугене»[6]. Он мог говорить с редкими понимающими людьми об электричестве часами, выдумывая собственные, большей частью фантастические теории электрических явлений. Самым удивительным было то, что на основе этих теорий он изобретал иногда довольно любопытные вещи. Правда, это были большей частью всего лишь игрушки. Еврей из глухого местечка не смог приложить свой изобретательский талант и жажду технического творчества ни к чему действительно полезному. Не хватило бы у него для этого и знаний. И все же, несомненно, что в местечковом ремесленнике погибал выдающийся инженер и ученый.
Впрочем, чистый интерес к электричеству не мешал Льву Моисеевичу питать наивную мечту разбогатеть когда-нибудь, через какое-нибудь изобретение в этой области. До конца жизни он строил планы, как сделаться миллионером, такие же химерические, как и его теории. Однако старик не чуждался иногда и вульгарного мелкого гешефта, подчас даже не совсем добросовестного. Когда ему удавалось или казалось, что удавалось, провести партнера по коммерческой сделке, как правило не еврея, Лев Моисеевич не только не испытывал угрызений совести, но и был весьма доволен собой. Такого партнера он снисходительно называл жаргонным, распространенным среди еврейского населения на юге словечком «фонэ квас». Случалось, что презренный «фонэ квас» оказывался хитрее самоуверенного комбинатора, и в дураках оставался сам Лев Моисеевич. Тогда он втихомолку ругал все тем же словечком самого себя. Постепенно он распространил эту кличку на всех, кто проявлял недостаточную расторопность или сообразительность.
Утверждают, что выражение «фонэ квас», или «фанэ квас», произошло в результате искажения первоначального «Афоныса квас» — презрительной клички мужика-простофили.
В семье Белокриницких выражение «фонэ квас» приобрело оттенок русского «лопух».
В начале НЭПа старик решил, что его изобретательских способностей и, как он думал, таланта предпринимателя и коммерсанта достаточно, чтобы начать собственное дело, и открыл мастерскую по производству электрических звонков. Работали в этой небольшой мастерской почти исключительно его родственники и старшие члены семьи, в том числе, конечно, и сын Рафаил. Тут-то у младшего Белокриницкого и развился интерес к электричеству.
В отличие от отца, сын был человеком достаточно грамотным и вместо доморощенных физических теорий всерьез занялся изучением физики и электротехники. Книги по этим предметам Рафаил читал запоем, как его сверстники читали пожелтевшие книжечки дореволюционного издания приключений Ната Пинкертона и Ника Картера. Для настоящего понимания теории электротехники необходимо было знать математику, и младший Белокриницкий почти самоучкой освоил и этот предмет. И притом не только в объеме гимназического курса. Он разбирался даже в некоторых разделах основ высшей математики. Очень увлекался Рафа строительством самодельных физических приборов и составил из них у себя дома целый физический кабинет.
В те времена еще принимали в ВУЗы детей «прочих», то есть тех, кто не мог быть причислен даже к последней из трех категорий трудящихся, — конечно, только на условии почти круглой пятерки на вступительных экзаменах. У Рафаила Белокриницкого эта пятерка получилась без всякого «почти».
Вскоре во внутренней государственной политике был взят крутой курс на ликвидацию частного сектора. К концу двадцатых нэпман Белокриницкий был полностью разорен произвольно назначенными налогами. Его мастерская, даже обстановка квартиры, все, что не удалось скрыть от фининспектора, было конфисковано в погашение недоимок. Однако даже таким путем они полностью погашены не были, и злостному неплательщику налогов угрожала тюрьма. От нее одряхлевшего Льва Моисеевича спасла болезнь. Но та же болезнь свела его в могилу. Старик умер, так и не повторив карьеры Эдисона или Сименса. Оказался он, по его выражению, «фонэ квас» и в своей ставке на необратимое развитие Новой Экономической Политики. На этот раз уже окончательно.
Младший Белокриницкий к этому времени заканчивал политехнический институт. О приеме в ВУЗы детей «прочих» теперь не могло быть и речи, пробравшихся туда чуждых исключали. Однако в отношении выпускников этого все-таки не делали, и сын нэпмана Белокриницкий получил инженерский диплом.
Своего происхождения Рафаил Львович, конечно, не афишировал. Но в его личном деле оно было записано навечно. И если многим другим в те времена помогало тянуться вверх, часто совершенно несоответственно знаниям и способностям, их пролетарское происхождение, то ему постоянно приходилось преодолевать свинцовый груз социально чуждого происхождения, куда более тяжелого, чем был в свое время груз иудейского вероисповедания. Особенно трудным положение главного инженера стало в последние годы. Согласно логике особо бдительных граждан, которых становилось все больше, специалистам типа Белокриницкого доверять быть нельзя, будь они хоть трижды знающи и работоспособны. Среди выставлявших напоказ свою гипертрофированную подозрительность почти не было большевиков ленинского периода. Таким способом особенно шумливо рекламировали свой убогий и злой догматизм, официально предписываемый нынешней государственной идеологией, партийцы новой пореволюционной генерации. Подлинные же большевики, коммунисты с опытом строительства советской государственности, как правило, куда лучше понимали сущность людских характеров. Понимали они и влюбленность настоящих специалистов в свое дело, всегда таким специалистам доверяли и никогда почти в своем доверии не ошибались. Нынешняя же концепция всеобщей подозрительности, высочайше объявленная самим Сталиным, исходила из представления о людях как о врожденных предателях, гипертрофически лживых, коварных и злобных.
Глаза постепенно привыкли к полумраку, и Рафаил Львович заметил, что стены шкафа во многих местах исписаны карандашом его постояльцев. Однако, все надписи, кроме одной, вероятно, самой поздней, были стерты или густо замазаны. Сохранившуюся тоже нелегко было разобрать, так как сделанная графитным карандашом по слою серой масляной краски, она была плохо видна. Но времени было достаточно, и Рафаил Львович прочел: «Сообщите моей жене… — следовала фамилия и адрес, — что я взят на улице 10 марта».
Так вот, видимо, каким образом пропали на прошлой неделе два работника одной из городских электростанций, сменный инженер и машинист турбины, латыши по национальности! Оба они исчезли куда-то, возвращаясь с работы домой.
А еще несколькими днями раньше жена одного из знакомых Белокриницких, научного сотрудника исследовательского института, сбилась с ног, разыскивая пропавшего мужа.
Она побывала во всех больницах и моргах, во всех отделениях милиции. Звонила и в оперативный отдел НКВД. Оттуда ответили, что ничего о пропавшем человеке не знают. Но теперь почти не подлежало сомнению, что все эти исчезновения — их работа.
Мысль о прямой нецелесообразности, не говоря уже о зловредности действий карательных органов НКВД, прежде не приходила Белокриницкому в голову. Сам выходец из сословия людей третьего сорта, он, конечно, не мог особенно обольщаться представлениями о гуманности и даже законности действий советских карательных органов в тех случаях, когда дело шло об уничтожении неугодных государству элементов. Однако полагал, что такие действия всегда являются целесообразными с точки зрения здравого смысла и уж никак не могут противоречить интересам государства. Однако наблюдая за ростом числа арестов в последние месяцы и их все более непонятным характером, Рафаил Львович все чаще испытывал тревожное и мучительное сомнение. С некоторого времени он уже не столько верил, сколько заставлял себя верить, что органы НКВД не впали в какую-то роковую ошибку. В последний раз эту успокоительную веру сумела внушить ему жена во время сегодняшнего налета энкавэдэшников на их квартиру. Но под действием виденного здесь, хоть это и было, несомненно, только преддверием чего-то гораздо худшего, эта вера все больше вытеснялась неоправданным страхом и сомнением. Их невольно внушали железные щиты на оконцах тюрьмы, веревочные сетки на лестнице, вот эта надпись, свидетельствующая, что людей бесшумно и почему-то тайно хватает какой-то паук, центр паутины которого, несомненно, здесь, в этом огромном здании…
Мысли в усталом мозгу все больше путались. Незаметно они сменились пугающим видением. Колоссальный паук с несколькими рядами мертвых квадратных глаз ткал паутину из тонких бесконечных веревок. Паутина расползалась все шире, покрывая собой весь мир. Вот она подступила к Рафаилу Львовичу и начала опутывать его крепкими бечевками, неодолимо сжимая в какой-то ком. Он пытался сопротивляться, но загипнотизированный паучьими глазами, не мог даже пошевелиться. А веревки наматывались все более толстым слоем, как бы пеленая его. Было трудно дышать, пахло сухостью и пылью. Невыразимый страх охватил Белокриницкого, он вскрикнул и проснулся.
Рафаил Львович не сразу вспомнил, где он находится, и некоторое время продолжал чувствовать тот же страх, сидя в неудобной, скрюченной позе на своей перекладине. Вспомнив, сел ровно и начал постепенно приходить в себя. До чего поразительная все-таки эта способность спящего мозга комбинировать в сновидениях виденное накануне!
За стенками шкафа продолжали раздаваться приглушенные звуки. Там шло почти непрерывное движение. Часто трещал телефон или звонок над дверью. Лязгали запоры, и в раздевалку — так мысленно прозвал это помещение Белокриницкий — приводили новых арестантов. Их бесшумно сажали в шкафы. Но было ясно, что других из этих шкафов выводили. Голосов их не было слышно, только привратник, он же распорядитель тюремной ожидалки, короткими словами отвечал по телефону «слушаю…», «да…» или «нет…», «хорошо…». Но и это вполголоса, как в доме, в котором лежит покойник. Все это делалось, конечно, для того, чтобы находящиеся в шкафах люди не знали, кого еще сюда привезли и кто находится рядом.
Хотелось, чтобы все поскорее кончилось. Там, куда его сегодня переведут, очередного арестанта ждет знаменитая тюремная койка с жестким матрацем и грубым одеялом, маленькое зарешеченное оконце… Тут Рафаил Львович вспомнил о железных листах и подумал, что через эти оконца ничего, кроме ржавого железа, увидеть, наверно, нельзя. Сколько раз ему приходилось читать об узниках, следящих через свою решетку за ходом облаков. Узники этой тюрьмы лишены даже такой возможности.
На экскурсии в Петропавловскую крепость Белокриницкий видел проволочные сетки, установленные царскими тюремщиками перед окнами казематов. Жестокость людей, оправдывавших это палаческое мероприятие необходимостью лишить заключенного сомнительной возможности послать на волю весточку с голубем и воробьем, казалась тогда непостижимой, а повод для нее надуманным. Но то была все-таки сетка, а не сплошной железный лист.
Ставни на окнах тюрьмы в представлении Рафаила Львовича стали уже неотделимыми от сеток на лестнице и кошмы на ее тумбах. Неужели и он будет думать о бездне лестничного пролета и каменных предметах с острыми углами как о средствах избавления от чего-то, по-видимому, еще более страшного? Неужели здесь есть что-то страшней самой смерти?
Можно, конечно, понять отчаяние и страх людей, совершивших тяжкие преступления и ожидающих неотвратимого возмездия. Но он-то твердо знает, что не совершил ничего, что можно было бы вменить в вину бывшему главному инженеру. Если это будут неизбежные во всяком большом и сложном техническом хозяйстве аварии, простои и неполадки, то такое обвинение можно отвести с помощью компетентной экспертизы. Белокриницкому нетрудно будет доказать, что если бы не его непрерывная многолетняя работа над предупреждением всяческих аварий, то их было бы вдвое больше. Его энергосистема едва ли не самая грозоупорная в Союзе. Именно в ней были применены новейшие защитные средства от разрушающих ударов молнии, бывших прежде бичом энергоснабжения. Только по ошибке, полнейшей технической невежественности или злобе можно заподозрить во вредительстве многолетнего руководителя одного из передовых энергетических объединений.
Вредительство… Неужели и в самом деле есть люди, способные выполнять свое дело не наилучшим образом и даже не как-нибудь, а именно наихудшим? Психология подобных людей казалась Рафаилу Львовичу противоестественной, недоступной пониманию человека с нормальной психикой.
Процессы специалистов-вредителей в последние годы шли один за другим. И на всех этих процессах обвиняемые всегда признавали свою вину и слезно каялись. Статьями об экономической контрреволюции заполнялись газеты. Грозные и обличительные речи по адресу ее разоблаченных агентов произносили на суде прокуроры. На тему о вредительстве писались романы, выпускались кинокартины. Все призывало к бдительности — вредитель рядом!
Вероятно, в таком же преступлении подозреваются и многие из прежних сотрудников Белокриницкого, арестованных в последнее время. Случалось, что арестовывали затем и тех, кем эти люди были заменены. Иногда такая смена происходила по два и по три раза. И это при условии острой нехватки специалистов!
Теперь, когда пришла и его очередь, мучительный вопрос превратился в страшную загадку. Что все-таки совершили арестованные, если он, главный инженер и опытный специалист, в деталях знакомый со всеми своими установками, никогда и ни в одной из них не мог обнаружить хотя бы каких-нибудь следов нарочитой порчи. И ни один из схваченных НКВД знакомых ему инженеров даже отдаленно не был похож на вредителя.
Но если эти люди не виновны, то почему их все же арестовали? Допустим, по ошибке. Почему же тогда никто из них не вернулся домой? и где они теперь? Почему никто и никогда не может ничего узнать не только об обстоятельствах дела, но даже об их судьбах? Затеплившаяся было надежда снова сменялась холодным и ядовитым сомнением.
А арестовывают теперь не только специалистов. Хватают также старых членов партии, заслуженных ветеранов революции и гражданской войны. И хотя очень странно, что арестован честный специалист Белокриницкий, еще страннее, что та же участь месяц назад постигла и управляющего их объединением, старого большевика, члена обкома и республиканского ЦК Миронова. Миронов был участником дореволюционного большевистского подполья, много лет находился в сибирской ссылке, награжден редким в двадцатые годы советским орденом. Человек без образования, бывший монтер, он проявил незаурядные организаторские способности еще в период реконструкции, руководя первыми стройками по плану ГОЭЛРО. В способности Белокриницкого Миронов впервые уверовал, когда тот, будучи еще начинающим инженером, вывел из тупика строительство небольшой электростанции. Молодой специалист предложил остроумный способ использования электротехнической оснастки старого военного корабля взамен оборудования, в котором отказала одна из западных фирм, выполняющая международное соглашение об эмбарго на поставки для Советского Союза. С тех пор Миронов уже не отпускал от себя инженера Белокриницкого. Это за его широкой спиной, как выражались негодующие бдительные, поднимался все выше по ступенькам служебной лестницы человек чуждого происхождения, несмотря на их многократные и все более настойчивые предупреждения…
Сколько же времени он уже сидит в этом ящике, два часа или четыре? а что делается сейчас в его квартире? Спать в ней, конечно, больше не ложились. Мать, наверно, сидит, глядя перед собой неподвижным взглядом, а голова у нее трясется. А жена приводит в порядок его кабинет. Возможно, она еще продолжает это занятие. Хаос энкавэдэшники устроили страшный, а наводить порядок только для видимости Лена не станет. Предположить, что его жена просто раскисла от горя и сидит, сложа руки, Рафаилу Львовичу даже в голову не пришло.
Как долго, однако! А что если и в самом деле произошло какое-то недоразумение и хам-энкавэдэшник, ipy-биян и воришка, стащивший соблазнительную картинку, получил от своего начальника нагоняй за бестолковость? А Белокриницкого как арестованного без всяких оснований сейчас выпустят, объясняя все перегрузкой, и он помчится домой по предрассветным улицам — трамваи, наверно, еще не ходят, — с сочувствием поглядывая на редких и хмурых прохожих, не способных, подобно ему, понять, какое это великое и ни с чем не сравнимое счастье — свобода!
Да, надо запомнить адрес этого бедняги, арестованного сегодня на улице…
Щелкнула задвижка. Рядом с привратником, посадившим Рафаила Львовича в ящик, стоял другой. Он жестом приказал арестованному выйти и следовать за ним.
Дежурный по тюрьме сидел за столом в буденовском шлеме с яркой красной звездой. Теперь такие шлемы можно было видеть разве только в кино, на музейных плакатах да на картинах на сюжеты гражданской войны. Возможно, именно поэтому дежурный и надевал архаичный шлем, то ли как символ своей верности революционным традициям ЧК, то ли для вящего устрашения схваченных врагов народа. Он был очень занят и почти не отрывался от телефонной трубки, выслушивая чьи-то приказания и отдавая короткие распоряжения. Дежурный был сам себе телефонисткой и привычно орудовал штепселями старинного телефонного коммутатора, на черной панели которого картинно рисовалась его буденовка.
Работа этого человека напоминала Белокриницкому что-то очень знакомое. Ну, конечно же, это здешний диспетчер. «Сколько?» — спрашивал по телефону человек в буденовке. Получив ответ, он быстро пробегал по столбцам ведомости, лежавшей перед ним на столе, переставляя штекеры в гнездах своего коммутатора и приказывая в трубку: «Четвертый, троих в шестьдесят седьмую!»
Кроме диспетчера, в пустой, довольно большой комнате на скамейке под стеной сидели еще два солдата. Не отрываясь от своей трубки, дежурный произнес, равнодушно взглянув на очередного арестанта:
— Ценные вещи и деньги клади на стол!
Рафаила Львовича снова невольно покоробило непривычное тыканье, хотя на этот раз в нем не было и намека на оскорбительную подчеркнутость. Белокриницкий положил перед дежурным деньги, оставленные у него при домашнем обыске. Тот сделал короткий жест рукой. Один из конвоиров, парень с угрюмым и каким-то сонным выражением лица, взял арестованного за рукав, потянул к табуретке, стоявшей посреди комнаты, и буркнул: «Раздевайся!» Рафаил Львович снял пальто и кепку.
— Догола раздевайся! — сказал конвоир.
Белокриницкого неприятно поразило не столько само это приказание, сколько мгновенное понимание того, что для тюрьмы оно достаточно логично, чтобы быть необыкновенным. И все же, уже снимая с себя одежду и преодолевая почти физическое ощущение унижения и стыда, он еще надеялся, что конвоир скажет «довольно!» Но тот брал в руки очередной предмет, тщательно прощупывал его и перочинным ножом срезал все металлическое — брючные пуговицы, крючки и пряжки — с мясом, оставляя на одежде большие дыры.
Затем выдернул шнурки из ботинок, ремень из брюк, запонки из обшлагов и все это вместе с пристежным воротником сорочки и галстуком отбросил в угол как ненужный хлам.
— Одевайся, быстро!