Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Глядя в бездну. Заметки нейропсихиатра о душевных расстройствах - Энтони Дэвид на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мне пришлось воспитать в себе смирение перед суицидальным поведением, когда я проходил стажировку в небольшой больнице общего профиля. Полгода я проработал в приемном покое скорой помощи и первым встречал поступающих туда больных. В этой больнице к поступающим по скорой помощи разработали крайне инновационный подход. У нас было несколько “бригад”, работавших в разных случаях, что позволяло быстро накапливать опыт и знания и делиться ими. Была “бригада по боли в груди”, “бригада по желудочным кровотечениям”, особая бригада для тех, кому больше шестидесяти пяти. Просто поразительно, сколько больных, приехавших или пришедших в наше отделение, удавалось сразу передать нужной бригаде. Читатель вправе вообразить, будто у стажера, отвечавшего за “остальные категории” неотложных случаев, практически не было работы – так, иногда какая-нибудь пневмония или диабетическая кома. Так и было, не считая одной категории, которая в восьмидесятые годы прошлого века стремительно росла: преднамеренная попытка самоотравления посредством передозировки. Нередко мне приходилось осматривать и направлять в палаты десяток таких пациентов за одну-единственную ночь.

Студентом я видел, как лечат большинство таких больных. Передозировка парацетамола может оказаться смертельной, поскольку этот препарат токсичен для печени, а старые антидепрессанты иногда вызывают остановку сердца, но сплошь и рядом люди пытаются отравиться менее ядовитыми бензодиазепинами вроде валиума и либриума или что там держат в аптечках – антибиотиками, пилюлями от несварения и так далее. Поскольку “передозировки” относительно неопасны, а случаев было очень много, особенно в нерабочее время и в выходные, подобных больных считали досадной помехой врачам или, хуже того, полагали, что они заслуживают наказания, поскольку сами виноваты в своем состоянии. Некоторые сотрудники отделения скорой помощи обожали промывать желудки – это крайне неприятная процедура, во многих случаях ненужная. Кое-кто требовал ставить мочевой катетер – тоже неприятная и зачастую болезненная манипуляция, которая по-настоящему требуется редко, разве что если надо следить за функцией почек у больного при сильной сонливости или передозировке лекарств, влияющих на выделение мочи. Многие врачи и медсестры обращались с такими больными резко и без всякого сострадания. Подобная практика была если и не повсеместной, то, во всяком случае, широко распространенной. Когда я все это вспоминаю, меня пробивает дрожь, и мне стыдно, что я не вмешивался. Наверное, думал, что так и правда можно предотвратить дальнейшие попытки – ведь многие поступали в больницу с передозировкой по многу раз подряд. Да и что я знал тогда, в самом деле?

На протяжении этих тяжелых шести месяцев я усвоил, что лучшая стратегия – проявлять сочувствие и не осуждать. Подчеркиваю: это не потому, что я от природы человек особенно добрый и понимающий. В то время это был чисто прагматический вопрос. Через меня проходило много больных. Кому-то требовалась экстренная реанимация, и их нужно было распознавать сразу; кто-то мог устроить в отделении сущий бедлам, поскольку впадал в буйство и не слушался врачей. Когда выдается напряженная ночь, крайне некстати еще и разбираться с больным, который требует, чтобы его отпустили, хотя врачи настаивают на госпитализации, и норовит сбежать из палаты, так что его приходится удерживать, или с целой толпой рассерженных пьяных родственников, которые настаивают, чтобы вы положили больного в реанимацию, отправили в психиатрическую больницу или немедленно выписали.

Пациенты с передозировкой, которые попадали ко мне, иногда страдали от интоксикации, иногда злились, иногда были вялыми и безразличными. Чаще всего это были молодые люди, попавшие в беду, – они считали, что у них не осталось иного выхода, и ощущали себя в ловушке. Стоило вежливо и мягко задать простой вопрос “Расскажите, что случилось?”, и я неизменно слышал горькую историю об одиночестве, абьюзе, отчаянии, о том, как больно, когда тебя бросил парень или выгнали из дома родители. Иногда положение было и правда тупиковым, а человек, угодивший в эпицентр событий, – глубоко неблагополучным. Черствость (“Нечего тут сцены закатывать, утром будете дома”) и назидания (“Вы что, не знали, как опасен парацетамол?”), даже оправданные на первый взгляд, не приводили ни к чему, кроме обид, и лишь усугубляли эмоциональное состояние больного.

На стажера или старшую медсестру возлагали также обязанность оценить риск и серьезность намерения самоубийцы. Интуитивно представляется, что здесь важно учесть степень продуманности действий, меры, принятые, чтобы тебя не остановили и не раскрыли твоих планов, летальность метода (прыгнуть под поезд или проглотить несколько таблеток), но на самом деле не существует простой формулы, которая позволяла бы количественно оценить совокупный эффект. Можно, конечно, просто спросить, почему больной так поступил, но на это редко услышишь значимый ответ. А неспешный сочувственный разговор позволит получить награду в виде осмысленного рассказа, который, правда, не стоит принимать за чистую монету, даже если пациент не пытается тебя обмануть. Вряд ли тебе признаются, что решили покончить с собой, чтобы жена почувствовала себя виноватой или чтобы домовладелец не вышвырнул на улицу, хотя подобные объяснения вполне соответствуют обстоятельствам, которые привели к попытке самоубийства. Многие скажут “Просто хочу умереть” или “С меня хватит, мне незачем дальше жить”, но у меня складывается впечатление, что, если удается наладить сколько-нибудь доверительное общение, большинство ответят куда менее однозначно: “Сам не знаю, зачем я это сделал”, “Совсем растерялся, не понимал, за что хвататься”, “Больше не мог выносить это чувство”. Сдается мне, таким объяснениям можно верить.

Психиатры давно пытаются провести грань между самоубийством и самоповреждением. Предложили даже термин “парасуицид”, но он не прижился. Эпидемиология самоубийств и самоповреждений показывает, что они затрагивают разные группы. Самоповреждение распространено гораздо шире: около 400–500 случаев на too тысяч населения в год. Оно особенно характерно для молодежи, а с возрастом сходит на нет. У самоубийства такой тенденции к убыванию не прослеживается. Парасуицид больше распространен среди женщин, суицид – среди мужчин. Однако есть и обширная зона пересечения. Луис Эплби, директор организации National Confidential Inquiry into Suicide and Homicide by People with Mental Illness (Национальное агентство конфиденциального расследования убийств и самоубийств при психических расстройствах), сформулировал “правило 50”, практичное и до того легко запоминающееся, что это не может не бодрить: у 50 % покончивших с собой есть история самоповреждений; риск самоубийства повышается в 50 раз в течение года после самоповреждения; каждый пятидесятый из попавших в больницу в результате самоповреждения через год будет мертв. Самоповреждение поджигает фитиль, но очень длинный и извилистый, и обычно огонек рано или поздно тухнет, однако случается, что он доползает до запала, и тогда все кончается трагически. Организация Луиса Эплби также выяснила, что особенно высок риск самоубийства сразу после выписки из больницы, особенно в первую неделю и тем более в первый день. Что и оказалось роковым для Томаса.

* * *

Я никак не мог примириться со смертью Томаса и преодолеть ощущение, что я предал его и его семью, и это заставило меня закопаться в научную литературу в поисках утешения, а может быть, просто чтобы притупить острую боль. Именно там я и обнаружил потрясающие статистические сведения о самоубийстве на уровне популяции. Масштабная картина, эпидемиологическая точка зрения многим ученым кажется сухой, обезличенной и холодной, как и архивы свидетельств о смерти, на которых она строится. Но ведь именно практические коррективы на уровне популяции позволили изменить ситуацию.

Иногда они были случайными. Когда в пятидесятые годы прошлого века вместо каменноугольного газа, содержащего окись углерода, стали применять природный, резкий подъем смертности остановился, а затем кривая пошла вниз, особенно среди женщин, для которых отравление газом было самым частым методом самоубийства. (Вспомним поэтессу Сильвию Плат, которая в 1963 году покончила с собой в своей лондонской квартире, сунув голову в духовку.) Достаточно было перейти на другое топливо, чтобы общее число самоубийств резко сократилось. Эпидемиологи, к своему удивлению, обнаружили, что здесь сработало отсутствие “альтернативного метода”: лишившись возможности свести счеты с жизнью этим методом, люди в большинстве своем не стали обдумывать другие варианты.

Если посмотреть, как менялась статистика в дальнейшем, видно, что несколько поползло вверх количество случаев, когда человек кончает с собой, надышавшись выхлопными газами, особенно среди мужчин. Но и эта тенденция пошла на спад с 1993 года, когда стали выпускать автомобили с каталитическими дожигателями выхлопных газов7. Иногда “лишение средств к самоубийству” носило более плановый и продуманный характер, скажем, ограничение отпуска парацетамола и других анальгетиков в одни руки. Для этого пришлось в 1998 году внести поправки в законодательство, зато такая мера привела к резкому снижению смертности почти без появления альтернативных методов. Все действенные способы профилактики самоубийств, которые мы обнаружили, были сугубо тактическими и простыми – настолько, что даже неловко.

Помнится, я как-то смотрел выступление стендап-комика, который говорил примерно следующее:

А знаете, правительство и правда заботится о нас. Вот один мой приятель как-то совсем пал духом и решил: ну хватит, наложу на себя руки. И вот идет он в аптеку закупиться парацетамолом – а там, представьте себе, ему продали только одну упаковку, а в ней всего-то шестнадцать таблеток! Ну послушайте, они что, правда думают, что это остановит человека, который всерьез решил покончить с собой? Типа непонятно, что нужно просто зайти в аптеку еще разок завтра? Может, потому и говорят “совершить самоубийство” – берешь и совершаешь!

Однако здравый смысл здесь обманчив. В докладе психиатра Кита Хоутона и его коллег говорится, что за одиннадцать с лишним лет благодаря ограничениям на продажу лекарств только в Англии и Уэльсе умерло на 765 человек меньше8. Передозировка парацетамола по-прежнему встречается часто, но реже приводит к гибели, а все благодаря этому скромному нововведению. Вспомним и другие небольшие коррективы – устранение в психиатрических больницах всяческих труб и крюков, на которых пациенты могут повеситься, установка ограждений в метро, на железнодорожных платформах и надземных переходах. В Юго-Восточной Азии правительствам стоило бы несколько ограничить доступ к органофосфорным пестицидам, а в США по возможности строже относиться к владению огнестрельным оружием: и то и другое значительно снизило бы число самоубийств. Похоже, несмотря на бремя истории, давление общества и страдания, вызванные душевными болезнями, при всей гамлетовской решимости и каренинской обреченности стремление сделать роковой шаг – страшный, но мимолетный порыв, который разбивается о самое банальное препятствие и развеивается, стоит лишь слегка отвлечься.

И все же некоторые мои собеседники были твердо намерены лишить себя жизни. У них была долгая история психиатрических расстройств и множество суицидальных попыток в анамнезе. Вспоминаю одного мужчину, который пытался отравиться парацетамолом, тщательно все спланировал и выполнил задуманное (никаких импульсивных поступков), что едва не привело к отказу печени, однако он поправился. Он сказал мне, что у него есть фантазия, что после самоубийства он сможет каким-то образом подсмотреть – словно бы с небес, – как его родные соберутся у могилы на похоронах: жена корит себя за недостаток внимания, дети-подростки безутешно рыдают, жалея, что мало времени проводили с отцом, начальник, прежде такой заносчивый, а теперь совершенно сломленный, молит о прощении, и весь мир отдает последние почести великому гуманисту, увы, непризнанному при жизни, которого теперь будет отчаянно не хватать. Еще мне вспоминается несчастная женщина, у которой отец покончил с собой. Она мечтала избавиться от навязчивых мыслей, что должна последовать его примеру, говорила, что никогда не поступит так жестоко со своими детьми. Помню, как это успокаивало меня. Я записал в своих заметках, что у пациентки, несмотря на риск самоубийства, есть “защитные факторы”. Но она все-таки покончила с собой. У подобных нарративов нет выхода. Бытует мнение (даже среди некоторых психологов и психиатров), будто самоубийство – акт эгоистический. Однако трудно представить себе, каково это – считать себя человеком настолько ужасным, настолько вредоносным, что даже твои дети, плачущие над могилой, почувствуют, что без тебя им лучше.

* * *

О чем же думал Томас, когда, по всей видимости, планировал последние двадцать четыре часа своей жизни? Этот человек, который “слишком много думал”, похоже, жил настоящим. Невозможно не заметить, что, как только он решил покончить с собой, его охватило глубочайшее спокойствие. Когда Томас отрекся от “религиозной чуши”, это не заставило его искать какой-то иной источник утешения; однако решение усомниться в существовании сверхъестественного тоже не удовлетворило его. Очевидно, я в своем рационалистическом восторге напрасно допустил мысль, что Томас пришел в себя. На самом деле – по крайней мере, так мне видится теперь – его мир, его “моральное строение”, как выразился бы Дюркгейм, полностью преобразились. В этот момент Томас перестал существовать как социальное существо.

Задним числом понятно, что утрата религии должна была насторожить нас. Но почему Томас не увидел никакого выхода, никакой альтернативы? Вероятно, это восходит к избыточному обобщению воспоминаний, которое наблюдалось у Томаса, как и у многих больных депрессией, с самого начала. Психологи показали, что, если думать о прошлом в абстрактных общих терминах, становится трудно переоценить прошлое и его значимость лично для тебя9. А это не позволяет извлекать из него новые уроки, мешает творческому мышлению – вот что главное. Поэтому, когда твой мир рушится, а ты не понимаешь, как изобрести другой, у тебя и правда нет будущего, нет надежды, не для чего жить. Но стоит взглянуть в прошлое, как ты увидишь, сколько раз ты менялся, становился другим человеком, и это откроет путь в будущее, в котором тебе хочется жить: что еще может произойти, где ты хотел бы оказаться, как может измениться твоя жизнь10.

Глава 4

Just the two of us

Тишину раннего вечера развеял настойчивый писк пейджера. Чрезвычайная ситуация. Я был дежурным врачом[3], и в мои обязанности входило приезжать в больницу по срочным вызовам. “Драка в надзорном отделении”. Мое отделение. Я сразу понял, кто зачинщик. Джуниор, кто же еще.

Когда я прибежал в палату, слегка запыхавшись и звеня ключами, то застал там патовую ситуацию. Джуниор постоянно просил выпустить его из надзорного отделения – ему просто нужно немного побыть одному, поиграть на гитаре, – но ему не разрешали. Он считался слишком вспыльчивым и непредсказуемым.

Джуниор представлял собой грозное зрелище: под два метра ростом, бритоголовый, добрых сто килограммов чистой мускулатуры. Последовала борьба. Джуниор отмахивался гитарой от санитаров, которые выстроились полукругом перед дверью, не давая ему выйти. Дежурный медбрат, мужчина под пятьдесят, старался разрядить обстановку и мягко успокаивал Джуниора.

У него с Джуниором сложились хорошие отношения. У обоих были родственники на Ямайке, и они любили поговорить о доме.

– Ладно тебе, Джуниор. Положи гитару. Ничего хорошего из этого не получится. Сам знаешь, ты на принудительном лечении, у нас правила, отсюда нельзя выходить без сопровождения. Подожди немного, сходим с тобой погуляем по территории. А пока давай вернемся в палату.

Остальные санитары закивали.

– Мы с вами это обсудим, – вмешался я. – Мы все равно собирались скоро пересмотреть правила вашего принудительного лечения, но сейчас вам нужно успокоиться.

– Дядя Том и его благородные разбойники. – Джуниор с усмешкой уставился на дежурного медбрата. – Каково это, когда потомок рабов сам становится рабовладельцем? – А потом, повернувшись ко мне, невесело засмеялся: – Let my people go — отпусти народ мой!

И он замахнулся гитарой, держа ее за гриф. Его трясло от ярости. Мы отпрянули.

– Положи гитару, – отчеканил дежурный медбрат.

– Ладно, ладно, положу, не дрейфь! – ехидно отозвался Джуниор.

И бережно опустил гитару на пол. Это был великолепный инструмент, идеально отполированная испанская акустическая гитара с перламутровой инкрустацией.

– Пошли в комнату отдыха. Эй, официант, бокал вашего лучшего “Шато-Галоперидол”!

Напряжение ослабло. Мы вздохнули с облегчением. Джуниор навис над гитарой, с тоской глядя на нее.

А потом вдруг поднял ногу и с силой топнул по гитаре, раздавив деку. И повернулся лицом к стене, театрально подняв руки – сдаюсь, мол. Два санитара подхватили его под локти и препроводили в комнату, куда отправляли пациентов, чтобы те “подумали о своем поведении”.

Это была горькая минута. Мне она напомнила сцену из фильма Роберта Альтмана “Долгое прощание”, снятого в 1973 году по мотивам классического детективного романа Раймонда Чандлера. Частный детектив Филипп Марлоу знакомится с гангстером Марти Августином, которого вопреки традиции в фильме сделали похожим не на итальянца, а на еврея. Кто-то задолжал Марти и разозлил его. Гангстер поворачивается к своей подруге, ласкает ее, расхваливает ее красоту. И вдруг с тошнотворной жестокостью разбивает ей лицо бутылкой из-под кока-колы. После чего поворачивается к Марлоу и произносит: “И это я ее люблю. А ты мне даже не нравишься”.

У Джуниора диагностировали маниакально-депрессивный психоз, или, как теперь говорят, биполярное расстройство.

Джуниору было под тридцать. Сын профессионального музыканта, широко известного на Ямайке, он унаследовал музыкальный талант и стал профессиональным певцом и гитаристом. Вырос он в Великобритании, прекрасно учился в престижном университете и готовился стать юристом, когда его постиг первый приступ болезни. А еще он был мастером боевых искусств (по крайней мере, так говорил).

* * * 

Расстройства настроения, или аффективные расстройства, как называют их психиатры, случаются у многих. У больных депрессией приступы ярких проявлений недуга перемежаются периодами нормального настроения (эутимии). Иногда у них даже бывают эпизоды повышенного настроения. Когда такие перепады становятся экстремальными, их называют манией: возникает отрыв от реальности, при котором колебания настроения влекут за собой бред и галлюцинации, например убежденность, что ты сказочно богат, обладаешь сверхспособностями, что ты гений или супергерой; иногда больной слышит ангельский хор, музыку сфер, глас Божий. При мании человек ощущает прилив безудержной энергии, может сутками обходиться без сна и в конце концов валится с ног просто от усталости. Иногда он начинает говорить с такой скоростью, что речь становится неразборчивой.

Но чаще такие эпизоды проходят легко и быстро – это называется “гипомания” (термин может привести к недоразумению, поскольку он означает просто приподнятое настроение без всякой мании). Иногда гипомания – результат лечения антидепрессантами при гиперчувствительной биологической системе контроля над настроением. При гипомании человека переполняет энергия. Поначалу это заразительно, но вскоре начинает утомлять. Речь становится быстрой и напористой, но за ходом мысли можно уследить (хоть и с трудом). Такие люди оптимистичны, но не иррациональны, однако их суждения и приоритеты искажены, а из-за поглощенности собой и невнимания к окружающим у них портятся отношения с близкими.

Как ни странно, при мании и даже гипомании человек редко бывает счастлив. Радость и печаль – два полюса настроения любого из нас. Депрессия уводит человека за пределы знакомого ландшафта печали в совершенно другие края, темные и холодные, и точно так же гипомания и мания выходят за границы нормальной радости и счастья туда, где нет ничего постоянного и все быстро меняется. Это царство нетерпения, где не выносят тугодумов и тупиц. Мания словно говорит: “Я хочу всего сразу, и немедленно”. Это плохо изученное эмоциональное состояние не очень похоже на счастье – скорее на взвинченность – и стоит за многими межличностными и психиатрическими нарушениями1. При гипомании человек поначалу приветлив и щедр, он раздаривает всем подряд и деньги, и ценности, и свое благоволение, но потом оказывается, что мир не проявляет ответной щедрости, и тогда возникает недовольство. Все такое медленное, что просто зло берет, а кругом одни идиоты! Щедрость может привести к разорению, а смелые прожекты идут насмарку. Все это очень злит и раздражает страдающего гипоманией, а такие чувства способны вызвать агрессию и даже спровоцировать насилие.

Хотя наверняка существует биологический механизм контроля настроения, восприимчивый к химическому воздействию, будь то антидепрессанты, алкоголь или стимулирующие средства, естественно предположить, что должен существовать и психологический регулятор, который стремится удержать наше настроение в разумных пределах. Если настроение выходит за грань допустимого, оно становится лабильным, неустойчивым. При мании человек впадает то в слезливое отчаяние, то в экстаз, и это не вызывает у наблюдателей ничего, кроме недоумения и усталости. Опытный психиатр может опереться на этот феномен, чтобы обрести некоторый контроль над больным манией, привнеся ноту меланхолии. Тогда пациент внезапно останавливается и становится способен к рефлексии. Длится это недолго, однако зачастую все-таки успеваешь провести краткую осмысленную беседу о сложившемся бедственном положении.

Многим любопытно, как это, когда повернешь ручку настройки чуть дальше нормального. Ведь у каждого из нас бывают моменты, когда мы на подъеме и все идет как по маслу. Сами собой находятся нужные слова по любому случаю, мы умны, остроумны, изысканны. Наши движения плавны и грациозны, все чувства обострены. Иногда так описывают периоды вдохновения и прилива сил, нередко уравновешенные периодами хандры, когда человеком овладевает тяга к молчаливым размышлениям. Психиатры называют это “циклотимия”. Если в древнем трюизме, что всякий гений безумен, есть хотя бы зерно истины, по всей видимости, имеется в виду именно такая контролируемая биполярность. И очень может быть, что невозможно ощутить радость, не познав отчаяния.

Откуда же берется биполярное расстройство, все эти колебания вверх и вниз? Считать одно естественным следствием другого было бы слишком просто. Здесь и коренятся представления, что в манию “вылетают” – как будто, если достаточно долго мучиться от депрессии, можно просто взять и катапультироваться из нее. Более правдоподобна и привлекательна другая точка зрения: после периода мании или гипомании человек осознает, что натворил, и тогда неизбежна депрессия. Адекватно ли подобное объяснение, вопрос спорный. Однако именно такую закономерность мы и наблюдаем.

Швейцарский психиатр Жюль Ангст (до чего же говорящая фамилия![4]) и его коллеги проследили состояние большой выборки испытуемых с биполярным расстройством в течение нескольких десятков лет. Они обнаружили, что у тех, чье биполярное расстройство было настолько тяжелым, что требовало госпитализации, эпизод с регулярными непрекращающимися колебаниями настроения мог занять пятую часть жизни. В среднем каждый эпизод длится около трех месяцев и возникает – весьма приблизительно – 0,4 раза в год2. Обычно в промежутках между эпизодами наблюдается период эутимии, но это состояние мимолетно – иногда затишье между бурями длится всего несколько часов. Многие специалисты полагают, что такой паттерн наследуется, заложен в каком-то генетическом дефекте, но это еще предстоит установить.

Иногда перепады бывают настолько регулярными, что становится страшно. Такая ритмичность часто встречается в природных биологических системах. Многие млекопитающие впадают в периодическую спячку, а некоторые, в том числе и приматы, переживают периоды эструса – половой охоты. Разумеется, репродуктивные циклы – неотъемлемая часть женской физиологии, однако распознать подобный цикл в поведении не так-то просто. Известны случаи маниакально-депрессивных циклов продолжительностью около 28 дней, однако здесь следует оговориться, что самый примечательный случай такого рода, описанный в British Medical Journal в 1959 году биологом-психиатром Джоном Краммером, – мужчина сорока восьми лет3.

Многие наши циклы циркадны – например, мы засыпаем и просыпаемся с солнцем. Эти циклы обеспечиваются сложной системой гормональных и нейрофизиологических контролирующих факторов. А их нарушение – работа в ночную смену или перелеты между часовыми поясами – сильнейшим образом влияет на наше настроение и самочувствие. Известно, что подобные насильственные сдвиги по фазе служат триггерами биполярных эпизодов у тех, кто к ним предрасположен. Например, перелет из США в Великобританию, судя по всему, часто провоцирует гипоманиакальные эпизоды, а вот в обратном направлении – нет4.

* * *

Разговаривать с Джуниором в тот вечер было попросту невозможно. Атмосфера в отделении была напряженная. Немного покапризничав, он согласился принять дополнительную дозу галоперидола – сильного седативного и антипсихотического средства; ведь, в сущности, он сам первым это предложил.

Наутро я вернулся в клинику – мне предстоял обычный рабочий день. Персонал сообщил, что около трех часов ночи Джуниор задремал. Теперь он уже встал, и да, несколько на взводе, отпускает едкие шуточки и каламбуры про то, как “ударил по басам”, как “заставил всех поплясать прошлой ночью” и так далее. Кроме того, он задирает других больных, как правило, еще более неуправляемых и с более тяжелыми нарушениями и, безусловно, не таких красноречивых, и портит всем жизнь:

– Вам нечего терять, кроме своих цепей! Вырвемся сегодня из клетки, мои пташечки! “Кто из дома, кто в дом, кто над кукушкиным гнездом!”[5] Ха!

Я сунул голову в дверь:

– Можно?..

– Не могу вам помешать. У меня нет никаких прав. Я – колония, я – поселение, я – оккупированная территория, – заявил Джуниор с ухмылкой, перебрав индийский, южноафриканский и арабский акцент.

Я обратил внимание на гитару – та одиноко стояла у кровати. Теперь было видно, что не так уж она и пострадала.

– Как жаль…

– Да, я идиот… плачь, моя гитара, плачь… – Он словно невзначай начал напевать себе под нос “While my guitar gently weeps”.

Мы поговорили о “распорядке принудительного лечения” и о том, почему события прошлого вечера придется считать шагом назад. Я понимал, почему Джуниор так злится. На самом деле ему становилось лучше. Мы решили не лишать его права на прогулки с сопровождением (с кем-то из персонала), но договорились, что ему придется ждать, пока кто-нибудь не освободится, чтобы выйти с ним на полчаса или около того. Джуниору нужно было проявлять терпение. Это надзорное отделение, но все же не изолятор и точно не тюрьма. Нам нужно идти друг другу навстречу. Нужно сотрудничать. Джуниор снова начал принимать литий, первый в истории медицины и бесспорно эффективный препарат для стабилизации настроения. Раньше он ему помогал. Пока Джуниор не перестал принимать литий, он хорошо себя чувствовал больше года – самое долгое затишье с тех пор, как заболел.

Джуниор к этому моменту пробыл в больнице не меньше двух месяцев. Его доставила к нам полиция, которой сообщили, что он подозрительно долго слоняется вокруг Вестминстерского моста. Было неясно, то ли он собирается броситься в Темзу, то ли направляется в сторону Парламента. Когда полицейские подошли к нему, он, по их словам, “молол чепуху”, что хочет опять устроить беспорядки (не так давно произошли волнения в Брикстоне). Его не стали арестовывать, а привезли в больницу.

Согласен ли Джуниор соблюдать режим? Было видно, что он уже заскучал и забеспокоился. При гипомании у человека появляется одна особенность: он с ходу подмечает в собеседнике все мелочи и готов ухватиться за что угодно – пятнышко, прыщик, неудачную формулировку, якобы слабое место – и воспользоваться этим.

– Вам это нравится, да? – спросил он тоном обвинителя. Я ответил недоуменным взглядом. – Ну, власть, контроль, тиранический режим.

– Нет. Честно говоря, я всего этого на дух не переношу.

Джуниор преисполнился презрения. Тогда почему в отделении полным-полно чернокожих?

Не поспоришь. Действительно, количество чернокожих пациентов в психиатрических больницах гораздо больше ожидаемого даже в тех районах Лондона, где преобладают чернокожие и другие этнические меньшинства. Это стало предметом озабоченности и добросовестных исследований5. Может быть, дело в восприимчивости к детским и даже внутриутробным инфекциям у иммигрантов из Африки и Карибского бассейна, которые никогда прежде не сталкивались с распространенными у нас вирусами и потому лишены иммунитета, и это каким-то образом влияет на развитие и функционирование мозга? (Трудно проверить, поскольку изменения могут быть очень тонкими и при сканировании мозга их не видно.) Может быть, это генетическое? (Вряд ли, поскольку в семейном анамнезе особых отклонений нет.) Может быть, это последствия миграции? (Не исключено, хотя большинство пациентов – мигранты во втором или третьем поколении.) Или во всем виновата марихуана и другие наркотики? (Вероятно, хотя потребление марихуаны у черной и белой молодежи одинаково.) А может быть, дело в стигматизации, то есть человеку с иными культурными установками ставят психиатрический диагноз из-за недопонимания – и да, из-за стремления к контролю? (Вряд ли, поскольку ямайские психиатры, работающие в Лондоне, ставят им те же самые диагнозы.) Или это просто реакция на расизм, свойственный нашему обществу? Я был готов согласиться, что мы живем в расистском обществе, но все же считал, что и сам я, и все представители моей профессии лишены подобных предрассудков. Большинство моих сотрудников отстаивали либеральные ценности. Нам нравилось культурное многообразие. Просто мы хотели помочь этим людям вернуться к нормальной жизни.

Что касается стигматизации, мы с коллегами систематически изучили этот вопрос. Мы предложили примерно двумстам практикующим британским психиатрам клинические зарисовки и попросили высказать свои соображения: чего следовало бы ждать от пациента, если бы этот случай был реальным (в частности, будет ли он склонен к насилию)6. При этом мы без ведома испытуемых меняли этническую принадлежность героя зарисовки. И обнаружили, что диагноз действительно некоторым образом зависел от того, был герой зарисовки белым или принадлежал к афро-карибскому меньшинству. А главное – если гипотетический пациент был черным мужчиной, риск насильственных действий и в самом деле оценивался заметно выше. Мы объяснили этот феномен “расовым мышлением”: это социологическое понятие предполагает, что расовые стереотипы есть у всех, встречаются везде и обычно нежелательны (впрочем, не всегда). К счастью, если человек осознает у себя расовое мышление, он в силах его побороть, в отличие от идеологического расизма. Потому был сделан вывод, что подозревать профессионалов в “расизме”, возможно, и необходимо, но зачастую это ведет только к обидам и встречным обвинениям. Наше исследование проходило за несколько лет до доклада Макферсона по поводу поведения полиции в деле Стивена Лоуренса и до появления понятия “институционного расизма”7.

Но в тот момент, в палате Джуниора, я проглотил наживку. Какой же я расист, в самом деле? Я давно заметил, что Джуниор постоянно об этом заговаривает и делает обидные намеки. Он просто не хочет брать на себя ответственность за свои поступки, гласил мой вердикт.

– Еще бы вы так не сказали! Белый человек даже не понимает, что ведет себя как расист, когда говорит с черным. Как и черный человек даже не понимает, что никогда не найдет себе места в культуре белых. – Джуниор разгорячился. – Ничего-то вы не знаете! “Кто честной бедности своей стыдится и все прочее”[6], Робби Бернс, рабби Зигмунд… Да я получше вас психиатр, вам таким и не стать никогда! – Он сорвался на крик: – Идите почитайте Франца Фанона, а потом с вами можно будет разговаривать!

* * *

Я узнал, что Франц Фанон родился в 1925 году на Мартинике, которая тогда была французской колонией в Карибском бассейне. Он был сыном чернокожего отца, принадлежавшего к среднему классу, и матери-мулатки. Во время Второй мировой войны он воевал в составе Свободных французских сил в Северной Африке и во Франции, был ранен и получил орден Croix de Guerre – “Военный крест”. После войны Фанон изучал медицину в Лионе, специализировался по психиатрии. В качестве дипломной работы он представил трактат, который впоследствии стал его первой книгой – Peau noire, masques blancs (“Черная кожа, белые маски”)8; я взял ее в библиотеке. По всей видимости, университет не принял работу за “неуместный субъективизм”, и в 1952 году Фанон представил другую – разбор медицинского случая в менее спорной области нейропсихиатрии9.

Первым местом работы Фанона стала психиатрическая больница города Блида-Жуанвиль в Алжире, куда его приняли в 1953 году. На 2500 коек было восемь психиатров. Фанон провел там множество реформ, ввел эрготерапию и привлекал пациентов к управлению больницей. Он пытался создать общую среду для больных европейского и африканского происхождения, но обнаружил, что, если первым это полезно, вторые становятся “злобными и апатичными”. Это Фанон объяснял тем, что по ошибке прибегнул к “колониальной политике ассимиляции”, но он исправил свою ошибку, когда ввел в больнице местные целительские практики10.

В книге “Черная кожа, белые маски” Фанон опирается на литературу, антропологию и психоанализ в понимании Фрейда, Адлера и Юнга, а также на философов, в том числе Жан-Поля Сартра и Гегеля. Он пишет о страхе белого человека перед черным (который он называет “негрофобией”, хотя теперь этот термин устарел) из-за сексуальной зависти, а также об усвоенном расизме у себя и у своих предков, который приводит к неразрешимому конфликту. “Антилец – раб своего культурного наследия. Раньше он был рабом белого человека, а теперь сам себя поработил”11. В 1956 году Фанон вступил в алжирский Фронт национального освобождения и занял более активную революционную позицию против французского неоколониализма. В 1961 году он умер от лейкоза. Тогда он был послом Алжира в Гане.

Жаль, что я раньше не знал ничего о Фаноне – теперь я понимал, почему он служит источником вдохновения для психиатрических больных карибского происхождения. Концепция расового мышления, наверное, понравилась бы Фанону на первых этапах его теоретических размышлений, в период “Черной кожи, белых масок”, но не потом, когда он стал придерживаться более радикальных взглядов.

* * * 

Раздражительность и идеи величия у Джуниора понемногу отступали, и теперь с ним можно было разговаривать относительно подолгу, не перескакивая с предмета на предмет (это иногда называют “скачка идей”), и без утомительного препирательства, пусть и беззлобного. У нас были важные темы для обсуждения: как спасти карьеру, как восстановить отношения с друзьями и родными, как в будущем избежать госпитализации в психиатрическую больницу. Тон бесед был серьезный, даже меланхоличный. Я не знал, что это надвигающаяся депрессия или, как считали те, кто знал его лучше, просто настоящий Джуниор – задумчивый, замкнутый, печальный молодой человек. Иногда он все же не удерживался от шпилек в адрес моих “привилегий белого человека”: “Вам-то легко говорить” и “Готов спорить, вам в жизни не приходилось ни за что бороться”. Кроме того, у нас случались и неформальные разговоры о музыке. Я сказал Джуниору, что немного играю на пианино. Мы оба обожали джаз.

Поскольку Джуниор находился на принудительном лечении согласно закону об охране психического здоровья, он не мог выходить из здания больницы без сопровождения, и это оставалось источником конфликтов и обид. Джуниор понимал, что в принципе, если выйдет один, не долечившись как следует, может попасть в беду, и видел, что ограничения постепенно ослабевают. Но для него это было слишком медленно. Я тогда лишь проходил стажировку как психиатр, поэтому решения по режиму принимал не я, а консультант. Но я придумал, как развеять скуку и укрепить наше растущее взаимопонимание, и пообещал Джуниору, что буду сопровождать его во время следующей прогулки по территории больницы – и пусть он возьмет гитару.

И вот мы отправились в спортивный зал при больнице. С одного конца там была замаскированная сцена, покрытая пылью и загроможденная сломанным спортивным снаряжением, теннисным столом, пустыми каталожными шкафами и прочим хламом. Но там же, под зеленым чехлом из мешковины, стоял настоящий концертный рояль Bliithner, та самая модель, на которой Пол Маккартни впервые сыграл “Let It Be”. Я знал, что рояль настроен, поскольку сам играл на нем, когда аккомпанировал рождественской пантомиме. Джуниор был заворожен, только и смог выдохнуть: “Ух ты”. За несколько лет до того у нас лежал виртуоз Джон Огдон12, и он играл на этом рояле. У него было тяжелое психиатрическое расстройство, вероятно, разновидность маниакальной депрессии, о чем много писали в прессе, и один раз, когда у него случился период ухудшения, он использовал нашу больницу как базу, откуда выезжал давать концерты в центре Лондона.

– Ну, давайте устроим джем-сейшн, – сказал Джуниор, достал гитару и настроил инструмент – треснувший, но в остальном вполне рабочий. Музыканты-любители наверняка не раз бывали в компаниях, где собравшиеся по очереди выкликают названия песен и фамилии исполнителей, рассчитывая найти что-то общее. Иногда, ко всеобщей досаде, это не получается. Я предложил начать с классики. Может, “Summertime” Гершвина?13 Беспроигрышный вариант.

Мы несколько раз сыграли мелодию и прекрасно разогрелись. Джуниор знал слова. Музыка текла словно сама собой, мы расслабились. Это было настолько не похоже на обычную обстановку наших встреч, что у нас возникло ощущение, будто мы школьники, которые сговорились удрать с уроков.

– Джордж Гершвин, “Порги и Бесс”! Как только молоденькому еврею из Бруклина удалось так понять самые глубокие и мрачные пучины негритянской жизни? – спросил Джуниор.

– В том и состояла его гениальность – создавать музыку, понятную всем.

– Мелодично, согласен, но как же культурная принадлежность? У вас, евреев, своя мрачная история, зачем вам наша?

Мне не хотелось портить атмосферу, но на что он намекает? И вдруг все обрело смысл. Все эти разговоры об “отпусти народ мой”, оккупированных территориях, Робби Бернсе и рабби Зигмунде… Это было вовсе не заигрывание с мыслью, что евреи-жертвы теперь стали агрессорами (и не подшучивание над моим шотландским акцентом): Джуниор метил в меня лично. Он пытался найти у меня какое-то слабое место, которым потом можно воспользоваться, вероятно, чтобы выровнять дисбаланс сил между нами с его точки зрения. И сделал вывод, что я еврей. Я не собирался углубляться в разговоры о моем происхождении и личной жизни. Все-таки нужно устанавливать подобные границы, чтобы сохранять профессиональную дистанцию. Можно держаться по-дружески, но нельзя становиться друзьями. Я попытался сменить тему.

– Что скажете о двенадцатитактовом блюзе? – Я взял несколько аккордов, и мы заиграли.

– Can the blue man sing the whites or are they hypocrites to sing the blues?[7] – с выражением пропел Джуниор, когда мы закончили роскошной большой септимой.

– Давайте немного сбавим обороты. Может, мягкий джаз? – предложил я.

Мы обменялись несколькими фамилиями. Я предложил хит Грувера Вашингтона – там во вступлении сложные хроматические ходы, зато потом простой рифф, вокруг которого можно импровизировать.

– Славно! – одобрил Джуниор. – Это у меня мелодия для соблазнения – для зрелых дам.

 Just the two of us…14  

Нас только двое…

Мы посмеялись. Атмосфера была восстановлена.

Я взглянул на часы. Нас не было в отделении больше часа. Я задумался о том, как мощно музыка связывает людей и доходит туда, куда нет доступа ни лекарствам, ни словам. Но настала пора возвращаться. Я закрыл крышку рояля, Джуниор убрал гитару в футляр. Провел рукой по деке и поморщился:

– Думаю, это можно починить. Надеюсь.

Я уверенно кивнул.

– Ах да, спасибо, – негромко и искренне продолжил он. – Было здорово.

– Да, еще как.

На пороге он вдруг остановился:

– Так вы еврей?

Я ответил не сразу.

– Да.

Он посмотрел мне прямо в глаза:



Поделиться книгой:

На главную
Назад