Граббе был известен как нестерпимый подчиненный и теперь он, не стесняясь, шел против Головина, когда по
Высочайшему повелению под главным начальством Головина и непосредственным начальством Граббе, повелено образовать Черноморскую береговую линию под начальством генерал-майора Раевского, человека решительно ни к чему не способному, несмотря на свой большой ум и огромную энциклопедическую начитанность, совершенно чуждую всякой специальности.
С первого же лета Раевскому дан отряд для занятия указанных мест на черкесских берегах Черного моря и возведения на этих местах укреплений. На него было возложено вести ежедневные военные журналы, которые по команде шли к докладу Государю. Раевский ухитрялся включать в них, им же вымышляемые, будто исторические сведения, повествовании о<б> обычаях и взаимных отношениях горских племен, тоже от начала до конца им самим выдуманные.
Эти военные журналы так понравились Императору Николаю, что он стал их читать Императрице, которая до того ими увлеклась, что изъявила желание их чаще получать, вследствие чего воспоследовало Высочайшее повеление, чтобы не зависимо от военных журналов, представляемых Раевским по команде через Тифлис, он представлял копии с них прямо к Военному Министру.
Тогда Раевский стал вводить в эти журналы загадочные предметы, которые в частных письмах он пояснял своим придворным связям, как контролирующие и обвиняющие своих непосредственных начальников Граббе и Головина, над которыми он едко издевался, выставляя обоих пошлыми дураками. Впрочем при этом Раевский все-таки, хотя сколько-нибудь, да сохранял призрак осторожности. Но когда неприятель стал овладевать нашими прибрежными крепостями, и что по Высочайшему повелению воспоследовал запрос Головину, Граббе и Раевскому, и по получении ответа, Военный Министр послал им бумагу, по слогу явно продиктованную Императором, которого слог совершенно отличался своим повелительным тоном, начинающуюся словами: «Усматривая совершонное разноречие в отзывах трех главных Начальников Кавказа!»…Тогда Граббе и Раевский гласно стали провозглашать, что сам Государь признает их равными Корпусному Командиру впоследствии чего Граббе отстранил от себя власть Корпусного Командира, фактически отделяясь от него, а Раевский с цинической наглостью стал официально поднимать на смех повеления Граббе и Головина, отвечая на их формальные бумаги колкостями и пошлыми насмешками.
Все эти обстоятельства, добавленные к прежним опалам, окончательно сломили природную неприклонную энергию Головина, и он письмом Государю просил увольнения от занимаемого им поста, что и получил.
Странное явление представлял Головин в звании Члена Государственного Совета. Привыкши к напряженной служебной деятельности, он тяготился без обязательной деятельности, в нравственном отношении заменив изуверные мистические мечты на чудовищные физические упражнения плотской секты Татариной, пережив мужественную силу своего сложения. Под конец своей жизни он остался ни с чем, с совершенно поколебленным доверием к своим прежним убеждениям, представляя собой могучий корабль, плывущий не имея цели куда пристать. Точно так же Головин, усомнившись в истине пережитых им упований, в своих мыслях лишенный всякой устойчивости, бродил в своих мыслях, не будучи в состоянии решить самому себе его прежний верования греховны или благочестивы? Что, тем самым, сильно тяготило его мышление и что душевно он был строжайше нравственен.
Николай Николаевич Раевский
Сын славного сподвижника деятелей Отечественной войны, он четырнадцати лет от роду с братом своим участвовал в этой эпопее Русской Армии, и когда корпус его отца отрезывался неприятельскою колонною, доблестный Корпусный Командир Раевский, впереди своих двух сынов державших по знамени, пошел напролом вражеской колонны.
Само собою <разумеется что> Николай Николаевич, со столь юных лет состоя в рядах русских героев, не мог иметь удовлетворительных воспитания и образования, но одаренный большими умом и восприимчивостью, он пополнил недостатки своего образования большою начитанностью, в последствии придавшее ему, поверхностные энциклопедические познания, которые в нем развили самое искусное шарлатанство, отличающееся своею наглостью.
Все это в совокупности сделало из Н.Н. Раевского замечательную умную личность — без веры религиозной и общественной, глубоко непотрясаемому убеждению, презирающего Свет, людей, их деяния и учреждения, над которыми он с глубочайшим цинизмом смеялся.
Большие придворные связи и память о заслугах его отца, ему сильно покровительствовали.
В Персидскую войну 1826-го года он получил на Кавказе начальство славного Нижегородского драгунского полка, которым он вовсе не занимался не имея ни малейшего понятия о службе. Потом участвовал в последующей, по заключении Мира с Персией, Турецкой войне, завел интриги, вследствие которых Паскевич его выпроводил из Армии и подверг его в генеральском чине аресту по Высочайшему повелению.
После этого Раевский <какое-то время> оставался без назначения и, наконец, получил в 1838 году начальство над вновь образуемой береговой Линией Черного моря.
Тут он оказался вредным и невозможным шутом. Не зная русского языка, он по-французски диктовал военный журнал своему приятелю, безалаберному Льву Пушкину, брату поэта, писавшему этот журнал по-русски, <который> беспрестанно повторял: «Да это не возможно писать, это выходит из всякого правдоподобия!». На что Раевский постоянно возражал одно и то же: «Любезный Лев Сергеевич, вы глупы и ничего не понимаете, чем больше вранья представлять в Петербург, тем более его это восхищаешь и приобретаешь кредита у него!».
Как отрядный начальник Раевский был невозможен, и напр<имер>, в переходах сидя верхом в какой-то шутовской полуодежде заставлял на походах целые полки, которых солдаты взявшись друг друга под руки, идя гусем выплясывая с припевом малороссийского «журавля», подпеснею, своей пахабностью, непечатную.
Раевский не успел изгнать всякий порядок и дисциплину в войсках порученного ему отряда, единственно потому, что они были образованы Вельяминовым и еще имели ближайших начальников, избранных этим, в полном смысле славным, генералом.
К счастью Раевского он кончил свою карьеру удалением от начальства береговой Линии с оказанным благоволением, потому что в Петербурге сочли невозможным его заслуженно карать за все его дела, то и сочли лучше притвориться, что не знают их.
Нахальство и находчивость Николая Раевского были изумительны, вот тому пример.
Было время, когда княгиня Елизавета Ксаверьевна Воронцова имела связь с Александром Раевским, родным братом Николая. Связь кончилась публичным позорным скандалом, но все-таки она, естественно, имела влияние на расположение графини к Николаю Раевскому, когда он после Турецкой войны 1829-го года, без назначения жил на южном берегу Крыма, где изредка посещал Воронцова в Алупке и своим редким умом забавлял княгиню. Оба Воронцовы постоянно приставали к Раевскому, чтобы он чаще их посещал и оставался у них на несколько дней. Раевский же отговаривался тем, что он не в состоянии выносить жар застегнутый в военной одежде, тогда графиня придумала его нарядить в старые свои придворные платья, слишком пышные, чтобы их отдавать горничным, и их раздирали по переднему лифу и надевали на высокого, плечистого Николая Раевского, служащего всем забавой в этом наряде, в котором он являлся к столу и в гостиную.
Обычаи Алупки были следующими: по пушечному выстрелу в «6» часов собирались к обеду, после которого переходили в гостиную, где граф Михаил Семенович садился в высокие кресла, стоящие против поперечной стороны стола, вдоль которого на диване сиживала графиня близ своего мужа и рядом с нею Раевский в ее нарядном платье. Это было время связи княгини Воронцовой с начальником военных поселений графом Витте.
За чем-то вызвали графиню Воронцову. Она встала и сказала Раевскому ее пропустить, о<н> медленно, медведеобразно стал вставать, ладонью опираясь о стол: графиня дружески ударяя его по плечу промолвила: «Raevsky comme Vous etes lent!»[150]. On обернул голову к ней и, смотря ей в глаза произнес: «Faut-il Madame etre Vite pour Vous plaire!»[151].
По удалении с береговой линии, Раевский поселился на южном берегу Крыма в имении своей богатой жены, урожденной Бороздина. Здесь он скоро восстал против князя Воронцова, по своему обыкновению стал распространять пошлые эпиграммы и вымыслы о нем, так что князь запретил его принимать.
Раевский до то<го> нагло презирал Петербург, что в первой экспедиции <на черноморской> береговой линии, во время постройки укреплений, он углубился диктовать по-французки проект Пушкину, писавшему его по-русски, морского военного поселения на восточном берегу Черного моря, <которое должно было> служить местному флоту тем же, чем военные поселения предполагались служить в сухопутном войске. Пушкин тщетно клялся, что это невозможный сумбур самого дурацкого пошиба. Раевский же твердил одно: «Вы ничего не понимаете. Мудрецы Петербурга, гиганты в невежестве и дурости, веко верят, когда умеешь изложить».
Этот пресловутый проект морского военного поселения кончался просьбою зачислить в поселенцы Волконского, женатого на родной сестре Николая Николаевича, последовавшей за мужем, сосланным в Сибирь по делу тайных обществ, открытых в 1825 году.
Несмотря на все происки Раевского, этот проект не был принят к докладу в Петербурге, а проекты Раевского и он сам презрительно осмеяны.
Раевский где-то, в неизвестной глуши, помер всюду и всеми совершенно забытый.
Анреп заменил Раевского.
Анреп
Не иносказательно, а истинно был помешанный, корчивший героя храбрости и честности до исступления, в действительности же совершенно ни к чему не способный, внушаемый какими-то фантастическими идеалами, в особенности в военном отношении. В Турецкой войне пятидесятых годов на линии Дуная практически доказал свою совершенную неспособность и ничтожество.
С Граббе Анреп был заклятый враг не щадивший первого. На каком-то царском смотре, по словам Анрепа, Граббе, как дивизионный начальник, в команде переврал приказание Государя, так что Анреп со своею бригадою исполнил движения, не соответствующие Высочайшей воли, вследствие чего пред всем сбором многочисленного войска Государь Николай повелел послать Анрепа за фрунт.
Вследствие этого Анреп имел объяснение с Граббе, при котором оба распетушились до того, что первый вызвал своего соперника на поединок, но как оба сознавали, что им в России стреляться не благоразумно, то согласились стреляться за границей, куда Анреп поехал и где несколько месяцев тщетно прождал Граббе, избежавшего поединка. Впоследствии это послужило Анрепу поводом обращаться и отзываться о Граббе с величайшим презрением, выставляя его трусом и бесчестным актером.
Сам по себе Анреп был добрый человек, не способный сознательно делать зло и бесчестный поступок, но как пустая помешанная личность, окружающие его вводили в самые неблаговидные поступки.
Прочий генералы на Кавказской линии были личности пустейшие, без всякого значения, единственно употребляемые для обязательных инспекторских смотров. Одно исключение составляет Засс. Курляндец, без признака образования и убеждений, имевший особые способности на вооруженный разбой на широкую ногу, которые в случаях надобности наказать вероломство какого-либо туземного племени, Вельяминовым поручалось набег, остальное же время этот славный генерал держал Засса, как говорится, на цепи.
Полковые командиры, выдресованные Вельяминовым, хотя не представляли ничего особенного, но на своих постах были удовлетворительны и достойно поддерживали в своих полках дивный военный кавказский дух.
Зато закавказцам, из трех старших генералов иноземцев двое, Фезе и Клюке фон Клюгенау были ничто иное как бестолковые хвастуны с обращением казарменных капралов, третий армянин князь Моисей Захарович Аргутинский-Долгоруков, совершенный выродок своей национальности, при грубом воспитании и отсутствии всякого образования, отличался своим строгим бескорыстием и личною храбростью, к тому же хорошо говорящий на туземных наречиях, вел все переговоры лично, без переводчиков, и одаренный всей многообразной хитростью и лукавством армян, превосходно ладил с неприязненными нам племенами, через своих отличных лазутчиков, заблаговременно зная малейшие замыслы и намерения горцев.
Закавказские войска свято хранили предания о дивных боевых подвигах своих полков, но долгое время оставаясь без боевых упражнений, быть может отчасти, отстали в боевом отношении от войск, расположенных на Кавказской Линии.
Нейдгард
Вместо Головина назначен был командир Армейского корпуса, расположенного в Москве. Нейдгард должно быть потому, что на смотрах Императора Николая Государю нравилась выправка солдат, чистота амуниции и оружия, благовидность фронта и маршировка, отчетливость ружейных приемов корпуса Нейдгарда, представленного на смотре, то же, вероятно, повлияло на это назначение благорасположение канцелярии Военного Министерства, причем должно полагать, что не мало посодействовало личное корыстолюбие Военного Министра Чернышева, как ниже поясним.
Нейдгард происходил из темного немецкого семейства, был брюзгливый маленький человечек, искательный и низкопоклонный до подлости пред сильными и влиятельными личностями, деспотически надменен и груб со всяким подчиненным, не имеющим покровителей.
Я его знал в первый период своей службы в Московском корпусе графа Петра Александровича Толстого, при котором Нейдгард был начальником штаба.
Граф Петр Александрович Толстой не отличался особыми дарованиями, а образование его по отношению к прошлому веку удовлетворительно, но он отличался правдивостью, прямотою и патриотизмом, совершенно подобными нашим лучшим достославным древним боярам: его поговорка, которую он глубо<ко> прочувствовал, была: «Братец, Россия вить наша мать!». В обхождении его не было и призрака гордости и, например, при инспекторских смотрах, когда его окружали солдаты, которых он спрашивал претензии, граф Петр Александрович непременно спросит: «Нет ли у кого понюхать табаку?». Тотчас явятся несколько тавлинок и Корпусный Командир на радость всех окружающих его солдат в одну из поднесенных тавлинок опустит пальцы и, втягивая в них щепотку табаку, всегда промолвит: «Экой братец у тебя славный забористый табак!». Но граф, с неприступной гордостью нес свое русское достоинство. Вероятно, это <чувство развилось у него> пред Отечественною войной, когда он был послан в Париж полномочным министром внушил Наполеону I-му глубокое уважение и внимание.
Когда граф Петр Александрович в Москве командовал 5-м пехотным корпусом, он был предметом выказываемом ему всеобщего уважения, начиная с самого Императора Александра I-го и даже и царских временщиков не исключая, прозванного «Сила Андреевич» всеми ненавидимого, страшного графа Алексея Андреевича Аракчеева.
В Москве граф Петр Александрович вовсе не обращал внимания на канцелярские мелочи своего штаба, представляя их своему Начальнику Штаба, сам же с отеческою заботою заботился, чтоб солдаты имели хорошую пищу, управлялись правильно без лишнего и неправильного отягощения.
Нейдгард же, со своею немецкою мелочностью, копошился в своей канцелярии Штаба, наблюдая, чтобы все отписки и срочные отчеты, на которые никто не обращает внимания, велись аккуратно и своевременно.
В 5-м корпусе, при доступности Корпусного Командира, начальник Штаба не мог заслужить ни чей нелюбви, но он всем надоедал своей немецкой мелочностью.
Всех изумило назначение Нейдгарда Командиром Отдельного Кавказского корпуса и Главноуправляющим Гражданскою частию как генерала, не имеющего никакой военной репутации и никогда не управлявшего самостоятельно гражданской частью, в страну, где кипела самая трудная война и где сложное гражданское управление еще далеко не устоялось и требовало трудные головоломные соображения для применения к учреждениям остальной империи. Во время управления Нейдгарда, внушенный своею нелюбовью к немцам, я вышел в отставку, так что не был свидетелем всех безумных, своеобразных беззаконных мер, введенных немецким авантюристом, в управление славным Кавказским Корпусом и по гражданской части Закавказа.
Но опять вступив на службу при назначении графа Воронцова Главнокомандующим и Наместником Кавказским (там он и получил княжеский титул. —
Князь Михаил Семенович Воронцов
В Русском Архиве напечатана моя статья под заглавием «К биографии князя М.С. Воронцова!», но, как статья, назначенная к печати, естественно, многое упущено.
Князь Михаил Семенович от природы не был одарен никакими мало-мальски выдающимися дарованиями, но особенно в возмужалом возрасте, он служил примером, как разумное и прекрасное воспитание и образование в состоянии обратить само£ обыкновенное существо в замечательного государственного деятеля.
Воспитание и образование князя Воронцова развили в нем гуманность, справедливость, высокое благородство, во всех его поступках настойчивость, никогда и ни в чем не ослабевающую деятельность, доходящую до совершенного самозабвения, и постоянную наблюдательность обсуждаему здравомышлением. В семейном отношении счастье ему не благоприятствовало, и он глубоко чувствовал это, зная все распутство своей жены.
Единственный его первый ребенок — дочь Иозефина, умерла в юности, остальные дети, носящие его имя, по чертам их лиц во всеведение были не его дети, но несмотря на это князь был постоянно добр и нежен к ним.
К жене своей князь Воронцов по наружности при посторонних был уважителен и этим принуждал всех оказывать ей самое изысканное почтение, но сколько раз, находясь по службе на один с князем в ее присутствии, если она вмешается в наши переговоры, то он отпускал ей самый колкии намеки, иногда даже дерзость, при чем его лицо выражало наиглубочайшее презрение! Она же постоянно изумляла своим хладнокровием, как-будто эти намеки и дерзости не к ней относились, чем явно доказывала, что привыкла к подобным выходкам.
Одно из первых предметов, которые пришлось Воронцову распутывать относительно управления Нейдгарда, было дело провиантское.
Объезд Военного Министра Кавказа отозвался общим возмущением горских племен, что весьма естественно потому, что Чернышев не имел понятия об обычаях и умозрении туземцев. Прибывши с целью свергнуть Головина, которого он ненавидел, потому что Головин был назначен Императором на Кавказ помимо его Чернышева, и что Головин не вносил оброки в Военное Министерство, Чернышев прибыв на Кавказ, как истый надменный и наглый временщик, знать не хотел ознакомиться с духом и особенностями туземцев, он как диктатор повелевал по своим невежественным теоретическим понятиям почерпнутым в Петербургских канцеляриях.
Последствиями восстания горцев было очевидное совершение недостача численности войска на Кавказе о чем, посредством фельдъегеря, доведено было Государю, в то время путешествующему.
Николай Павлович, получивши донесение о том, отправил фельдъегеря, сопутствующего ему, в какую-то пехотную дивизию с повелением немедленно следовать на Кавказ форсированным маршем, о чем тот же фельдъегерь привез уведомление Головину. Немного времени спустя прислали на Кавказ еще другую пехотную дивизию.
Естественно, эти обе дивизии, расположенные во внутренних губерниях, продовольствовались на суммы, отпускаемые Военному Министерству, которое не перевело эти значительные деньги в Кавказское интенданство, нашедшее вынужденным довольствовать эти дивизии, в продолжении полугода, всеми запасами и средствами.
Когда Нейдгард потребовал пополнения этих запасов и средств Военное Министерство сделало начет на Кавказское интенданство в слишком шестьсот рублей за израсходование Кавказских запасов.
Нейдгард, по-видимому, опасаясь навлечь на себя гонение Военного Министерства, завел пустую переписку, расплодившуюся в огромных размерах, а положенные продовольственные запасы на случай < военного> замешательства с Персией и Азиатской Турцией все-таки не пополнялись в стране, где наше владычество еще далеко не утвердилось. По прибытии в Тифлис Воронцова, вникнувшего во все подробности этой казнокрадской проделки, он потребовал от Чернышева немедленной высылки этой суммы, которая, наконец, безоговорочно была выслана.
В Дагестане по распоряжению Нейдгарда генералом Клюке фон Клюгенау была заведена самая грязная и наглая маркитанская проделка по снабжению войск винною порциею. Именно, что при передвижении какое не было число войск, обязательно маркитанту высылать свои припасы и всюду, где они останавливались, вся прочая жительская торговля прекращалась и воспрещалась! Вследствие этого в те аулы, где торговля процветала, туда высылалось несколько солдат и маркитанская монополия заменяла торговлю жителей!
Это наглое злоупотребление прекращено одним повелением новоприбывшего Главнокомандующего. Но самое наглое злоупотребление власти, из числа мне известных, <во время> управления Нейдгарда оказалось в самом Тифлисе.
По назначении Нейдгарда на Кавказ, он в Москве пригласил прибыть в Тифлис своих земляков немцев-ремесленников: сапожников, портных, кузнецов, колбасников, дамских парикмахеров и пр., которых наехала целая колония.
С самого прибытия в Тифлис Воронцов, еще мало известный в своем егерском сюртуке, отправился пешком прогуливаться, и увидев вывеску француза дамского парикмахера, зашел в этот магазин. Хозяина не было дома и его встретил красавец, молодец в шинели Грузинского Гренадерского полка, которым тогда командовал флигель-адъютант Копьев. На расспросы князя Михаила Семеновича гренадер передал, что он отдан из полка в учение дамского парикмахера и недавно поступил вместо однополчанина, утопившегося с отчаяния скверной жизни, так как хозяин принуждает к самым отвратительным черным работам, бьет без пощады и кормит самым скверным образом, впроголодь, так как казенный, его гренадера, паек удерживается в полку. Вернувшись домой, Воронцов тотчас послал в Штаб за справкою, каким образом из полка отдан строевой гренадер на обучение мастерства женских причесок? Оказалось, что воспоследовало предписание Нейдгарда всем полковым командирам и начальникам отдельных частей отдать солдат командуемых ими частей в обучение разным приезжим мастерам и ремесленникам.
Воронцов приказал полиции на утро собрать перед его домом всех нижних чинов находящихся в Тифлисе не при своих частях.
Таких солдат собрали более шестисот человек.
В военном отношении <моя память> фотографирует Нейдгарда как военного генерала. Строго правдивая статья барона Торнау помещена во второй книге за 1881 год «Русского Архива».
Удивительно, как князь Воронцов быстро и верно решал докладываемые ему дела, и это служило неопровержимым доказательством, с каким постоянным вниманием он следил за всем восходящим до него в продолжении столь долгого служебного поприща, проведенного почти исключительно на действительной службе, так как он только короткое время был адъютантом графа Петра Александровича Толстого, при Петербургском же Дворе он никогда не бывал иначе как проездом из самостоятельно занимаемых им постов. По возвращении князя Михаил Семеновича Воронцова с оккупационным своим корпусом из Франции в Россию, он подвергся негодованию Императора Александра I, вследствие чего он не вышел в отставку, а удалился в 1881 году вново купленное имение в Киевской губернии «Мошня», <приобретенное> на приданое его жены — 5 миллионов рублей.
В этом селе Мошня князь Воронцов пробыл некоторое время, занимаясь его устройством, и с самодовольствием вспоминал впоследствии, между прочим, об огромном озере, лично им исследованное плавая в маленьком каюке, называемом народом «душегубкою», он впоследствии обратил в превосходный луг.
По окончании своей плодовитой служебной деятельности князь Воронцов удалился на некоторое время в «Мошню» и пред самою кончиною приехал в созданное им свое любимое детище Одессу, где и почил искренне оплакиваемый множеством бывших его подчиненных, неменьшим числом знавших его и множеством облагодетельствованных им.
Впрочем, нечего распространяться об этой личности принадлежащей к сонму наилучших и яснейших мужей нашей отечественной летописи.
Князь Александр Иванович Барятинский
Об этом фельдмаршале в моих бумагах имеется особенная интимная биография, здесь не помещаемая, потому что слишком грустно она рисует, каких ничтожных личностей прихоти выводили у нас, и тем окончательно опошливались в России высокие служебные положения, губя отечество, представляя ничтожеству влиять на его управление и судьбы.
Сочинения г-на Н.С. Мартынова
Гуаша[152]
В 1837 году я отпросился волонтером Кавалергардского полка на Кавказ для участвования в экспедиции против горцев, проэктированной на правом фланге Кавказской линии. Сборным пунктом для отряда был назначен Ольгинский пост[153]. Устроив наскоро свое походное хозяйство в Ставрополе, я отправил оттуда вперед купленных мною вьючного верблюда и верховую лошадь, приказал калмыку, который был нанят для ухода за ними, следовать как можно поспешнее в действующий отряд, сам же выехал тремя днями позже на перекладной.
Приезд мой в Ольгинское весьма обрадовал моих гвардейских товарищей: по обстоятельствам, независящим от меня, я оставил Петербург гораздо позднее их, а потому они были в праве рассчитывать, что получат чрез меня самые свежие известия о своих знакомых и родных. Удовлетворен по возможности любопытству каждого, я, в свою очередь, отнесся к ним с вопросом: «Ну а вы что тут поделываете? Как живете на Кавказе?».
— «Ничего, жить можно: почва благодатная», — ответил мне Монго Столыпин, слегка подмигивая глазом и кивая головой на Долгорукого, — «Вот Долгорукий[154] уже успел здесь влюбиться».
— «Да полно же, Монго, как тебе не стыдно порочить мое чистое, бескорыстное чувство, клеймя его этим пошлым названием», — заметил почти с упреком сей последний.
— «А как же прикажешь называть твое чистое бескорыстное чувство? Ведь она девушка? Да еще и прехорошенькая девушка».
— «Нет, она ребенок», — тихо и грустно произнес Долгорукий; потом с необыкновенной живостью обратясь ко мне и схватив мою руку, он шепотом прибавил: «Представь себе, Мартынов, ведь ей только 11 лет! Но что это за дивное и милое созданье!». И взгляд его при этих словах был полон невыразимой нежности.
— «Здесь, князь, в 11 лет девушек замуж выдают», — сердито проворчал разжалованный Штольценвальд. — «Не забудьте, что мы здесь не в России, а на Кавказе, где все скоро созревает».
— «Да растолкуйте мне ради Бога, господа, о ком у вас идет речь? Я ровно ничего не понимаю: и кто такая эта девушка, я почему вы все ее знаете?» — обратился я с вопросом ко всем присутствующим.
Тут мне рассказали, что недалеко от Ольгинского укрепления, на левом берегу Кубани есть мирный аул, куда все офицеры наши ездят закупать себе разные кавказские произведения. Случайно увидели они там молодую черкешенку необыкновенной красоты, на ней не было чадры[155], а потому им удалось вполне разглядеть черты ее лица. Национальный костюм ее, а равно и внутренние украшения сакли отличались изящностью и некоторою роскошью, недоступной для большинства местных жителей. По всему заметно было, что она принадлежит к аристократическому семейству. Отец ее офицер, русской службы, находился в то время с милицией на левом фланге в отряде генерала Фезе.
С такой обстановкой и столь заманчивой вывеской, как эта хорошенькая девушка, понятно, что торговля дома должна была процветать: действительно, в несколько дней офицеры наши закупили у хозяев все, что только было налицо в сакле. Расчет их при этом был самый верный; они весьма хорошо понимали, что когда не останется более ничего для продажи, от них станут принимать заказы, а заказы неизбежно поведут к сближению: установятся ежедневные сношения с аулом, а им только того и хотелось. В момент моего прибытия в отряде можно было положительно сказать, что кружок, к которому принадлежали мои товарищи, уже пустил корни в ауле: в какое угодно время дня, непременно уж кто-нибудь из наших да там находился: один привозил сукно на Черкесску, другой выбирал галуны или примеривал башлык, одним словом работа шла безостановочная. Я пожелал знать, на каком языке они объясняются со своей красавицей. Мне отвечали, что она понимает несколько слов по-русски, да сверх того, в затруднительных случаях, призывает на помощь Дмелыма, одного из крепостных работников ее отца, который говорит по-хохлацки довольно бойко.
С первого дня как увидел Долгорукий Гуашу (так называли молодую черкешенку), он почувствовал к ней влечение непреодолимое; но что всего страннее: и она, со своей стороны, тот час же его полюбила. Выражала она эту любовь совершенно по своему: безыскусственно и просто, как было просто и безыскусственно ее обхождение, но даже и в самых мелочах было заметно предпочтение, которое она оказывала ему пред другими его товарищами. Для всех она была только приветлива, для него одного ласкова!
Бывало, подойдет к нему, возьмет его за руку и долго, долго смотрит ему в глаза; потом вздохнет и сядет возле него. Случалось, напротив, что в порывах шумной веселости она забежит к нему сзади, схватит его неожиданно за голову и, крепко поцеловав, зальется громким смехом. И все это происходило на глазах у всех; она не выказывала при том ни детской робости, ни женской стыдливости, не стесняясь даже нисколько присутствием своих домашних.
Все мною слышанное крайне удивляло меня: я не знал как согласить в уме своем вольное обращение девушки с теми рассказами о неприступности черкесских женщин и о строгости их нравов вообще, которые до тех пор были в большом ходу между нами. Впоследствии я убедился, что эта строгость существует действительно только для замужных женщин, девушки же у них пользуются необыкновенной свободой.
Долгорукий часто привозил Гуаше незначительные подарки: когда купит для нее материи на бешмет; в другой раз поднесет ей стеклянные бусы или гармонию. Магазинов в Ольгинском укреплении не полагалось, а потому выбор предметов по неволе ограничивался тем, что можно было найти у духанщиков. Получив от него какую-нибудь вещь, она никогда не рассматривала ее, как это делают почти все азиатцы, и даже многие из европейцев, но молча принимала подарок, благодарила за него искренно, хотя и с достоинством, нисколько, впрочем не стараясь скрыть своего удовольствия, если вещь ей нравилась. Казалось, все усилия ее клонились только к тому, чтобы доказать, что она более ценит внимание лица, чем его подарок. Подобная утонченность чувств, среди дикости ее окружающей, не могла пройти незамеченной для моих товарищей. Они говорили мне об этом как о странном явлении, как бы о чуде природы, приводящем в недоумение и замешательство все понятия их касательно значения нравственного воспитания.
Один пункт оставался для меня неразъясненным: по словам товарищей моих, Гуаша была молодая девушка, если еще не в полном развитии, то уже настолько созревшая, что в нее влюбиться было весьма возможно; Долгорукий же продолжал утверждать, что она была дитя, совершенное дитя, которое и любить, и ласкать можно было только как ребенка. Я указал им на столь резкое противоречие.
Поднялся шум, спор нескончаемый и, как всегда бывает в подобных случаях, не убедив никого, всякий остался при своем прежнем мнении. «Да что тут рассуждать по-пустому», — с досадою сказал наконец Долгорукий, — «ведь ты поедешь с нами в аул?».
— «Еще бы! А ты думал, откажусь?».
— «Ну тем и лучше. Тогда увидишь сам, кто из нас прав; я не сомневаюсь, что ты присоединишься к моему мнению».