Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воспоминания русских крестьян XVIII — первой половины XIX века - Леонтий Автономович Травин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

До 1828 года, платя исправно определенную повинность, мало участвовал я в общественных делах села, которые не касались меня лично. Все мое время занимала своя торговля. Однако жалобы односельцев на злоупотребления бурмистра частенько до меня доходили. Как я был ему сродни и жил с ним в ладу, то приятельски много раз говаривал ему, исправился бы он в своих обязанностях. Читал я мораль эту так, по дружбе; а он на дыбы, обиделся и давай придираться. То выдачу мне паспорта на мои разъезды приостановит под тем предлогом, что я самим господам нужен, то тем, другим доезжает. Насчет паспорта обходилось хорошо. Не уважая его прихотей, я прямо обращался к барину, который, не стесняя моей промышленности, всегда приказывал выдавать мне вид, а подчас даже давал сильный нагоняй бурмистру.

Вдруг вместо паспорта приказано объявить мне, чтоб я был готовым к продаже господских заводов железа на Нижегородской ярмарке!.. Исполнилось слово, что господа держат меня на примете.

Эта честь доверяемой порученности крепко была мне неприятна, не потому, чтобы боялся я дела, а потому, что страшился наших бестолковых правил продажи, стеснявших ее так, как будто торговля тоже принадлежит к крепостному состоянию или как будто заводский наш продукт до того обязателен для потребителей, что они должны безусловно соглашаться на произвол инструкции, выдаваемой посланцу на ярмарку. О дельности ее можно судить из следующего. В ней, например, назначалось:

1) Продавать железо, все сорта, по ценам выше других заводчиков, и отнюдь не дешевле такие-то сорта такой-то цены: за всякое же упущение в этом ты ответствуешь.

2) Продажу производить за наличные деньги, не отпуская без платы вперед ни одного фунта.

3) Непременно продать все отправленное на ярмарку количество, и затем столько-то отослать с почтой в сибирские наши заводы, столько-то перевести через банк нам в Петербург, столько-то оставить впредь до распоряжения.

4) Если паче чаяния нельзя продать по назначенным ценам, то доносить и ожидать на уступку разрешения…

Так ли ведут торговлю, и кто из людей свободного состояния согласился бы принять на себя подобную порученность, когда в оптовой торговле не существует обычая требовать от покупателя все деньги пред отпуском, а всегда приходится довольствоваться задатком, запиской и честным словом?.. Положение мое было довольно опасное; но что делать! не спорить же с барином.

На первый случай в мое распоряжение предоставлено было около полутораста тысяч пудов железа — количество хотя значительное, но не представившее мне большого затруднения в продаже. Нижегородская ярмарка и тамошние приемы были мне известны с начала основания, то есть с 1817 года. Нетрудно было познакомиться с главными торговцами железом, и, не стесняясь мелочными ограничениями владельцев, я действовал свободно, сообразуясь с общим ходом дела на ярмарке. Таким образом с Божьею помощью начальную операцию я кончил весьма удачно и за успех свой получил от господ благодарность и пятьсот рублей награды.

Это так приятно подействовало на мое самолюбие, что я почти бросил мысль о выкупе.

XVIII

Между тем в нашем общественном управлении беспорядки постепенно увеличивались и жалобы крестьян на бурмистра до того наскучили господам, что внезапно последовало предписание вотчинному правлению быть бурмистром мне, принять все дела по селу в свое ведение, а по прежним потребовать от старого бурмистра подробный отчет.

Вот эта почетная порученность хотя также польстила мое самолюбие, но нимало не порадовала, а просто перепугала, потому что в сельском управлении я не имел никакой опытности. По такому чистосердечному своему сознанию я усердно просил господ уволить меня от налагаемой обязанности. Они не согласились, а подтвердили, милостиво присовокупив, что, дабы не стеснялась моя промышленность, вольно мне взять себе в помощники благонадежного и сведущего человека.

Такое распоряжение несколько меня успокоило и ободрило обычную мою деятельность на новое поприще. Стал я вникать. При разборке дел минувшего времени сами собою оказались явные злоупотребления, таковые, что привели даже прежнего бурмистра к добровольному взносу растраченных им общественных сумм. На мою беду, под наружною покорностью судьбе таилось его недоброжелательство, замеченное мною, но оставленное без внимания. С своей стороны я старался окончить ревизию снисходительным домашним образом, не разводя дрязг.

Покончив с прошлым, пришлось заняться теперешним своим уже управлением. Сделавшись общественным человеком, хоть и не добровольно, все же я должен был по совести пытаться понять общественные нужды и из первых заметил тот недостаток, что в таком значительном и торговом селе нет училища. Никто о нем не позаботился!

Я немедленно доложил обществу, которое охотно согласилось с моим мнением об этой потребности. Составил я проект; разумеется, потребовалось согласие помещиков, которые отнюдь не препятствовали, напротив, мне самому поручили дальнейшее ходатайство по учебному округу.

Утвердили! Законоучителем назначили протоиерея нашей церкви и дали штатного учителя грамматики, арифметики и правописания… Ко времени открытия нашлось желающих до семидесяти мальчиков, в течение годичного курса их умножилось до ста, и на экзамене, в присутствии директора гимназии, многие показали хорошие успехи, все вообще умели читать и писать, тогда как в мое детство мальчик, даже способный, просидев у дьячка такое же время, едва только мямлил по складам Псалтирь, да и то больше памятью, что испытано и мною.

Потому-то успех чрезвычайно меня обрадовал и до такой степени заинтересовал, что я решился предложить в дополнение к нашему училищу ремесленную школу, которая в селе Великом была необходима по той причине, что все мы занимались не хлебопашеством, а торговыми промыслами из рода в род. К сожалению, это мне не удалось. Помещики не согласились пожертвовать единовременно на обзаведение пять тысяч рублей, а сельское общество не посочувствовало и даже явно воспротивилось моему намерению, считая его какою-то барщиной…

Потом заметил я, что в месте нашего селения (ныне уже с тремя тысячами душ обоего пола) нет домашних средств врачебного пособия больным, которые пользуются лишь случаем приезда уездного врача, и то одни зажиточные, в крайности болезни, а прочие умирают без пособия или довольствуются бабьими снадобьями. Это обстоятельство крепко меня обижало. Однако я не посмел предложить его обществу, оттого что знал закоренелость его предрассудков, а прямо представил господам.

Они тотчас одобрили и вместе с тем распорядились сами прислать из Петербурга вольнопрактикующего врача Михаила Логиновича, с назначением ему от себя жалованья и предписав мне дать ему приличное помещение, прислугу и топливо. Этот добрый человек оказал нам большие услуги, можно сказать благодеяния: устроил в небольшом виде домашнюю аптеку, выучил нескольких мальчиков фармацевтике и фельдшерскому искусству, — все это благодаря помещикам, без малейшей тягости для общества, которое впоследствии убедилось в пользе сделанного и было признательно своему врачу, тоже умевшему ценить простодушную расположенность наших мужиков. Этой взаимности радовался я сердечно, и Михайло Логинович всегда был в моем доме первым гостем.

Наконец пришло мне в голову предположение об улучшении местной сельской промышленности или домашнего ремесла. Вся торговля и ремесленность должны быть основаны на чистой добросовестности. Правда, тут нужно иметь терпение до того времени, как из положения дел сделается известна честность; зато когда упрочится ею твой кредит, всякий охотно и преимущественно будет иметь с тобою дело. Ремесленность, кроме добросовестности, должна не ограничиваться стародавним исполнением, а следить за потребностью времени и выгоды свои извлекать не из дешевизны худых материалов, употребляемых фальшиво на выделку вещей, а их искусного мастерства и прочности.

Теперь надобно повторить уж отчасти сказанное, что на моей родине, в Великом селе, с незапамятных времен усвоено женским полом искусство работать тонкие полотна, которые по качеству своему везде славились. Бабий труд этот весьма достаточно вознаграждался до того времени, как за границей технические усовершенствования удешевили и улучшили это производство. Встретив конкуренцию, наши женщины не могли уже пользоваться прежними выгодами, а вместо того чтобы стараться сколь возможно поправить свою работу, они в угоду своей корысти начали в уток полотна употреблять бумажную пряжу. Сначала и выгадалась таким манером большая польза, потому что при продаже фальшивую подделку трудно было заметить и опытному покупателю.

Но, разумеется, подмесь сама собою оказывалась при употреблении. Стала теряться репутация наших полотен, до того даже, что их опасались покупать![167] Вот и составил я проект и предложил обществу, чтобы зло этой фальши воспретить. Никто того не понял, не понимая настоящих своих выгод. Я свою мысль — на рассмотрение главного правления. Там не только не обратили внимания на дело, а даже с выговором возвратили мне бумагу назад, строго воспретя на будущее время беспокоить «подобными затеями, могущими быть препятствием в сборе оброчной суммы»…

XIX

Так шло с моими «затеями» по бурмистерству. В общем — благополучно, и все были мною довольны. Железо тоже должен был я продавать на Нижегородской ярмарке: с этою частью до 1830 года все оканчивалось удачно, так что я всегда получал похвалу и денежные награды. И в тридцатом году наше железо было продано успешно, ценами даже свыше назначенных.

К несчастью моему, открывшаяся в это время эпидемия холеры погубила дорогой двух караванных приказчиков, которые, приняв товар на сибирских заводах, были обязаны сдать его по моим продажным запискам покупателям, как то всегда водилось. При сдаче и оказался недочет в тысячу двести пудов, стоивших по тогдашней цене четыре тысячи пятьсот шестьдесят рублей ассигнациями. Дело приемки на заводах и сдачи покупателям нисколько меня не касалось.

Однако правление обшей конторы от меня потребовало объяснения. Вслед за тем оно прислало в Великое село ревизора. Тот ни по делам вотчинным, ни расспросом товарищей умерших приказчиков — по железу не только чего-либо явного против меня, но даже сомнительного не мог отыскать. При всем том по этому делу целый год тянулась переписка… Очевидно, что со стороны господ ко мне не было претензии, иначе не стали бы со мною долго церемониться. Орудовал тут главный правитель дел, да под рукой прежний бурмистр, которого заменили мною. И нетрудно было бы мне склонить правителя в свою пользу, что и видно было из нескрываемого письменного его вымогательства.

На беду, почитая себя по совести правым, я не хотел унизиться до продажной протекции, а был даже рад, что авось теперешнее неблаговоление окончится избавлением меня от тяжелой порученности.

В 1831 году желание мое и сбылось, только не так, как думалось: на ярмарку к продаже железа назначен приказчик из сибирских заводов, а мне велено явиться в Петербург для личного объяснения…

Такая нечаянность не обещала ничего доброго. Неприятность была еще и та, что в то время по своим делам нужен был личный надзор и распоряжение. Однако должен был повиноваться, и в ноябре месяце вотчинные дела приведя в порядок и сдав своему помощнику, в первых числах декабря приехал я в Петербург.

Немедленно являюсь к управляющему главною конторой. По прежнему личному знакомству принят довольно вежливо, но очень сухо, лишь с неопределенным обещанием о явке моей доложить при случае господам, которые-де раз в неделю бывают в конторе. Между прочим, по-прежнему дозволено мне занять комнату в господском доме. Проходит две недели — все нет мне вызову.

Так решился я без зову отправиться к самому барину, генералу А., тем более что до сих пор всегда пользовался личною его благосклонностью. Не трудно было это исполнить: камердинер, наш земляк, тотчас доложил генералу, и тогда же позвали меня в кабинет. Здесь решилась участь моей будущности, поэтому передам разговор подробно…[168]

Н. Н. Шипов. История моей жизни и моих странствий

Печатается по первой публикации: Рус. старина. 1881. № 5. С. 133–148; № 6. С. 221–240; № 7. С. 437–478; № 8. С. 665–678; № 9. С. 137–162. Автограф не обнаружен.

Публикация сопровождалась примечанием редакции, в котором раскрывались обстоятельства ее появления:

«1 декабря 1877 г. бывший крепостной крестьянин, ныне херсонский мешанин Н. Н. Шипов представил, через посредство А. Н. Труворова, в редакцию „Русской старины“ автобиографию, в рукописи, под заглавием „История моей жизни и моих странствий“, которая выше и напечатана. Рукопись Шилова, убористого писарского почерка состоит из 175 листов обыкновенной писчей бумаги и заключает в себе рассказ о жизни автобиографа со дня его рождения по 1862 год включительно. События своей жизни автор излагает в хронологическом порядке, год за годом, местами — день за днем, так что рассказ его представляется в виде хроники или дневника.

В конце 1863 года Шипов представил свою рукопись в Императорское русское Географическое общество, которое присудило за нее автору серебряную медаль. Член-сотрудник этого общества А. Н. Труворов в отзыве своем об автобиографии Шипова, указав на главные ее достоинства, в заключение говорит, что „рукопись Шипова заслуживает внимания и сама по себе, как произведение крестьянина-самоучки, передающего всё виденное и испытанное им без малейших прикрас всеми достоинствами и недостатками, свойственными умному и наблюдательному простолюдину“ (Отчет Императорского Русского географического общества за 1864 г. Прил. III. С. 101–103).

В громадной рукописи Шипова наряду с рассказами, не лишёнными интереса и значения для знакомства с тяжкими условиями быта русского крестьянства пережитого времени, содержится довольно много подробностей, не имеющих значения ни в историческом, ни в народно-бытовом отношении или по их общеизвестности, или по сомнительной достоверности, или же потому, что касаются фактов частной обыденной жизни автора; при этом изложение событий страдает растянутостью, излишними подробностями, повторениями и т. п. Ввиду этого редакция „Русской старины“ сочла необходимым значительно сократить рукопись Шипова, каковой труд, с согласия автора, и поручен был Н. М. Востокову. В таком сокращенно-исправленном виде автобиография Шипова и напечатана.

Как видно выше, рассказ Шипова оканчивается 1862 годом. Из последующей за тем жизни его следует упомянуть о том, что он, будучи уже преклонных лет, совершил в 1866 году вторичное путешествие в Иерусалим; в 1868 году отправился в Ташкент, где прожил до 1876 года, когда возвратился к родным своим в Нижегородскую губернию. Во время печатания автобиографии, в 1881 году, Николай Николаевич Шипов находился в С. Петербурге.

Ред.»

Воспоминания были переизданы: Шипов Н. История моей жизни // Карпов В. Н. Воспоминания; Шипов Н. История моей жизни / Подгот. текста к печати П. Л. Жаткина; предисл. Н. В. Яковлева. М.; Л.: Academia, 1933. С. 363–523.

1802–1813

Печатая на страницах «Русской старины» «Историю моей жизни», я надеюсь, что встречу искреннее сочувствие у всякого человека, кому только на пути его жизни досталось испытать какие-либо превратности и треволнения. В продолжение моей многострадальной и скитальческой жизни я претерпел много несчастий, но всегда переносил их благодушно и хладнокровно, — никогда не терял присутствия духа, даже в самых тяжких и горестных обстоятельствах. События моей жизни, от самого младенчества, я передаю в том самом виде, в каком сохранила их моя память. Отдавая на суд читателям повесть о моих похождениях, я всецело вверяюсь их благосклонной снисходительности.

Николай Шипов

Родился я в 1802 году в слободе Выездной, близ города Арзамаса[169], Нижегородской губернии. Отец мой был помещичий крестьянин; имел хорошее состояние; занимался торговлею скотом, для чего ежегодно ездил в Симбирскую и Оренбургскую губернии за баранами. Он был человек грамотный, начитанный; пользовался почетом и уважением.

На шестом году от рождения меня отдали в ученье грамоте местному священнику. Как могу теперь припомнить, бабушка повела меня в церковь; отслужили молебен пророку Науму. Так обыкновенно делалось в старину. Читать я выучился скоро, и в какой-нибудь год или два «мы прошли» уже Псалтирь; но письмо мне не давалось; как ни бились, я все-таки писал старинным почерком, сходственно с родительским.

Так прошло года четыре. Наступил достопамятный 1812 год. Тут пошли разные толки о войне, а в июле месяце распространилась молва, что французы идут в Москву. Хоть и при глупом, детском разумении, но я понимал, что нам грозит какая-то беда. В последних числах августа тронулась наша матушка-белокаменная; день и ночь не умолкала большая дорога: ехали жители из Москвы. В сентябре месяце дошла до нашей слободы весть, что Москва занята французами. Народ упал духом; торговля прекратилась, а в том числе и моего отца. Наступили большие холода. Приходило много войска; солдаты размещались по избам жителей, человек по 20 и более в каждой, отчего происходила теснота ужасная. Гнали пленных французов, которые были в старинных смешных костюмах: смесь русской одежды с французской, и притом в изорванном, очень неприглядном виде. Мы, дети, немало смеялись над таким потешным одеянием несчастных галлов. За пленными французами шли обозы раненых; везли полуживых, даже мертвых, которых хоронили человек по 50 вместе.

Зима была ужасно холодная; морозы стояли жестокие. Я очень хорошо помню, что когда мы с товарищами делали снеговую гору, то трудно было поливать ее водой — тотчас замерзала; бывало, бросишь из ковша вверх воду — она падает в виде града. Поневоле приходилось сидеть в избе, а здесь были солдаты с пленными французами.

Скажу о своем доме: он был в двух жильях с пристроенною сбоку маленькою горенкою. Весь дом занимали солдаты и два офицера; семейство же наше, состоящее из четырех душ — отца, матери, меня и 15-летней сестры моей, теснилось в горенке. О каких-либо удобствах, разумеется, тут не могло быть и речи; особенно доставалось бедной моей сестре. Дело в том, что тогда существовал в крестьянском быту старинный обычай, сходный с татарским: девушка на возрасте, особенно невеста, не могла в родительском доме видеть лицом к лицу чужого мужчину, а была обязана, как скоро завидит гостя, идущего к ним во двор, или закрыться платком и выбежать в другую избу, или к соседу, или же, в случае невозможности бежать, скрыться под кровать, или даже запрятаться под перину. Моего отца посещали разные лица, и сестра каждый раз убегала к соседу, у которого не было постоя, потому что он был в ратниках, — простудилась, получила чахотку и скоро умерла. — Впрочем, и без того в слободе за это время смертность была большая; умирали от 5 до 10 человек в день. Да, тяжелое было тогда житье для нас, а в других местах и того хуже.

Но вот прошла жестокая зима; наступил май месяц 1813 года. В слободе стало тихо, — войска не было; только вновь сформированные ратники продлили. Отец мой начал производить прежнюю торговлю. Он отправился в степи Симбирской и Оренбургской губерний для покупки скота. Взял и меня с собою. Это была моя первая поездка в степи наших северо-восточных губерний. Потом он часто возил меня в Оренбургский край, приучая мало-помалу к производимому им промыслу. Считаю, по этому случаю, не лишним рассказать здесь мною слышанное, виденное и испытанное.

1814–1819

Поездки наши в уральские степи производились в разное время года, но обыкновенно мы отправлялись из дому в марте месяце или в первых числах апреля. Это для того, чтобы заблаговременно купить скот, а потом удобнее было гнать его летом. Почти от города Симбирска, по ту сторону Волги, начинались степи и тянулись до города Уральска и далее, а отсюда — к Каспийскому морю. Степи обширные, раздольные. По ним протекают небольшие речки, изобилующие всякого рода рыбой. Разной дичи пернатой водилось здесь весьма довольно, и мы с отцом никогда не пропускали случая поохотиться. К северу, по отраслям Уральских гор было множество диких уток; но охота на них трудна и небезопасна. — В степях, на значительном друг от друга расстоянии, находились небольшие селения уральских казаков; по реке Уралу, на так называемой «линии», построены были казачьи форпосты, вроде маленьких земляных крепостей, для защиты от набегов немирных киргизов[170]. (Эти киргизы причиняли немало вреда: угоняли скот, иногда и людей, которых обыкновенно продавали в Хиву.)

Казаки занимались преимущественно скотоводством и рыбною ловлею; сеяли дыни, арбузы и разные овощи, но в незначительном количестве. Они были грубы, однако довольно гостеприимны; русского православного крепко недолюбливали, с ними вместе из одной посуды не ели, а всегда давали особую; впрочем, вино и водку пили из одной рюмки. Казачки — добры, милостивы и богомольны. На огромном пространстве от Уральска до Юрьева Городка[171] все жители от мала до велика говорили по-киргизски; это происходило от близкого соседства и частых сношений с киргизами.

Город Уральск стоит на реке Урале и притоке его Чагане. В то время он был необширен, с тремя храмами и одной старообрядческой часовней; населяли его преимущественно казаки, и находился он под управлением войскового атамана. Урал — река быстрая, многоводная и обильная рыбою, которой здесь, близ Уральска, бывало особенно много. Объяснить это можно таким образом: весной, во время разлива Урала, рыба, большими партиями, шла с низовьев реки, от Каспийского моря, вверх по течению. К этому времени по издавна заведенному обычаю, казаки забивали близ города поперек реки большие бревна наподобие свай; эти бревна тесно приходились одно к другому и таким образом представляли род прочного забора (по местному названию «учуг»). При такой преграде рыба уж не могла идти далее вверх по реке, разве разлив реки был необыкновенно велик. Прибавлю к сему, что когда происходила постройка описанного забора, то собирались все городские казаки, присутствовал сам атаман и войсковые чиновники. По окончании постройки бывала закуска, так что день этот почитался веселым, праздничным. — Рыба в Уральске была очень дешева, например, в 1817 году осетрина стоила 15 и 12 копеек асс. за фунт; свежая икра — 25 и 30 копеек.

Теперь скажу о покупке скота и о пригоне его к месту назначения — в слободу Выездную. Скот мы покупали обыкновенно у разных лиц: у казаков, у кочующих киргизов и у русских купцов, занимающихся, подобно нам, этим промыслом. В Оренбурге или чаще в Уральске покупали лошадей, повозки и провизию; нанимали человек 18–20 работников из крестьян Нижегородской или Симбирской губернии, приходящих сюда весною на заработки, — и отправлялись в степи. Скот покупался в различных местах, на дальнем между собою расстоянии, небольшими сравнительно партиями или гуртами, которые рабочими и сгонялись к определенному месту в степи.

Цены на скот существовали неодинаковые. Отец мне говорил, что в начале нынешнего столетия баран стоил 1 рубль 70 копеек асс., а вскоре после 1812 года платили уже по 3 рубля 50 копеек асс. за штуку, и даже по 5 рублей. Случалось и так, что в один год скот покупали дороже, а в другой дешевле. Это происходило от многих причин; бывало, как наедет в степи много русских купцов, — ну и набьются цены. Если стояла слишком суровая зима, то скот непременно дорожал, так как его много погибало от морозов. Но главное, при покупке скота обращалось внимание на то: так называемый зауральский это скот или букеевский[172]; первый был мельче, особенно бараны, а последний крупнее и жирнее. Поэтому мы покупали в разные годы неодинаковое количество скота, — обыкновенно несколько тысяч голов, приблизительно пять, восемь, десять тысяч и более.

Купленные в разных местах гурты баранов сгонялись главным образом к Общему Сырту — на речки Чуган, Деркул и Ембулатовку; это с форпоста Сорочика[173][174]. Тут за прогон скота по степи никому ничего не платили. Зато нередко бывали случаи, когда казаки или башкиры нападали на приказчиков и рабочих при гуртах, били их нагайками и силою вымогали дань за то будто бы, что при прогоне скота испорчены луга, которых казаки никогда не косили. Если рабочие останавливали стада для пастьбы по хребтам гор, то казаки и башкиры на то не сетовали. Одному приказчику давалось обыкновенно два гурта, каждый по 900 баранов, и при них 6 человек рабочих: два передовых или гуртоправов и четверо так называемых задних; был еще кашевар. Давалось им три повозки с тремя упряжными лошадьми для клади и провизии, да сверх того 4-я лошадь — верховая. Бывало, ранним утром, когда солнце только что обогреет степи, баранов поднимут и погонят со стану. Гуртовой, идя впереди баранов, помаленьку начинает разгонять их, чтобы они шли реже, не скучиваясь; задние рабочие подгоняют отставших от гурта, но делают это осторожно, с известной сноровкой, чтобы не испугать весь гурт, который расходится иногда, особенно по хорошей траве, в ширину более полверсты. При этом гуртоправ старался приучить баранов идти рядами, стройно, в порядке. Опытные гуртоправы весьма скоро достигали того, что бараны слушали их, как солдаты своих командиров. В течение дня несколько раз давался скоту отдых. В это время гуртоправ быстро осматривал баранов, отыскивая, нет ли между ними больных; если таковой находился, его тотчас отделяли от гурта, чтобы другие не заразились, и лечили. Пастбища выбирались, понятно, с хорошей, сочной травой.

Вообще, в продолжение всего пути приказчик, гуртоправ и рабочие заботились всеми мерами о хорошем продовольствии скота, чтобы бараны были жирные, шерсть на них чистая и мягкая. Вечером, с закатом солнца, гурты останавливались на ночлег; для этого место избиралось такое, чтобы и пастбище было тучное, и водопой обильный. В этих именно видах заблаговременно нанимались некоторые степи, с платою по уговору. Так шло дело до города Бугуруслана, куда приходили гурты никак не позднее второй половины июля месяца. Здесь стригли с баранов шерсть и отправляли ее в Выездную слободу. От Бугуруслана гурты прогонялись или на Симбирск, или к Бугульме и Казани.

Здесь также случалось не без препятствий и задержек от чуваш и калмыков. Чуваши народ зловредный. Зная, что в известное время по их дачам и лесам прогоняются гурты баранов, они вырывают в лесу ямы и ставят в них петли; проходящий скот падает в эти ямы и таким образом делается добычею чуваш. Если же такая уловка им почему-либо не удавалась, то они прибегали к другому средству. Со мной был такой случай. Прогнали мы свои гурты близ одной чувашской деревни (Имуткиной), по проселочному пути, минуя чувашские степи верст 5. Желая попользоваться от нас за проход какой-нибудь добычей, чуваши, более ста человек, догнали нас и остановили, говоря, что скот наш потоптал их луга. Я понял, что при сопротивлении могут быть для нас худые последствия, и поэтому, приказав своим приказчикам гнать гурты далее — на дачу Обошную, сам поехал с чувашами в их деревню на отличной верховой лошади. Дорогою, как ни зорко наблюдали за мною чуваши, как ни стерегли, но я перехитрил их и прискакал на моем резвом коне к своим гуртам, которые я догнал близ Шалашниковой степи, у мельницы, на речке Сохе. Отсюда шли мы на Сергеевское, Ормянку, Хилково, Тростянку, Хорошеньку, Килянку, на Новый Буян и Узуково. Далее пролегали, верст на 50, калмыцкие степи, которые примыкали к Волге, и я почел за нужное спросить позволения у калмыцкого начальника, проживающего в Ягодном улусе, пройти по этим степям. Послал к нему с этою целью одного из приказчиков; чрез несколько времени явился ко мне сам начальник, из калмыков, с двумя драбантами[175]. Я его почтительно принял, достодолжно угостил и на дорогу снабдил бараниной; за это он позволил мне свободно прогонять гурты по степи и беспрепятственно пользоваться пастбищем. Придя к Волге, я договорил климовских крестьян перевезти на другой берег баранов, по 5 копеек за штуку. Переправа эта очень хлопотлива. Отсюда мы погнали гурты обыкновенным путем — на Боинск, Курмыш и домой, в слободу, куда скот обыкновенно приходил около 20 сентября или к половине октября месяца, и тут же, немедленно принимались его резать в особо устроенных при доме бойнях и салотопнях.

Кроме указанных мною неудобств, встречающихся при прогоне скота, приходилось еще ведаться с разбойниками, которые властвовали в тех местах поистине беспрепятственно. Например, по эту сторону Волги, близ села Собакина (Симбирской губернии), грабил и разбойничал отставной солдат Безрукий со своими удалыми товарищами. В 1816 году отец отправил домой нашего приказчика Баранина, верного и надежного человека, с двумя гуртами и семью рабочими. Гурты остановились на ночлег, в четырех верстах от Собакина, близ леса. Рано утром выезжает из лесу этот Безрукий со своими молодцами и требует от Баранина денег. Рабочие оробели, приказчик на коленях перед разбойником говорил, что у него нет денег более 10 рублей. Получив десятка два ударов нагайкой, Баранин отдал все имеющиеся при нем деньги и лучшую лошадь. Разбойники удалились в лес, а верный приказчик, приказав рабочим гнать гурты далее, сам тотчас же отправился верхом в село Собакино и заявил о случившемся с ним происшествии сельским властям. И что же услышал?

«Эх, любезный, — сказали ему, — эти разбойники ограбили не тебя одного, а многих лиц, и не на столько. Мы тебе не можем оказать никакой помощи: ведь они теперь, может быть, гуляют уже по пензенской столбовой дороге. Ступай себе с Богом». Так Баранин и ушел.

На той стороне Волги, по Общему Сырту, где пролегают дороги в Оренбург и Уральск, разбойничал борской казак Иван Григорьев Мельников с товарищами. Этот разбойник был страшен для всех проезжающих; о нем и его подвигах ходили в народе разные рассказы, в которых быль перемешивалась с небылицею. Например, говорили, что он имел заговор от ружья, т. е. что его нельзя было ни убить, ни ранить пулей. В течение нескольких лет земская полиция не могла поймать его; а если это случалось и Мельникова сажали в острог, то он уходил отсюда, как бы ни была бдительна стража и крепки запоры. Мельников никого не убивал, разве только в каком-нибудь редком и исключительном случае; любил послушание и покорность; ослушников же его приказаний и требований строго наказывал нагайкой и брал больше дани.

Однажды крестьяне нашей слободы в количестве более 20 человек на десяти повозках отправились в Оренбург за баранами. Подъезжая к Общему Сырту, они условились между собою, что в случае нападения разбойникам не поддаваться. Чрез несколько времени крестьяне заметили шибко едущих им навстречу вооруженных людей: то был атаман Мельников с своими товарищами. Поравнявшись с обозом, атаман закричал передовому крестьянину: «Остановись!»; но этот не послушался и продолжал ехать. Тогда атаман приказал одному из своих товарищей бить непослушного по спине нагайкой. Крестьяне перепугались, забыли о своем уговоре — не поддаваться разбойникам. После того Мельников приказал подать для себя кошму[176]; когда разостлали ее, он сел. — Крестьяне же молча стали перед ним; их окружили разбойники. Атаман обратился к перепуганным крестьянам с такою речью:

«Я знаю, вы едете в Оренбург за покупкой скота и у каждого из вас есть деньги; я мог бы вас совсем обобрать. Но так как вы оказали мне послушание, то я беру только по 5 рублей ассигнациями с повозки. Когда будете ехать обратно, я с вас не спрошу тогда ничего, разве дадите баранины на кашицу». Один из крестьян тотчас же вынул свой бумажник и отдал атаману деньги. — «Как тебя зовут?» — спросил Мельников. — «Иван Григорьев Минев», — отвечал тот. — «Ты, братец, мне тезка, — сказал разбойник. — Сними с себя крест и дай мне, а мой возьми себе, — и мы будем крестовые братья». Поменялись крестами. После этого Мельников, возвращая деньги Миневу, сказал: «Возьми, брат, свои деньги назад: мы с тобой породнились. А вы, ребята раскошеливайтесь». Получив со всех деньги, атаман потребовал вина и закуску — велел пить всем. Заплатив за угощение 2 рубля, Мельников уехал. Крестьяне были очень довольны, что так дешево отделались.

Минев рассказывал, что после того, прогоняя гурты из Оренбурга, он встречался с Мельниковым, который никогда денег с него не брал; вместе угощались и бражничали, а однажды Мельников, пригласив Минева к себе в стан, подарил ему лошадь и 25 рублей медными деньгами.

Приобщу к сему, что Мельников был пойман исправником верст за 50 от города Самары, куда повезли его, заключенного по рукам и ногам в деревянные колодки. На шею также надели колодку, которая в дороге и задушила его. Так память о нем погибла с шумом!

Производя торговлю скотом, мой отец торговал также салом, мехами, кожами и вообще пушным товаром. Этот товар продавали мы в разных городах, но главным образом в Ростове на Макарьевской ярмарке[177] и в Москве.

Моя первая поездка по этим торговым делам была в апреле месяце 1816 года, когда отец отправил меня с одним из старых и опытных наших приказчиков. Перед отъездом отец и бабушка (в это время мать моя была уже умершею) приказали списать мне из Псалтири псалом: «Живый в помощи Вышнего»[178], выучить его наизусть и каждый день читать. Мне внушили, что при чтении этого псалма можно миновать нападения разбойников и всякого лихого человека. Ехали мы на города Муром и Суздаль, где ходили чуть ли не по всем церквам и прикладывались к св. мощам. В Ростове, распродав весьма выгодно товар, мы пошли помолиться великому русскому чудотворцу — Димитрию Ростовскому[179] и попросили отслужить святителю молебен. Потом всходили на колокольню и слушали звон по нотам. Скоро мы оставили Ростов и отправились в первопрестольный славный град Москву.

Как я ни был мал и несведущ, но уже за три года перед сим довольно наслышался о матушке-белокаменной. Двенадцатый год крепко запечатлелся в моей памяти. По приезде в Москву я купил по совету приказчика новомодный картуз и красивый шелковый кушак. Пошли осматривать Москву и ее Достопримечательности. Здесь все меня поражало и удивляло: длинные, извилистые улицы, наполненные идущим и едущим народом; большие высокие дома, из которых иные были обгорелые, неотстроенные — печальный след пребывания в Москве французов; множество церквей; златоглавый кремль с его соборами, дворцами и палатами; высочайшая ивановская колокольня, при которой лежал огромный колокол. В Вознесенском девичьем Монастыре меня очень удивляли печи, в которых французы пекли для себя хлеб. Так как мы пробыли в Москве около трех недель, то я довольно хорошо познакомился с нею. Расхаживая по городу, я был очень доволен и думал: «Вот и я побывал в Москве; все видел и о всем расскажу, как приеду домой». Действительно, рассказам не было конца.

В мае месяце этого года мой отец неожиданно женился во второй раз; взял нашу соседку, девушку лет 14, с которою до сего времени я занимался детскими играми. После свадьбы отец приказал мне, чтобы я не называл его молодой жены матерью. Так и было.

1820–1823

Через четыре года после женитьбы отца, когда мне минуло 18 лет, отец задумал и меня женить. Из арзамасских купцов каждый охотно отдал бы за меня свою дочь с большим приданым и деньгами; но помещик позволил нам жениться только на крепостных. У нас в слободе было три невесты, дочери зажиточных крестьян. По заведенному обычаю отец мой созвал на семейный совет близких родственников; призвали меня и спросили: «Которую невесту сватать?» Отвечал, что как ни одной из них не знаю, то и сказать ничего не могу. Решили сватать дочь довольно богатого крестьянина Ланина, 2 ноября, поутру, дядя мой, купец Феоктистов, отправлен был в дом Ланина для переговоров. Выслушав предложение Феоктистова, Ланин сказал, что он теперь не может дать никакого положительного ответа, потому что предварительно должен сходить в церковь и отслужить молебен, — потом созвать всех родственников на совет, и просил Феоктистова пожаловать через день, вечером. Дядя передал это нашему собранию; решили ждать.

На совете у Ланина, как мне потом рассказали, происходило следующее: некоторые из родственников были против того, чтобы выдать за меня дочь Ланина; порочили мое поведение и указывали на то, что у меня молодая мачеха, с которою жене моей худо будет жить. Большая же часть Ланиной родни была того мнения, что дочь Ланина выдать за меня следует, потому что дом наш богатый, один из первых в слободе. 4 ноября родственники наши снова собрались у нас в доме и того же дядю Феоктистова вновь послали к Ланину. Здесь приняли дядю с уважением и посадили на почетное место[180]. Священник прочитал молитву. Потом, как бы в виде задатка, вынесли дяде 5 платков и полотенце с богатым кружевом, да кроме того дали хороший платок для самого дяди, и начали угощать его как почетного гостя. Мой же отец и родственники ожидали его возвращения. Дядя пришел с платками и навеселе. Призвали меня, начали поздравлять и показывать платки, в числе которых был один и для меня, т. е. я должен был носить его в своей шляпе; потом приказали мне поклониться отцу и дяде в ноги; я это исполнил. Затем началось веселье и продолжалось до глубокой ночи.

На другой день, 5 ноября, мы ожидали к себе рубашечницу, т. е. женщину из дома отца невесты за моей рубашкой, по образцу которой у невесты должны были нашиваться для меня рубашки. Этою женщиною бывала обыкновенно одна из близких родственниц невесты; она почиталась гостьею почетною; ее должны встретить ближайшие родные жениха и угостить как можно лучше. В 3 часа пополудни приехала рубашечница, которая оказалась женой брата моего будущего тестя, т. е. родная тетка невесты. Тотчас мои родные вышли к ней навстречу, привели в горницу и начали усердно угощать. Она пробыла у нас до 6 часов вечера. Условились, когда должно быть смотренью, запою, девичнику и свадьбе. Положили смотренью быть сегодня. После того эта новая сваха взяла мою рубашку и поехала в дом Ланина. Дорогою она непременно должна петь песни. Невеста встречает ее на дворе и приглашает войти в комнату.

По отъезде рубашечницы мы собрались к невесте на смотренье. Со мной поехали дядя Феоктистов, называющийся с этого времени дружкой, и его жена. Мы взяли с собой фунтов 20 гостинцев, каждый фунт в особом свертке; кроме того, отец дал мне два полуимпериала[181], завернутые в бумажку, 5 рублей серебром в свертке и 5 рублей по одному рублю — в бумажках. Эти деньги предназначались для того, что когда невеста станет меня дарить, то я должен полагать их на поднос и целовать невесту три раза. — Приехали мы во двор к Ланину. Навстречу к нам вышли: нареченный мой тесть, его жена, сын и близкие родственники. Сначала они целовались с моим дядею и теткою, а потом со мной. Поцеловавшись, все вошли в горницу, где уже находился священник. Меня посадили за стол, впереди; рядом со мною, по правую руку, сел священник и дядя, а по левую — тетка; далее поместились за столом родственники Ланина. На столе поставлен был сладкий пирог с разными украшениями. Несколько минут посидели молча; потом тетка моя начала: «Время нам посмотреть и пирожницу, которая для стола пирог готовила», т. е. невесту. При этих словах я будто оробел.

Тотчас же родственница Ланина вывела из другой комнаты нареченную мою невесту. Она была в шелковом, вышитом золотом сарафане и в белой, как снег, рубашке; на шее было ниток 40 разной величины жемчуга, в ушах жемчужные серьги, на голове жемчужная повязка и в косе целый пучок алых лент. При входе женщины с невестой все встали. Они помолились Богу, приняли благословение от священника и поцеловались с моим дядею и теткой. После сего невеста взяла поднос, на котором лежал для меня подарок — жилет, подошла ко мне и в полпояса поклонилась. Я принял подарок, положил взамен его на поднос два полуимпериала и также поклонился в полпояса; затем три раза поцеловались и вновь поклонились друг другу. Тогда священник спросил меня и невесту: «Желаете ли сочетаться браком?» Мы отвечали, что желаем с охотою. Священник благословил нас и прочитал молитву. После этого меня посадили с невестою рядом и началось угощение всех гостей, кроме нас; мы только сидели. Чай же подавали и нам. В особой комнате девушки — подружки невесты пели свадебные песни и с разными веселыми прибаутками выговаривали дружке, что он скуп для них на гостинцы. После чаю невеста начала дарить меня платками, а я дарил ей деньги, — и при этом каждый раз мы троекратно целовались. Так продолжалось несколько часов. Уже за полночь подали ужин, после которого гости поразъехались, а я остался с невестою и девушками; занимались разными играми, пели веселые песни. Я просидел до света.

7 ноября положено быть запою. К этому дню отец мой пригласил к себе близких сродников, несколько почетных гостей и священника с супругой. Всех съехалось человек 15. Напитки и закуски должны быть привезены от жениха. Отец на это не поскупился, дал мне 10 рублей, завернув каждый в бумажку, и один полуимпериал. Поехали мы вечером на семи санях, из коих одни были с разной провизией. У будущего тестя моего, Ланина, кроме родственников, знакомых и девушек, собралось множество народа из любопытства. Приехавши во двор, все вышли из саней. Впереди шел священник, за ним — отец мой с мачехой и я, потом родственники и почетные гости. Нас встретил тоже священник, за ним невестин отец с матерью и т. д. Все мы приехавшие целовались с хозяевами и их гостями; после сего нас пригласили в горницу и сажали за стол по известному порядку. Стол был накрыт человек на 40. На столе стояли четыре окорока и белый большой круглый сладкий пирог с разными украшениями и фигурами. В комнате стало тихо; за столом сидели безмолвно минут 5. После этого моя мачеха, обращаясь к Ланину и его жене, сказала: «А что, сватушка и свашенька, где у вас пирожница, которая готовила такой прекрасный пирог?» Ланин отвечал, что если угодно, то можно позвать ее сюда. В это время вышла из другой комнаты моя невеста, разряженная и богато украшенная; ее сопровождала ее родная тетка-прежняя рубашечница. Помолились они Богу, всем низко поклонились, подошли под благословение к священникам и начали целоваться, сперва с моим отцом, мачехой и далее, по порядку. Когда целованье кончилось, невесте дали в руки поднос, на котором лежал красивый шейной платок; она подошла ко мне и поклонилась в пояс. Я взял платок с таким же ей поклоном, положил на поднос полуимпериал и, поддерживая одной рукой подбородок невесты, поцеловал ее 3 раза из стороны в сторону, после чего опять поклонились друг другу. Потом невеста начала дарить всех моих сродников разными подарками, а ей отвечали в благодарность деньгами. После этого невесту посадили со мной рядом. Пришло время угощенья. По первой рюмке всем гостям поднес отец невесты, а затем угощением распоряжались уже наши сродники. В это время мы с невестой очень часто целовались по требованию гостей: один говорил: «Не видал, как наши молодые целуются»; другой: «Вино очень горько, надо подсластить», третий еще что-нибудь придумывал. Так прошло не менее часа. Затем начали подавать чай; девушки запели веселые песни, и — пошел пир горой. Около полуночи начался ужин и продолжался часа четыре. В половине ужина меня с невестой вывели из-за стола к девушкам поиграть, попеть и повеселиться. В 6 часов утра веселье кончилось; гости разъехались по домам. С рассветом и я пошел домой; невеста и девушки провожали меня за ворота с песнями.

Начали приготовляться к свадьбе, которая должна была совершиться 10 ноября. За день до этого от невесты пришли к нам вечером девушки с брагой, которую станут поддавать в бане на каменку, когда они последний раз будут парить невесту с прощальными песнями. Потом приехали к нам из дома невесты коробейники и постельницы — четыре мужчины и две женщины с родственником моего будущего тестя. На трех парах лошадей они привезли имение и постель невесты. Сундуки поставили в особо приготовленную в сенях палатку, а постель внесли в спальную, где постельницы и принялись убирать ее. Этих лиц мы хорошо угостили. В этот же день отец мой разослал гонцов к своим родственникам, друзьям и приятелям с приглашением их пожаловать к свадебному столу, который приготовлялся на 80 человек. Отец мой почитался настоящим русским хлебосолом, а потому распорядился, чтобы всего было в изобилии. Накануне свадьбы около полуночи поехал я на кладбище проститься с усопшими сродниками и испросить у покойной родительницы благословения. Это я исполнил с пролитием слез на могиле. 10 числа, к вечеру, собрались к нам все наши родственники и знакомые; священник с диаконом и дьячками тоже пришел. В это время, по обычаю, двое наших холостых сродников посланы были к невесте с башмаками, чулками, мылом, духами, гребешком и проч. Посланных у невесты приняли, одарили платками и угостили. Между тем отец начал меня обувать и в правый сапог положил 3 рубля, для того что, когда моя молодая жена станет разувать меня, то возьмет эти деньги себе. Когда я был одет, отец взял образ Божией Матери, в серебряном окладе, благословил меня им и залился слезами; я тоже прослезился: недаром старики говорили, что свадьба есть последнее счастье человека. Потом благословили меня своими иконами отец крестный, мать крестная и посадили меня в переднем углу, к образам. Все, начиная с отца, со мною прощались, после чего, помолившись Богу, священник повел меня в церковь; за нами следовало несколько человек, называющиеся провожатыми. В церкви народу было множество. Между тем сваха и дружка с хлебом-солью поехали за невестой. Здесь на столе находился также хлеб и соль. Сваха взяла эту соль и высыпала себе, а свою отдала; хлебами же поменялись. Потом невесту, покрытую платком, посадили за стол. После благословения невесты от родителей иконами все с невестою прощались и дарили ее по возможности деньгами. Затем священник вывел невесту из комнаты и поехали в церковь с свахой, дружкою и светчим, который нес образа невестины и восковые свечи. За ними ехали на нескольких повозках мужчины и женщины, называющиеся поезжанами. По окончании таинства брака мы, новобрачные, по обычаю несли образ Божией Матери из церкви в дом моего отца. На улице было совершенно темно; шел большой снег. Народ прорекал, что новобрачные будут счастливы. (Увы! пророчество это не вполне исполнилось.) В доме встретил нас отец с иконою и хлебом-солью; мы приложились к образу и поцеловались с отцом. После этого начался Божией Матери молебен. По окончании молебна сваха нас, молодых, привела в спальню, посадила рядом и дала нам просфору. Так как в настоящий день я и новобрачная постились, то после чаю нам дали немного закусить. Потом сваха убрала голову молодой так, как это бывает у замужних. После этого мы вышли к гостям, и вскоре начался стол или брачный пир. Кушаньев было перемен десять; все в чисто русском вкусе, без всяких супов и соусов. К концу стола подали сладкий пирог, который должны были подносить гостям мы, молодые. Перед этим надели на мою молодую жемчужный кокошник, и я с нею и свахою разносили пирог, а каждый из гостей поздравлял нас с законным браком. Стол окончился далеко за полночь. После того сваха с дружкою увели нас в спальню, убрали постель и заставили мою молодую жену меня разувать; уложили в постель и, пожелав нам доброй ночи, удалились. На другой день встал я рано; дверь оказалась запертою снаружи. Делать нечего, приходилось ждать. Наконец сваха отперла спальню и вместе с дружкою повели нас в баню; дверь за собою опять заперли. Из бани привела нас сваха в спальню, где уже приготовлен был стол. Чрез несколько времени пришла к нам от моего тестя женщина, называемая блинницею, принесла горячие блины и разное пирожное. Мы покушали. После блинницы явилась к нам родственница моей жены с подарками, которыми моя жена должна была дарить моего отца и мачеху. Отец и мачеха, получив эти подарки, отблагодарили ее деньгами. В этот день отец мой пригласил родных и знакомых к себе на вечер; а я с молодою, свахой и дружкою отправился в гости к тестю. Потом попеременно бывали то Ланины у нас, то мы у них. И тем вся церемония нашей свадьбы кончилась.

Я упоминал, что мы были помещичьи крестьяне и платили барину оброк. Сам помещик по фамилии Салтыков в нашей слободе не жил; сам проживал он в Петербурге, а летом в подмосковном своем имении — Сергеевском; к нам приезжал редко. У нас в слободе был управляющий и бурмистр, которые творили расправу с крестьянами и заботились о взыскании с них помещику оброка. Мой отец, как человек богатый и уважаемый, неоднократно бывал бурмистром. Эта должность, завидная для других, ни мне, ни отцу моему не нравилась: во-первых, потому, что наши торговые дела требовали частых отлучек отца из дому, а тут надо было постоянно находиться в слободе; во-вторых, потому, что при взыскании оброка невольно приходилось входить в неприятные столкновения с крестьянами и наживать себе врагов. К тому же отец постоянно опасался, как бы не подпасть под гнев помещика и не подвергнуться какому наказанию. При нашем помещике, человеке довольно взбалмошном, это случалось нередко.

Например, однажды в 1820 году, — не припомню, по какому случаю, — помещик прислал к моему отцу из Другой вотчины крестьянина с приказанием посадить его на цепь и кормить однажды в сутки по фунту черного хлеба, впредь до нового распоряжения; при этом было объявлено отцу, что если узник убежит или его будут лучше кормить, то с отца строго взыщется. Приковали мужичка цепью к стене в нашем старом доме и одного человека приставили его караулить; есть же из человеколюбия отец приказал давать узнику довольно. Прошло с полгода. Отец отлучился ненадолго из дому по торговым делам. В это время узник бежал. Донесли помещику, который немедленно и приказал взять с отца 7000 рублей штрафу. Чрез несколько времени бежавший крестьянин был пойман; но деньги остались, разумеется, у помещика.

А то, бывало, неожиданно шлет барин строгий приказ, чтобы отец явился к нему и представил оброк, примерно тысяч тридцать или сорок. С крестьян деньги еще не собраны; а не исполнить приказания помещика — опасно. В этих случаях отец поступал так: если у него были под руками свои деньги, то он прилагал недостающее количество; если же таких денег не было, то занимал у арзамасских купцов, уплачивая проценты собственными деньгами. Таким образом дело сходило с рук, хотя и не без ущерба для отцовского кармана. Но однажды именно в самый год моей свадьбы (1820) отец не мог представить помещику всего оброка, указывая в свое оправдание на то, что все торговцы и ремесленники понесли в этот год большие убытки и потому платить оброк затруднялись. Помещик и слышать этого не хотел; грозил посадить отца в смирительный дом или сослать его в Сибирь на поселение. Однако дело кончилось тем, что помещик приказал сменить отца с должности бурмистра. Мы были весьма этому рады, тем более что количество оброка, зависевшее от произвола барина, год от году не только не уменьшалось, а напротив — увеличивалось.

Странные бывали у нашего помещика причины для того, чтобы увеличивать оброк. Однажды помещик и с супругою приехал в нашу слободу. По обыкновению, богатые крестьяне, одетые по-праздничному, явились к нему с поклоном и различными дарами; тут же были женщины и девицы, все разряженные и украшенные жемчугом. Барыня с любопытством все рассматривала и потом, обратясь к своему мужу, сказала: «У наших крестьян такие нарядные платья и украшения; должно быть, они очень богаты и им ничего не стоит платить нам оброк». Недолго думая, помещик тут же увеличил сумму оброка. Потом дошло до того, что на каждую ревизскую душу падало, вместе с мирскими расходами, свыше 100 рублей асс. оброка. Помещик назначал, сколько следовало оброчных денег со всей вотчины; нашей слободе приходилось платить 105 000 рублей асс. в год. У нас в слободе числилось до 1840 ревизских душ. Но не все одинаково были способны к платежу, например, крестьянин богатый, но ему приходилось платить за одну или две души; а другой бедный, и у него 5 или 6 ревизских душ; были престарелые и увечные, отданные в рекруты и беглые, которых налицо не состояло, но за которых следовало платить оброк. Помешик всего этого не хотел знать и требовал, чтобы назначенный им оброк был ему представлен сполна. Тогда делали раскладку оброка на богатых и зажиточных плательщиков. Таким образом выходило, что, например, мы с отцом платили помещику оброка свыше 5000 рублей асс. в год; а один крестьянин уплачивал до 10 000 рублей.

Казалось бы, при таких распорядках состоятельным крестьянам следовало бы откупиться от помещика на волю. Действительно, некоторые и попытались это сделать; но без всякого успеха. Один крестьянин нашей слободы, очень богатый, у которого было семь сыновей, предлагал помещику 160 000 рублей, чтобы он отпустил его с семейством на волю. Помещик не согласился. Когда через год у меня родилась дочь, то отец мой вздумал выкупить ее за 10 000 рублей. Помещик отказал. Какая же могла быть тому причина? Рассказывали так: один из крестьян нашего господина, подмосковной вотчины, некто Прохоров, имел в деревне небольшой дом и на незначительную сумму торговал в Москве красным товаром. Торговля его была незавидна. Он ходил в овчинном тулупе и вообще казался человеком небогатым. В 1815 году Прохоров предложил своему господину отпустить его на волю за небольшую сумму, с тем, что эти деньги будут вносить за него будто бы московские купцы. Барин изъявил на то согласие. После того Прохоров купил в Москве большой каменный дом; отделал его богато и тут же построил обширную фабрику. Раз как-то этот Прохоров встретился в Москве с своим бывшим господином и пригласил его к себе в гости. Барин пришел и немало дивился, смотря на прекрасный дом и фабрику Прохорова; очень сожалел, что отпустил от себя такого человека, и дал себе слово впредь никого из своих крестьян не отпускать на свободу. Так и сделал.

В конце 1823 года отец мой вновь был назначен бурмистром; при этом помещик приказал брать с нашей слободы вместо 105 000–61 000 рублей асс. оброка. В то время я находился в Оренбургском крае и об этом ничего не знал. Когда я приехал и отец рассказал мне о случившемся, мы стали советоваться, каким бы образом уволиться отцу от ненавистной для нас должности бурмистра? В слободе временно находился тогда камердинер нашего господина, его любимец, который иногда устраивал крестьянские дела к обоюдному для нас и помещика удовольствию. Отец и обратился к этому камердинеру с просьбой — походатайствовать перед господином об увольнении его от бурмистерской должности, за что и дал ему 1000 рублей. Камердинер написал барину, от которого получен был следующий ответ: «Если Шипов станет даже помышлять об увольнении, то я сделаю с ним то, чего он никогда не ожидал: его самого сошлю в Сибирь на поселение, а сына его отдам в солдаты». Прискорбно было нам слышать это известие, и в порыве горести я сказал отцу, что лучше мне идти в солдаты: за Государем служба не пропадает. «Нет, — с грустью возразил мне отец, — такой разлуки с тобой я не перенесу. Будем жить вместе. Какое бы горе и страдание ни случилось с нами, будем терпеть и творить волю господскую. Хорошо бы было, — продолжал отец, — если бы новое положение господина насчет 61 000 оброку было навсегда; но я знаю хорошо нашего барина: он будет недоволен и скоро снова увеличит оброк. Боюсь, чтобы против моей совести я не сделался крестьянам ненавистен». Потом, после некоторого раздумья, отец сказал: «Да, я буду править дела крестьянские; а ты занимайся торговлею и распоряжайся, как знаешь. Ты теперь уже можешь». Скрепя сердце, я выслушал это решение отца и ничего не возражал, зная, что уж если что решил он, то так тому и быть.

1824–1827

С 1824 года я очень часто начал отлучаться из дому по торговым делам. Торговля была по-прежнему уральским скотом и пушным товаром. После 1822 года, когда в Оренбургском крае стояла жестокая зима, баранов там много поубавилось, и цены на них были не совсем подходящие. И вот я задумал отправиться для покупки скота к букеевским киргизам в барханы[182]. Хотя во время прежних моих поездок я неоднократно имел дело с киргизами и мог немного говорить по-киргизски, но счел за нужное нанять толмача. Таковой скоро нашелся, один из уральских казаков, и я подрядил его за 100 рублей асс. ехать со мной. Мы с этим толмачом и несколькими моими работниками отправились на повозках в киргизские аулы верст за 40 от линии, где киргизы кочевали в своих кошомных кибитках.

Приехали в аул, к старшине, который назывался Бек-Мухамедом-Утемисом. Он нас принял. Я подарил ему чаю и сахару; Мухамед же дал нам особую палатку, угостил меня аряном (кислым молоком) и вареной ягнятиной. Арян мне не понравился, вероятно потому, что он содержится киргизами обыкновенно в сырых кожаных мешках. Скоро мы с Мухамедом сделались хорошими знакомыми. Он пригласил меня с толмачом в гости к своему двоюродному брату, Ковдобаю, который находился в другом ауле, верст за 5 от нашего. Я, разумеется, не отказал. Хозяин нас встретил радушно; мы посидели, покуда не было все прибрано в кибитке для приема гостей. Потом нас пригласили в кибитку. В ней были развешаны ковры: разноцветные сундуки стояли открытыми; на полу тоже разостланы ковры и положены подушки, на которые мы и сели. Хозяин спросил, что мы будем есть: старого барана или ягненка? Мы согласились на последнее. Жена хозяина была в шелковых штанах и рубахе; голова покрыта платком, на ногах надеты красные киргизские, с большими каблуками, сапоги: это для удобства при верховой езде. Она начала раскладывать из тезека[183] огонь посреди самой кибитки; потом поставила на четырех ножках таган, а на него большой котел с водою. Принесли кожаный мешок, из которого хозяйка вытаскивала говядину или кобылятину и клала в котел. Когда говядина сварилась, она вынимала ее из котла вилкой и накладывала в красную деревянную чашку; хозяин же мелко разрезывал ее ножом. После того хозяйка варила ягненка; хозяин и его разрезал на мелкие кусочки. С нами обедали 6 человек киргизов. Хозяин брал всеми пятью пальцами кусочки говядины и угощал ими прямо в рот; гости подползали к нему на коленях, причем старались, чтобы кусок не выпал изо рта, так как в противном случае им было бы стыдно.

Для меня хозяин положил говядины и ягнятины в чашку. Затем хозяйка изготовила еще два кушанья: жидкую молочную кашу с сорочинским просом и жаренную в масле сметану, что по-киргизски называется «ремчук». Обед продолжался довольно долго. Разговаривали о баранах, о лошадях. Хозяин предложил мне свои услуги: завтра он объедет свой род и объявит, чтобы киргизы приходили ко мне для продажи баранов; при этом будет стараться о выгодной для меня покупке, — только я должен ему что-нибудь подарить. Поблагодаривши хозяина, я в свою очередь пригласил его к себе на чай. Он не отказался. Приехали в мою палатку; пили чай. У меня были мягкие булки и пшеничные сухари; я дал их моему новому знакомцу. Он положил их в свою кожаную сумку, Такие сумки киргизы всегда носят при себе на ремне, а русский гостинец раздают понемногу своим женам, детям и приятелям. Настал вечер, и мы отправились к старшине ужинать. На другой день я встал утром рано. Начали собираться киргизы: одни на лошадях, другие на верблюдах, а иные на быках.

Богатые киргизы были в шелковых бухарских халатах, лисьих шубах, в синем или красном чекмене[184], в лисьих бархатных шапках. У некоторых лошади были в серебряных уборах. Через толмача я стал торговать у киргизов баранов; но они объявили дорогую цену и, не сторговавшись, разъехались по своим аулам. Вечером приехал ко мне мой новый знакомец из киргизов, Ковдобай, и, узнав, что мы не сторговались с его единоплеменниками, обещался завтра уговорить их быть уступчивее. Мы расстались. На следующий день киргизов собралось в мой табор множество; иные приезжали просто посмотреть на русских людей. Прибыл и Ковдобай. Он просил меня некоторых почетных киргизов напоить чаем и дать им сухарей. Это я исполнил. После того, при киргизах, Ковдобай спросил меня: «Почем даешь, купец, за дюнана, кунана, буйдака?» Дюнан — это самый старый баран, кунан — средний, а буйдак — молодой. Через толмача я ответил, что за первого — 9 рублей 25 копеек, за среднего — 8 рублей и за буйдака 6 рублей 25 копеек. Тогда мой знакомец закричал: «Я согласен на эту цену и завтра же пригоню своих баранов; а другие как хотят». Это подействовало на киргизов, и они разъехались с обещанием пригнать баранов. В продолжение двух дней я купил около 3000 штук, расплатился серебряными деньгами; славно угостил старшину Бек-Мухамеда с Ковдобаем, простился с ними и отправился в Уральск. Здесь я купил еще до 7000 баранов, поручил их приказчикам и рабочим, а сам отправился домой, где мой отец встретил меня с моею новорожденною дочерью. Сердце мое забилось радостно.

Впоследствии мне каждый год приходилось иметь дело с киргизами по покупке баранов на всем пространстве их кочевья до Нового Узеня и далее. Я даже завел особую торговлю с киргизами красным товаром, который покупал в Москве и в первых месяцах каждого года отправлял его с приказчиками к Уральску, а потом в барханы. По-киргизски я научился говорить недурно. Поэтому мне представлялось возможным довольно хорошо познакомиться с жизнью киргизов.

Киргизы — народ очень любопытный; обыкновенно расспрашивают: кто едет, куда и зачем? Разъезжая по барханам, мы обыкновенно останавливались ночевать близ аулов; это — для безопасности, потому что у киргизов существует обычай оберегать своих гостей. На степи рек почти совсем нет; во многих местах вырыты колодцы, к которым пригоняется скот для водопоя; ведра везде кожаные, а корыта сделаны из досок. У некоторых киргизов были большие стада баранов, лошадей, рогатого скота и верблюдов. Я знал одного киргиза Танинского рода: у него было более 7000 лошадей. Киргизы питаются главным образом овечьим и коровьим молоком; употребляют и верблюжье.

Летом они приготовляют молоко для зимы: сушат его на солнце до того, что оно делается твердым, и хранят в кожаных мешках[185]. Такое молоко называется по-киргизски «крут»; его растворяют в воде и едят.

Если в дороге киргизу путь лежит аулами, то он ничего не берет с собою съестного, потому что киргизы имеют обычай путешествующего родича накормить и напоить безмездно. — Киргизы никогда долго не остаются на одном месте; как только скот поест траву, они перекочевывают на другое место, отыскивая тучные и привольные пастбища. Зиму они проводят обыкновенно близ Каспийского моря, к западу, с мелким скотом; лошадей же пасут на степи, под надзором старого опытного киргиза. Случается, что во время бурана скот замерзнет, но это беда небольшая: киргизец, у которого это случилось, отправляется в отдаленные аулы, где бурана не было; здесь родичи дадут ему вдоволь скота, с тем, что если и у них случится такое же несчастие, то он должен помочь им. — Киргизские свадьбы совершаются таким образом: невест засватывают в малом возрасте, лет 10; при этом отец жениха дает родителям невесты «калым», т. е. будущее приданое скотом; количество калыма зависит от богатства или состояния дающего. Когда придет время отдавать невесту жениху, то приданое возвращается, и с приплодом; кроме того, отец невесты дает близким родственникам своего зятя разные подарки. В известное время женихи на хороших резвых лошадях и невесты на иноходцах скачут по степи. Каждый из женихов старается догнать свою невесту и схватить ее за грудь. Впрочем, только та невеста позволяет жениху брать себя за грудь, которая жениха любит; в противном же случае бьет его плетью. — Когда для женщины-киргизки наступает время разрешиться от бремени, то все ее домашние принимаются отыскивать христианские волосы. На вопрос мой — для чего эти волосы? — мне отвечали, что их должно сжигать во время родов в кибитке роженицы, от чего облегчаются и ускоряются роды. Вскоре после родов муж режет баранов, созывает гостей и происходит пиршество.

1828–1831

В 1828 году, вскоре после Пасхи, я отправился, по обыкновению, в Уральский край, на реку Узень, где с моим приказчиком находились гурты баранов. Здесь я получил известие, что от жестокой зимы погибло до 1000 штук. Два табуна я отправил к Уральску, приказав купить там еще баранов; а сам вознамерился отправиться степями в Астрахань с красною юфтью[186], которой у меня было более 100 пудов. Хотя меня и отговаривали ехать степною дорогою, где кочуют киргизы, калмыки и трухменцы, но мне непременно хотелось узнать эту дорогу. Я взял две повозки, 7 лошадей и 5 верблюдов; при мне находились два приказчика, два работника и один киргизец — опытный по этой дороге вожак. 17 мая мы выехали. Дорога была жесткая. На третий день встретили ужасные пески, называемые рынами, где кочевали киргизы. Этими местами мы ехали несколько дней, совершая не более 15 верст в день. Жара была нестерпимая; лошади уморились и не могли поспевать за верблюдами. В седьмой день нашего путешествия мы получили известие, что невдалеке от нас стоит лагерем букеевский хан и покупает верблюдов по случаю войны с турками. Из любопытства я с вожаком отправился туда. Хан сидел в палатке с киргизскими старшинами и казачьим майором; конвой его составляли 60 донских казаков. Отдав хану надлежащее почтение, я объявил ему, кто я. Он несколько времени разговаривал со мною по-русски о нашей торговле и предложил мне купить у него баранов. Распростившись с ханом, приехали к своему каравану. На девятый день нашей езды песку стало меньше, дорога становилась легче и удобнее, но трава повсюду совершенно засохла, воды нигде не было. Ехали еще два дня, и вожак сказал нам, что скоро будет колодезь. Мы с усилием и нетерпением подвигались к этому колодцу; однако воды в нем не оказалось. С досады я начал выговаривать вожаку, что он повел нас такой скверной дорогой, где нет вовсе воды; вожак уверял, что в прошлом году здесь воды было достаточно, а ныне она от необыкновенной жары высохла. Нечего делать: двинулись далее. Мы и лошади выбивались из сил, да и верблюды изнурились. Наконец я послал вожака отыскивать воду, а сами медленно подвигались вперед. Скоро бывшие при нас собаки, должно быть, почуяли воду и побежали; мы за ними. Спустя немного времени мы действительно увидели воду. Но что это была за вода? — темно-белого цвета, густая, негодная к употреблению не только для людей, но и для животных. Я велел вскипятить эту воду к чаю; но, устоявшись в чае, она превратилась в тесто и чай нельзя было пить. Тогда я приказал залить воды в котлы и насыпать туда соли; вода приняла обыкновенный цвет и хотя стала соленою, но годною для питья. Мы утолили жажду и отправились далее по назначенной вожатым дороге. Отъехавши верст 10, мы встретили нашего вожака, который объявил, что в недалеком расстоянии находится колодезь с хорошей водой. При нашей усталости и истощении лошадей, мы едва достигли до этого колодезя. Здесь мы отдохнули с истинным удовольствием, дав волю и скоту насытиться кормом и водою. Вода нам показалась особенно вкусною и прекрасною, хотя на самом деле она, быть может, вовсе не была такою. При дальнейшем отсюда путешествии в воде мы не нуждались; но у нас истощались съестные припасы. Дорога стала твердая, жесткая, и мы ехали скорее. Чрез несколько времени мы увидели калмыцкие аулы. Я послал вожака купить в этих аулах муки и крупы; сами же расположились на удобном месте отдыхать. Это был 14-й день нашего странствия. Солнце склонялось к западу; наступил и вечер, а вожак не возвращался. Я подумал, что одно из двух: или калмыки взяли его в плен, или же он изменил нам и решился предать нас в руки калмыков. Поэтому на ночь я приказал рабочим взять ружья и пистолеты и не спать. Около полуночи послышался топот лошадей и голос каких-то песен. То были калмыки, которые скоро прискакали к нашему табору. Я спросил по-киргизски: «Кто едет?» Один из них отвечал: «Калмык, толмач барма», то есть калмыки, есть ли переводчик? Я сказал, что нет, и просил их не подъезжать к нашему табору близко, так как в противном случае мы будем стрелять из ружей и пистолетов; если же что им нужно, то они могут переговорить с нами завтра днем, а не ночью, когда ездят одни разбойники. Моя ли угроза подействовала или что другое, только калмыки, поговорив о чем-то между собою, удалились, не причинив нам никакого вреда. Спустя немного времени возвратился вожак. Я ему рассказал о случившемся; он заметил, что, если бы мы пустили калмыков в табор, они непременно разграбили бы нас. В эту ночь спать мы не ложились. Вожатый уверял, что до Сентовской пристани осталось не боле 35 верст, что скоро калмыцкие аулы кончатся и начнутся кочевья трухменцев или волжских ногайцев. Это народ смирный и безопасный. Действительно, верст через 15 мы увидели ногайские аулы; они очень отличаются от киргизских. Почти при каждом из них стоят для перевозки небольших тяжестей арбы, или телеги на Двух колесах. Убранство в кибитках мне не понравилось. У молодых женщин и девушек в ноздрях повешены серьги. Оставив караван с рабочими и вожаком, сам я отправился вперед; доехал до реки Бузана. Отсюда оставалось до Астрахани 60 верст водяного пути. Плавание по реке Бузану и Волге на лодке было непродолжительно, и я прибыл благополучно в Астрахань. Через два Дня пришли сюда с товаром и приказчики, которых я оставил в ногайских степях. Юфть я разменял на бухарские товары — бумажные и шелковые халаты и кумачи.

Из Астрахани я опять отправился в Уральск, но не степной дорогой, а Другой, гораздо лучшей и удобной. Отсюда поехал в Оренбург. Здесь, однако, не пришлось мне купить баранов по случаю дороговизны цен. Так как наступило время Макарьевской ярмарки, то я через Казань отправился в Нижний Новгород. Прожив три дня и оставив в лавке с пушным товаром приказчика, сам поехал домой.

Здесь я услышал от отца, что к нему в помощники по управлению слободой назначен помещиком дворовый человек Тархов. Это известие было для меня крайне неприятно, потому что Тархов, по какой-то злобе к отцу, а также в видах, может быть, занять его место бурмистра, старался всеми мерами навредить отцу и всему нашему семейству. В настоящее время он распустил слух, что на моем отце состоит большой начет по управлению вотчиною и что поэтому наш скот и все товары будут арестованы. Слух совершенно ложный; но он дошел до купцов, с которыми мы имели торговые дела, как правдоподобный. На Макарьевской ярмарке, куда я вскоре приехал из дому, купцы мне в долг не доверяли, во внимание именно к этому нелепому слуху. Мне стоило больших хлопот и усилий, чтобы поддержать наш кредит. Хотя мне и удалось этого достигнуть, но мы в 1828 год понесли убытку около 18 000 рублей асс.

В следующем году Тархов продолжал свои коварные происки против моего отца; некоторых из крестьян он подговаривал подавать управляющему Рагузину на отца разные жалобы. Был у нас родной племянник отца и его крестный сын Раев, которого отец очень любил, чуть ли не больше меня. По наущению и подговорам Тархова этот Раев подал прошение Рагузину о том, будто бы мой отец не выдал ему всех денег, оставшихся после смерти его матери. Эта неприятность так подействовала на отца, что он сделался нездоров. — Торговля наша пошла плохо. Мы получили опять значительный убыток. Оброк с нас не умаляли. За право торговли платили по-прежнему 800 рублей асс. в год. Я видел, что если и впредь так пойдет дело, то мы совершенно разоримся. Надо было что-нибудь придумать к улучшению своего положения. Но что именно? Мы попробовали обратиться с просьбой к управляющему Рагузину, чтобы он исходатайствовал у помещика мне свободу за 50 000 рублей асс., с тем, что отец мой останется крепостным. (Моей мачехи в это время уже не было в живых.) Но управляющий наотрез отказался даже докладывать об этом господину. Тогда я задумал бежать из дому и более не возвращаться к отцу. Хотелось попытать счастия на чужой стороне. Это было в конце 1830 года.

Не говоря ни отцу, ни жене о своем намерении, я собрался в дорогу. Взял с собою 13 000 рублей денег. Отцу сказал, что еду в Уральск купить сала и рыбы. Когда я расставался с отцом, сердце мое сильно тосковало; на глаза навертывались слезы, как я ни старался удержать их. Прощаясь, отец твердил мне: «Приезжай скорее». Жена проводила меня до Арзамаса. При прощании я взял у ней ее обручальное кольцо, а свое отдал ей. Мне было грустно. Я поехал в Уральск, а отсюда на Узень, чтобы устроить некоторое дело по торговле. 10 января 1831 года я прибыл в Самару. Здесь встретил одного из наших приказчиков, от которого узнал, что отец мой очень болен и его лечит доктор. Это известие меня поразило. Разные мысли кружились в моей голове. «Если я не приеду скоро домой, — думал я, — и обо мне не будет никакого слуху, отец непременно пошлет отыскивать меня в Уральск; здесь меня не найдут, отцу скажут, что я пропал без вести. Он — больной — не перенесет такого удара и умрет; тогда я должен считаться его убийцей». При этой мысли сердце мое обливалось кровью. Жаль было моего доброго отца, не говоря об оставленной жене и шестилетней дочери. Выехал я из Самары с помянутым приказчиком. В дороге я долго боролся с своими мыслями и заливался горькими слезами. Я снова спрашивал приказчика: «В каком положении остался отец?» Он твердил одно и то же, что отец очень слаб. На третьей станции находился поворот дороги: одна была на Сызрань, а другая в Симбирск. Тут я приказал ямщику остановиться. Сердце мое сильно билось; во мне не было решимости: ехать ли направо, по дороге в дом родительский, или налево — почти неизвестно куда? — Наконец, я сказал самому себе: «Твори Господи волю свою! Я не оставлю отца в его тяжкой болезни. Бог даст, он выздоровеет, и тогда свершу задуманное мною дело». Я велел ямщику ехать направо по симбирской дороге.



Поделиться книгой:

На главную
Назад