Этакое слово вдруг само сорвалось с моего языка, и в ту ж минуту из разных мест посыпалось, как из мешка. Один говорит: «Нет, кормилец, шутка ли собрать двести тысяч! Где мы их возьмем!» Другой кричит: «Мы какие зажиточные, часто нуждаемся в рубле».
— А дома-то, смотри, какие настроили, — усмехнулся барин.
Тут ему загалдели:
— Дома, что дома. Это наш корм. Мы не хлебопашцы. Земли у нас на тысячу триста душ тысяча сто тридцать десятин. Питаемся промыслом, платим оброк бездоимочно. Чего еще!
И поднялся шум.
Услышав такой решительный отказ, барин, должно быть подумав, «что мне с этими дураками толковать», посмотрел на нас, опять улыбнулся, повернулся, взял барыню под ручку, приказал бурмистру, изготовив карету, подавать лошадей и сейчас уехал в Ярославль.
У нас было отлегло, но недолго порадовались. Наследники получили из гражданской палаты свидетельство, что такое-то их имение не состоит под запрещением, и вся вотчина была заложена в Опекунский совет, а получено денег за тысячу триста ревизских душ по двести пятьдесят рублей за душу, всего триста двадцать пять тысяч ассигнациями, на двадцать пять лет. Чрез два месяца вновь собрали сходку, и тогда уж без околичности прочитан господский приказ, в котором начистоту сказано:
«По случаю займа в Опекунском совете трехсот двадцати пяти тысяч на двадцать пять лет, процентов и погашения долга требуется около тридцати тысяч в год, которые поставляется в непременную обязанность вотчинного правления ежегодно собирать с крестьян, кроме прежнего оброка в двадцать тысяч; и весь годичный сбор пятьдесят тысяч разложить по усмотрению нарочно выбранных людей, с тем, чтобы недоимок ни за кем не числилось, в противном случае под ответственностью бурмистра неплательщики будут, молодые — без очереди сданы в солдаты, а негодные на службу — отосланы на работу в сибирские железные заводы».
XI
В безмолвной тишине, прерываемой вздохами, окончилось чтение грозного приказа…
На этот момент в первый раз в жизни почувствовал я прискорбность своего крепостного состояния! Тогда-то в неопытном моем понятии в первый раз представился ужасный вопрос: «Что же такое мы?!» Крепко рвалось мое сердце, понуждая меня высказаться, но, посмотрев вокруг на грустные лица и слыша один только робкий шепот, я успел удержать и затаить в себе свой порыв.
Нечаянность эта и не одного меня ошеломила; такой огромный налог всех устрашил до крайности. Казался он нам и незаконным. Но что же было делать? В то время подавать жалобы на господ крестьянам строго воспрещалось; самовольно отказываться от платежа значило только опозорить себя званием бунтовщиков; заупрямившись — подвергнуться тяжкому наказанию и военной экзекуции, которая разорит вконец. Сходка окончилась тем, что в платеже требуемого мы составили на самих себя по форме приговор, согласно полученному приказу, возлагая надежду на помощь Божию. Никому ведь не хотелось лишиться родины: лучше отказаться от праздничного куска, лишь бы избавиться опалы. Утешением послужило то, что не стесняется хоть свобода наша в промыслах.
При всей общей тяжести наша семейная жизнь, благодаря Всевышнего, не впала в крайность; торговля моя шла своим порядком, не было нужды в продовольствии, и наложенный на меня оброк, около двухсот рублей ассигнациями, всегда я платил своевременно. Только все раздумывал: как же это барин с нами поступил? И стал приглядываться, чего доселе не приходило в голову, к окрестному крестьянскому быту.
XII
Вышло, что нам еще ничего.
Был у нас не очень дальний сосед, Иван Иванович **, кутила первой руки, охотник до красоток из города. Жил он постоянно в деревне, деньги с крестьян брал без счета и без определенной меры: как потребует — неси, не то порка.
Так этот пожилой уже барин своих крепостных обирал да порол за дело и без дела, пока те наконец взбеленились и полезли на стену… Иван Иванович видит, что дело плохо, и поладил с мужиками: выкатил им два бочонка водки, побожился, что впредь не обидит. Народ тому и рад. Только как был Иван Иванович большой волокита, то в шутку и приударь он поблизости за одною барышней небогатого семейства. Там смекнули, что гуся этого хорошо бы, заманув, изловить, до поры до времени смотрели на его шалости сквозь пальцы, да потом застукали молодца и принудили жениться. А как в молодости своей Иван Иванович успел наделать столько долгов, что никогда не мог их уплатить, дела его экономии были плохи, с крестьян же взять Уже нечего, то по совету тестя занял он в Опекунском совете под залог тысячи двухсот душ не знаю сколько-то, что-то много.
Дым пошел коромыслом: гости да в гости, нужно и в городе пожить, экипажи, вечера, экипировка, — на все подавай деньги; только на хозяйство их не хватает: хозяйство и осталось по-прежнему. За пять лет проценты и погашение выплатили, потом весь долг и сел, как у нас, на шею крестьян, не имевших наших промыслов.
Это еще человек не злой, а только баловень, беспечный ветрогон и дрянной хозяин. Другой сосед иного цвету, Лев Петрович ***, древнего боярского рода, владелец трехсот душ и многих отхожих лесных дач[154]. В молодости он где-то служил, дослужился до провинциального секретаря, терся около знати, искусно передергивал карты, такими проделочками нажил себе порядочное количество билетов Сохранной казны, женился и поселился в своем сельце *. Несчастная жена его, измученная жестоким обращением, на третий год померла, оставив сына Леонида Львовича, который в подростках еще не поладил с отцом, уехал в город к тетке и там впоследствии нашел себе невесту.
После смерти жены Лев Петрович мало того что все полевал и выгонял мужиков своих на облаву, но вынуждал всех молоденьких крестьянок чередоваться у него ночным дежурством, за ослушание же наказывал розгами или на целый месяц надевал на шею железную рогатку.
Крестьяне вышли наконец из терпения и чрез близких барину псарей объявили, что им невмоготу и что если грех будет продолжаться, то найдут на него свою расправу.
Сначала Лев Петрович было погорячился, хотел всех передрать, но раздумал, что нет под рукой надежных людей и, чего доброго, самому достанется, как был пример в Переяславльском уезде, где мужики, втихомолку добравшись до барина с барыней, оставили их еле живых. Ночные дежурства прекратились, а женился он во второй раз не на дворянке: никто не выдал бы за него свою дочь, невзирая на капитал его, и ни одна благородная девица не позарилась бы на него, черномазого, у которого всего разговору было только, что любимая его поговорка: «Ох, дела деланские, земля землянская, народ все христианский».
За деньги через услужливых негодяев обвенчался он на городской мещаночке. Эту жалкую жертву привез в свою усадьбу, засадил в тесный флигелек, и несчастная томилась там около пятнадцати лет, подарив мучителю двух сынов.
Лев Петрович между тем, оборвавшись на дежурствах, допекал своих крестьян по хозяйству. Экономическая запашка[155] его была не так-то велика и мужикам не лиха беда ее обработать, но он изнурял их другими тягостями: рубкой в лесных дачах дров и отправкой с лишком за двадцать верст в город; побором деньгами и льном; каждой бабе определил зимой — спрясть столько-то талек[156], летом — выткать и выбелить столько-то аршин полотна, набрать столько-то фунтов грибов и вишен; каждой семье — принести столько-то яиц и масла. Сверх того, ни одна свадьба не могла состояться без разрешения Льва Петровича, за которое — особая подать деньгами, льном и домашним холстом. И такой он был мастер своего дела, что увидит у крестьян удачный всход льна, заметит себе, а когда продадут — у всех поодиночке отберет полученную выручку, под предлогом, что «на сохранение», приговаривая: «Ты, дурак, пропьешь, у меня целы будут». Иной ломается, выставляет нужду — лошаденку купить или что-нибудь для домашнего обихода: «Потеряешь деньги, каналья, — говорит Лев Петрович, — а понадобится лошадь — я дам». Или просто скажет: «Болван! видно, захотелось березовой каши».
Ну, словом, крестьяне дошли до того, что уж не радели о своем домашнем хозяйстве, «потому что все равно — Лев Петрович узнает и себе возьмет». Ябедник тоже был он исправный, так что его опасались и посторонние люди. Из многих штук приведу одну.
Был у него немолодых лет крестьянин-бобыль. Этот человек держался раскола, часто ходил «странником»[157] и проживал иногда поблизости в одном селе у своих одноверцев. Взять с него было нечего, так вот какую придумал Лев Петрович канитель. Подал он в земский суд явочное прошение[158], что «такой-то его крестьянин Иван Кондратьев такого-то числа и месяца скрылся неизвестно куда», тогда как ему очень ведомо было, что он то дома по избам таскается, то гостит у своих одноверцев, которые, принимая его, не могли считать беглым, так как знали его родину в шести всего верстах от себя и ведали, что он ее не покинул, а бродит себе промеж ней и ими. Прошло после явочного прошения немало времени. Иван Кондратьев все ходит взад и вперед, из села к одноверцам; вдруг подает Лев Петрович в тот же земский суд прошение, что «беглый его крестьянин такой-то укрывается там-то», и просит «произвести обыскное следствие».
Командировали чиновника, схватили Ивана Кондратьева в самом молитвенном доме. Улика налицо; забрали несколько человек «укрывателей», да вместе с Иваном в город, к суду. Лев Петрович потребовал с крестьян две тысячи рублей, однако как членам суда была тут своя большая пожива от раскольников, то они крутили-вертели и свели на мировую в шестьсот…
Вот тебе и Иван Кондратьев! Долго его помнили; а Лев Петрович только посмеивался, приговаривая: «Мужика надо учить, чтоб умнее был». Зато, бывало, приедет он к нам на базар: соседи-помещики, встречаясь, ленятся поклон ему отдать…
Однако и он за год до смерти подобрел, дворовым людям выдал вольные, с мужиков перестал делать прежние поборы, даже некоторым беднякам выдал со скотного своего двора кому лошадь, кому корову, а кому дал лесу на постройку и немножко деньжонок.
Хорош Лев Петрович, но были образчики и почище. Один старый вельможа с ватагой дармоедов переселился на жительство в свою усадьбу и завел псовую охоту. Раз крестьянский мальчик (у него там было три тысячи душ) зашиб по глупости камешком ногу борзой собаки из барской своры. Барин как увидел, что его Налет хромает, разгневался: спрос, «кто изувечил собаку?»
Псари должны были указать. Привели мальчика, тот сознался.
Велено наутро быть готовым к охоте в полном составе. Выехали в поле, около лесу остановились, гончих пустили, борзых держат на сворах. Тут привезли мальчика. Приказано раздеть и бежать ему нагому по полю, а вслед за ним со всех свор пустили вдогонку собак: значит, травить его.
Только борзые добегут до мальчика, понюхают и не трогают… Подоспела мать, леском обежала и ухватила свое детище в охапку. Ее оттащили в деревню и опять пустили собак. Мать помешалась, на третий день умерла.
Говорили, что об этом всем узнал император Александр Павлович и повелел судить барина: но тот, сведав, что дело дошло до государя, сам наложил на себя руки[159].
Или вот еще вспомнил двух братьев А. и И. Б[аташевых], правда, не нашей местности, но слухом земля полнится, о них дошло и до нас.
Эти два брата, т[уль]ские помещики, были основателями, в 1755 году, знаменитых впоследствии Ш[епелев]ских заводов, имевших громадные владения и доставлявших чрезвычайный доход. Особенно способный из них был И[ван], человек предприимчивый, зато же и в высшей степени корыстный и великий мастер присваивать себе чужую собственность, не разбирая средств. Людей своих он всех вооружил и сам был как бы их атаманом, всегда разъезжая с шайкой в двенадцать отборных молодцов и распоряжаясь как разбойник. При начальном устройстве заводов много смежной земли и лесов принадлежало касимовским татарам, которые не соглашались продать их: так он самовольно рубил и жег леса и многих при этом перебил. Доставалось и соседним помещикам, чья земля понадобилась или приглянулась. Сторгуется, не жалея цены, совершит запись, зазовет к себе для получения денег, вручит все сполна и угостит на славу: а вечерком, как сытый и пьяный гость с казной отправится домой, нарочно поставленные молодцы дорогой его ухлопают, деньги же назад барину, который награждал за это щедро. Противиться ему или вывести наружу самоуправство никто не смел: в городских судах на него не было управы, доходило до сената, и там тоже куплена была сильная протекция. В заводской конторе должно храниться до сих пор письмо сенатора Л*, который, предостерегая И. Б[аташева], писал: «Ванька, твои дела поганы, перестань проказничать, а то тебе худо будет, да и нам несдобровать, попадем в опалу».
А тот все-таки не унялся, и свидетелями его зверства — те скелеты, которые потом найдены были однажды в стенах при ломке старого заводского строения.
Однако и то скажу, это злоупотребления: но из помещиков много было умных, полезных и заслуживающих уважения господ, а в других званиях тоже творилось лихое.
Вот тому пример из тех же Ш[епелев]ских заводов.
В 1783 году все имение было разделено между братьями Б[аташевыми]. Ивану досталось четыре завода, полтораста тысяч десятин земли, в том числе около ста десяти тысяч лесу, восемнадцать тысяч душ крестьян, из которых девять тысяч мастеровых, производство в миллион двести тысяч оборотного капитала и двести тысяч рублей чистого дохода. После его смерти все это перешло к единственной его дочери, выданной замуж за генерала Д. Д. Шепелева], который сначала хорошо принялся за дело, но скоро наскучил хлопотливым занятием, так что при нем уже денежная часть расстроилась и потребовался заем восьмисот тысяч рублей из Опекунского совета[160]. Почти вся эта сумма пошла на постройку в заводе громадного театра и на содержание труппы заграничных актеров. Дела же заводские очутились исключительно в руках крепостных людей, причем над ними не было правильного наблюдения и надзора, а одна бестолковая строгость. Порядок заводского производства соблюдался только по наружности, скрытно допускались всякие недобросовестные проделки и расхищение. После смерти генерала наследство приняли в свое личное заведование два его сына, Иван и Николай, господа образованные и в чинах, которые тоже не обратили надлежащего внимания на хозяйственную часть. Меньшой, Николай, не захотел даже лично участвовать в управлении и доверил его брату и зятю. Деятельность их по заводу ограничилась подписью конторских бумаг безо всякого рассмотрения.
Вот тут-то и показал себя один мужичок. В главном заводе много лет был в питейном доме целовальником один елабужский мещанин С*. Он приохотил к себе заводских рабочих приемом краденых вещей, тем составил себе хорошее состояние и стакнулся с управляющим, из заводских крепостных, обмануть хозяев. Тогда был неурожай на хлеб, цены ржаной муки доходили до рубля серебром за пуд, железо, напротив, подешевело. С* с управляющим и состряпали контракт, который подсунули к подписи и который давал С* поставку муки в завод на три года, по пятидесяти тысяч пудов в год, с тем, что за муку уплачивать С* железом пуд за пуд, таких сортов, какие ему понадобятся. В первый год завод потерял немного, но в следующие два, когда хорошие урожаи понизили муку до двадцати пяти копеек за пуд, а железо поднялось, пришлось терять на нем почти по девяноста копеек на каждом пуде.
Заметив ошибку, хозяева пошли было на попятный двор, но С* по суду заставил заводское управление исполнять контракты: уголовное следствие открыло грехи за управляющим, и его, наказав плетьми, сослали в Сибирь на поселение, но гражданская сделка осталась в своей силе. Другие дела С* тоже были кляузные, что не помешало ему выйти в люди и при могучем посредстве тогдашнего воротилы 3* получить сначала медали, потом и Анну на шею[161].
Однако Бог его ждал и покарал: как он собрался ехать к своему покровителю с поклоном за орден, вдруг из гортани хлынула кровь, и он в тот же час скончался. Имение, нажитое, как сказано, после смерти грешного приобретателя растаскали, кто как властен, а семья осталась в Москве почти что в бедности.
О заводах этих, кстати, прибавлю: чем дальше, тем было хуже. Таким манером масса долгов увеличилась до того, что пресекся всякий кредит и с трудом уплачивались проценты по займу Опекунского совета. Кончилось тем, что это богатейшее имение, где леса и рудники для заводской потребности были под рукой, с заводами в центре России и близком расстоянии от Москвы и Нижегородской ярмарки, при доставке туда и сюда водой, оказалось несостоятельным, и в 1846 году все поступило в опекунское управление.
XIII
В этих примерах выведены помещики и крестьяне; а из купцов, что дворян хают и на мужиков кричат, разве нет тоже уродов?
Передам сведение об одной бывшей московской знаменитости, суконном фабриканте П.М. А*. Качеством его производство было безукоризненное и пользы ему доставляло весьма хорошие, но жадность корысти не удовлетворялась честным трудом. Захотел А* разбогатеть вдруг: ни с того ни с сего — объявляет себя несостоятельным.
Сошло с рук, тем легче, что сделка не была слишком убыточна для кредиторов и всякому известная деятельность должника подавала надежду иметь от него выгоду в будущем. У А* же иное на уме. Увидев удачу первого опыта, при пособии двоих помощников, он повел свои конторские книги в двух видах: в одном писал настоящее, в другом — с выводом мнимых убытков, и с таким коварством вел свои дела около десяти лет, в течение которых успел везде добыть себе свободный кредит. Когда он хорошо им попользовался, он и приглашает циркулярными записками всех своих кредиторов пожаловать к нему на вечер. Те, ничего не понимая, однако чуя недоброе, все налицо, кто жил в Москве, явились. Видят, готовится какое-то неприятное угощение, потому что принимают гостей два приказчика (те самые сообщники), а сам хозяин показался, лишь когда все съехались. Прикидываясь полубольным и с личиной душевного прискорбия, начал он сцену поклоном, потом с притворною робостью смиренно объяснил, что по затруднительности своего положения не может очистить вдруг своих долгов, простиравшихся до двух миллионов, в доказательство чего представил книги: дефициту выведено миллион…
Кредиторы пошумели, посмотрели, поворочали листы, походили по комнатам, померекали так и сяк и кончили тем, что согласились рассрочить уплату на четыре года.
Ладно. Дело опять пошло, а в первый же срок — ни шиша. Думали, толковали, решили: А* точно не в состоянии отвечать полным рублем, так через год получить с него по полтине. Один небогатый кредитор так был поражен бессовестным грабежом, что, возвращаясь домой, бросился с Каменного моста и утопился.
С нашего молодца это как с гуся вода. Он не выполнил и новых обязательств, хитростью вымучил у кредиторов учреждение над его делами администрации, сам втерся в главное распоряжение по фабрике, долги уплачивал доходами с нее и в конце концов почти ничего не заплатил: миллион остался в кармане.
Да, нечего сказать, ловко провел людей: но обманул ли Бога? Правосудие Его вдруг поразило А* мучительною болезнью; семь лет был он живым мертвецом, никакие врачебные пособия не помогли, три года сряду не мог он ничего есть, кроме ложки бульона, искал спасения по монастырям, один Даже обогатил своими щедрыми приношениями — и умер в адских страданиях. А после его кончины миллион достался частью сообщникам его воровства, частью отдаленным родственникам, потому что А* был не женат и своей семьи не имел.
Другой еще случай припоминаю из купеческого быта.
Два брата были богачи и радушные хлебосолы, что делало им честь: только хлебосольство их не ограничивалось радушным гостеприимством, а состояло в увлечении барскими прихотями, — не для себя по вкусу: для того только, чтобы после роскошного обеда щеголять пред гостями антиками[162], в которых ни тот ни другой ничего не понимали. Кроме того, одному из братьев вздумалось блеснуть оранжереей, которая обошлась в пятьдесят тысяч, другой выстроил при фабрике стотысячный дом, не для постоянного житья, а на время своего туда приезда, да маменька их, из суетного тщеславия, поусердствовала: в монастыре возвела на свой счет огромную пятиглавую церковь — тысяч тоже более чем во сто серебром.
Так мотали, мотали, когда дела были уже сильно расстроены, кредиторов и оставили на бобах.
Или еще был в Москве один первой гильдии купец П. И. Кж., который вел большую торговлю чаем. Он через приказчиков разменивал в Кяхте[163], а здесь лично производил оптовую продажу, не доверяя никому отпуск ни одного цибика. Такой был подозрительный и скупой, что сам каждодневно ходил на рынок за провизией для семейного продовольствия, которое в будни ограничивалось расходом меньше рубля ассигнациями. Стряпня и все в доме исполнялось одною кухаркою, в праздники пироги готовила сама хозяйка, беспрекословно исполнявшая наказы своего благоверного, который тогда только был доволен, когда урывал где из самого нужного копейку экономии. Скаред был неимоверный! Кяхтинские его доверенные возвращались в Москву всегда в апреле месяце с личною отчетностью. В этой отчетности нельзя было писать расход в настоящем виде: съест! Нужно было лукавить и сокращать все цифры на показ строжайшей во всем бережливости, иначе самый честный и действительно бережливый человек полетит с места.
Поневоле усваивалась привычка обманывать, наверстывая передержку против показанного стороной. Один из приказчиков сам мне говорил, что когда они возвращались из Кяхты в Москву и проживали в Москве за покупкой для Кяхты товаров, то секретно получали с продавцов верховые проценты, которыми и покрывали не выставленные по счету хозяйские расходы; то же и в Кяхте делали при размене, так что и на их долю оставались частицы, равные всему их жалованью. А в три месяца, что жили они в Москве в хозяйском доме, должны были дров наколоть на целый год, двор и конюшни вычистить, пред домом мостовую починить, все черные работы лично исправить и тем доказать свою рачительность о соблюдении хозяйских интересов. Не то — расчет, с ласковым присловьем: «Ну, любезный, я рассчитываю вас за то, что вы при моих глазах не хотели потрудиться: посудите сами, как же я могу надеяться на вашу заочную службу?»
Так скаредничал Кж. не для обеспечения семейства и будущего потомства, а только для того, чтобы, раскрыв сундук, полюбоваться на мешки с золотом и посчитать билеты Сохранной казны. От него не перепадало ни церкви, ни страждущим, ни благотворительным заведениям. Даже в общих пожертвованиях никогда он не участвовал. А семейство! Он не допускал домашним пользоваться самыми скромными удовольствиями, ворота всегда на запоре, вечером ни входа, ни выхода ни своим, ни посторонним, и единственного своего сына и наследника лишил образования, ограничив его умением читать, писать, выкидывать на счетах. На семнадцатом году от роду женил он сына на дочери любимого своего приказчика В.И. Ш., для того только, чтоб избежать расходов на свадьбу, и потому, что невестка из небогатой семьи послушнее привыкнет к заведенному в доме порядку… Одно слово, семейство смотрело на него как на притеснителя и ждало его смерти, как праздника.
В 1819 году кривая и пришла. Оказалось, товаров и билетов на шестнадцать миллионов ассигнациями, да четыре миллиона в Сохранной казне на особом условии, чтобы наследник получал с них одни проценты, а самый капитал оставался (тоже из процентов) для будущего потомства. Все это досталось единственному и совершеннолетнему сыну, который при жизни отца не смел одним рублем распорядиться. И вдруг у него миллионы!
У опытного даже человека закружилась бы голова, что же у купеческого сынка, в отцовской зависимости не знавшего даже о театре?..
Тут подвернулся один тоже молодой купчик Кв., избалованный малый, которому не много стоило труда расположить к себе недалекого Кж. Он в короткое время свел его с компанией кутил и постепенно вовлек в распутство. Началось с того, что торговля была поручена тестю, верейскому[164] купцу В.И. Щ., который, видя лишь свой интерес, не позаботился поддержать зятя, а даже сам принимал участие в гульбе. В два года Кж. и Кв. прославились своими проказами. Раз они, напоив одного архимандрита, прокатили его по городу с тыквой на голове вместо клобука.
За эту дерзкую шалость Кв., как главного зачинщика, отдали в солдаты. Кж. отделался деньгами и оттого вошел в такой форс, что даже имел потом наглость, будучи почетным членом Московской коммерческой практической академии[165] и узнав, что она нуждается в средствах, в 1824 году предлагать тридцать пять тысяч рублей с тем, чтоб ему исходатайствовали Владимира 4-й степени или хоть Анну 3-й. Разумеется, ему не удалось, так он ограничил свое пожертвование только двумястами рублей.
Однако глупое честолюбие его пошло на пользу. Задетый за живое отказом, богач захотел во что бы то ни стало иметь орден. Для этого он выстроил образцовую суконную фабрику, которую расчетливый хозяин ни за что бы не поставил: купил С., загородную дачку в семи верстах от Москвы, возвел там фабричные корпуса, для жилья дома в готическом вкусе, выписал тайком из Англии паровые машины и все фабричные принадлежности, которые тогда весьма трудно было иметь (потому что вывоз их из Англии безусловно был запрещен, и Кж. добился их лишь за большие деньги); пустил фабрику в ход. Сукна оказались лучшего качества; тем прославился и добился-таки Владимира, а государству принес выгоду.
Сам же Кж. не вывез. Может быть, при поддержке тогдашней тарифной системы и получил бы барыш, но лично он делом не озаботился, а поручил управление фабрикой человеку беспорядочному и корыстолюбивому, так что к 1830 году десять миллионов здесь ухнуло. Фабричное движение остановилось. По просьбе Кж. завещанный неприкосновенный капитал, четыре миллиона, из Опекунского совета разрешено было правительством выдать для дальнейшего производства сполна. Но при беспечности распоряжений и кутежах ненадолго их хватило. Потом пошли займы за высокие проценты, и несостоятельность. Фабричные заведения после многолетнего секвестра обратились в развалины, едва выручили за них тридцать тысяч на уплату долгов, а ведь устройство их стоило более трех миллионов. Сам хозяин остался уж в каком незавидном положении!
Жаль, потому что с его-то почину сукна для китайского размена работаются на московских фабриках и минула надобность выписывать для кяхтинской мены сукно под названием Мизирицкого из-за границы, да и другие сорта, какие требуются для внутреннего употребления, стали изготовляться в России, особенно как поразводили у нас испанских овец и заграничные машины начали получаться без затруднения, дешевле против выписки Кж. на восемьдесят процентов.
Однако я заболтался и перескочил из двадцатых годов в тридцатые и сороковые, притом затесался в хоромы именитого купечества. Возвращаюсь к своей тогдашней крепостной доле.
XIV
Я уж упоминал, что с детства имел большую охоту к чтению, но до женитьбы начитанность моя ограничивалась преимущественно книгами священного содержания и очень немногими гражданской печати. После свадьбы я начал знакомиться с настоящею литературой, и до такой степени увлеклась моя любознательность, что целые ночи, бывало, просиживал за книгами. Особенно прельщен был я поэзией того времени, так что до сих пор держатся в моей памяти многие фантазии и целиком пьесы избранных поэтов. Разумные выводы талантливых писателей всегда побеждали односторонний мой крестьянский взгляд и многие предрассудки, свойственные быту простолюдина. Ясно обличалось мое невежество почти во всем.
При всем том как-то страдало мое самолюбие, и хотя я соглашался с мыслями, несколько доступными моему понятию, и постепенно уничтожались во мне толки старины, но взамен того в голове моей поселились какие-то перепутанные и разнородные мысли, которых я не только что не мог сообразить, но из которых возникло даже ко всему читанному недоверие. Конечно, тому причиной — без разбору чтение.
Может быть, то было, однако, и к лучшему, оттого что я осторожнее соглашался с теми смелыми мыслями, которые не могли быть применяемы к порядку действительной жизни моего крепостного звания. Да и был я не один, нужно было подумать по возможности обеспечить участь своего семейства…
Так и решился я вести свою жизнь по знакомой тропинке промышленности, хотя она, доставляя средства к домашнему обиходу, не совсем удовлетворяла нравственные стремления. Книги, однако, взяли свое, и жизнь подтолкнула. Прежде, когда не тяготились мои понятия крепостным положением, желания мои ограничивались тем, чтобы стать в уровень с почетными людьми села из зажиточных или по крайней мере не уронить памяти отца и деда. Но после того события, как насильственно был увеличен наш платеж, власть помещика и унизительное рабство целого общества тяжело Дали себя почувствовать.
А как выпутаться из этой вековой сети и вытащить своих? Много пришлось передумать, много поседело волос на голове… Что может сделать семейный человек, ограниченный мелкими познаниями, без денег, без связей знакомства, без случая и протекции, и наконец — крепостной крестьянин?.. При тогдашней моей раздражительности чувств, при расстроенном воображении, признаться, угрожала мне большая опасность. Всего более мучил меня соблазн живых примеров людей, разными лживыми изворотами наживших огромные капиталы. Но Всемогущий Бог сохранил чистоту моего намерения, натура моя не могла усвоить низких путей, и рассудок мой одобрял только честный заработок.
С этим должны были согласоваться мои действия, ограниченный же круг моей деятельности не мог обещать в будущем капитальных средств для выкупа.
Тогда-то решился я расширить свою торговлю. Внимательно рассмотрев и обсудив все знакомые и сподручные дела, остановился я на местных продуктах, покупаемых значительными партиями к архангельскому порту, и возымел счастливую мысль, рассчитав сообразить излишек цены от перехода товара через несколько рук.
Результат оказался, на мой взгляд, довольно убедительный. Вследствие того я дерзнул представить обо всем в Архангельск совершенно незнакомому мне торговому дому Бранта, — предлагая ему свои личные услуги быть исполнителем его поручений. Конечно, все мною изложенное было добросовестно и сообразно с обстоятельствами действительности.
Однако можно ли было мне надеяться на успех? Я не представил ни обеспечения, ни даже простой рекомендации!
Несмотря на то вдруг получаю (помню, утром 1822 года) письмо от Вильгельма Ивановича Бранта, которое коротко и ясно поручает мне покупку льняного волокна. Вслед за тем, по следующей же почте, высылается мне тридцать тысяч рублей… Потом, смотрю, шлет своего завода рафинад на комиссию…
И пошло это дело до 1830 года. Раз только в течение восьми лет побывал я сам в Архангельске и лично познакомился с моим доверителем, обыкновенно же годичные обороты и отчетность вершилась письменно. Трудно поверить, а это истинно так! И это событие моей жизни послужило мне поощрением к новой предприимчивости, не менее удачной и замечательной. Через год после Бранта, в 1823-м, безо всякой протекции и рекомендации, возьми я и обратись к управляющему Императорскою Александровскою мануфактурой генералу Александру Яковлевичу Симпсону…
Что же! И он тоже охотно согласился сделать мне порученность относительно покупки льна, которую исправно и исполнял я в течение нескольких лет. Деревенская же моя торговля продолжалась своим порядком. Петербургское наводнение 1824 года затопило мне в убыток товару на семь тысяч. За всем тем, в 1826 [году] в обороте у меня было собственного капитала пятнадцать тысяч. С такими средствами можно бы уж мне выйти из крепостного состояния, нравственно всегда принижавшего меня в кругу свободных людей.
Но как-то эта заветная мысль от времени слабела… Оттого ли, что свободу моей торговли и самый кредит не стесняло крепостное положение, оттого ли, что по ходу оборотов неудобно было взять из капитала нужную для выкупа часть, уж не знаю. Только я все откладывал да откладывал, пока в двадцать шестом году произошедшее на моих глазах сильно дало мне почувствовать горькую мою крепостную долю.
XV
Я уже говорил, что окружные деревни были с нами одной вотчины и что в старину при первом после князя Репнина владельце-откупщике все мы гонялись на фабричную работу. По второму разделу двадцать три деревни с бумажною фабрикой, всего около тысячи шестисот ревизских душ, достались племяннику нашего барина, который в 1818 году продал все имение одному князю по фамилии *. Впоследствии времени, находясь даже в крепостном еще звании, крестьяне тамошние имели довольное благосостояние.
Не то было тридцать — сорок лет назад. Тогда они управлялись наемным фабричным немецким начальством, которое притесняло их всячески, кроме поборов, прибегая и к нравственному насилию, так что понемногу начинал искореняться порядок добровольных брачных союзов, а почти все они заключались по наряду заводской конторы. Назначали для этого одно время в году и по особому списку вызывали в контору женихов и невест. Там по личному указанию немца-управляющего составлялись пары и под надзором конторских служителей прямо отправлялись в церковь, где и венчались по нескольку вдруг. Склонности и желания не спрашивалось.
По долгом времени такой горести, из общего продолжительного ропота возникли письменные жалобы крестьян к самому помещику, который на беду не обратил на них внимания, а вверился управляющему и, не разобрав, Дозволил ему «проучить» всех просителей домашним образом.
И пошла потеха: каждодневная жестокая порка. Терпение наконец истощилось. В 1829 году почти все деревни без зову собрались к заводской конторе спросить этого басурмана, за что такое тиранство? Хитрый немец, увидев большую толпу, сметил, в чем дело. Объяснился бы он да показал господский приказ самого барина, тем и прекратил бы негодование.
Нет, он велел прислуге сказать, что потолкует с мужиками вечером, ввечеру под предлогом болезни отложил разговор до другого утра и тут же отпустил всем по стакану вина и по краюхе хлеба на ужин, а сам между тем ночью махнул втихомолку в губернский город за тридцать верст, да и явись сейчас к губернатору с жалобой, что крестьяне князя вышли из повиновения, с неистовством кричат и бунтуют, и будто он сам едва спас жизнь бегством. Мужики в ту пору, совсем не думавшие о бунте, в простоте душевной не подозревая такого коварства, — ласковый ответ, чарку водки, кусок хлеба приняли за знак особой милости и за лучшую надежду на будущее, преспокойно разошлись кому куда ближе, а наутро, как приказано было, опять собрались к заводской конторе в твердой уверенности, что вот услышат милостивое решение.
Не тут-то было! Вдруг на нескольких тройках подкатили чиновники с военного командой и управляющим, который видом собравшихся по его же распоряжению мужиков мог подтвердить свою клевету, да, вероятно, и подмазал кого следует. Начальство громко крикнуло:
— Чего притащились, бунтовщики! По домам, не то десятого отдерут!
Сходка, пораженная такою неожиданностью, хотела было рассказать дело, но не посмела, и молча все стали один по другому уходить. А из тех, кто позамешкался, приказано солдатам нескольких человек схватить и скованными отправить в город как зачинщиков. Составили и протокол об усмирении неповиновения, формально подписанный всеми чиновниками. Только стряпчий[166] не только не подписал, но подал протест, где изложил, что крестьян не спросили о причине их сбора и что при всем том они по первому слову покорно стали расходиться. Хотя этот протест скрыли от губернатора и схваченных, как зачинщиков, предали суду, однако уездный суд немедленно освободил арестованных, как невиноватых.
Казалось, к лучшему дело, а вышло еще хуже: потому что хотя нарекание в бунте с крестьян сняли, однако жалоб их не обследовали и все осталось по-прежнему, а управляющий со злости на свою неудачу стал мстить и хуже теснить, притом представил князю, что мужики бунтуют, а суд им повадку дает. Вельможа, опять не разобрав и усомнившись в последствиях мнимой потачки, вопреки судебному решению, своею законною помещичьего властью приказал: всех оправданных крестьян без зачету отдать в солдаты или сослать в Сибирь на поселение. Мужики между тем, как-то не доверяя благополучному окончанию и предчувствуя с иной стороны грозный исход, приготовили прошение на Высочайшее имя, с прописанием всего, и со всех деревень приложили к нему подписи грамотных людей. Как только дошло до заводской конторы строгое распоряжение барина и прошел о нем слух, тот же час четыре выборных человека отправились в Петербург к самой государевой защите. Эта депутация подала прошение самому императору Николаю Павловичу лично и получила от министра внутренних дел открытый лист для свободного следования на родину.
Но пока она странствовала, в деревнях стали брать крестьян по господскому приказу, как велено. Ожидая возвращения своих выборных, мужики решительно отказывались выдать обреченных на погибель односельцев, говоря, что если угодно барину, так они все готовы идти в солдаты или в Сибирь, не иначе… Тут управляющий, именем князя — к губернатору; и поставлена по всем деревням военная экзекуция, а министру отправлено донесение о возмущении.
Пошла страшная кутерьма. Целый батальон поселился у крестьян, властно распоряжаясь их хозяйством. Потом, помню, в июне месяце, в ближайшую к нашему селу деревню согнали всех окрестных жителей и оцепили. Я сам был свидетелем. Сделали круг посторонних зрителей, посредине начальство, поодаль — два палача. И более ста человек, кто помоложе, наказаны плетьми. Все, осенив себя крестным знамением, безропотно терпели истязание. Крепкого сложения люди, охраняя слабых, сами выступали вперед. Бабы жалобно кричали, дети плакали. Не имею способности передать виденное… Само начальство (кроме одного только исправника) отворачивалось и смотрело вниз.
Но, должно быть, безвинное страдание не пропадает втуне: этот день был Для крестьян последним испытанием, из которого возникло начало нового порядка. В скором времени немец-управляющий был сменен другим, русским, более снисходительным и добрым человеком, который нашел средство заменить барщину фабричных работ машинами и вольнонаемным трудом своих крестьян: одни стали платить оброк, другие добровольно работали на Фабрике за плату в зачет своих повинностей. И в несколько лет все поправились, даже многие оказались зажиточными людьми.
Примечания достойно, что по некотором времени князь в своем доме посреди своего семейства был убит из пистолета в Петербурге каким-то докучливым просителем, финляндцем. Не совершилось ли это правосудие Всевышнего за истязание крестьян, которые, в свою очередь, не послужили ли очистительного жертвой за грехи своих предков?
XVI
До этого несчастного случая я, говорю, все еще полуравнодушно смотрел на крепостное свое состояние, но впечатление виденного возобновило прежнее мое желание освободить от неволи себя и семью, хотя бы ценой всего своего наличного капитала. С этой целью два года хлопотал я, употреблял разные средства, заходил с подарками куда надобно было, к домашней приближенной челяди барина, и все-таки получал лишь кое-какие надежды, а под конец и те уничтожились усердным, но неосторожным ходатайством добрых моих приятелей, которые слишком уж меня захвалили, полагая тем послужить моей выручке. Особенно старались за меня мои знакомые по торговле.
Вдруг один из них уведомляет, что господа не хотят слышать о моем увольнении, добавляя: «Имея вас на примете, кажется, они намерены употребить вас по своим делам».
Действительно, вслед за тем предписано вотчинному правлению: «объявить такому-то нашему крестьянину и обязать его подпиской под строгою ответственностью правления, чтобы впредь не дерзал беспокоить домогательствами о выкупе, тем более что за него хлопочут известные люди, которые, вероятно, имеют его в виду по своим коммерческим делам: почему берем его теперь на особое замечание впредь до нашего распоряжения».
Скрепя сердце выслушал я господский приказ и дал подписку, что впредь не стану тревожить помещиков…
XVII