Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Холодная осень. Иван Бунин в эмиграции 1920-1953 - Валентин Викторович Лавров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Каждый день он видел страшные сны. Все время кто-то в них умирал из близких. Чаще всего брат Юлий. Зато умершие отец и мать всегда виделись живыми и бодрыми. В те дни Бунин записал: «Ах, эти сны про смерть! Какое вообще громадное место занимает смерть в нашем и без того крохотном существовании! А про эти годы и говорить нечего: день и ночь живем в оргии смерти. И все во имя «светлого будущего», которое будто бы должно родиться из этого дьявольского мрака. И образовался на земле уже целый легион специалистов, подрядчиков по устроению человеческого благополучия. «А в каком же году наступит оно, это будущее?» — как спрашивает звонарь у Ибсена. — Всегда говорят, что вот-вот…»

Одесса все еще была оккупирована интервентами. Порядка в городе не было. Каждый день кого-то грабили, убивали. Зато всякие пройдохи набивали себе мошну. 28 августа 1918 года Иван Алексеевич записал в дневник: «Пятый час, ветер прохладный и приятный, с моря. За воротами стоит ландо, пара вороных лошадей — приехал хозяин дачи, ему дал этих лошадей приятель, содержатель бюро похоронных процессий — кучер так и сказал — «это ландо из погребальной конторы». Кучер с крашеной бородой.

Чуть не с детства я был под влиянием Юлия, попал в среду «радикалов» и чуть не всю жизнь прожил в ужасной предвзятости ко всяким классам общества, кроме этих самых «радикалов». О проклятие!»

Все время жили надеждами на улучшение жизни и неизменно засыпали и просыпались со страхом: что еще сегодня будет? Налет какой-нибудь банды? Поджог? Грабеж с убийством или без?

31 августа в четыре часа дня воздух вдруг сотряс страшной силы взрыв, затем другой, третий. В небо взлетали фонтаны огненных смерчей. В Одессе началась паника. Люди бежали спасаться за город, в степь. Никто ничего не понимал. «Рассказывают, что вся Одесса горит, что есть человеческие жертвы. Весь вечер стояло зарево. Иногда вспыхивали и окрашивали пол-неба огненные шары, а секунд через 20–30 доносились раскаты взрыва…» (Вера Николаевна, 31 августа 1918 года.)

За несколько дней до этого события в Одессу прибыл Алексей Толстой. Он не терял присутствия духа, был разговорчив и остроумен, щедр и мастер на всякие шутки, «все русское знал и чувствовал, как очень немногие».

Бунина этот приезд обрадовал очень. Он часами слушал рассказы Алексея Николаевича об убийстве Распутина, о жизни в Москве.

Как и прежде, Толстой был полон энергии и движения. Глаза его весело блестели, он заводил забавные истории об общих знакомых, заразительно смеялся. При этом он был зорко умен, одевался с изяществом.

Его жена — Наташа Крандиевская, миловидная женщина, рассказала, что издали видела на Тверском бульваре Юлия Алексеевича. Он еще более похудел, одет совсем плохо.

— Надо было его с собой взять, — сказал Иван Алексеевич. — Он совсем не приспособлен к жизни, почти как ребенок, не умеет устраиваться. Или — это еще лучше, надо было бы самим не уезжать.

То лето Бунины проводили на даче у Большого Фонтана.

Осень напомнила о себе ночной прохладой и опустевшим пляжем. Бунин условился с Буковецким: они будут снимать две комнаты в его владении под номером 27 по Княжеской улице.

Вера Николаевна писала родным: «Квартира очень красивая, со вкусом убранная, много старинных вещей, так что с внешней стороны будет приятной, а с внутренней — увидим. Кроме платы за комнаты, все расходы по ведению дома и столу будем делить пополам. Деньги, взятые из Москвы и полученные в Киеве, приходят к концу. Ян… очень озабочен, одно время был оживлен, а теперь снова загрустил. Писать не начинал. Последний месяц он берет ванны, много гуляет, но вид у него почему-то стал хуже. Вероятно, заботит предстоящая зима, а теперь и здоровье Юлия Алексеевича». (Это послание Вера Николаевна отправить не сумела. Оно было обнаружено после ее смерти в архиве.)

Но не успели Бунины воспользоваться этим комфортом: их комнаты заняли офицеры оккупационных войск. Ивана Алексеевича это привело в бешенство. Он готов был взять дом приступом, но… до конца октября пришлось мерзнуть на даче.

Терзало Бунина и неведение: власти запретили переписку с Советской Россией, и он ничего не знал нового о Юлии. Но вот с оказией получил весточку… и огорчился еще больше. Знакомый писал: «Юлий осунулся, почернел, глаза ввалились».

— Почему он не обратится к Горькому? Наша давняя дружба с ним вполне это позволяет, — удивлялся Бунин. — И к Юлию Алексей Максимович всегда хорошо относился. Эх, — вздохнул он, — я знаю Юлия: он никогда ни у кого помощи просить не станет, лучше с голода помрет. Впрочем, Горький так многим помогает по своей инициативе — я это лучше других знаю, что мог бы сам о Юлии побеспокоиться. Нет, этого равнодушия к Юлию я не прощу!

Не будем выяснять, насколько этот упрек справедлив. Но именно с этой истории начался период охлаждения между двумя писателями, так долго и крепко прежде друживших.

«Мне грустно, что все так случилось, так как Горького я любила. Мне вспоминается, как на Капри, после пения, мандолин, тарантеллы и вина, Ян сделал Горькому такую надпись на своей книге: «Что бы ни случилось, дорогой Алексей Максимович, я всегда буду любить вас»… Неужели и тогда Ян чувствовал, что пути их могут разойтись, но под влиянием Капри, тарантеллы, пения, музыки душа его была мягка, и ему хотелось, чтобы и в будущем это было бы так же. Я, как сейчас, вижу кабинет на вилле Спинола, качающиеся цветы за длинным окном, мы с Яном одни в этой комнате, из столовой доносится музыка. Мне было очень хорошо, радостно, а ведь там зрел большевизм. Ведь как раз в ту весну так много разглагольствовал Луначарский о школе пропагандистов, которую они основали в вилле Горького…» (Дневник Веры Николаевны, 20 октября 1918 года.)

* * *

Бодро стуча подбитыми подметками по булыжной мостовой, австро-германские войска в ноябре 1918 года покидали Одессу. В порту, на смену им, высаживался англо-французский десант.

Сначала среди обывателей это вызвало легкий переполох. Но особых перемен не последовало. Как и прежде, по ночам раздавались вопли ограбляемых, к стенке ставили «саботажников», цены на базаре продолжали расти.

Жизнь входила в колею. Колея была шириной в братскую могилу.

ГЛАВА III

Зима 1918/19 года выдалась страшная. Топить было нечем, и в доме Буковецкого, куда Бунины все-таки перебрались после ухода австрийцев, держалась лютая стужа.

Жизнь словно остановилась. Каждый день был заполнен голодом и страхом.

На Одессу наступал Петлюра, с ноября восемнадцатого года ставший членом Украинской директории. 13 декабря Вера Николаевна писала в дневнике: «Сидим дома, так как на улицах стреляют, раздевают. Кажется, вводится осадное положение, выходить из дому можно до девяти часов вечера. Вчера выпустили восемьсот уголовных. Ждем гостей. Ожидание паршивое».

Иван Алексеевич вышел на улицу, добрел до Ришельевской. Здесь, забравшись на грузовик, заикаясь, с обильной слюной во рту, яростно поблескивая стеклышками криво висящего пенсне, кричал какой-то горбатый человечек:

— Все силы, граждане, отдадим на борьбу за светлое будущее свободного народа! Смерть узурпаторам! Встанем как один за святые заветы Учредительного собрания…

На грязный бумажный воротничок сзади высоко вылез широкий галстучек. На узких, по-туберкулезному слабых плечах — пальтишко, усыпанное перхотью.

Подобных говорунов, призывавших то к «самостийной Украине», то «к всемирному братству под знаменем партии социал-революционеров, льющих собственную кровь за всемирное счастье», Бунин видел ежедневно и в большом количестве. При этом каждый утверждал, что только та партия, которую он представляет, борется «за свободу трудящихся».

Но именно в тот раз, вернувшись с Ришельевской на Княжескую, он занес в дневник: «И меня уверяют, что эта гадюка одержима будто бы «пламенной, беззаветной любовью к человеку», «жаждой красоты, добра и справедливости»!

А его слушатели?

Весь день праздно стоящий с подсолнухами в кулаке, весь день механически жрущий эти подсолнухи дезертир. Шинель внакидку, картуз на затылок. Широкий, коротконогий. Спокойно-нахален, жрет и от времени до времени задает вопросы, — не говорит, а все только спрашивает, и ни единому ответу не верит, во всем подозревает брехню. И физически больно от отвращения к нему, к его толстым ляжкам в толстом зимнем хаки, к телячьим ресницам, к молоку от нажеванных подсолнухов на молодых, животно-первобытных губах».

— При первой возможности, Вера, надо ехать домой! — решил Бунин. Но не зря молвится: человек предполагает — бог располагает.

* * *

Он читал «Воскресение», когда раздался телефонный звонок. Бунин услыхал приятный, низкий голос Марии Самойловны Цетлин:

— Гостей сегодня принимаете? Еду к вам на чай…

Встревоженная Вера Николаевна засуетилась на кухне, приговаривая:

— Господи, господи! Чем угощать? Даже сахар последний подъели…

Иван Алексеевич, меняя удобные шлепанцы на узконосые лакированные штиблеты, мурлыкал себе под нос на мотив «Маруся отравилась» прибаутку, которую услыхал на одесском базаре: «Люди женятся, смеются, а нам не во что обуться…» Звучала она, правда, чуть приземленней, и повторял ее писатель уже во все дни свои, когда наваливалась на него бедность.

Цетлин появилась раскрасневшаяся с морозца, в дорогой шубе («Не боится ходить так шикарно одетой!» — подумал Бунин), сияя большими темными глазами.

Извозчик тащил за ней большую сумку, в которой оказались крупные грецкие орехи, мед, буханка белого хлеба — чудо из чудес! Была еще колбаса, затем круг швейцарского сыра, сахар.

— Что очи зрят мои! Не сон ли вижу? — воскликнул и впрямь удивленный Иван Алексеевич. — Я уж думал, что такие деликатесы больше не существуют на свете.

— Слава богу, еще кое-где водятся, — улыбнулась Мария Самойловна. Улыбка шла ей, крупные черты лица сразу смягчались, и белые ровные зубы придавали особое очарование.

— Чем же мы будем расплачиваться с вами? — всплеснула руками Вера Николаевна, пришедшая из кухни, где растапливала печь. — Вы сажаете нас на золотую цепь.

— Беседа с Иваном Алексеевичем вполне компенсирует мои затраты. Он такой удивительный собеседник! — И снова ослепительная улыбка. — Верочка Николаевна, угостите, пожалуйста, чаем.

…Цетлин за чаем была весела и разговорчива. Почти весь вечер она рассказывала о том, как знаменитый Серов писал в 1910 году ее портрет, хорошо известный по многочисленным репродукциям.

— Он очень нуждался в то время. Думаю: почему бы не попросить его? Через знакомых снеслась с ним. Сказал: «Подумаю!» Жду месяц, два. Нет ответа. Написала ему, намекнула, что располагаю хорошими денежными возможностями. И вот к нам на Поварскую пришло письмо: «Вышлите фото — анфас и профиль».

Мария Самойловна значительно посмотрела на Ивана Алексеевича, сделала глоток чая и продолжала:

— Отправила фото — как Серов просил, и уехали мы с Михаилом Осиповичем в Биарриц. Что вы думали? Получил Валентин Александрович мое изображение и решил немедленно писать портрет. Приехал в Биарриц, и здесь работали мы с ним с утра до вечера.

Во время сеансов много интересного рассказывал про своего отца, о том, как ставили в Москве «Рогнеду» и «Вражью силу». Помнил он Вагнера и его дочь Еву, с которой играл, когда ему было всего четыре года. В семье его звали Валентошей, или просто Тошей.

— Серов остался доволен, — добавила Цетлин. — Портрет ему удался, а ведь это я настояла, чтобы он меня в профиль писал. «Вы чрезмерно щедры», — сказал Валентин Александрович, когда я ему чек вручала. А после меня он писал Иду Рубинштейн…

Бунин чувствовал, что Цетлин пришла сегодня не случайно. Но он никак не мог понять, куда она клонит.

И только, когда наступило время уходить, Цетлин сказала главное:

— Прошлый раз вы заявили, что ни в коем случае не уедете из России. Я вас больше переубеждать не буду. Но мы с мужем при первом случае переберемся в Париж. Мы сейчас бы уехали, но очень важные дела нас держат. Мы вам ключи от нашей парижской квартиры бы дали, ведь вас-то ничего здесь не держит. Чего вы ждете? Гибели от ножа или тифа? У нас есть человек, который бы вам помог…

Бунин отрицательно покачал головой. Цетлин горячо задышала ему в лицо:

— Случись что с вами, это будет такая потеря для всей литературы…

Он не смог сдержать улыбку. И, глядя ей прямо в глаза, словно пытаясь разгадать тайные мысли, Бунин прочитал нараспев:

— «Наша жизнь как волна бежит. Смерть надо встречать с радостью и трепетом». Это говорит мой персонаж из последнего, недавно написанного рассказа «Исход». Я его Семеном назвал. В честь Юшкевича.

— Ваше дело! — с сердцем произнесла Цетлин. — Вот и ждите — с трепетом! — Она повернулась к Ивану Алексеевичу профилем, который в свое время обессмертил Серов, и стала быстро спускаться с лестницы.

Давно стих стук лошадиных копыт и коляска, увозившая Марию Самойловну, скрылась из виду, а он все еще стоял на ветру, гулявшему по Княжеской, и напряженно думал: «Зачем это все ей надо?»

* * *

Некий Зейдеман затеял клуб — игральный, а старостой пригласил (за три тысячи в месяц!) Толстого. В Одессе Цетлины организовали литературные вечера, как в свое время в Москве. И назвали их тоже — как в Москве у Телешова — «Среда».

На первой «Среде» читали рассказы Михаил Цетлин и Толстой. Все дружно рассмеялись, когда после выступления Алексея Николаевича Буковецкий сказал:

— Вы читаете так, точно причастие подаете… В газете появился фельетон:

Хлеб наш насущный даждь нам днесь,

Только настоящий, а не смесь…

Иван Наживин тряс руку Бунину и со слезами произносил:

— Простите, милый Иван Алексеевич, что прежде хаял я вас повсеместно, ненавидел вас. Все от нашей крестьянской серости. Имени вашего слышать не мог. Все считал, что вы крестьянство наше зазря ругаете. А теперь низко кланяюсь вам!

И Наживин низко наклонился, так что из рубахи вывалился гайтан с золотым крестом.

— Читаю вашу «Деревню» и дивлюсь: как это вы, барин, правильно видели наши неустройства, а я, крестьянин природный, от сохи недавно отъятый, не зрел!.. Сожгли, ироды окаянные, избу мою, говорят, что я нехристь, раз с отлученным от православной церкви Толстым познался. Очухались! Лев Николаевич уж сколько лет в земле лежит!

Пришло известие, что Колчака назначили верховным главнокомандующим.

В порту спекулянты перекупали у иностранных моряков ящики, даже не вскрывая их. Знали, что продадут содержимое, каким бы оно ни оказалось, во много раз дороже.

Видать, эти коммерсанты вдохновили Аверченко написать рассказ об одесситах, торговавших «сахарным диабетом»:

«— Тогда я вам скажу, что вы, Гендельман, не идиот, нет. Вы больше, чем идиот! Вы… вы… я прямо даже не знаю, что вы! Вы — максимум! Вы — форменный мизерабль! Вы знаете, что такое диабет, который есть у Канторовича «сколько угодно»? Это сахарная болезнь.

— Что вы говорите? Почему же вы сказали, что весь диабет проходит через ваши руки?

— А… Если я еще час поговорю с таким дураком, то через меня пройдет не только диабет, а и холера, чума, и все вообще, что я сейчас желаю на вашу голову…»

По вечерам, как обычно, собирались вместе — Буковецкий, Нилус, изредка заходил врач Иван Степанович Назаров, супруги Толстые и Цетлины, еще кто-нибудь.

Разговоры о литературе все чаще стали съезжать на политику. Иван Алексеевич «сделал предсказания: 1) через 25 лет евреи утеряют силу, 2) будущее будет принадлежать японцам, русским и немцам.

— А англичане тоже будут в хвосте? — спросила я.

— Ну, и англичане будут в хвосте, — ответил он, — вообще, только тот народ силен, который религиозен, а евреи по существу своей религии не религиозны. Это удивляет тебя? Религия, как и поэзия, должна идти от земли, а у евреев все абстракция. Иегова их — абстрактен. В религии необходимо, познав плоть, отрешиться от нее…» (Дневниковая запись Веры Николаевны 28 января 1919 г.)

11 февраля к Буниным зашел журналист Александр Яблоновский, в середине января приехавший из Киева. Вера Николаевна записала в дневник его впечатления: «Из Киева ехали в вагонах с разбитыми окнами и дверями, с пробитой крышей. Стоило много денег… Несколько раз их вытаскивали из вагонов. Некоторые миллионеры платили за купе шестьдесят тысяч рублей».

И далее: «В Киеве двенадцать дней не прекращалась стрельба… Петлюровцы, солдаты, подали протест, что их обманули и не дали им Киева на три дня для разграбления, как было обещано и как бывало в старину…

Из Москвы приехал служащий в нашем книгоиздательстве (писателей. — В. Л.) Серкин. Книгоиздательство существует, типография работает, книги идут очень хорошо. Советская лавка купила у нас на полмиллиона книг. Юлий Алексеевич постарел, похудел, но мука у него еще есть…»

— Что же получается? — Иван Алексеевич вопросительно посмотрел на жену. — Что мы дурака сваляли, уехав из Москвы? Ведь жизни хуже, чем здесь — не бывает. Вместе с Юлием и жили бы, к себе на Скатертный его забрали. А здесь сидишь и ждешь, что явятся к тебе молодые ежики, у которых за голенищами ножики.

Жизнь тем временем становилась все беспросветней. Вера Николаевна продолжала добросовестно вести дневник: «Холодно и на дворе, и в комнатах… У большинства дров уже нет. Хлеба тоже нет» (13 февраля). «Опять у нас хотят реквизировать комнаты» (20 февраля).

Записи делал порой и сам Иван Алексеевич: «Прав был дворник (Москва, осень 17 года):

— Нет, простите! Наш долг был и есть — довести страну до учредительного собрания!

Дворник, сидевший у ворот и слышавший эти горячие слова, — мимо него быстро шли и спорили, — горестно покачал головой:

— До чего в самом деле довели, сукины дети!»

«Лжи столько, что задохнуться можно. Все друзья, знакомые, о которых прежде и подумать бы не смел, как о лгунах, лгут теперь на каждом шагу. Ни единая душа не может не солгать, не может не прибавить и своей лжи, своего искажения к заведомо лживому слуху. И все это от нестерпимой жажды, чтобы было так, как нестерпимо хочется. Человек бредит, как горячечный, и, слушая этот бред, весь день все-таки жадно веришь ему и заражаешься им… И каждый день это самоодурманивание достигает особой силы к вечеру, — такой силы, что ложишься спать точно эфиром опоенный, почти с полной верой, что ночью непременно что-нибудь случится, и так неистово, так крепко крестишься, молишься так напряженно, до боли во всем теле, что кажется, не может не помочь Бог, чудо, силы небесные. Засыпаешь, изнуренный от того невероятного напряжения, с которым просишь об их погибели, и за тысячу верст, в ночь, в темноту, в неизвестность шлешь всю свою душу к родным и близким, свой страх за них, свою любовь к ним, свою муку, да сохранит и спасет их Господь, — и вдруг вскакиваешь среди ночи с бешено заколотившимся сердцем: где-то трах-трах-трах, иногда где-то совсем близко, точно каменный град по крышам, — вот оно, что-таки случилось, кто-то, может быть, напал на город — и конец, крах этой проклятой жизни! А наутро опять отрезвление, тяжкое похмелье, кинулся к газетам, — нет, ничего не случилось, все тот же наглый и твердый крик, все новые «победы». Светит солнце, идут люди, стоят у лавок очереди… и опять тупость, безнадежность, опять впереди пустой долгий день, да нет, да нет, не день, а дни, пустые, долгие, ни на что не нужные! Зачем жить, для чего? Зачем делать что-нибудь? В этом мире… мне ничего не нужно…

«У нас совсем особая психика, о которой будут потом сто лет писать». Да мне-то какое утешение от этого? Что мне до того времени, когда от нас даже праху не останется? «Этим записям цены не будет». А не все ли равно?..»

Михаил Осипович Цетлин, давно связанный с эсерами, принес их программу, отпечатанную в 1917 году в Казани.

— Вы никогда не видали нашей программы? — спросил он Бунина. Цетлин много лет «подкармливал» из своих капиталов эсеров и по этой причине почитал и себя «борцом за свободу».

Иван Алексеевич взял в руки брошюрку. На желтой обложке крупным шрифтом было выделено: «В борьбе обретешь ты право свое». Он посмотрел на Цетлина с удивлением:

— Какое право и на кого оно распространяется?

— А вы почитайте и поймете! — посоветовал Михаил Осипович. — Там все доходчиво написано, любой мужик-лапотник поймет.

Бунин долго листал желтые странички, качал головой и иронически улыбался.

— Нет у меня лаптей, вот поэтому, видать, и не понимаю эти премудрости, — сказал он. — Все только громкие лозунги да красивые, по мнению авторов этого шедевра, выражения. А за всем этим — пустота!



Поделиться книгой:

На главную
Назад