Почему сотрудники, занимавшие ответственные посты, с каким-то неизбывным энтузиазмом шли на нарушения? А потому, что они были типичными сталинскими трудоголиками. Их рабочий день длился намного дольше, чем у простых сотрудников. В 1946 году руководству управлений и отделов было приказано после окончания работы (19:30) оставаться на службе до 22:30, чередуясь со своими заместителями. Иногда приходилось задерживаться и до глубокой ночи304, а секретные части после рабочего дня опечатывались. Один из начальников на вопрос, почему он хранит секретные документы без охраны в помещении конторы, оправдывался: «…иногда приходится пользоваться ими круглосуточно». Виновника попытались припугнуть. Если он и дальше будет продолжать в том же духе, то ему не будут высылать секретную корреспонденцию, а все имеющиеся секретные документы изымут305. Но вряд ли после этих пустых угроз офицер начал итальянскую забастовку и безнадежно бил баклуши поздними длинными вечерами за пустым столом без нужных для работы бумаг.
«Вы сказали слишком много!»
1947 год начался с двух прецедентных событий. 13 января приказом Главноначальствующего СВАГ – Главнокомандующего ГСОВГ № 001 было наложено взыскание на майора П. «за болтливость и непродуманные действия при выполнении служебного задания». Описание этого задания нарочито туманно. Но можно понять, что злополучный майор поделился со знакомыми немцами негативными отзывами сотрудников СВАГ о некоем «немецком общественном деятеле». Сплетня поползла дальше и добралась до ушей оскорбленного лица. Политработникам было предписано придать «политическое значение» этому частному эпизоду. Под привычный лейтмотив: «Находясь в Германии наши люди должны…» – сваговским «политрукам» было приказано мобилизовать весь личный состав на «решительную борьбу со всякого рода болтливостью и разглашением военной и государственной тайны». Так сотрудников СВАГ попытались настроить на соответствующий политическому моменту тревожный лад306.
Второе прецедентное событие произошло поздно вечером 25 января 1947 года. Старший лейтенант В., возвращаясь из Потсдама, при пересадке на станции в английском секторе Берлина оставил в вагоне поезда портфель с документами. Впоследствии выяснилось, что потерянные документы не имели грифа секретности, хотя по всем действовавшим в то время правилам должны были его иметь. В этом упущении был виновен уже не старший лейтенант, а его начальник – подполковник интендантской службы Т.307 Формально В. не перевозил секретных документов и потерял обычную негрифованную документацию. Почему же тогда его решили отдать под суд военного трибунала? И зачем Главноначальствующий СВАГ вдруг обратил внимание на эту мелкую утерю, припомнив заодно и все похожие эпизоды прошлого года?
Для ответа на этот вопрос позволим себе политический каламбур: старший лейтенант В. попал под горячую руку начавшейся холодной войны. Ее дуновения очень быстро донеслись до советской зоны оккупации и отразились на повседневной работе СВАГ. В этой новой (не только геополитической, но и вполне обыденной) ситуации руководство совершенно не устраивало то, что «не все начальники и их подчиненные уяснили себе необходимость проявления исключительной бдительности в хранении, перевозке секретных документов, особенно в условиях заграницы, где любой секретный или служебный документ может быть использован разведывательными органами иностранных государств»308.
Учитывая разболтанное состояние «секретки», В. Д. Соколовский в феврале 1947 года выступил с целой программой налаживания секретного делопроизводства и укрепления бдительности309. Идеальная комендатура, какой ее видел в начале 1947-го Главноначальствующий, должна была иметь специальное хранилище даже для «простых служебных бумаг». Хранилище должно было находиться под постоянным наблюдением. Ящики и столы в рабочих комнатах в нерабочее время надо было держать идеально пустыми – ни одной служебной бумажки. В мусорных корзинах – никаких черновиков и использованной копирки. Все эти следы служебной деятельности подлежали сбору и уничтожению (сжиганию). В тех помещениях, где бывают посторонние, особенно немцы, на стенах не должно висеть никаких секретных приказов, директив, списков личного состава, хотя это и удобно для дела. Немцы, работающие в комендатурах, должны быть поголовно проверены оперативными секторами на анкетную благонадежность. Немки-уборщицы должны трудиться только под присмотром сотрудников комендатуры.
Этот бюрократический идеал так и остался руководящей мечтой. Зато над служебными кабинетами и рабочими комнатами пронесся ураган проверок. «Налеты» проводили в нерабочее время и даже ночью. По итогам ревизий начальники УСВА земель и провинций выпустили целую серию приказов о бдительности, провалах в сфере секретного делопроизводства и мерах по исправлению ситуации. Общая картина мало чем отличалась от положения дел в 1946 году. Например, в УСВА провинции Мекленбург, где еще в 1946 году было утеряно или похищено пять секретных документов, к весне 1947 года ни один из них не был найден. Оказалось, что некоторые работники секретные документы продолжают хранить где попало; помещения и сейфы «не опечатываются и не охраняются»310. В момент одной из проверок «у рабочего стола с секретными документами» сосредоточенно убиралась немка. На замечание хозяин кабинета реагировал нахально: ничего страшного, немка по-русски читать не умеет311. Неосторожная фраза наглядно показала, что некоторые высокопоставленные сотрудники СВАГ, даже имевшие свои отдельные кабинеты, относились к секретным ритуалам недопустимо легкомысленно.
В УСВА земли Тюрингия кто-то из сотрудников, к примеру, придумал оригинальный способ рассекречивания. Он просто оторвал от нужного ему для постоянной работы документа гриф «секретно»312. Но особенно отличился подполковник Ш. – начальник отделения одной из комендатур округа Гера. Он решил «культурно оформить» секретный годовой отчет за 1946 год, нашел немцев-чертежников и приказал им нарисовать схемы и диаграммы, в том числе о количестве «аморальных явлений и нарушений воинской дисциплины», а также график «ЧП по военным комендатурам округа». (Заметим, что до сих пор подобные отчеты не рассекречены, и, в отличие от немецких чертежников, российские исследователи все еще вынуждены догадываться о содержании подобных документов.) Показательно, что злополучного подполковника Ш. сначала хотели за потерю бдительности отстранить от должности и откомандировать в СССР, но в итоге всего лишь отправили на пять суток на гауптвахту313.
В апреле 1947 года проблема бдительности и секретности была вынесена на партийный актив СВАГ. Заместитель по политчасти Главноначальствующего СВАГ генерал-лейтенант В. Е. Макаров с возмущением докладывал партактиву, что в столах справочной библиотеки аппарата Политического советника СВАГ были найдены документы из Москвы с грифом «срочно», «секретно», «вручить лично товарищу Семенову314»: «И все это валялось без присмотра!» Привычные примеры расхлябанности вряд ли могли произвести сильное впечатление на участников актива. Гораздо многозначительнее прозвучала для собравшихся одна-единственная фраза. Когда один из выступавших стал рассказывать о работе советских акционерных обществ в Германии (САО), а это была особо секретная сфера, связанная с репарациями, его прервал строгий голос из президиума: «Я должен Вас предупредить, что Вы сказали
В политической риторике о бдительности и секретности явно обозначился поворот, который тут же отразился и на лексике приказных документов. На смену «отдельным недочетам», «беспечности» и «недостаткам» пришли жесткие обвинительные формулы: «факты преступного отношения», «преступная халатность», «преступная беспечность». Прилагательное «преступный» стало доминировать в оценках. Чем строже и придирчивее делалась власть, а уже в 1947 году под завесой секретности попытались скрыть практически все сферы деятельности военной администрации, кроме разве что художественной самодеятельности, спортивных мероприятий или списков показанных в клубе кинофильмов, тем более опасной представлялась сваговцам работа в засекреченных бюрократических резервациях. В конце марта 1947 года ушел в отпуск начальник секретной части Управления легкой промышленности СВАГ. Руководителю отделения кадров Сидорову предложили по совместительству временно исполнять обязанности отпускника. Сделано это было в устной форме. Чиновник категорически отказался. Он откровенно признался, что просто «боится взять на себя ответственность за сохранность секретных материалов». Начальство не отступало. Распоряжение было оформлено в письменном виде. Но Сидоров и его отказался выполнять – «по тем же вышеупомянутым мотивам». Не помогли ни уговоры секретаря партийной организации, ни нажим начальника Общего отдела управления. Подключили Группу контроля Штаба СВАГ. Та расценила поведение офицера как нарушение служебной дисциплины и поставила вопрос о дальнейшем прохождении службы. Но осторожный и многоопытный Сидоров был непреклонен316. Видимо, он раньше других почувствовал нараставшее ожесточение государства в защите своих секретов, действительных и мнимых, и полагал, что лучше демобилизоваться и отправиться домой, чем попасть под трибунал из-за какой-нибудь неправильно оформленной или потерянной секретной бумаги.
Под влиянием ожесточения секретности социально-психологический климат в сваговских коллективах начал портиться. Призывы начальства активизировали не только оправданную обстоятельствами «антишпионскую» бдительность, но и фанатичных приверженцев советских порядков, потенциальных доносчиков и просто зловредных людей. На одном из партийных собраний Отдела торгово-бытовых предприятий УСВА федеральной земли Саксония в мае 1947 года включение в повестку дня вопроса о бдительности немедленно спровоцировало целенаправленный поиск «паршивых овец» в коллективе. Один из оголтелых коммунистов призвал повнимательнее присмотреться к кадровому составу отдела, «где в большинстве работали и еще работают люди, прожившие в Германии по несколько лет… Мы не должны успокаиваться хорошей работой наших подчиненных, но проверять и изучать их, чтобы знать, чем он дышит, и с кем мы работаем… Мы должны знать каждого человека, знать его досуг, его окружающее (так в документе. –
В заключительном слове докладчик, который от «окружающего» ничего хорошего не ждал, о репатриантах высказался уже без обиняков: «У нас в отделе еще остались работать репатрианты, которые прожили по три года в Германии и конечно могут оказаться шпионами или работать против нас». Клеймо поставлено. Призыв «следить» прозвучал. Перефразируя слова известной советской песни, этому фанатику сталинской бдительности оставалось сказать: «У нас шпионом может стать любой». Повис в воздухе только один вопрос. Как на практике оградить сотрудников от вредного влияния сомнительных коллег, как именно надлежит повышать бдительность в отделе? В первую очередь и на полном серьезе призвали усилить контроль над изучением истории партии, а главным пособием в обучении бдительности должна была стать биография товарища Сталина. Смехотворности этого утверждения никто из участников собрания благонадежно не заметил. Во-вторых, сотрудников призвали наладить режим взаимной слежки: «Каждый член партии на своем участке работы должен изучать каждого человека, с кем работает». Как ни странно, на последнем месте оказалась такая «частность», как правильное хранение секретных документов318.
Лето 1947 года можно назвать переломным моментом в истории сталинской бдительности и секретности. В известном смысле это была реакция на активизацию деятельности западных спецслужб, особенно американских. Высшее руководство страны пожелало официально изменить правила игры в сторону ужесточения. 8 июня Совет министров СССР утвердил новый перечень сведений, составляющих государственную тайну, а на следующий день появился Указ Президиума Верховного Совета СССР, повысивший планку наказаний за разглашение гостайны и утерю секретных документов. Практически одновременно на основании Закона о национальной безопасности, подписанного 26 июля 1947 года, в США было создано Центральное разведывательное управление (сентябрь 1947 года). Если у кого-то в СВАГ и были сомнения в серьезности намерений Кремля и Карлсхорста в делах секретных, то они (эти сомнения) были развеяны восьмистраничной директивой заместителя Главноначальствующего СВАГ генерал-лейтенанта М. И. Дратвина.
Директива была необычной, она отличалась внушительной вступительной частью, в которой обстоятельно разъяснялось, почему сложившаяся ситуация требует повышенной бдительности: активизировались иностранные разведывательные органы. Они стараются добыть документы советских военнослужащих «вплоть до насильственного грабежа и убийства», рассчитывают использовать их для «экипировки» агентов, владеющих русским языком и засылаемых в Советскую зону оккупации. Также западные спецслужбы пытались получить у владельцев фирм вторые ключи от сейфов и вербовали немцев, имевших доступ в служебные помещения – к этим самым сейфам. Иностранные разведки, говорилось в директиве, используют немецких женщин, «состоящих в интимных связях с русскими солдатами и офицерами», на худой конец – домашнюю прислугу и уборщиц. Сваговцев предостерегали: вы работаете во враждебном окружении, враг не дремлет и готов использовать «малейшее притупление бдительности». В свете новых веяний началась повторная проверка сотрудников, допущенных в 1945–1946 годах к секретному делопроизводству319.
16 июля 1947 года появилось Закрытое письмо ЦК ВКП(б) «О деле профессоров Клюевой и Роскина», определившее поворотный момент в резком переходе страны к холодной войне, тотальной секретности и самоизоляции, вылившейся в первую очередь в усиление борьбы с низкопоклонством перед Западом. Понятно особое значение подобного дела именно для СВАГ. Начались бесконечные партийные собрания, обсуждающие «притупление бдительности советских работников за границей». Все громче звучало требование не упускать из виду ни одного человека. Психоз подозрительности вряд ли помогал находить настоящих западных агентов, но явно мешал нормальной работе сваговцев. Неудивительно, что начальники среднего и низшего уровней предпочитали ограничиваться по возможности мягкими наказаниями за проколы в секретном делопроизводстве и не торопились доносить наверх о ЧП. Осенью 1947 года начальник УСВА федеральной земли Саксония возмущался, что коменданты и даже начальники шестых отделений, лично ответственные за «секретку», об утерях и хищениях секретных документов не доносят и вышестоящим штабам об этом «становится известно от различных источников и спустя продолжительное время»; виновных в утере секретных документов не предают суду военного трибунала, а лишь «налагают» на них взыскания320. И хотя за секретность взялись всерьез, проверки, как ни странно, выявляли все те же застарелые нарушения – секретные документы хранили не в сейфах или железных ящиках, как полагалось, а в столах и шкафах, оставляли на рабочих местах, уходя на обеденный перерыв; не сдавали служебные бумаги в конце рабочего дня в секретную часть…321 Справедливости ради следует сказать, что болезнью разгильдяйства страдал в это время не только СВАГ. Проверки секретного делопроизводства даже в аппарате ЦК ВКП(б) выявили схожие упущения322.
Придавленные секретностью
Начиная с 1948 года в приказах все чаще отмечали значительное улучшение работы с секретными документами. Хорошо работающим «секретчикам» выносят благодарности, дарят ценные подарки323. Весной 1949 года на партийном собрании 8-го отдела Штаба СВАГ, где работали «блюстители военной и государственной тайны»324, как они сами себя называли, подвели неформальные итоги: «…работа по налаживанию секретных производств проделана очень большая, уже нет тех безобразий, что наблюдались в прошлые годы»325. То же сообщали и из УСВА земель326. Изменения частично объяснялись тем, что преследования за секретные провинности начали приобретать более систематический характер. Одновременно пошли доносы, связанные с секретной работой. Начали искать врагов. Правда, жертвам доносов иногда удавалось оправдаться, особенно если дело попадало в руки понимающего и порядочного начальника. Сваговское сообщество пыталось защитить хотя бы некоторых из своих – тех, кто случайно или по легкомыслию попал в жернова очередной кампании. В апреле 1948 года, то есть уже после того, как все суровые слова о нарушениях секретности были сказаны, военный комендант района Люккенвальде «по команде не донес», что офицер его комендатуры, капитан Ч., утерял секретный документ. Дознание командир не назначил и даже разрешил капитану уехать в отпуск домой. Когда начальство все-таки узнало о происшествии и потребовало принять меры, комендант лишь объявил капитану выговор. Но начальник УСВА земли Бранденбург генерал-майор В. М. Шаров приказал материалы дознания направить военному прокурору327. История имела неожиданное продолжение. Военная прокуратура, где нашлись разумные и понимающие люди, учла безупречную службу провинившегося и решила дело прекратить328. Но можно себе представить, что за этот месяц пережил капитан.
В СВАГ постоянно занимались розысками утраченных секретных документов. Это была хроническая болезнь. Всегда была надежда на то, что пропажа как-нибудь сама обнаружится в бумажных завалах и можно будет обойтись без трибунала. В Отделе информации УСВА земли Саксония куда-то пропали тринадцать секретных документов! После долгих поисков удалось найти шесть. От начальника отдела потребовали продолжать розыск. Но он «фактически ничего не предпринял». Наверное, решил, что и так найдутся. Только после вмешательства начальника Штаба и под его нажимом была создана специальная комиссия для повторной проверки. Ей удалось найти еще два документа. Местонахождение оставшихся пяти установить не удалось. Но комиссия сочла, что два из них были отправлены в другие отделы, два других – «засекречены ошибочно» (один из этих секретных документов был даже напечатан в немецкой газете). Не нашли всего один документ. Подумали и решили, что и он «по своему содержанию не представлял секрета». Ситуация с «массовой утерей» была благополучно разрешена. Правда, за явное нежелание разыскивать секретные документы начальство отдела получило дисциплинарное взыскание329.
До конца существования СВАГ вопрос «что секретить?» сохранял для сотрудников военной администрации налет некой мистической неопределенности. Оказалось, что многие коменданты и начальники отделов УСВА стараются не утруждать себя изучением «секретного перечня» и «совершенно не уделяют внимания вопросам установления степени секретности документов, которые они подписывают»330. В то же время поток документов с грифом «секретно» стремительно рос331. Кое-кто стал секретить все подряд, на всякий случай, не сверяясь с перечнем. За это строго не спрашивали. Но тогда перечень превращался в еще одну бюрократическую бумажку, положенную под сукно. К слову сказать, тотальная секретность, создавая управленческие проблемы, сама по себе отнюдь не стала панацеей от утечек информации. «По нашим установкам мы не должны немцам сообщать о репарационных поставках, а немцы об этом знают. В земельных (немецких. –
На одном из партийных собраний, заслушав доклад «О притуплении бдительности советских работников за границей», коммунисты попросили разъяснить, как именно «работать советскому человеку, чтобы не разглашать нужных сведений». Что «могут знать немецкие работники и что не могут»? Председатель собрания отбился от настырных коммунистов: «Общего рецепта для руководства в вопросах бдительности дать нельзя. Нужно в каждом отдельном случае решать особо. Иметь чутье и не просто чутье, а чутье, подкрепленное знанием марксистско-ленинской теории»333. Но чутье, а уж тем более марксистско-ленинская теория могли и подвести, поэтому вопросы «что можно, а что запрещено?» продолжали задавать. А предсказать, где именно и по какой причине тебя может ударить секретная дубина, часто было совершенно невозможно.
В декабре 1948 года неожиданно нарушителями секретности стали работники торгово-бытовых отделов земли Мекленбург. Их обвинили в разглашении секретных данных о личном составе УСВА. Оказалось, что, когда овощи и молоко из подсобного хозяйства развозили по квартирам сотрудников, немцу-шоферу выдавали список тех, кому предназначались продукты. В списке указывались и воинские звания, и фамилии с адресами. Такие же списки офицеров были и в фотоателье, и в немецких пошивочных мастерских. В списки попали сотрудники и Управления СВА, и военного трибунала, и военной прокуратуры. Было велено срочно разработать «практические мероприятия», чтобы прекратить нарушения334. Вот только какие? Воинские звания действительно называть было незачем, но что делать с «секретными» адресами и фамилиями? Зашифровать? А ключ к шифру сообщать «кодом», который менять ежедневно и вручать его только проверенным немцам с допуском на руках?
«Усерьезнивание» режима секретности затрудняло работу не только иностранных шпионов, но и самих сотрудников СВАГ. Если соблюдать все каноны секретности образца 1948–1949 годов, следовало смириться с черепашьей скоростью прохождения управленческих сигналов. Что часто и бывало. В октябре 1948 года начальник Финансового отдела УСВА земли Саксония-Ангальт Н. Л. Птухин пожаловался руководству, что не может выполнить задание, обозначенное в секретном письме. Передавать немцам содержащиеся в нем указания нельзя. Рассекретить документ тоже нельзя. Таким правом не обладал даже непосредственный начальник Птухина. В результате, констатировал финансист, «директивы являются достоянием работников УСВА» и не доведены до немецких министров335, то есть до тех, кто эти директивы должен был выполнять.
«Последнее время почти все документы стали секретными, – жаловались в начале 1948 года коммунисты Управления промышленности СВАГ. – Это дело очень сильно тормозит нашу работу»336. Объем секретной и совершенно секретной информации, с которой приходилось иметь дело сотрудникам СВАГ, впечатляет. В 1949 году более 80% входящих и 75% исходящих бумаг Штаба СВАГ имели граф «совершенно секретно» и «секретно»337. Подчиненность СНК СССР, постоянный контроль ЦК ВКП(б) требовали огромного количества отчетных документов. В 1949 году центральный аппарат должен был еженедельно отправлять в Москву только самолетом более 500 кг секретных бумаг в «постпакетах» и «тюках»338. Военная администрация задыхалась от потоков секретной документации, которая требовала особого порядка хранения, использования и пересылки.
Все прекрасно понимали, что с секретностью не шутят. Но попробуйте работать оперативно, исполняя все секретные ритуалы. Упрощенно говоря, сотрудник СВАГ постоянно стоял перед выбором: соблюдать все правила секретности или работать эффективно. Ответственный подход к службе толкал на поиски оптимального варианта. Проверки секретного делопроизводства проводились раз в месяц, иногда и реже, и к ним можно было подготовиться, а начальство требовало результата каждый день и взыскивало за задержки. Добросовестные работники, просчитав вероятности, вполне могли прийти к заключению: проще работать быстрее, если обходишь некоторые правила секретного делопроизводства.
Что касается бдительности, то она, по всей видимости, представлялась сваговцам неким привычным заклинанием, звучащим второй десяток лет. Его нужно было повторять на каждом партийном собрании, совещании, занятии и… ничего не предпринимать, разве что доносить из карьерных или личных соображений о действительных или придуманных нарушениях. Корпоративная солидарность отступала под мощным идеологическим и вышестоящим давлением, но даже в таком урезанном виде именно она помогала пережить очередной психоз большевистской бдительности, вновь накрывавший сталинское общество. Колоссальный потенциал сталинского запретительства на деле был ограничен повседневным прагматизмом обычного советского бюрократа. Система могла работать и добиваться поставленных целей, часто на практике искаженных и искажаемых, не потому, что она постоянно приближалась к сталинскому бюрократическую идеалу, а потому, что этот идеал так и не был достигнут, а система была защищена от хаоса многочисленными целесообразными нарушениями. Часто именно они, а не строгие предписания и правила, позволяли сохранить работоспособность государственного механизма, загонявшего себя в тупики экзальтированной бдительности и гипертрофированной секретности.
В целом эпопея поддержания бдительности и ужесточения секретности в СВАГ показала, что угрозы и наказания блокировали оперативную выработку и исполнение решений. Все эти действия сковывали работников, а самых ответственных и добросовестных (именно их, может быть, даже в первую очередь) подталкивали все к тем же отступлениям от правил, способным хоть как-то двигать вперед коснеющий в собственных запретах поздний сталинизм. Бесспорно, основная масса бюрократов, придавленная секретностью и страхом, думала о последствиях и уходила от импровизаций, за которые наказывали. Но чем больше бюрократическая система работала на страхе и ограничениях, в нашем случае в секретной сфере, тем больше она деградировала. Чем больше она закрывалась от мира, чем больше билась за сохранение гостайны, тем сильнее тормозила. Начинались функциональные сбои, возникали управленческие дыры. Их приходилось затыкать нелегитимной низовой инициативой. В этом смысле целесообразные нарушения оказывались, как это ни парадоксально, сродни другому компенсирующему механизму сталинской системы – энтузиазму. Оба эти явления из той же самой советской управленческой обоймы. Поздний сталинизм держался не на достигнутом идеале тотальности, а на позитивных отклонениях от него – позитивных для режима, а не для придавленного этим режимом общества. Сталинский человек «поклонялся данности» (выражение И. Бродского), но эта данность формировалась при его непосредственном участии. И даже в критически важных для власти сегментах бытия, а секретность относилась именно к таким сферам, действительность могла заметно отклоняться от предписанных сталинской верхушкой норм или их газетных интерпретаций.
ЧАСТЬ 4. ПРАКТИКИ КОНФОРМИЗМА И ПРОСТРАНСТВО СВОБОДЫ
Умонастроения и мыслепреступления
В политической повседневности советского оккупационного сообщества в первое послевоенное время не чувствовалось напряжения предвоенных лет. Не было поначалу и «атмосферы страха, ненависти и сомнений, многочасовых собраний, где во взаимных обвинениях… гибли и ломались судьбы»339, не было «кипучей партийной жизни»340, «того напряжения, которое должно было быть»341. Скорее налицо было прямо противоположное – «самоуспокоенность» и «благодушие»342. Партийные организации, как и люди, казалось, отдыхали и приходили в себя после войны. Старые коммунисты возмущались: «Вспоминаю первые годы своего пребывания в партии. Тогда парторганизатора уважали, и его авторитет был высок. Теперь же у нас этого нет»343; «…здесь, за границей многие коммунисты стали пассивны, ведут праздный образ жизни, больше уделяют внимания портным, чем своему идейному воспитанию»344.
Разболтанное состояние первого времени оккупации постепенно сменялось формальной упорядоченностью партийной жизни. Во всяком случае, партийные документы СВАГ, предназначенные для верхов, часто предлагали пасторальную картину всеобщего единодушия и благостности. Особенно завораживает виртуальная реальность отчетов и докладных записок, поступавших из парторганизаций: «настроение здоровое», марксистско-ленинской учебой занимаются из последних сил, распоряжения, поступившие сверху, приняты к исполнению и осуществляются на отлично. Всю эту партийную благодать иллюстрировали положительные высказывания коммунистов и беспартийных. Примеры наскребали из выступлений на партсобраниях, митингах, занятиях, политинформациях, во время коллективных бесед или читки газет… Подобные речевки часто были заранее подготовлены, и уже потому оказывались совершенно правильными и политически выдержанными. Ораторы знали, что именно они должны говорить. «Окно Овертона», определявшее пределы допустимого в коммунистическом дискурсе, контролировала партийная пропаганда. Она постоянно сужала пространство дозволенных речей и проникавший в публичную сферу негатив.
Оптимистические оценки настроений коммунистов и беспартийных, постоянные указания на «здоровое» политико-моральное состояние подтверждались высказываниями, написанными как под копирку. Темы оговорены, примеры предсказуемы. Очевидно, что и оценка политико-морального состояния чаще всего была обычной бюрократической отпиской, не имеющей к реальности никакого или почти никакого отношения. Партийный бюрократ удовлетворялся поверхностным описанием вещей, контроль вел выборочно. Но феномен многочисленных «правильных» высказываний, зафиксированных в политдонесениях, нельзя объяснить простыми бюрократическими уловками. Коммунисты, попадая в публичное пространство, действительно произносили все эти слова и старались пользоваться партийным языком. Так они защищали себя от безжалостной бдительности ярых партийных энтузиастов. Страх перед порицанием и наказанием включал защитный механизм благонамеренных речевых кодов и клише. Другой язык для оценки действительности был возможен скорее как случайная саморазоблачительная проговорка в кругу доверенных людей, да и то в подобных референтных группах попадались доносчики и информаторы.
Выявить и отследить другую реальность – «нездоровые настроения» – было достаточно сложно. Подобная информация следовала обычно за рефреном «вместе с тем» или «однако». Для политработников сбор сведений о настроениях подопечных, а тем более выискивание компромата на сослуживцев было занятием непростым и неблагодарным. Одно дело перечислить проведенные лекции, темы политинформаций, совсем другое – кропотливо «копать», собирать разными путями неосторожные высказывания, слухи, «провокационные» вопросы, которые должны были лечь в основу картины неправильных умонастроений. Далеко не все охотно занимались подобной сыскной работой. Такая недобросовестность стала одной из причин того, что послевоенный дух свободы какое-то время не удавалось вытравить из сознания сваговцев, отгородившихся от недреманного ока партии привычным молчаливым конформизмом.
Если систематизировать источники сведений о «нездоровых настроениях», то набор их окажется достаточно разнообразным: «на занятиях офицерского состава», «в беседе с офицерами», «в беседе с товарищами», «в разговорах», «в беседе с заместителем коменданта по политчасти»345. Подобные беседы рекомендовалось проводить «по-отечески», «задушевно», в неофициальной обстановке. Только в этих условиях, по мнению руководителей, подчиненные могли расслабиться и раскрыть свою сущность или, как тогда говорили, «истинное лицо». Вызов подчиненных в кабинет для бесед политическое руководство СВАГ считало не очень результативным и не одобряло. Поэтому коменданта районной комендатуры Фридрихсхайн подполковника Сушинского, хваставшегося, что он «пропустил» таким образом «уже целый невод», отругали, указав на наивность подобных рассуждений, и объяснили: можно «пропустить и всех подчиненных через свой кабинет», но настроений и запросов так и не узнать346.
Неправильно думавших пытались вылавливать на занятиях по марксистско-ленинской подготовке, на политинформациях, во время инспекторских проверок: «Чупандин на занятиях по нэпу опять начал задавать вопросы, а почему „в каждой деревне была селедка и товары, а после этого вдоволь никогда не было?“»347; «…во время изучения постановления Совета министров и ЦК ВКП(б) о фактах нарушения Устава сельхозартели тов. Князев говорил: „Это постановление ничего хорошего не даст, поскольку оно на местах выполняться не будет, и как все было по-старому, так и останется“». Когда Князеву «разъяснили неправильность его понимания», он продолжал упорствовать: «А почему раньше не выполнялись все постановления?»348
Откровенные разговоры и беседы с сослуживцами сваговцу следовало вести с сугубой осторожностью. Можно было нарваться на блюстителя партийной морали, готового «по-товарищески» (подробно и с праведным гневом) пересказать содержание частной беседы на партсобрании или по-тихому сообщить начальству. Кто-то сказал, что «лучше застрелиться, чем ехать в СССР»349, и об этом тут же стало известно партийным органам. Член ВКП(б) капитан Тимофеев «в группе товарищей из Комендантского управления» наговорил много лишнего о Хрущеве и Кагановиче. От «тов. Тимофеева» потребовали признания ошибок. Заодно ему разъяснили «вредность и непартийность таких разговоров»350. Энтузиасты партийного сыска были готовы инкриминировать коммунистам и беспартийным вполне невинные высказывания. Для таких политработников криминалом могло стать, например, нелицеприятное, хотя и правдивое высказывание об автомобиле «Москвич»: «„Москвич“ тот же Кадет (немецкий автомобиль Opel Kadett. –
Когда сотрудник редакции газеты «Советское слово» Кизилов вернулся из СССР после отпуска, он поделился своими не очень радостными впечатлениями с ответственным редактором газеты Н. А. Бубновым. А тот поспешил выступить с разоблачением на партсобрании. Пришлось оправдываться: «Слова докладчика в мой адрес явились для меня как снег на голову. Везде и всюду я считаю себя советским человеком. Судя по выступлению т. Бубнова, побывав в отпуску, я морально не зарядился. Я безгранично радовался Родине. Был на площади Маяковского. Я сказал, что в Таганроге перебои с хлебом. Но в чем причина, я не успел ему рассказать. Я уверен, что, побывав на Родине, зарядился и прошу партсобрание поверить мне»352. Кизилов отделался предупреждением.
Подобный эпизод отнюдь не был исключением. Выступавшие на партсобраниях часто указывали пальцем на тех, кто позволял себе «порочащие» коммуниста слова. По мере того как партийная верхушка усиливала идеологический нажим, расширяя сферу борьбы с космополитизмом и низкопоклонством перед заграницей, росла и активность тех, кто охотно выносил содержание частных высказываний на партийный суд. Достаточно невинные и простительные раньше речи становились теперь предметом осуждения на партийных собраниях. Достойными порицания и непатриотичными стали считаться, например, высказывания о том, что здание Совета министров «построено плохо и что помещения немецких управлений сделаны куда лучше и красивее»353, «немецкие инженеры несравненно выше стоят советских инженеров…»354. Тем более крамольными были утверждения о том, что «Германия разбитая и нищая, а восстанавливается быстрее нашего СССР»355.
По-прежнему в ходу было «корыстное доносительство»356, то есть использование политической конъюнктуры в личных целях. Член ВКП(б), машинистка военной комендатуры района Виттенберг (Саксония) рассердилась на сослуживицу, считая ее причиной своего увольнения с работы. Написала опус-донос «О человеке, потерявшем советское лицо». Обвинила коллегу, вернувшуюся из отпуска, в антисоветских высказываниях. Говорит, мол, не то: «Думаешь, правду пишут в газетах?» В России «творится такой ужас, сердце кровью обливается. После отмены карточек люди голодные, денег ни у кого нет, магазины пустые, а в Москве товары лишь немецкие»357.
Сваговцы не могли быть откровенными даже в личной переписке. Здесь тоже следовало соблюдать правила ортодоксальных коммунистических высказываний и следить за своим речевым поведением. Цензура направляла информацию с неосторожными цитатами в политотделы для принятия мер. На месте проводили расследование. И хорошо, если провинившийся отделывался беседой. Опасно было откровенничать с незнакомцами. Майор Котелов, секретарь парторганизации санатория Бад-Эльстер, почувствовал это на себе. В сентябре 1948 года проходила партконференция земли Саксония. Два делегата подали заявление в президиум. В участнике конференции майоре Котелове они узнали офицера, с которым 18 декабря 1947 года ехали в одном вагоне поезда Брест – Берлин. Майор, по их утверждению, «вел антисоветскую агитацию, направленную против мероприятий партии и правительства в связи с проведением денежной реформы». Партконференция единогласным решением лишила Котелова делегатского мандата, майор был арестован. Коллеги по работе, которые раньше слышали его «враждебные высказывания», но ничего не предпринимали, были «выявлены» и привлечены к партийной ответственности. Досталось и бывшему заместителю по политчасти, который к этому времени уже уехал в СССР. Материал о нем был выслан на новое место работы358.
Информирование или, проще говоря, доносительство не только поощрялось, под него стремились подвести партийные этические нормы, оно было системообразующим элементом партийной дисциплины. Коммунистов учили, как правильно понимать партийное «товарищество», и активно боролись с «поверхностным взглядом на него»359. «Коммунист должен быть до конца коммунистом, у него не может быть двойственности чувств», – так определил одну из норм коммунистической этики начальник отдела репатриации СВАГ М. Г. Юркин. Да и донос – это не донос, а святейшая обязанность партийца. «Неправильно некоторые товарищи думают, что если кто-либо о чем-то сказал парторгу, то это является „кляуза“. Каждый член партии обязан всегда информировать парторга обо всех недостатках, и это не кляуза, а долг каждого коммуниста», – убеждал Юркин товарищей по партии. По его мнению, коммунисту следовало усвоить, что «не должно быть разделения разговора для узкого круга и широкого». Такие разговоры просто «недопустимы»360. Тех, кто игнорировал подобные указания, обвиняли в круговой поруке и семейственности. Малейший публично высказанный (и, что важно, зафиксированный) намек на аполитизм или инакомыслие немедленно вызывал ответное действие партийных органов по локализации отрицательных настроений. И в этом случае пострадавший становился объектом самого пристального наблюдения. Это называлось «установить контроль». В полную силу работала политическая прагматика режима – опасны были не только те или иные альтернативные мысли сами по себе, но и любые вариации дозволенного361.
Иногда описание отрицательных настроений сопровождалось ремаркой о принятых мерах: «взят под особое наблюдение», «изучается органами МГБ», «проведена беседа», «вызван на партбюро и предупрежден»…362 Однажды старший лейтенант Босенко в частном разговоре высказал мнение о политработниках. Он назвал их болтунами, которые «задаром деньги получают и вообще политика такая наука, где особых знаний не требуется, а лишь бы уметь много болтать языком. Вот техника – это другое дело, там нужна точность, нужна голова и знания». Это высказывание в мае 1947 года было квалифицировано начальником Политуправления СВАГ И. М. Андреевым как клевета «на весь офицерский состав», а сам старший лейтенант немедленно попал «под колпак». Началось изучение его настроений и действий363. Как видим, информация о неправильных мыслях, дошедшая до самого верха сваговской партийной иерархии, превращалась в основание для серьезных политических инвектив. В то же время политработники, даже самые ретивые, старались не обобщать «негативные проявления», предпочитая уклончивые выражения: «немногие», «часть», «некоторые»… Тем самым они внушали руководству, что недостаток локализован, что это не тенденция, не основное, речь идет о частном случае, об отдельном человеке.
Партийных начальников постоянно тревожила филиация неправильных идей в оккупационном сообществе. Опасность, как мы помним, представляли, в частности, те, кто вернулся из СССР и видел, что происходит на Родине. 30 мая 1946 года начальник политотдела Штаба СВАГ генерал-майор Андреев потребовал проводить беседы с сотрудниками, вернувшимися из отпуска, особенно с теми, кто рисует положение дел в СССР «в сгущенных и пессимистических тонах»364. С ними беседовали по-партийному, чтобы не сказали чего-нибудь лишнего, а рассказы уже «подготовленных» отпускников использовали в агитационных целях. Суть проблемы для сваговцев состояла не в том, что они говорили неправду, например о трудностях с хлебом в Таганроге, а в том, что это была неправильная, непартийная правда. Так формировалось «неявное знание»365 члена партии о допустимом и недопустимом в речах и высказываниях, вырабатывался речевой автоматизм, спасавший от проговорок, включались механизмы личной защиты от опасной репрессивной тотальности – лицемерие и конформизм.
Мучительный когнитивный диссонанс между тем, что пишут газеты, и тем, что видел сам и о чем не дозволено говорить, оставлял человеку лишь один выход – двоемыслие. В обыденной жизни следовало помалкивать и руководствоваться собственным практическим опытом: «…в Таганроге хлеба нет». Надо думать, где его достать для жены и детей, иначе не проживешь и не прокормишь семью. А в публичных высказываниях и при посторонних – говорить то, что нужно партии: с хлебом все хорошо. Безопасные речевые коды лучше было черпать из газет, а не заниматься самодеятельностью. И если советская власть после войны в течение нескольких лет не могла накормить народ, то заставить молчать и публично произносить правильные речи было ей вполне по силам.
Неправильное понимание коммунистами «текущего момента», вынесенное в публичную сферу, грозило провинившимся не просто профилактическими беседами. Вина капитана Натфулина, экономиста комендатуры района Вайсензее города Берлин, вступившего в ВКП(б) во время войны, состояла в том, что в течение нескольких месяцев «в узком кругу офицеров» он «вел антисоветскую пропаганду, возводил клевету на существующие порядки в СССР и восхвалял при этом жизнь немецкого населения в Германии. Говорил о плохих материальных условиях жизни в Советском Союзе, о неправильной налоговой и карательной политике. За это военный трибунал приговорил его к 10 (десяти!) годам лагерей и лишил воинского звания. Дело Натфулина поражает своей обыденностью и фарисейством причастных к нему лиц. О «разговорах» офицера стало известно замполиту комендатуры, который в присутствии коменданта настучал уполномоченному Смерша. А тот в свою очередь сообщил о своих далеко идущих оперативных планах: Натфулина не трогать, пока не соберется «весь материал». Бдительные начальники прислушались к мнению контрразведки и на какое-то время затаились. Как будто ждали, когда их подчиненный наговорит себе на те самые стандартные десять лет. Но в марте 1947 года Натфулину пришло время демобилизоваться. Чтобы не упустить добычу, капитана арестовали и через два месяца осудили. Начальник политуправления СВАГ Андреев счел этот случай настолько значимым, что доложил о нем на самый верх – начальнику Главпура И. В. Шикину366.
Оставим возмущенных политначальников в далеком 1947 году. И сообщим читателю о тех действительно значимых фактах, которые проигнорировал в своем донесении генерал Андреев. Капитан Натфулин был героической личностью. Во время войны он командовал минометным взводом, затем ротой. Был награжден медалью «За боевые заслуги» (1943), орденами Красной Звезды (1943), Красного Знамени (1945) и Отечественной войны II степени (1945). В 1943 году был ранен, но остался в строю. В боях за город Кюстрин он «с группой бойцов проделал проход в проволочном заграждении противника, первым ворвался в дом, превращенный немцами в крепость». В том же бою двадцатидвухлетний командир минометной роты «беспрерывно обеспечивал огнем наступающие подразделения, нанося противнику большие потери. Лично сам, находясь в боевых порядках, корректировал огонь миномета». Во время штурма капитан был ранен и отправлен в госпиталь. Вот такого «махрового антисоветчика» выявили политработник комендатуры и представитель Смерша. Для полноты картины сообщим читателю, что Г. И. Натфулин был реабилитирован и внесен в единую базу данных жертв репрессий в СССР367.
Казалось бы, угроза наказания за мыслепреступления была очевидной. И можно понять, когда неправильные слова произносили малограмотные и беспартийные рядовые, например из Западной Украины. Они еще не усвоили правил лояльного советского поведения. Но почему не срабатывала самоцензура у опытных офицеров-коммунистов, таких как сотрудники Управления внешней торговли СВАГ? Почему на занятиях кружка текущей политики они вдруг начали размышлять о совершенно «ненужных» для подобных занятий вещах: «Рабочие в СССР жили хуже, чем рабочие при Гитлере в Германии». Да еще и засомневались, что коммунизм будет скоро построен. На это эпохальное строительство они отводили лет двести368. Вольнодумцев сразу же взяли на заметку, с ними «по этим высказываниям» побеседовал секретарь парторганизации. А кружок на всякий случай был укреплен опытным руководителем-демагогом.
До развертывания идеологических кампаний в 1947–1949 годов на неправильные речи меньше обращали внимания. Во всяком случае, поначалу начальник отдела международной жизни редакции газеты «Советское слово» Егоров совершенно спокойно мог делиться своим нелестным мнением о книгах, которые считались в то время образцами социалистического реализма: «Мне наплевать на то, что о книгах думают другие, у меня свое мнение. Пусть даже они удостоены Сталинской премии, я считаю их плохими произведениями и мне никто не запретит давать им такую оценку»369. Речь шла о романе С. П. Бабаевского «Кавалер Золотой Звезды». Однако в марте 1949 года коммунисты редакции газеты «Советское слово» спохватились. Кадрового военного, тридцативосьмилетнего подполковника В. Н. Егорова, бывшего во время войны редактором дивизионной газеты и членом партийной комиссии370, обвинили в том, что он отзывался о «признанных народом и партией произведениях в таком тоне, что это дрянные, плохие произведения».
Подполковник пытался отбиться и отступить без особых потерь: «Раньше мы читали самые противоречивые мнения критиков о советской литературе. И мне казалось, что поскольку у меня есть свое суждение, то пусть себе пишут что хотят, а я буду оставаться при своем мнении. Но так как наша задача доносить политику партии до масс, мы не всегда можем и должны свои личные, субъективные мнения считать законом». Егоров пытался легализовать как раз ту самую пресловутую «двойственность чувств» – для себя и для общественности, с которой уже начали активно бороться. Подполковника поправили: нужно быть таким, чтобы «партийное мнение стало твоим личным мнением». Когда поняли, что офицер не торопится каяться, помели по сусекам и припомнили другие недозволенные речи: «ТАСС – это самое захудалое агентство в мире», «следует иметь два агентства, чтобы они между собой соревновались»371. Оценив, наконец, ситуацию, Егоров начал каяться и объяснять. Но это не помогло372. Через два месяца Егорова убрали из СВАГ от греха подальше. Он был откомандирован в Советский Союз в один из внутренних военных округов373.
«Нездоровые» высказывания, проговорки, неправильные мысли, которыми продолжали делиться вслух, не обращая внимания на последствия, выглядят сегодня несколько безумными. Хотя сваговец, человек, безусловно, опытный и бывалый, должен был действовать с известной долей автоматизма. А у него вдруг отключался самоконтроль. Феномен расторможенного сознания мог возникнуть лишь при определенных обстоятельствах и условиях, например при эмоциональном потрясении от тяжелых вестей из дома, пережитой обиде и унижении, в приступе дружеской откровенности, во время застолий. Нередко мы сталкиваемся с явлением, которое можно назвать антисоветским алкогольным раскрепощением. В таком состоянии человек терял бдительность. И тогда можно было услышать: «Чихать я хотел на Ваше [партийное] бюро!»374 Подполковник К. «перед отъездом был в гостинице УСВА пьяным и там наговорил такой антисоветчины, что подлежал привлечению к партийной ответственности». На чем и настаивал на одном из партактивов заместитель военного коменданта района Цербст, возмущенный примирительным отношением партийной комиссии к провинившемуся. Комиссия предпочла замять дело и не портить боевому офицеру карьеру, тем более что он и так отбывал в СССР375.
Как видим, крамольное поведение могли и простить, а высказывание – пропустить мимо ушей. Но только в том случае, если ты не попадал под колеса какой-нибудь идеологической кампании. Когда бьют барабаны идейной борьбы, в ряды правдолюбцев встают десятки добровольцев. Кампании выдвигают в первые ряды людей особого психологического склада, склонных к доносительству в силу очень разных причин. Некоторые счастливы быть востребованными. Неудивительно, что идеологические кампании в СВАГ расширяли зону бдительности и социального контроля, с каждым годом сокращая пространство приватности. То, что можно было себе позволить в короткий период послевоенной «расхлябанности», по истечении нескольких лет оказалось под запретом. Правила игры постоянно менялись. Идеологические претензии к личности делались все более непредсказуемыми. Может быть поэтому, несмотря на приговоры военных трибуналов за антисоветчину, предостережения, персональные дела и пугающие приказы, сваговцы постоянно попадались на неосторожных высказываниях. Еще вчера тебя слушали и даже поддакивали. А уже сегодня докладывали о твоих речах парторгу, замполиту или в «органы».
Дать количественную характеристику распространенности «мыслепреступлений» в СВАГ мы, разумеется, не можем. Но и оценить количественно «всенародную преданность» идеям коммунизма тоже невозможно. Смешно было бы аргументировать эту преданность цитатами из партийных отчетов и политдонесений, повторяя клише и штампы советской пропаганды. Авторы партийных документов не стремились всерьез фиксировать настроение молчаливого и пассивного большинства. Политработники старались приспособить свои донесения и отчеты к ожиданиям начальства. В большинстве случаев они интерпретировали как лояльность и «здоровое настроение» молчаливое равнодушие своих подопечных. Тем более важны для понимания эпохи позднего сталинизма рассмотренные нами редкие вспышки «открытой антисоветчины» в среде коммунистов. А ведь существовал еще и скрытый негативный фон.
Сталина и высшее партийное руководство подобная ползучая деидеологизация явно не устраивала. Им нужно было вернуть напряжение в партийную жизнь, пусть не такое, как раньше, в 1930-е годы, но достаточно сильное, чтобы встряхнуть, заставить бояться и волноваться за свою карьеру. Тем более что в партийных документах нам удалось найти следы пассивного и слабого противодействия повороту на старые «жесткие» рельсы. Их немного, но они показательны. Когда заместитель Главноначальствующего по политической части Макаров упрекнул одного из выступавших на партактиве, что тот противопоставляет руководителей СВАГ простым сотрудникам, и задал ему провокационный вопрос из довоенного времени, не является ли это троцкизмом, ему тут же возразили с места: «Не запугивайте!»376 Нечто похожее произошло и на партсобрании в Управлении информации СВАГ. Один из выступавших стал обвинять парторга Гончарова в «соглашательстве», на что коммунист Симовский тут же призвал партийцев не употреблять в выступлениях такие «недостойные коммунистов выражения, как соглашатель…». Нашлись коммунисты, явно не желавшие переходить на язык 1930-х годов, тем более искать врагов среди своих377. Но их пытались заставить (и часто заставляли) так поступать. А кого-то и заставлять не надо было.
Страсти по партийному билету
Практики преодоления послевоенной «расхлябанности» были разнообразны. Нужно было не только идеологически запугать коммунистов, но и формально дисциплинировать, вернуть к довоенной норме. Важную роль в этом «воспитании» отводили насаждению особого отношения к партийности и ее символу – партийному билету. По мнению К.-Г. Ригеля, с которым наверняка согласится большинство социальных историков, «хорошее пролетарское происхождение, наличие партийного билета и демонстрация повиновения и дисциплины составляли минимальное стандартное оснащение нормального члена партии»378. А. А. Тихомиров формулирует значение партийного билета в жизни коммуниста еще более жестко и определенно: «Диктатура объективирует доверие в партийном билете как индикаторе принадлежности и знаке близости к центральному источнику доверия – ВКП(б)»379. Согласимся с автором, что подобное отношение к партийному билету коммунистические верхи действительно формировали всеми доступными им пропагандистскими методами.
Другое дело, как Тихомиров пытается связать свою концепцию «принудительного доверия» с партийным билетом. В качестве примера автор приводит фильм Ивана Пырьева «Партийный билет» (1936), полагая, что в картине о похищенном партбилете, которым воспользовались враги и шпионы, зритель сталкивается именно с демонстрацией подобного принудительного доверия к партии. Талантливая пропагандистская работа Пырьева действительно задавала образцы модельного партийного поведения. Но его основная тема с бόльшим основанием соотносится все-таки с реальным доминирующим концептом сталинского режима – бдительностью. Сам Сталин, который дал фильму название и придумал концовку380, подчеркивал, что фильм про врагов и шпионов. Главное – враги, которые могут воспользоваться партбилетом. Нужно понять, где враг и как его обезвредить. Зрителю предлагается конкретный случай, показывающий, как враги используют партбилет коммунистки, потерявшей бдительность. В отношениях героев фильма с партийной организацией мы не увидели «демонстрации принудительного доверия к партии». Просто доверие увидели, и оно, это доверие, в фильме Пырьева аксиоматично. Оно не нуждается в «принуждении», чтобы существовать в художественном пространстве фильма. Все, что в этом фильме действительно есть, – это пропаганда повышенной бдительности, то есть
В какой мере подобное отношение к партийному билету удалось воспроизвести после войны? И на чем такое отношение было в реальности основано – на сакрализации, как этого хотел и добивался коллективный Сталин, или на страхе перед наказанием? Документ, удостоверявший принадлежность к партии Ленина – Сталина, в реальной жизни создавал массу проблем его владельцам, особенно в условиях оккупированной Германии. В первую очередь, он считался чрезвычайно секретным. Его нужно было тщательно оберегать и скрывать от врага. Потерю партбилета «в особых условиях, на вражеской территории, в непосредственном капиталистическом окружении…»381 считали серьезнейшим проступком, чуть ли не преступлением. Потерять партийный билет за границей означало дать возможность воспользоваться этим документом врагам382. Все разговоры о партбилете соотносились все с тем же словом «бдительность».
Каждый случай утери или хищения документа следовало тщательно расследовать, установить «обстоятельства утраты, степень виновности коммуниста». Предписывалось рассмотрение таких дел не затягивать. Решение последней инстанции должно было последовать «не позднее, чем через 15 дней после факта утери или хищения партдокумента»383. В ноябре 1945 года начальник Политуправления ГСОВГ (ему в то время подчинялись политорганы СВАГ) генерал-лейтенант Пронин в специальной директиве отметил участившиеся случаи хищений партийных билетов на железных дорогах и в трамваях, во время отпусков и командировок. По его словам, большая часть утерянных документов бесследно исчезала и попадала в руки врагов. Причины Пронин связывал с пьянством и небрежным, безответственным хранением384.
Коммунисты СВАГ довольно часто хранили свои партийные билеты где попало – «в карманах брюк, в полевых сумках», в чемоданах при переездах, на квартирах, в бумажниках, «в кисетах с табаком и курительной бумагой». Порой превращали партийный документ в адресную книжку или не обращали особого внимания даже на отклеившуюся фотографию385. Новообращенным, да и не только им, постоянно напоминали, что хранить партийный билет нужно при себе отдельно от всех документов, в специально пришитых карманах. Карманы брюк, по мнению партийных работников, для этой цели никак не подходили386. Действительно, брюки могли подвести, как это произошло с коммунистом Симаковым, у которого «карман от старости материала пришел в негодность», а через дыру партбилет выпал и был потерян387.
Насчет карманов у женщин ничего конкретно не говорилось. Но зато им рекомендовали хранить партбилет в клеенке, особенно в летнее время388. Куда эту клеенку следовало убирать, не разъяснялось. В ноябре 1946 года партийное собрание Центрального клуба СВАГ слушало дело о замене дефектного партбилета коммунистки И. (члена партии с 1928 года). И. утверждала, что партбилет был всегда при ней, но во время уборки ей стало плохо, она упала в обморок и случайно намочила документ. Однако ей не поверили. Некоторые почему-то стали утверждать, что «она замочила партбилет не во время обморока, а где-то в другом месте» и просто «халатно отнеслась к его хранению». Вступились коммунистки: «Почему не верят члену ВКП(б)… ведь женщина не мужчина, и с ней ведь действительно возможен обморок, а партбилет был при ней»389. И. отделалась предупреждением. Женские сумки тоже были под вопросом. Коммунистка Р. положила в дамскую сумку свой партийный билет и пошла в овощной магазин. В очереди у нее «срезали сумку и похитили партийный билет и все остальные советские документы». Как высказался по этому поводу один из членов партбюро, «иностранная разведка прощупала слабые места и нашла их в дамских сумках», а коммунисты потеряли всякую бдительность390.
Персональное дело могла повлечь не только утрата документа, но даже нанесение ему минимального вреда – немного поблекла печать или отклеилась фотография. Чтобы отделаться лишь упреком в «невнимательном отношении к состоянию партбилета»391, нужно было убедить собрание, что ты хранил партбилет правильно, всегда имел его при себе и только обстоятельства непреодолимой силы привели к такой печальной ситуации. «Свой партийный билет я хранил всегда во внутреннем боковом кармане, отдельно от других документов, в обложке. Партбилет из кармана вынимал только при смене костюмов и при уплате членских взносов. О его наличии убеждался всегда ощупью кармана… никогда не оставлял ни дома, ни в сейфе на работе и всегда имел его при себе»392, – уверял коммунист П., потерявший фотографию с партбилета. Секретарей партийных организаций призывали проверять партбилеты перед началом партсобраний и даже рекомендовали систематические проверки393. Подобным рекомендациям следовали далеко не все и не всегда, но некоторые ретивые парторги проверочными налетами не брезговали.
Потеря партбилета, в принципе обычное житейское дело, могла превратиться в настоящую трагедию. Известен случай, когда переживание по этому поводу оказалось настолько сильным, что довело человека до нервного расстройства. Проштрафившийся коммунист начал говорить: «Зачем мне теперь жить?»394 Товарищи по партии убеждали его «не подвергаться малодушию» и не проявлять слабость395. Правда, судя по протоколам, это было скорее исключением. Большинство все-таки не склонно было впадать в депрессию по подобному поводу. В любом случае за такими реакциями стояло опасение стать жертвой гражданского остракизма и испортить себе карьеру. На партийных собраниях коммунистам наглядно демонстрировали ритуальную строгость наказания и неприятные личные последствия порчи или утраты партбилета. И это вызывало не доверие к партии, пусть и принудительное, а страх перед ее карающей рукой.
Потерявшего партбилет ждало серьезное наказание, и оно формально не зависело ни от обстоятельств дела (даже если тебя ограбили бандиты396), ни от заслуг перед партией. Этот дамоклов меч висел над каждым коммунистом, начиная с секретаря парторганизации, коммуниста с двадцатилетним стажем, и кончая кандидатом, только что принятым в ВКП(б)397. Не помогали ни отличная характеристика, ни добросовестная работа, ни объяснения, что «был трезвый» и вел себя достойно398. Скрыть факт потери и отделаться «семейным» разбором было невозможно. Дела об утере партбилета в обязательном порядке шли на партийную комиссию, которая и решала вопрос о выдаче нового. Наказание за утерю партбилета варьировалось от выговора с занесением в учетную карточку до исключения из партии.
Исключение было неминуемо, если утеря билета несла хотя бы минимальную шпионскую окраску. Например, когда коммунистка М. была в гастрономе, к ней подошла незнакомая немка, хорошо говорившая по-русски, и предложила какие-то вещи на продажу. М. пригласила ее в свою машину, немка посидела пять минут и ушла, а М. обнаружила, что пропала сумка и все документы, в том числе и партбилет. М. не насторожило, что немка хорошо говорит по-русски и явно подозрительна. «Она дала возможность шпиону» воспользоваться случаем, и документы «попали в руки к врагу». Заодно припомнили, что М. оторвалась от партийной жизни, не ходит на партсобрания и не посещает учебу. За все вместе она и поплатилась – была исключена из партии399.
Собрания «по утере» строились по определенной схеме и походили на игру по строгим правилам. Обвинитель, защитник, знаток Устава партии были персонажами этого представления. Иногда сценарий собрания был почти дословным переносом в реальную жизнь соответствующей сцены из фильма И. Пырьева. Вплоть до прямых реминисценций – коммунистам напоминали, как и героям «Партийного билета», об убийстве С. М. Кирова400. (Убийца руководителя ленинградской партийной организации Леонид Николаев, как известно, без проблем прошел в здание Смольного именно по партийному билету.) Ритуал требовал, чтобы строгость была проявлена, значение проступка понято и озвучено. Но все понимали, что в такой ситуации может оказаться каждый. Неудивительно, что начальник политотдела УСВА земли Мекленбург Власенко в марте 1948 года упрекал парторганизации в том, что случаи утери и небрежного хранения партийных билетов тщательно не разбирают, зачастую выносят либеральные решения, оставляют в партии людей, «заслуживающих исключения из ВКП(б)»401.
Держать в порядке партийные документы означало не только их бережно хранить, но и своевременно вставать на учет, регулярно платить взносы и отмечать платежи в членском билете. Здесь безалаберности было больше, поскольку и наказания предполагались более мягкие. Некоторые партийцы СВАГ сознательно не выполняли предписанное Уставом. Выступавшие на партсобраниях сетовали, что «коммунисты, приезжающие на работу… даже не считают нужным придти и встать на партийный учет»402. Отговорка – никак не мог застать «работника по оргучету»403 – была именно отговоркой. Нужное усилие не совершалось, партийную преданность явно не стремились доказывать. Возникали обоснованные подозрения, что за такими поступками таилось желание ускользнуть, «бойкотировать» парторганизацию404. Руководитель группы марксистско-ленинской учебы Центрального клуба СВАГ делился своими сомнениями по поводу коммуниста И., не встававшего на партийный учет и не платившего взносы: «Мне кажется, что в тов. И. что-то есть, он не говорит, затаил, он наверно хотел механически выбыть из партии. Тов. И. на занятиях что-то интересовала позиция Троцкого, его группы, к этому проявлял повышенный интерес»405. В то время «порочная связь» между неуплатой взносов и интересом к Троцкому, вероятно, не казалась абсурдом правоверным коммунистам.
Простые члены партии могли запросто позволить себе не платить в партийную кассу больше трех месяцев406. И никто не торопился считать их за это механически выбывшими по Уставу407. Кое-кто полагал достаточными объяснения типа «был очень занят», «зашился в работе»408. Строгий подход к неплательщикам был скорее исключением. А это, что ни говори, было размыванием устоев. Некоторые секретари партийных организаций безо всякого обсуждения на собрании спокойно принимали членские взносы у тех, кто не платил их более трех месяцев (считай, выбыли из партии)409. А если дело доходило до обсуждения, то после громогласных обвинений («перестал чувствовать себя коммунистом», «потеряла чувство партийности»410) следовало простое и нестрашное «поставить на вид»411. Даже когда коммунист явно манкировал партийной жизнью (не платил четыре месяца взносы, не посещал партийные собрания и партучебу), его журили, ругали за «несознательность», «зазнайство» и «чрезмерное самолюбие», но не исключали из партии412.
Небрежное отношение к уплате членских взносов косвенно говорило о том, что некоторые коммунисты тяготились своим пребыванием в ВКП(б). Сколько было таких коммунистов, можно только догадываться. Но отдельные факты подтверждают существование подобных настроений. Один из кандидатов в члены ВКП(б) простодушно заявил, что он не хотел вступать, его, якобы, приняли насильно в период войны, и попросил исключить из партии413. Столь же показателен случай с К., кандидатом в члены ВКП(б) с 1944 года. В сентябре 1947 года случайно выяснилось, что он не состоял на партийном учете и не платил взносов. Стали разбираться. К. объяснил, что раньше взносы платил и жил жизнью парторганизации. Но парторг постоянно давал поручения и требовал работать над повышением идейно-политического уровня, читать, составлять конспекты и т. д. И тогда К. понял, что это не для него. В итоге состоялся весьма примечательный диалог:
К.: Мне… это было не по силе, т. к. я имею 50 лет. Я <…> решил не платить членские взносы и не заявлять о своей партийности.
Вопрос: Желаете Вы быть в партии?
К.: Я же говорил, что работать не могу, а быть просто балластом нет смысла.
Вопрос: Вы, когда подавали заявление в партию, в нем указывали, что будете добросовестно и честно выполнять возложенные на Вас партпоручения, и если Вы говорите, что Вы являетесь балластом, то зачем же Вы поступали в кандидаты ВКП(б)?
К.: Я в заявлении указывал, что буду выполнять все партийные поручения честно и добросовестно, но я же его писал потому, что мне неудобно было перед товарищами, рекомендовавшими меня в кандидаты, так как они меня знали, что я неплохой работник, и хотели, что[бы] к октябрьским торжествам был принят в кандидаты, а подводить их было нехорошо, т. к. они были хорошие люди.
Вопрос: А как Вы смотрите на то, что Вас могут исключить из кандидатов ВКП(б)?
К.: Если быть балластом, то лучше исключить414.
Вступление в партию «по приглашению», ведь от партийных организаций требовали «роста рядов», вероятно, осознавалось какой-то частью коммунистов как переход на новый уровень личной несвободы, сопровождавшийся своеобразным стрессом. Положено, предложили, отказаться невозможно. Некоторые из тех, кто вступил в партию во время войны, сожалели об этом. Для них, очевидно, не заинтересованных в дальнейшей карьере, в отличие от партийных интеллигентов и ярых службистов, выход из партии, вероятно, не казался гражданской смертью, да и само по себе «погружение в болото обывательщины» не смущало. Неуплата взносов, нежелание встать на партийный учет и «скрытие партийности» казались простым решением личной проблемы. В определенном смысле это была рискованная попытка уйти в частную жизнь. Жизнь без партийных поручений, собраний, взносов и марксистско-ленинской учебы. Попытка по тем временам экстремальная и вряд ли массовая. Большинство предпочитало молчаливо отсиживаться в зоне пассивности, не привлекая к себе лишнего внимания.
Кажется, что сакральный момент, таившийся в партбилете и столь ярко отображенный в фильме И. Пырьева, после войны существовал исключительно в виртуальном мире «высокой» коммунистической пропаганды, а совсем не в коммунистической массовке. А сама «сакрализация» становилась реальной только в зоне страха перед наказанием.
Марксистско-ленинская учеба: феномен идейного ускользания
Стоило любому вновь созданному советскому учреждению приступить к работе, как его «коммунистическую прослойку» старались с головой окунуть в густой бульон партийного просветительства. Коммунистическое внушение, казалось, должно было работать со всей мощью, формируя общественное мнение, закладывая жесткие конструкции идей и образов в индивидуальное и массовое сознание. С помощью четко прописанных установок и стереотипов, бесконечных повторов партийная пропаганда пыталась создать стандартно-коммунистическое видение не только политических явлений, но и всей жизни. Приступая к работе, мы думали, что в культуре позднего сталинизма только такая картина и была единственно возможной. Исправно действующий идеологический механизм, работающий, как часы, коммунистический импринтинг. Однако реальность, с которой пришлось столкнуться, выглядела несколько иначе. Она напоминала знакомое нам лично по 1970–1980-м годам иронически-циничное и приспособленческое отношение к марксистско-ленинской учебе. И если раньше мы воспринимали такое отношение как результат деградации жестких идеологических конструкций позднего сталинского периода в хрущевскую и брежневскую эпоху, то теперь стали подозревать имманентную слабость коммунистической пропагандистской машины, внутренне присущие этой машине дефекты. Одновременно мы увидели определенную ограниченность некоторых исследований последних десятилетий, посвященных тоталитарному языку или коммунистической пропаганде. Страдая порой «идеологическим фетишизмом» (А. Ахиезер), они (эти исследования) по умолчанию допускали, что советский человек, и в первую очередь коммунист, погружаясь в тотальное информационное пропагандистское поле и находясь под постоянным его воздействием, легко превращался в «тоталитарную личность», открытую для идеологического манипулирования… Но так ли это было на самом деле? Насколько ожидаемый пропагандистский эффект соответствовал получаемым результатам даже в свинцовые времена позднего сталинизма?
Высшее партийное руководство исходило из того, что так называемая марксистско-ленинская учеба как раз и должна была разрыхлить почву личных взглядов, интересов и предубеждений и посеять зерна убеждений и предубеждений партийных. Предполагалось, что сотрудники-коммунисты, попав на службу в военную администрацию, должны были немедленно садиться за изучение последних достижений коммунистической пропаганды и сталинской версии правильного марксизма. Уже через месяц после создания СВАГ от политработников потребовали отчеты об успехах коммунистов на ниве партийного просвещения. В 1945 учебном году партийцам надлежало постичь глубины труда товарища Сталина «О Великой Отечественной войне» и отдельные главы «Краткого курса истории ВКП(б)». Но в это время военным комендантам и их замполитам было совсем не до партийной учебы: не хватало людей, чтобы патрулировать города, проводить прочески, заниматься снабжением населения и следить за настроениями своих и немцев… В некоторых подразделениях в 1945 году занятия вообще не проводились, в остальных – были чрезвычайно редки415.
Однако отчеты о партийной учебе требовалось представлять в срок. Отчитаться было проще, чем сделать что-нибудь реальное. Даже если бы у коммунистов нашлись время и желание бросить все и немедленно заняться «теорией», во многих комендатурах, по сведениям Главпура, просто не было ни «Краткого курса», ни рекомендованных сталинских произведений416. Несмотря на это, некоторые замполиты ничтоже сумняшеся отчитывались, что их подопечные детально изучили великие труды. И тут же простодушно сообщали, что пока «книги тов. Сталина у них нет»417. Кто-то, менее опытный или более честный, все-таки признавался, что «регулярная учеба офицерского состава еще не организована» – нет литературы418.
Сразу после создания Политуправления СВАГ летом 1946 года на места отправились его инструкторы. Их донесения оптимизма не внушали: «…большие группы людей никакой учебой не занимаются». Командиры, пользуясь своим служебным положением, занятиями подчиненных совершенно не интересуются, да и сами на эти занятия не ходят419. Закончив проверки, Политуправление попыталось упорядочить марксистско-ленинскую учебу. Всех сотрудников СВАГ разделили на категории. Более подготовленным предписывалось проштудировать историю партии по главам; сотрудникам с высшим образованием рекомендовали тот же учебник, однако свои знания они должны были подкрепить изучением первоисточников – произведений классиков марксизма-ленинизма. От руководящего состава ожидали постижения курса диалектического и исторического материализма420. Ни больше ни меньше. Для тех, кто совсем не ориентировался в политических вопросах, создавались кружки. Формально все, кроме самых слабых, должны были заниматься самостоятельно421. Результаты таких занятий предполагалось проверять в группах марксистско-ленинской подготовки, где проводили проверочные собеседования, выставляли оценки, консультировали422. В провинциях и землях изучение марксизма-ленинизма было включено в командирскую учебу423.
Всем было понятно, что без контроля никто заниматься не будет. Обучение азам марксизма-ленинизма – процесс обязательно-принудительный, не выполняешь правила игры – твоя лояльность под подозрением. Но, несмотря на это, в документах прослеживаются явные следы аполитичности коммунистов и стойкого нежелания учиться. От манкирования учебой, придумывания всяких «отмазок» до полного неприятия любого «просветительского» насилия. Многие сваговцы, в том числе коммунисты, даже газет не читали424, полагая, что это дело «политруков»425. О таких докладывали в Политуправление: «…не мог ответить на элементарные вопросы, заявив, что в политике не разбирается и не нуждается в ней… Делайте со мной, что хотите, я политику не люблю»426. Некоторые недоумевали: «Почему нас вызывают и спрашивают, как мы усвоили пройденный материал по истории ВКП(б), какие могут быть экзамены?»427 У многих голова была занята совсем иными проблемами, им было не до занятий. На апрельском партактиве СВАГ (1947) выступление о партийной учебе прервали криками: «Регламент!»428 Из президиума крикунов одернули: «Когда говорят о барахле, просят прибавить время, а когда речь заходит о партийно-политической учебе, то, оказывается, не хватает терпения слушать, сидят на половине стула, чтобы скорее уйти домой. Неправильно, товарищи!»429
Особенно вольготно чувствовали себя коммунисты военных комендатур. В военной комендатуре района Нойштрелитц руководитель занятий всем без разбору ставил четверки и пятерки, а при проверке кое-кто не мог ответить ни на один вопрос430. Даже в 1948 году ситуация не особо изменилась. Из военной комендатуры города Нойбранденбург с гордостью сообщили, что группа не только закончила изучение «Краткого курса», но еще и повторно проштудировала пять глав великой книги. Однако из бесед выяснилось, что некоторые так ничего и не усвоили431. Проверявшие отмечали либеральное отношение со стороны начальства к тем, кто спустя рукава относился к партийной учебе. В принципе, это объяснимо, поскольку руководители и сами не рвались на скучные занятия432. У них просто не было времени заниматься бессмысленным делом. Они были загружены работой сверх меры, их обычный рабочий день заканчивался очень поздно. Секретарь парторганизации финансового отдела жаловался в политотдел, что коммунистам не удалось изучить запланированные главы «Краткого курса», поскольку они работали слишком напряженно: проверяли заполнение расчетных книжек офицерского состава, выписывали аттестаты, готовились к проведению подписки на государственный заем, короче говоря, занимались важными и необходимыми делами. И все это без машинистки, которую не могли найти уже два месяца. К тому же отдел в это время проверяли – шла ревизия. Понятно, почему второй раздел четвертой главы «Краткого курса» остался неизученным433.
Там, где уровень образования сотрудников был выше среднего, налицо было больше понимания бесполезности и бессмысленности постоянных штудий одного и того же пособия. Тем более что в 1948 году повторение «Краткого курса» было в основном закончено, и все приступили уже к «вторичному повторению» материала434. Член партбюро военной комендатуры города Шверин радостно рапортовал: «Я изучаю 5-й раз историю ВКП(б) и надеюсь сдать на „отлично“»435. Он прекрасно понимал, что это не учеба, а чистая профанация, что и было отмечено проверяющими. В тех (частых) случаях, когда офицеры «плохо над собой работали» и ничего не помнили, бедняг снова усаживали за парты436. Принудительную зубрежку особенно не любили в «интеллектуальных подразделениях» СВАГ, таких как газета «Теглихе Рундшау», Управление информации, аппарат Политсоветника, да и не только там437. Коммунисты робко намекали, что «нет особой необходимости в организации марксистско-ленинской учебы», поскольку все изучали марксизм-ленинизм в высших учебных заведениях438. Сотрудница Управления информации СВАГ просто отказалась сдавать экзамены, ссылаясь на то, что она кандидат филологических наук439.
В некоторых подразделениях попытались сделать учебу полезной. В Управлении информации СВАГ умные головы предложили вместо надоевшего повторения «Краткого курса» заниматься страноведением, изучать Германию, «повышать деловую квалификацию»440. В редакции «Теглихе Рундшау» не стали в который раз штудировать обязательный «Краткий курс», а взялись за третий том «Истории дипломатии»441. Начальник Управления УСВА земли Тюрингия Колесниченко в марте 1949 года на партактиве безнадежно просил включить в учебные планы вопросы оккупационной политики, чтобы офицерский состав мог сориентироваться «в той обстановке, которая имеется»442. Но вместо полезных знаний о Германии коммунистам упорно навязывали пропагандистскую жвачку. 30 марта 1949 года Политуправление СВАГ обвинило партийное руководство Управления информации в том, что в феврале оно подменило идеологическую учебу спецподготовкой. Вместо марксистско-ленинской обязаловки, как того требовала программа занятий, коммунисты посмели изучать решения конференций СЕПГ443, действительно необходимых сотрудникам.
Сваговцы всегда находили способ минимизировать свои усилия: искали материал полегче, предпочитали газетные статьи «в ущерб работе над первоисточником», «пользовались одним и тем же конспектом…», на лекции приходили «для отбытия номера», скрывались от партийной учебы, ссылаясь на служебные перегрузки. Проверявшие жаловались, что никаких мер к прогульщикам не применяли444. Все попытки наладить самостоятельное обучение заканчивались одинаково: «При проверках оказывается, что никто ничего не читает и ничего не знает»445. Налицо был тихий саботаж. Недаром член партбюро Военно-морского отдела СВАГ инженер-капитан 2-го ранга Юрин выразительно назвал подобные занятия «самостоятельным ничегонеделанием»: «Спрашиваем, чем человек занимается, а он отвечает: „Я повторяю работы Сталина“. „А ты чем?“ „Я хочу эту передовицу прочитать“. „А я пойду…“»446 Куда именно пойду? Ясно, что не в библиотеку. Таких «уклонистов» прорабатывали на партбюро. Слушали самоотчеты. Придумали метод активных консультаций. По мнению партработников, этот метод был «очень хорош». Вот только сваговцы просто игнорировали консультации и не ходили на них447.
На занятиях предпочитали отмалчиваться. Не только из-за отсутствия усердия. Выделяться, размышлять, высказывать свое мнение было делом опасным. Советский человек жил под гнетом иллюзии тотального контроля над его политической благонадежностью и публичным поведением. (Об иллюзии говорим потому, что тотальным был не контроль, а страх перед этим контролем, постоянное ощущение нависшей опасности.) В глубины психики внедрялся механизм самоцензуры, который выступал как способ самозащиты. Любые дискуссии вызывали у коммунистов тревогу. Любой ответ, не совсем правильный, мог быть расценен как провокация, как антипартийность. Самостоятельно мыслить было не нужно и опасно.
Один из коммунистов с ужасом вспоминал, как вдруг на занятиях началось «философское собеседование»: «Некоторые товарищи дошли до таких разговоров: „А что будет после коммунистического общества?“ Начали рассуждать… „Когда мы так отвлеклись, пытались решать самостоятельно такие вопросы, я пришел к убеждению, что нам нужна сильная консультация, потому что изучение первоисточников без наличия сильной консультации может привести к плачевным результатам…“»448 В другом управлении на одном из занятий «завязалась дискуссия о возможности или невозможности построения социализма в современной Югославии при правящей клике Тито»449. О чем сразу же было доложено в Политуправление. Какая может быть дискуссия, когда все точно сформулировано и определено партией? От «клики Тито» ничего хорошего ждать не дозволялось.
Преподаватели тоже должны были постоянно помнить, что слушатели вполне могут донести, если решат, что ты неправильно обучаешь их марксизму-ленинизму. Как это и произошло с председателем военного трибунала СВАГ С. Д. Климовичем, на которого поступил донос в партийную комиссию. Некий член ВКП(б) «больше не мог молчать». Он упрекал Климовича ни больше ни меньше как в неверной трактовке произведений Блюма и Каутского, которые сам наверняка не читал. К тому же слишком образованный Климович еще и позволил себе с восхищением цитировать «ренегата Каутского»450.
Качество преподавания в целом было невысоким, что отражало уровень знаний руководителей занятий, а косвенно – и низового идеологического актива, тем более партийной массовки. Вот как проходило, например, изучение одной из ленинских работ. Руководитель семинара задает вопрос: «Книга В. И. Ленина „Что делать?“ при создании партии имела большое значение, а сейчас какое значение имеет эта книга?» Один из слушателей отвечает: «Раньше, при создании партии, эта книга имела большое значение, ну, а сейчас… я затрудняюсь сказать». После этого руководитель «разъяснил»: «Книга, конечно, имеет большое значение и в настоящее время»451. На этом разбор рекомендованного произведения завершился.
После лекции «Наша цель – коммунизм», прочитанной в мае 1948 года в Управлении материально-технического обеспечения СВАГ, у слушателей должно было сложиться странное впечатление о коммунизме. Лекция длилась шестьдесят пять минут. Первые тридцать минут лектор рассказывал о первобытнообщинном строе. Далее пробежался по общественно-экономическим формациям, запутался, добавил к «пятичленке», принятой в то время, еще несколько «формаций», а перейдя к коммунизму, заявил, что «мы стремимся построить такое коммунистическое общество, как было первобытное: где не будет также эксплуатации человека человеком, не будет ни богатых, ни бедных…»452.
Партийные верхи в эпоху позднего сталинизма попали в ловушку пропагандистских банальностей и с недоумением наблюдали за нараставшей идеологической деградацией ВКП(б). Одинаковые слова, выражения, обезличенные призывы, навязчивое повторение одних и тех же прописных истин притупляли интерес и были ненужными в обычной жизни. Партийная учеба стала дисциплинирующим ритуалом, обязанностью, не подкрепленной потребностью или убеждениями. Все усилия партийного руководства разбудить в членах ВКП(б) марксистско-ленинский энтузиазм заканчивались провалом. Шел латентный процесс ускользания, минимизации временных и умственных затрат на бесполезные занятия.
Проект «Великий Сталин»
Возвращение коммунистов в лоно сталинистской «нормальности», попытки вытеснить разболтанность строгостью партийных ритуалов подкреплялись апелляцией к верховному авторитету и арбитру – Сталину. Считается общепринятым, что культ вождя достиг своего предельного выражения именно в период позднего сталинизма. Никому не придет в голову оспаривать очевидное – «роль Сталина как господствующей фигуры (master) идеологического дискурса»453 (А. Юрчак). Если оставить в стороне спорный тезис этого автора об уникальном доступе Сталина к некой «внешней объективной истине», то все остальные суждения А. Юрчака можно смело принимать на веру. В частности, связь особой роли Сталина с явлениями, ставшими визитной карточкой режима, «включая огромную политическую власть, сосредоточенную в одних руках, культ личности, персональную вовлеченность Сталина в редактирование всевозможных высказываний и текстов… а также бесконечных кампаний чисток в рядах партии и, наконец, Большого террора, приведшего к гибели миллионов людей»454.
Строго говоря, тезис А. Юрчака о причастности Сталина ко всему вышеперечисленному является общим местом со времен секретного доклада Н. С. Хрущева на XX съезде КПСС. Но если, обращаясь к анализу позднего социализма 1960–1980-х годов, американский ученый опирается на богатый эмпирический материал, то, говоря о сталинском социализме, он предпочитает оперировать абстрактными концептами, в лучшем случае текстами самого Сталина. В результате характеристика идеологического дискурса эпохи позднего сталинизма приобретает спекулятивный характер. Так, А. Юрчак после обзора выступления Сталина по вопросам языкознания в начале 1950-х годов делает основополагающий вывод: Сталин, «видимо, не осознавая того, что он делает, дал толчок глобальному сдвигу парадигм внутри советского дискурсивного режима». Этот глобальный сдвиг, считает Юрчак, завершил Хрущев. После XX съезда КПСС «фигуры, стоящей за пределами идеологического дискурса и имеющей уникальное и неоспоримое знание
Нам трудно оспаривать утверждение известного социолога, поскольку оно повисло в воздухе, оторвалось от «почвы» и, по сути, является лишь теоретической леммой. Идеологическая повседневность, дискурсивные практики коммунистической массовки эпохи позднего сталинизма явно остались в стороне. Но на фоне этой повседневности дискуссия о языкознании выглядит совершенно иначе. А Сталин, если и подорвал свою особую роль в ходе дискуссии о языкознании, то сделал это только в глазах позднейших интерпретаторов, но отнюдь не своих современников. Например, герои романа Федора Абрамова «Пути-перепутья» реагировали на дискуссию весьма самобытно и, как говорится, по-простому. Но именно их реакции, транспонирующие «высокий стиль» Сталина в «низкие истины» партийной массовки, говорят об идеологической деградации позднего сталинизма, пожалуй, даже больше, чем знаменитый доклад Хрущева. «Подрезов словами не играл, – пишет Абрамов. – И на его вопрос, какие же выводы из трудов товарища Сталина по языку нужно сделать практикам, скажем, им, председателям колхозов, ответил прямо: „Вкалывать“. И добавил самокритично, нисколько не щадя себя: „Ну, а насчет всех этих премудростей с языком я и сам не очень разбираюсь. К Фокину иди“. Фокин же, добросовестный партийный начетчик, тоже ничего не понял, но заявил: „Да, задал задачку Иосиф Виссарионович. Я, по-первости, когда в «Правде» все эти академики в кавычках стали печататься, трухнул маленько. Думаю, все, капут мне – уходить надо. Ни черта не понимаю. А вот когда Иосиф Виссарионович выступил, все ясно стало! Нечего и понимать этих так называемых академиков. Оказывается, вся эта писанина ихняя – лженаука, сплошное затемнение мозгов…“»456
Мы попытаемся рассмотреть дифирамбический проект «Великий Сталин» по-абрамовски, выйдя за рамки «большой идеологии» и пропаганды на уровень идеологической повседневности. Но прежде отметим, что индексирование материалов СВАГ457 довольно четко показало нараставшую динамику числа упоминаний имени вождя в партийных документах оккупационного сообщества на протяжении второй половины 1940-х годов458. То же подтверждает и содержательный анализ документов первичных партийных организаций. В 1945–1946 годах мем «Сталин» использовался в основном в контексте марксистско-ленинской учебы, когда речь шла о книгах, речах, докладах вождя или его приказах. «Товарищ Сталин», конечно, фигурировал в протоколах партсобраний, в отчетных докладах, его цитировали, но не так часто, как можно было предположить. Как только разговор переходил к повседневным проблемам (немецким делам, выборам, займам и т. п.), Сталин исчезал. Выступающие на партсобраниях обходились без этой фигуры речи. Упоминание имени вождя при каждом подходящем и неподходящем случае, видимо, еще не было восстановлено в послевоенном партийном ритуале. Наряду со Сталиным в выступлениях равноправно упоминаются и Ленин, и Молотов, и Вышинский, и советское правительство.
В протоколе партактива СВАГ (август 1946 года), представлявшем собой ни много ни мало 142 страницы машинописного текста или около пяти часов официального словоговорения, нет ничего гипертрофированного, безвкусного в употреблении универсального концепта «Сталин». Подход сугубо прагматический. Только шесть выступающих (из 21) цитировали Сталина, ссылались на его указания либо упоминали, что сами слушали его речи. В основном это представители партийной верхушки, а заодно с ними и штатный лектор Политуправления. Прилагательное «великий» по отношению к вождю употреблялось редко. Никаких эпитетов, вроде «мудрый», «гениальный» и тому подобных чрезмерностей, в выступлениях коммунистов не было. Напротив, что удивительно, начальник Управления пропаганды СВАГ, да и начальники политотделов, выступая на партактиве, умудрились вообще ни разу не упомянуть Сталина459. Судя по партийным документам СВАГ за 1945–1946 годы, в этот период потребность в апелляции к «верховному арбитру» несколько стушевалась или, лучше сказать, страсть к славословию по каким-то причинам оказалась невостребованной. Понадобились определенные усилия, чтобы вернуть нужный, по мнению партийных верхов, градус благоговения.
Весна 1947 года стала определенным водоразделом в восхвалении вождя. Именно в это время готовится к выпуску второе издание его краткой биографии и наступает новый этап проекта «великий Сталин». Особенно переполнен соответствующей лексикой заключительный раздел биографии: гениальный… великий… стратег… теоретическая мощь… круг вопросов, занимающих внимание Сталина, необъятен… непреодолимая сила сталинской логики… кристальная ясность ума… мудр… и т. д.460 Сталин читал и даже правил свою биографию перед ее выходом в свет461. И все эти хвалебные слова его не смутили, что свидетельствует о психологическом состоянии вождя в тот период и о том, каков, по его мнению, должен был быть градус всеобщего благоговения. СВАГ принял в этом апофеозе славословия самое непосредственное участие. «Биографию» печатали и в советской зоне оккупации Германии. 26 марта 1947 года Главноначальствующий СВАГ подписал приказ № 80 «О выпуске 500 000 экземпляров второго издания краткой биографии И. В. Сталина»462. Очевидно с гранками издания, а значит и с новыми стандартами славословия познакомились некоторые руководители СВАГ.
Неудивительно, что именно тогда обнаружились новации в ритуале партийных мероприятий. Впервые появились обращения персонально к Сталину, его подчеркнуто выделяют из высшего партийного бомонда. На апрельском партактиве СВАГ 1947 года у президиума неожиданно возникло желание «послать приветствие товарищу Сталину». «Большевистский привет» вождю наполнен выспренной лексикой, патетическими всхлипами:
Следующий ритуальный шаг был предпринят на партактиве СВАГ в июле 1947 года. Заместитель Главноначальствующего по делам САО генерал-полковник Б. З. Кобулов, освещая деятельность советских акционерных обществ в Германии, многократно использовал заклинание «лично товарищ Сталин», а закончил свое выступление совершенно неожиданно, громогласно выкрикнув здравицу: «
Возможно, Б. З. Кобулов, побывав в первой половине мая 1947 года вместе с другими руководителями СВАГ в Москве, где он докладывал о работе советских предприятий в Германии466, раньше других почувствовал новые веяния. Но раз другие руководители СВАГ не предприняли подобных действий, можно предположить, что, скорее всего, генерал, уловив в столичных кулуарах и кабинетах правильный вектор, действовал на опережение. А может быть, в руках у Кобулова уже побывал свеженький экземпляр второго издания краткой биографии Сталина. Тираж был готов к 1 июня 1947 года467, сигнальные экземпляры могли и даже должны были попасть в руки руководства пораньше. Кобулов понял, что дифирамбический стиль снова в фаворе.
Летом 1947 года в СВАГ прошли партийные собрания, посвященные изучению второго издания краткой биографии Сталина. Здесь вопрос о гениальности вождя должен был быть поставлен по определению в центр обсуждений. На собраниях выступали коммунисты с большим партийным стажем, видевшие Сталина и призывавшие ценить «ясность и силу логики» вождя, называвшие его «глубоким мыслителем» и твердившие о том, как вождь заботится «о благе народа»468. Но льстивых выкриков и здравиц на таких собраниях отмечено не было. Иногда даже звучало вялое удивление. Некоторые не понимали, зачем штудировать «новый выпуск» биографии Сталина, когда старый уже изучен, и называли это «излишним делом»469. Предположим, что достаточно образованные сотрудники СВАГ предпочли обойтись минимумом эмоций.
Отчетливый сигнал о важности восхваления, превознесения вождя последовал ближе к осени. Одной краткой биографии Сталина было явно недостаточно. Нужно было закрепить лексику, дифирамбический стиль… Взялись за молодежь. По всей стране прошли комсомольские собрания, на которых обсуждалось и подписывалось письмо «учителю и другу молодежи товарищу Сталину». Акция была приурочена к тридцатилетию ВЛКСМ. Проект письма в Германию выслали самолетом470. 26 октября из Москвы было получено пять тысяч экземпляров. Остальное допечатали в типографии СВАГ. Свое персональное письмо к вождю каждый комсомолец должен был подписать лично. Причем до особых указаний Главного политического управления текст письма не должен был публиковаться в печати и звучать по радио. Все должно было выстрелить одномоментно. Проект письма с подписями хранился в политотделах «на правах секретных документов»471.
С 26 по 30 октября во всех военных комендатурах, учреждениях, отделах и управлениях СВАГ были проведены комсомольские собрания. На них выступали подготовленные активисты, практически дословно повторяя то, что значилось в письме, демонстрируя, как теперь называть вождя: «родной и любимый», «наш родной Отец и лучший друг советской молодежи Великий Сталин», «любимый друг и вождь». Во время чтения письма из зала звучали сдирижированные здравицы в честь товарища Сталина. Они сопровождались криками «Ура!» и бурными аплодисментами. Везде в почетный президиум выбирали членов Политбюро во главе со Сталиным472. В 1949 году письма комсомольцев и молодежи «как не представляющие надобности в текущей работе» были «уничтожены путем сожжения»473. Выходит, зря бумагу переводили.
А вот идея с почетным президиумом была подхвачена. В августе 1948 года на очередном партактиве партийный секретарь Управления по делам советских акционерных обществ Шунин (правая рука Б. З. Кобулова) предложил избрать почетный президиум в составе Политбюро во главе