Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Маленький СССР» и его обитатели. Очерки социальной истории советского оккупационного сообщества в Германии 1945–1949 - Владимир Александрович КОЗЛОВ на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В абсолютном большинстве сваговских докладов и донесений о настроениях немецкого населения забота о хлебе насущном стояла на первом месте. Коменданты отмечали устойчивую и очевидную связь: снабжение немцев улучшилось – настроение поднялось. И наоборот. До ранней весны 1946 года все население СЗО завидовало жителям американской и английской зон, но стоило англичанам снизить пайки, как восточные немцы стали время от времени похваливать и свою советскую администрацию. Американцы оставались вне конкуренции. У них была возможность импортировать продовольствие из-за океана. У СССР, значительные территории которого были охвачены голодом и недоеданием, в это время таких возможностей не было.

В советской зоне оккупации в первые месяцы после окончания войны не было единых норм снабжения. Обеспечение продовольствием земель и провинций, даже отдельных районов и городов, могло весьма существенно различаться. В привилегированное положение с самого начала был поставлен Берлин. По постановлению Государственного комитета обороны «Вопросы Берлина» от 8 мая 1945 года двухмиллионный город предполагалось снабжать через немецкие самоуправления – за счет заготовок на территории Германии и фронтовых трофейных ресурсов159. И именно в Берлине солдаты и офицеры Красной армии впервые выплеснули на своих политработников обиду победителей: «…немцы в Берлине сейчас получают хлеба и других продуктов больше, нежели некоторые семьи военнослужащих в Советском Союзе»160.

Наверное, епископы, собравшиеся в городе Фульда и обратившиеся к Союзной контрольной власти за помощью, очень бы удивились, узнав о подобных настроениях. Они видели совсем другую реальность, а их продовольственные воспоминания явно отличались от советских. В августе 1945 года священнослужители отнесли угрозу голода к «очень большим нуждам» и уверяли, что ликвидировать проблему «можно будет только с помощью союзников», а потому просили организовать «импорт из-за моря продовольствия». Они убеждали, что без такой помощи невозможно «нормальное существование народа», и недвусмысленно намекали, что германский народ придет в отчаяние, «которое вновь может причинить новые беспокойства всему миру»161.

Союзники не торопились с ответом. Только через три месяца, 7 ноября 1945 года, Координационный комитет Союзной контрольной власти подготовил проект довольно сдержанного ответа: «Вы можете быть уверены, что Союзная контрольная власть полностью осведомлена о существующем положении и принимает всевозможные меры, чтобы разрешить этот вопрос. Однако следует отметить, что всюду в Европе ощущается общий недостаток продовольствия и возможности импорта продовольствия ограничены. В связи с этим следует Вам напомнить, что по решению Потсдамской конференции жизненный уровень Германии не должен превышать средний жизненный уровень других европейских стран (курсив наш. – Авт.)»162.

Прошение немецких епископов поступило в тот момент, когда советская оккупационная армия жила в Германии «на своих хлебах». На это указывал маршал Жуков в августе 1945 года на сборе руководящего состава СВАГ: «Оккупационные войска по всем законам, которые существовали постоянно и которых всегда придерживалась Германия, должны содержаться за счет побежденной страны. Таков закон войны, таков закон всех послевоенных договоров. Мы до сих пор нашу оккупационную армию содержим за счет нашего народа, за счет нашей страны. Это неправильно… Пусть немцы содержат нас. Они обязаны как побежденная страна. И каждый немец должен ясно, четко себе это представить»163.

Немцы и представили. Но совсем не то и не так, как хотел маршал. Разразился еще один кризис непонимания. Уверенности Жукова, что немцам по законам войны следует кормить не только себя, но и оккупационную армию, немецкое население противопоставило нетерпеливое ожидание продовольственной поддержки от оккупационных властей. Местные жители долгое время не принимали всерьез немецкие самоуправления, где доминировали коммунисты, и обращались к военным комендантам как к единственной реальной власти с бесконечными жалобами на плохое снабжение. А те, к их чести, не только оказывали посильную помощь, но и постоянно посылали тревожные сигналы наверх. Практически одновременно с выступлением Жукова замполит комендатуры города Гёрлиц донес в политотдел УСВА федеральной земли Саксония: «Все население страшно боится голода… Каждый день много просьб о помощи питанием, особенно детям, которые ничего не получают из молочных продуктов»164. В целом ситуация была тяжелой, а настроение жителей – трагическим. Жители Нойштрелица вообще считали, что положения хуже, чем у них в городе, нет нигде в Германии. И нашли логичное, как им казалось, объяснение. Оказывается, им попался мстительный комендант, у которого, по словам местного полицейского Ройкерта, родные были расстреляны эсэсовцами. Одновременно начались разговоры: слишком много в районе русских солдат, пока они не уйдут, продовольственное дело не наладится. В распространении слухов заподозрили местных фашистов, которых тут же арестовали. А вот автора надписи на стене «Дайте нам больше пищи, иначе мы не можем забыть Гитлера»165 установить не удалось.

В октябре 1945 года советская оккупационная власть ввела единые нормы снабжения различных категорий населения. Эти нормы показались немцам недостаточными, а организация распределения, отвечать за которую должны были сами немцы – президенты провинций и немецкое управление торговли и снабжения166, неудовлетворительной. По сообщению из округа Магдебург, введение новых норм вызвало много волнений и неодобрительных осуждающих разговоров. «Это чувствуется как большая жестокость», – высказывались матери подростков, поскольку и подросткам, и грудным младенцам была установлена одна норма питания. Вот и попробуйте кормить юношей и девушек грудничковыми порциями. Сами домашние хозяйки получали продовольствие по шестой, самой низкой норме и, конечно, чувствовали себя обездоленными. Всех и повсюду, не только в Магдебурге, «тревожил вопрос о жирах», вернее об их недостатке или отсутствии. Шли жалобы и на задержки в выдаче мяса и сахара. Высказывания немцев были пропитаны мрачным юмором: «Новые карточки являются удостоверением на приобретение места на кладбище»167. В округе Берлин продовольственные карточки № 6 называли «кладбищенскими» или «голодными»168. Немцы становились все более требовательными в продовольственных вопросах, первоначальная растерянность исчезала. В одном из политдонесений декабря 1945 года процитировали достаточно типичное высказывание о скудном питании: «Население считает, что оно искупило свою вину тем, что русские много вывезли заводов, продовольствия, и время уже пришло лучше относиться к немцам»169.

Большую тревогу сваговцев вызывали «немецкие шепотки», связывавшие ответственность за нехватку продовольствия с присутствием оккупационной армии. Под новый 1946 год из Бранденбурга пришло сообщение: «Нерегулярная выдача продуктов по карточкам особенно волнует жен рабочих. Говорят, что когда нет масла, то его забрала Красная армия»170. Русские, злились немки, «живут за наш счет. Мы и так бедны продовольствием, да если еще кормить такую большую армию, то понятно все время будем жить впроголодь (разговор в магазине)»171. За фразой: «Мы все время теперь голодаем. Очевидно, все наши продукты поедают теперь русские»172, – стояла голодная убежденность немецких домохозяек. (Это были те самые немецкие домохозяйки, которые так и не смогли поверить в голодный и холодный ужас, которые пережили ленинградцы в блокаду. Неудивительно, что некая фрау Шульц из Арнштадта, посмотрев кинофильм «Жила-была девочка» о двух блокадницах, семилетней Настеньке и пятилетней Катеньке, снятый В. Эйсмонтом в Ленинграде в 1944 году, засомневалась: «Этого не может быть, чтобы люди перенесли такие лишения, это можно только в кино разыграть»173.)

Женские эмоциональные филиппики дополнялись мужской «аналитикой». «По моему мнению, – говорил некий слесарь Альфред Ленхерд своему знакомому, – если и дальше так будет дело обстоять с продовольствием, то можно вполне утверждать, что русские путем голода хотят истребить немцев и поэтому спасение можно ждать только от американцев и англичан, так как дело со снабжением в их зоне обстоит совсем иначе. Уже три недели нет картошки. В январе и феврале (1946 года. – Авт.) мяса по карточкам не выдавали, сахара и мармелада не выдают, в феврале только за одну декаду получено жиров. Как может вообще существовать рабочий в таких условиях? Все разговоры на нашем производстве ведутся только вокруг этих вопросов»174.

Проблема приобретала неприятный политический привкус. Слабым утешением для советских оккупационных властей были немногочисленные голоса здравомыслящих. В личной беседе с представителями СВАГ директор кинотеатра, некто Цивике, немецкий гражданин польского происхождения, поделился своими впечатлениями: «Население недовольно существующими нормами и особенно тем, что выдаются они несвоевременно, говорят, что у англичан лучше… Я им говорил, неужели вы думаете, что русским стоит только потрясти руками, чтобы посыпалось все. Ведь вы же сами аплодировали в кино, когда видели, как сжигаются русские деревни. Неужели вы думаете, что русские должны урвать у себя последнее, чтобы дать вам. Англичане ежедневно говорят о том, что во всем мире недостает продуктов питания»175.

На протяжении зимы и весны 1946 года недовольство снабжением стало смещаться от «Красной армии» как главного виновника к немецким самоуправлениям, которые и должны были за это отвечать. Протесты высказывали в открытой и резкой форме176. Газетчик Пауль Ротч из Коттбуса возмущался: «Эта вся банда, т. е. городское управление, должна быть открыто повешена. Нам они все время объясняли, что в недостачах виноваты русские. Сейчас становится ясно, что нас обманывали. Еще хорошо, что русские здесь, а то нам намного было бы хуже»177. Иногда дело доходило до открытых выступлений. Зачинщиками таких выступлений были женщины. Некоторые представители оккупационных властей, склонные по советской привычке относить любую критику власти к «враждебным проявлениям», обвиняли недовольных в нацистских настроениях178. Ни больше и ни меньше.

По разряду «реакционных проявлений» проходил даже грубоватый немецкий юмор. Летом 1946 года в потсдамском театре шла оперетта «Страна улыбки». Артист Карстен, исполнявший роль старшего евнуха, позволил себе шутку, которая по советским понятиям была вовсе не шуткой, а недопустимой выходкой. По ходу действия Карстен, игравший толстого старшего евнуха, пожаловался, что худеет и может остаться без своего замечательного жирного пуза. И добавил, намекая на плохое снабжение: «Чтобы потерять жир, у нас совершенно не нужно ехать [на курорт] в Карлсбад, а достаточно пожить в Потсдаме». Это вызвало смех и бурные аплодисменты публики. Свою шутку артист трижды повторил на бис. Сваговский офицер, оказавшийся на спектакле, счел необходимым доложить: «Подобные выходки артист Карстен допускает не впервые, за что у реакционной публики пользуется большим успехом»179. Строго говоря, шутка Карстена вполне могла привести его в спецлагерь. Подобные прецеденты известны. Ведь «за политику» и «за слова» немцев в СЗО арестовывали и судили по советским «контрреволюционным» статьям. И таких арестов и осуждений было немало180.

В феврале 1946 года, когда сваговцы разбирались с немецким продовольственным недовольством, искали способы исправить положение, обеспечить полноценную выдачу положенного по нормам, дисциплинировать немецкие самоуправления и преодолеть коррупцию пришедших к власти коммунистов, а заодно и заглушить сердитые немецкие голоса советскими репрессивными методами, в Галле прибыл корреспондент английского журнала The Economist. Он увидел проблему под довольно неожиданным углом зрения – не только с точки зрения немецких обид, но и с позиции советских недоумений. Несмотря на то что Галле, по словам корреспондента, представлял собой «редкое зрелище не разрушенного немецкого города», первое, с чем пришлось столкнуться, были жалобы: «…не хватает продуктов питания… В магазинах можно купить очень мало». Но в то же время англичанин не увидел и явных признаков голода. Он даже отметил, что «немцы хорошо питались во время войны, и сейчас состояние их здоровья хорошее. Их жалобы очень часто вызывают раздражение, так как обнаруживают со стороны большинства немцев полное нежелание понять, что существует мировая нехватка продовольствия, что никакое военное правительство не может сделать чудес и что участие немцев в деле облегчения трудностей данного периода является совершенно незначительным».

За этими общими наблюдениями последовало описание любопытной жанровой сценки. Болезненная и худенькая русская девушка – сотрудница Советской военной администрации – спокойно отвечала на жалобы пухлой розовощекой немки: «Два-три года тому назад я жила в Уфе, в Сибири; я эвакуировалась туда со своими родителями из Москвы. Тогда я считала бы себя очень счастливой, если бы у меня было то, что вы получаете теперь». В ответ немка повернулась к стоящему рядом англичанину и многозначительно произнесла: «Но культурный человек имеет более высокие требования». Эту невинную на первый взгляд фразу корреспондент назвал «ключом к разгадке существующего положения». Он обнаружил у немцев в советской зоне оккупации плохо скрываемое высокомерие, «некоторое чувство того, что они подчинились низшей культуре. В этом можно уловить отзвук нацистской пропаганды или волнение уязвленного и болезненного немецкого самолюбия. Но в этом есть и нечто большее. Есть несомненное различие в уровне жизни в Германии и в России»181. Подобное различие невозможно было не заметить. Все советские люди, оказавшиеся в Германии, это понимали, признавали, а некоторые даже и восхищались бытовым комфортом и техническим «немецким гением», но они болезненно воспринимали проявления арийской спеси и самодовольства, которые столь явно проступили в претензиях «культурной» немки.

Зимой 1946/47 года к голоду добавился холод. «За последние 7–8 лет, – сообщали из Потсдама, – не было таких холодов и такой продолжительной зимы. Отсутствие угля создало трудные условия для населения. Жители города живут без топлива, квартиры холодные, электроэнергия дается лишь периодически». Сваговцы оправдывались: «Это трудность временного характера». Однако «несознательная часть населения» продолжала обвинять оккупационную власть: «Весь уголь забирают русские: нас хотят морить холодом…»182 Из саксонских городов Ауэ, Ауэрбах, Плауэн непрерывным потоком пошли донесения районных самоуправлений о «катастрофическом положении населения в связи с недостатком топлива и продовольствия», все более и более принимая «форму сигналов SOS». В Ауэ состоялась голодная демонстрация. В ее организации сваговцы тут же обвинили «засланные из соседней зоны реакционные элементы»183. Немцы злословили: «Знаете, что мы с русскими заключили договор? Русские доставляют нам холода, а вывозят из Германии уголь». То, что сваговские офицеры называли «ропотами и нареканиями по адресу оккупационных властей», на самом деле было выражением крайнего отчаяния. Несмотря на приказы обербургомистра и полиции во Франкфурте-на-Одере люди разрушали нежилые квартиры, вынимая рамы, двери, полы, пилили на дрова деревья в аллеях и садах. Местные власти с проблемой не справлялись и могли только надеяться на скорое наступление теплой погоды184.

А в это время представители советской военной администрации, кажется, почти искренне удивлялись: почему это на всех собраниях дискуссии сводятся к одному-единственному вопросу – о топливе и продовольствии? Да еще под лозунгом «Дай им». Никто, сердились политофицеры, не попытался «улучшить снабжение своими силами, путем повышения производительности труда и расширения производства». Сваговцы отказывались понимать, почему вопрос о выдаче «третьего центнера картофеля», обещанного руководством СЕПГ, в большинстве случаев заслонил все остальное – единство Германии, демократизацию, улучшение производства185. Кажется, что сотрудники СВАГ ожидали от голодных немцев другого – безропотной советской «сознательности». Они явно не одобряли нежелание населения, образно говоря, терпеть шепотом подступающий голод и не отступающий холод.

Пока одни сваговцы удивлялись «несознательности» немцев, другие выступали ретрансляторами их насущных потребностей. Под шум ритуальных фраз о реакционных элементах, негативных настроениях и провокациях сваговцы упорно бомбардировали начальство сообщениями о несправедливости и неприемлемости, например, «шестой нормы», которую в конце концов отменили, о неправильных практиках самоуправлений по распределению карточек, об отсутствии дров и угля, о злоупотреблениях местных немецких функционеров, провоцировавших недовольство жителей. Офицеры вставали на сторону немцев и начинали говорить от их имени. Так в сваговской среде рождалось то, что позднее назовут, а еще позднее осудят как «немецкие настроения».

В то время как жители Восточной Германии сравнивали свое продовольственное снабжение с положением дел в западных зонах оккупации, ругали советские оккупационные войска, из-за которых, якобы, и не хватало продовольствия немецкому народу, в Советском Союзе свирепствовал голод, о котором немцы не знали и, наверное, не захотели бы знать. Зато слухи о поразившем страну бедствии постоянно проникали в СВАГ. В СССР, по наблюдениям уральского историка М. А. Клиновой, продовольственное положение, вызванное засухой и начавшимся голодом, фактически возродило в официальном послевоенном дискурсе экстремальные военные императивы. Лейтмотивом ряда правительственных резолюций 1946 года стало понятие «жертва», которую население должно было принести в пользу государства, но «уже не погибая за Родину на фронте, а путем снижения запросов и фактических объемов своего потребления»186. Осенью 1946 года в СССР началась так называемая кампания за экономию хлеба, которая, как следует из недавно опубликованных документов, вызвала настоящую панику среди населения и привела в замешательство партийные органы187.

Авторитетный исследователь проблем голода в СССР В. Ф. Зима считает, что от хронического недоедания страдали примерно шестьдесят миллионов человек. Он подчеркивает: «…недостаток продовольствия и недоедание испытывали граждане многих стран Европы, и прежде всего Германия, но массовая смертность от голода была только в СССР (курсив наш. – Авт.)188. Власти Советского Союза скрывали правду о положении в стране. Тот факт, что продовольственное снабжение сотрудников СВАГ было относительно удовлетворительным, вряд ли мог успокоить людей, чьи родные и близкие в СССР недоедали или голодали. Сваговцам не нужно было читать между строк советских газет, молчавших о голоде, чтобы узнать правду. Совсем нетрудно себе представить, какое впечатление производили жалобы немцев на плохое питание и недостаток жиров на фоне удручающих писем от родных. Иногда эти письма были на три четверти вымараны военной цензурой, а за черными цензурными лакунами, как подсказывали опыт и воображение, могло скрываться только самое худшее.

Из дома писали об «отмене продкарточек на иждивенцев и детей в сельских местностях, о большом неурожае и голоде в отдельных областях». Можно понять младшего сержанта С., который «стал высказывать прямо-таки антисоветские мысли»: «Мне противно становится читать газеты. Там все пишется о зажиточной жизни: о том, как радостно живут колхозники-миллионеры. А в Орловской области фактически все ходят опухшие». Другие, потрясенные известиями из дома, возмущались: «На все продукты цены повысили, норму хлеба снижают, опять наши будут голодать. Получается, что русские питаются хуже, чем немцы. Надо русским прибавить норму, а немцам срезать»189. «Вот мы воевали и завоевали Германию. Это был наш враг. А теперь они все хлеб получают, а у нас даже детям не дают. Вот порядок»190.

Даже испытанные войной ветераны не выдерживали и срывались. Рядовой Ф. из военной комендатуры города Наунхоф несколько дней ходил с заплаканными глазами после того, как получил письмо от сестры. Она рассказала, что на свою мизерную зарплату не в состоянии купить хлеба. Командиру взвода Ф. объяснил: «Теперь мне все безразлично. Родителей я потерял за войну, осталась сестра и та умирает с голоду»191. А младший лейтенант Чечулаев, благонамеренный тридцатидвухлетний коммунист из центральной военной комендатуры Лейпцига, поделился с товарищами впечатлениями о питании немецких богачей и тут же вспомнил о войне: «Когда немцы были на нашей земле, они нас грабили, объедали, мучили. Мой дом сожгли, родной Брянск разрушили. А сейчас дома мои родные голодают… А посмотри: что кушают побежденные. Я выполнял задание коменданта и был у одного бауэра. Семья этого бауэра в будничный день кушала мясо, ветчину, молоко, яйца. Мы этого почти ничего не видели, покупать у немцев запрещено»192. То, что такое «будничное» пиршество богатого крестьянина возмутило бы и голодавших немцев, младший лейтенант в расчет не принял, «укрупнив» по законам обыденного сознания свои личные впечатления.

В июле 1947 года, накануне нового урожая, когда начали подходить к концу запасы домохозяйств, военной цензурой СВАГ было зарегистрировано особенно большое количество писем с «неправильными и вредными высказываниями по поводу продовольственного положения в СССР»193. Все время, пока длился голод, от политработников требовали принимать экстренные пропагандистские меры. Но ведь эти люди тоже получали письма из дома. И должны были вдохновенно врать, что слухи о голоде – большое преувеличение, а на самом деле все не так уж и плохо. Причем ложь предназначалась не только подчиненным, но и вышестоящим начальникам. Им рассказывали истории, в правдивость которых вряд ли можно было поверить.

В феврале 1947 года начальник Политуправления СВАГ И. М. Андреев уверял начальника Главного политического управления Советской армии И. В. Шикина: «Есть немало примеров, показывающих, что часть писем, получаемых военнослужащими от своих родных, не отражают действительного положения. Как правило, во многих письмах преувеличены трудности, очень мало говорится об оказываемой помощи партией и советским правительством». Как будто родным сваговцев, страдавшим от голода или недоедания, делать было больше нечего, как только переписывать от руки газетную пропаганду и отправлять ее по почте в Германию. В доказательство своей оптимистической лжи генерал-майор Андреев привел совершенно святочный рассказ. Некий ротный писарь побывал в отпуске на родине. Замполит, вероятно, помог писарю подготовить «правильное» выступление перед сослуживцами. В результате получилась раскрашенная и умилительная картинка: «Получая письма от отца, я думал, что к моему приезду домой не застану в живых родителей. Однако дома я застал отца, мать и сестренку здоровыми, и живут они неплохо. Имеют корову, отец зарезал свинью на пять пудов, хлеб и картофель есть в достаточном количестве. Молодежь нашего колхоза энергично работает и веселится, часто играют свадьбы, ждут нашего возвращения»194. Писарь, не смущаясь, обвинил родителей во вранье, а начальник Политуправления СВАГ преподнес эту сказку на полном серьезе самому высокому начальству. Прав был некий солдат-комсомолец из военной комендатуры Бернштайн, когда после письма из дома признался замполиту: «Да, товарищ майор, какое у нас будет настроение, если нам говорят здесь одно, а из дома получаем другое. Плохо живут дома, просят помощи…»195

На таком тяжелом психологическом фоне продовольственные трудности немцев не казались невыносимыми. Обида победителей, на которую обратили внимание политработники еще в мае 1945 года в Берлине, зазвучала с новой силой. Лейтмотивом можно считать высказывание рядового С.: «Мы победителями вышли из войны, а сейчас немецкое население продовольствием снабжается лучше, чем наш народ в России»196. Подобных «нездоровых» высказываний было немало в конце 1946-го – 1947 году, и звучали они постоянно: «В Германии живут хорошо, а наш народ в России сейчас голодает»197; «…советская администрация проявляет чрезмерную заботу о немцах, немцы получают больше продуктов, чем наши колхозники, и живут лучше»; «…почему мы мало берем с Германии. У нас на Родине люди босые и голодные»198.

Политработники докладывали, что не только рядовые, но и офицеры, от которых ждали пресловутой «сознательности», были недовольны немецкими продовольственными преимуществами. На занятиях офицерского состава «офицер Соколов пожаловался, что мы очень заботимся о питании немцев, а у него дома мать-старуха не получает продпайка, и положение такое, что хоть вешайся»199. Появились даже единичные высказывания, что вообще «политика нашей партии в Германии неправильна», «недостаточно прижимаем немцев, слишком либеральничаем с ними»200. Неудивительно, что советского офицера Хайкина так задела реплика немецкого доктора, к которому он привел своего заболевшего сына. «Вот я возил своего ребенка к немецкому врачу, – рассказывал сваговец на партийном собрании, состоявшемся под новый 1947 год, – который рассмотрел (вероятно: осмотрел. – Авт.) и говорит: да, хотя наши дети меньше ваших детей употребляют жиров, но они у нас здоровые»201. Немецкий врач, по всей вероятности, просто не представлял себе, в каких условиях прожил мальчишка четыре военных года. Отец не стал вступать в спор и возражать доктору, от которого ждал медицинской помощи, а не дискуссий. А мог бы сказать, где провел его ребенок годы войны, как питался, из-за чего такой худой и истощенный. И кого в этом следует винить? Плохую русскую наследственность или немецкое нападение и оккупацию?

Только после завершения голодного цикла 1946–1947 годов и отмены карточек – сначала в СССР (с января 1948 года), а потом и в СЗО – проблема «жиров» в ее русской и немецкой трактовках почти исчезла из актуальной повестки или приобрела принципиально новый формат. Эпоха карточных недовольств закончилась. Зато конфронтация восприятий осталась, но для нее находились уже другие поводы и причины.

Территория врага, или Комплекс победителя

В конце 1945 года, да и гораздо позднее многие сваговцы не могли избавиться от мысли, что они находятся на территории врага, от которого можно ожидать «всяких казусов»202. Осенью пошли донесения о «возросшей активности явных нацистов». В Тюрингии 22 октября обстреляли казарму, 23 октября – легковую машину. 24 октября подорвали поезд из двух вагонов. Погибли трое, тяжелые ранения получили тридцать пять военных. Пострадало больше сотни гражданских. В результате взрыва образовалась огромная воронка. Сгорело три дома203. В ноябре 1945 года в городе Кведлингбурге (Саксония-Ангальт) было ликвидировано шесть диверсионно-террористических групп «Вервольф». Их участники расклеили листовки и вывесили фашистское знамя на стене замка, прятали склады оружия, занимались вооруженными кражами, готовили террористические акты против советских офицеров и работников немецкого самоуправления204. 3 ноября 1945 года в городе Нойштрелиц (Саксония) произошел взрыв в гостинице. Было ранено два офицера и шесть немецких граждан205. В других землях и провинциях были также зафиксированы факты нацистского сопротивления оккупационной власти206. Опасались терактов в помещениях военной администрации207. Жизнь советского оккупационного сообщества в 1946 году была полна разговоров о нацистских нападениях, диверсиях и взрывах, умышленных отравлениях метиловым спиртом, нападениях из засад и нацистском подполье. Не просто так начальство категорически запрещало посылать «одиночных военнослужащих на выполнение оперативных заданий по комендантской службе». Остерегались нападений, избиений, ранений и даже убийств208.

Весь первый год после поражения Германии русские и немцы, оккупационные власти и местное население провели в состоянии психологической настороженности. Отсюда и мотивированная обоюдоострая подозрительность и враждебность. У русских часто открытая, у немцев – скрытая и скрытная. Среди немцев долгое время бродили пугающие слухи, запущенные еще гитлеровской пропагандой. А советские военные видели на стенах домов и заборах не только умиротворяющие плакаты со словами Сталина о Германии и немцах209, но и невесть откуда возникшие нацистские надписи210, наклеенные самодельные листовки, свежие изображения свастики, что отнюдь не убеждало в лояльности населения.

Когда комендатуры начали успешно осваивать азы правильного оккупационного поведения и все активнее защищать немцев, оказалось, что такое заступничество некоторые солдаты и офицеры строевых частей ГСОВГ воспринимали чуть ли не как глупую тыловую выдумку или каприз начальства. Спустя полгода после капитуляции Германии задержанные нарушители порядка обвиняли работников комендатур: «Вы – тыловики, всю войну задницу грели, а теперь немцев защищаете»211. Защищать врагов даже после окончания войны, по их мнению, было последним делом. Подобные настроения всплывали из глубин подсознания сержантов и солдат и даже провоцировали открытое несогласие с приговорами военных трибуналов: «…это неправильно, что нас, победителей, судят за немецкое добро. Им немецкого добра жалко, так всех можно пересудить»212; «…немцы творили во время войны большие зверства, а сейчас мы проявляем о них большую заботу»213.

Офицеры военных комендатур антинемецкие настроения старались не демонстрировать. Знали, что начальство не одобрит. Тем интереснее проследить их реакцию на «отрицательные проявления». В декабре 1945 года два офицера-коммуниста военной комендатуры города Хемниц, напившись пьяными, выехали ночью в ближайшую деревню, чтобы «купить» свинью ко дню рождения. Бауэр, а он оказался местным бургомистром, продать свинью отказался. Тогда офицеры его избили. Оба были задержаны. Одному объявили выговор, инициатора исключили из партии. Виновники инцидента были преданы суду офицерской чести. Один из участников суда заявил: «Нельзя портить жизнь и честь офицера из-за каких-то паршивых немцев, с которыми нам особенно стесняться нечего». Сослуживцы, писал автор донесения, дали отпор этому «защитнику»214. Подобные эпизоды, по мнению политработников, должны были иллюстрировать вытеснение антинемецких настроений верными оккупационными мыслями. Мы бы предположили, что в действительности сотрудники комендатур за полгода оккупации научились говорить «правильные» слова, публично демонстрируя те реакции, которые от них требовало начальство. Но далеко не всегда эта демонстрация была искренней.

В феврале 1946 года во всех комендатурах изучали информационную записку председателя Военного трибунала ГСОВГ о разоблачении немецкой диверсионно-террористической группы в городе Апольде. Руководство СВАГ ожидало от подчиненных понимания случившегося и «бдительности в отношении немецких организаций». Однако эта благая цель была достигнута не без побочных эффектов. Прозвучали «высказывания особого порядка»: «Мы очень много нянчимся с немцами, они все враждебны нам и для них надо устанавливать такой режим, какой они устанавливали в оккупированных ими советских районах»; «…немецкую молодежь надо всю забрать из Германии. Пускай восстанавливают наши города и деревни, тогда они не будут заниматься диверсиями»215.

Подобные настроения объяснялись не только военными воспоминаниями. На старые обиды и подозрения накладывались впечатления от «остаточной» нацистской агитации и стремления немецких обывателей снять с себя ответственность за войну, остаться в стороне. Что говорить об обычных немцах, если, к примеру, каждый второй участник собрания антифашистской молодежи города Варен был уверен, что войну начала Россия216. В первые месяцы после капитуляции, да и позднее многие немцы, как считали сотрудники отделов информации и политотделов СВАГ, не столько сожалели о содеянном в Европе и России, сколько болезненно переживали поражение, больше обвиняли Гитлера в проигрыше войны, чем в военных преступлениях.

Эти переживания, сопровождавшиеся скрытой неприязнью к «советским», сваговцы могли видеть воочию. Достаточно было понаблюдать за реакцией немцев на советские фильмы о войне. Когда в августе 1945 года в городе Флеа показывали фильм «Взятие Берлина», настроение большинства немецких зрителей было подавленным. Их утешило только поведение фельдмаршала Кейтеля: «Он хорошо себя держал, он был очень горд при подписании капитуляции». Зрители возмущались: «Как могут некоторые немцы смеяться, когда наши солдаты вылезают из подвалов Берлина? Мы выиграли бы войну, если бы сразу покончили с Англией и потом уже пошли на Россию»217. Сваговцы настороженно восприняли тот факт, что точно так же реагировали на «Взятие Берлина» рядовые члены вроде бы просоветских партий – КПГ и СДПГ.

Во время демонстрации в саксонском городе Ауэ в феврале 1946 года другого советского фильма, «Парад Победы», некоторые немцы заплакали, увидев на экране, как советские бойцы, «проходя мимо мавзолея, волокут немецкие знамена и бросают их у подножия правительственной трибуны»218. «Демонстрация военных фильмов, – сообщали в апреле 1946 года из Тюрингии, – действует на немцев удручающе, после таких фильмов немцы уходят раздраженными и сердито озираются на русских». На кинофильме «Сталинград» только половина зала досиживала до конца, да и то уходила «с заплаканными глазами и с подавленным настроением»219.

Вряд ли сваговцев могло расположить к себе желание рядовых немцев отмежеваться от злодеяний фашизма, сославшись на неведение. Эта тема была лейтмотивом моральных самооправданий беспартийных немцев и так называемых «пассивных нацистов». Ламентации, что «многие вступили в фашистскую партию только за страх и под угрозой лишения своего имущества»220, доверия не вызывали. Оккупационные власти пристально наблюдали за реакцией населения СЗО на Нюрнбергский процесс. Сваговцы считали, что немцы «реагируют очень слабо» и говорят о процессе «только тогда, когда им о нем напоминают»221. В подготовленном для Совнаркома докладе (декабрь 1945 года) командование СВАГ подчеркивало, что немцы демонстрировали весьма половинчатое раскаяние: «Большинство населения осуждает нацистских преступников, посаженных на скамью подсудимых. Но только незначительная часть населения, и то больше рабочие, признают свою вину за поддержку гитлеровского режима. Демократически настроенная интеллигенция в своих публичных выступлениях по поводу Нюрнбергского процесса обычно обходит вопрос о частичной ответственности немецкого народа»222.

Сотрудники СВАГ, во всяком случае те, кто задумывался о подобных тонких материях, считали, что рядовые немцы не хотят признавать своей личной ответственности: «Некоторые категории людей еще не поняли того, что немецкий народ не может избежать ответственности за войну и ее последствия»223. Но именно эту вину «советские» склонны были долгое время вменять всем немцам, весьма неохотно принимая немецкие доводы о простых темных людях, которые примыкали к фашистским организациям «или по своей глупости, или по нужде»224. Особое психологическое отторжение вызывали попытки бывших нацистов вступить в коммунистическую партию. Таких внезапно прозревших подозревали в корыстных побуждениях: как, мол, раньше они вступали в НСДАП, так теперь лезут в коммунисты225.

Открытое и скрытое по большей части противодействие оккупационной власти создавало серьезные трудности в коммуникации. Общий психологический фон долгое время оставался неблагоприятным. Бытовые и производственные трения с немцами добавляли раздражение и вызывали негативные реакции. Время от времени до начальства доходили сведения о вопиющих фактах оккупационного высокомерия. Полагая, что немцы должны знать свое место, некоторые коменданты начинали вести себя весьма вызывающе. Им казалось, что так они защищают свое достоинство и честь Красной армии, что именно так и надо реагировать на скрытую немецкую неприязнь. Чтобы убедиться в этом, достаточно, например, прочитать приказ комендатуры Нойгерсдорфа (осень 1945 года) об обязанности немецкого населения приветствовать офицеров на улицах, а также аплодировать танцующим офицерам в танцевальных залах226. Известен случай, когда назначенный на должность коменданта майор К. умудрился испортить отношения с подведомственными немцами буквально за несколько дней. В августе 1945 года он прибыл в комендатуру и объявил: «…когда я прихожу в клуб на концерт и другие увеселительные мероприятия, бургомистр города должен подать команду встать, оркестр должен играть встречный марш, а население стоять и аплодировать». На следующий день майор начал воплощать в жизнь свою программу воспитания немцев. В десять часов вечера он пришел на танцы. Присутствующие не поняли, какой важный человек к ним явился, и продолжали сидеть. Тогда К. потребовал прекратить музыку и велел всем подняться… Естественно, немцы возмутились, хотя бурных протестов и не выражали. По делу К. было назначено расследование, и от должности он был временно отстранен227.

Высокомерное отношение к побежденным было характерно не только для первых послевоенных месяцев. Кто-то и в конце 1946 года считал, что немцы должны уступать ему место в трамвае228. Или думал, что можно явиться к начальнику полиции и требовать, чтобы тот немедленно достал футбольный мяч, а в ответ на протесты, что это не входит в его обязанности, забирал несогласного в комендатуру и делал «такое внушение», что мяч появлялся, пусть и не футбольный229. Иные полагали, что спустить всю воду в немецком пруду, чтобы наловить побольше рыбы, – дело обычное. «Спрашивается, кому нужно такое безобразие, – возмущался на совещании руководящего состава федеральной земли Тюрингия в декабре 1946 года начальник СВА генерал-полковник И. В. Болдин. – Ведь об этом факте пишут нам немцы и знают о нем в западных зонах… Нужно понять, что война давно кончилась и в настоящее время решающее значение приобретает политика. Этого многие не понимают»230.

Когда в январе 1947 года генерал-майору Т. Д. Дудорову потребовалось определить «линию разложения» неустойчивых советских людей, то наряду с обычными проблемами, с которыми сталкиваются все армии мира, начальник штаба УСВА федеральной земли Саксония упомянул совершенно необычный недостаток – психологию «я оккупант». За довольно корявыми объяснениями Дудорова («Да, мы оккупанты, но не ты, как личность, а мы – люди советские»231) стояла достаточно серьезная и острая проблема. Оккупационный статус советского воина-победителя воспринимался многими военнослужащими как некая личная привилегия. Это провоцировало высокомерное и бесцеремонное отношение к немецкому населению. Концепт «я оккупант» выдвигался на первое место в качестве оправдания и мотива любых вызывающих и агрессивных форм поведения. По мнению некоторых сваговцев, «советский оккупант» – это тот, кого боятся, кто является хозяином положения и постоянно это демонстрирует (и должен демонстрировать!). Просто и чрезвычайно грубо выразил подобный взгляд на отношения с немцами старший сержант Х. из военной комендатуры города Флеа. Напившись пьяным, он заявил заместителю военного коменданта по политчасти: «Мы же сильны. Чего нам бояться? Мы разбили немцев, разбили и других реакционеров. Так почему нам запрещают дать немцу в морду?»232

В 1947 году про «дать в морду» следовало категорически забыть. Ситуация изменилась. Произошел значительный сдвиг во взаимоотношениях победителей и побежденных. На партийных активах стали звучать, причем совершенно в открытую, «немецкие настроения». Так, на июльском партактиве 1947 года на защиту немцев бросился старший референт Управления информации СВАГ Т. Т. Соколка. Он, майор, решился упрекнуть генерала, начальника Политуправления, что тот в докладе лишь мимоходом затронул вопрос об отношении к немецкому населению. По мнению критически настроенного офицера, это было совершенно неверно: сейчас «еще глубоко сидит в голове отдельных наших людей отношение к немцам как к фрицам. Это было правильно в свое время, это было наше оружие в борьбе, когда мы разговаривали с немцами и давали им уроки при помощи „катюш“ и при помощи „илов“. Это было правильно тогда, но неправильно сейчас… Методы борьбы должны стать иными». Майор призывал помнить хотя бы о рабочем классе и относиться к нему с «марксистских позиций». Понятно, что нельзя прощать немцам «ни одной капли репараций», но добиваться выполнения репарационного плана любой ценой тоже нельзя. По мнению Соколки, в СВАГ имелись люди, «которые этого не понимают и не хотят понять».

В зале поднялся шум. Из президиума потребовали примеров. Соколка пример привел: «А что такое, когда генерал Квашнин – начальник Транспортного управления, на совещании, где присутствовал представитель профсоюзов (председатель союза железнодорожников, член СЕПГ) Лукач, говорит ему: „Молчите, Вам здесь нечего говорить“. И Лукач пошел к немецким рабочим – вот, мол, советский генерал, представитель социалистического государства [так] разговаривает с представителями рабочих. Зачем такая грубость? Кому она на пользу?»

Несмотря на нараставшее раздражение начальства, сидевшего в президиуме и пытавшегося одернуть Соколку, майор привел еще один возмутивший его факт: «Немцев-горняков призывали работать по воскресеньям и обещали, что уголь пойдет на топливо для населения. Горняки работали во всех шахтах федеральной земли Саксония, а потом уголь отправили в общий план [репараций] …Такими мелкими фактами мы подрываем наш авторитет и доверие к себе, зачем это нужно?»233 Но разве можно было трогать «священную корову» – репарации и требовать, чтобы с немцами обращались деликатно? В этом вопросе, по мнению начальника Управления информации СВАГ полковника Тюльпанова, «нельзя давать себя убаюкивать, а надо постоянно преодолевать сопротивление и воспитывать» немцев234.

В январе 1948 года на очередном партийном собрании в Управлении информации СВАГ коммунистам сообщили, что Соколка и «ряд других товарищей» откомандированы в Советский Союз из-за того, что «поддались немецким настроениям». А сваговцев предупредили, что «есть принципиальная разница между слезливыми высказываниями жалости к немцам и правильной политической оценкой фактов»235. Ни к какой «слезливой жалости» Соколка не призывал и сам такой жалости не испытывал. Он уговаривал не демонстрировать оккупационное высокомерие, изменить отношение к немцам на политически более выигрышную терпимость, хотя бы внешнюю. Но если такая точка зрения отторгалась даже некоторыми высокопоставленными сваговцами, то что тогда говорить о простых сотрудниках.

В их среде тоже кипели страсти вокруг «немецкого вопроса». В октябре 1947 года в партбюро одного из советских акционерных обществ САО «Кабель» поступило заявление члена партии Чернышевой. Сотрудница обвинила руководителя общего отдела Логвинова в антипартийном поступке, хотя конфликт на первый взгляд не стоил выеденного яйца. Оказывается, Чернышева попросила начальника отдать ей для служебной надобности освободившийся рабочий стол. Но Логвинов отказал. Стол нужен в канцелярии – для немецких курьеров и приходящих с деловыми визитами «культурных немцев». «Распорядитель столов» сопроводил свой отказ множеством обидных для советского уха слов. «Тов. Логвинов, – жаловалась разобиженная коммунистка, – не постеснявшись присутствием немцев, в повышенном тоне… стал доказывать мне о какой-то культуре немцев, которая ему не позволяет выделить русских в обслуживании, и что мои взгляды, что мы в отделении хозяева, устарели». И закончила: «Мне, потерявшей семью во время войны, стало тяжело слушать угодничество тов. Логвинова перед немцами, я в расстроенном состоянии… написала письмо с просьбой разъяснить, можно ли… приравнивать русских сотрудников к немецким и делать предпочтение последним?»

Логвинов попытался отбиться. Обвинения в преклонении перед немецкой культурой отрицал. Просто сказал, что не делает различий между сотрудниками. И добавил: «Тем более сейчас идет борьба за немецкий народ, и я не должен отдавать предпочтение своим». Партбюро такое объяснение отвергло: «Тов. Логвинов не отдает себе отчета в своих выражениях либо действительно потерял облик советского человека. Как можно ставить немецких работников выше советских?»236 «Мелкобуржуазное угодничество» начальника отдела обсудили на партсобрании. Там-то Логвинов и узнал, что «проводить демократизацию, это не значит, что мы должны с немцами целоваться. Нужно чувствовать себя победителями, знать себе оценку и вести всю работу без угодничества»237.

Сваговские прагматики, знающие толк в тонкостях оккупационной политики, все-таки пытались убедить коммунистов, что не всегда нужно стучать кулаком. Для пользы дела лучше демонстрировать добрую волю и доброжелательность, а не повышать градус раздражения немецкого населения. На партактиве СВАГ в марте 1949 года Политсоветник В. С. Семенов попытался втолковать, что советскую оккупационную политику хорошо бы сделать «популярной», пусть даже в ее внешних проявлениях: «Например, взять такой простой вопрос, как замена фанерных стекол в трамвае настоящим стеклом. Для того, чтобы вставить стекло, не требуется больших средств, но это дало бы возможность немцам почувствовать, что жизнь налаживается… Здесь вопрос идет не о миллионных вложениях, здесь всего-навсего политическое и хозяйственное изобретательство, направленное на проведение популярной политики в Германии»238. До создания теории разбитых окон Джеймса Уилсона и Джорджа Келлинга оставалось еще больше тридцати лет. Но Семенов тонко почувствовал простую вещь: если заколачивать выбитые окна фанерой, то скоро все трамваи будут ходить без стекол, что вряд ли прибавит популярности оккупационным властям.

На следующем партактиве СВАГ, в июле 1949 года, начальник Финансового управления СВАГ П. А. Малетин (бывший заместитель наркома финансов СССР, один из самых опытных сваговских работников и просто умный и проницательный человек) вновь призвал привнести в отношения с немцами большую деликатность. Он привел «ряд незначительных», но, на его взгляд, очень важных примеров: «У нас при каждой комендатуре, как правило на центральной площади города кричат на всю улицу громкоговорители, без учета характера передач и интересов немцев. Мы в этом отношении ведем себя несколько нескромно, ущемляем национальные чувства немцев». А в Бад-Эльстере висят старые военные лозунги. «Там отдыхает много немцев, немецкая интеллигенция». (Из президиума «срезали»: «Лозунги против немецкого фашизма!») Малетин попытался объяснить: «При фашизме в период войны говорили: „Бей немцев!“, – ясно, что теперь это не подходит». (Новая реплика из президиума: «А что Вы думаете в отношении лозунгов в Трептов-парке, их тоже может быть нужно снять?»)

Знакомый прием – обвинить в покушении на что-то священное и дорогое, чтобы сбить оппонента с толку и подменить предмет дискуссии. Хотя Малетин предлагал лишь проявить больше тонкости, дабы не раздражать немцев мелочами239. И ничего более. Думаем, что реплики из президиума подавал новый Главноначальствующий СВАГ В. И. Чуйков. Во всяком случае, прервав череду намеченных выступлений, он неожиданно взял слово: «Приводят такой пример, что наше радио кричит очень громко и задевает немцев. Но каких именно немцев? Тех немцев, которых оно задевает, нужно побольше задевать… Говорят, задевают национальные чувства немцев. У нас немцы изучают на русском языке историю партии, так что же по Вашему это тоже оскорбление национального чувства немцев?»240 Когда такие вопросы агрессивно задает высокое начальство, подчиненному сложно возражать, а тем, кто слышит подобные реплики, становится предельно ясно, куда дует ветер. Невозможно было не почувствовать враждебность по отношению к тем немцам, «которых нужно задевать». Но как их отличить от тех, кого задевать не нужно?

Психологическое напряжение между победителями и побежденными, возникшее по вполне понятным причинам сразу после войны, так и не было преодолено и вряд ли могло быть преодолено за четыре с половиной года оккупации. В СЗО столкнулись две психологических реальности, хранившие враждебные друг другу слепки прошлой и теперешней жизни. Едва ли время и взаимные усилия могли за исторически мимолетное время примирить эти оценочные несовместимости, сосуществующие, взаимопроникающие, но по-прежнему чуждые друг другу. Враждебные предубеждения продолжали существовать в сознании (подсознании?) победителей и побежденных. В 1949 году на партсобраниях, то есть в публичном пространстве, где вообще-то принято следить за языком, все еще можно было услышать о «паршивых фрицах»241, хотя за такие слова теперь ругали, а точнее говоря, поругивали. Сваговцы прекрасно помнили, кто был еще сравнительно недавно их врагом. Вероятно, в немецких домах за закрытыми окнами и дверями тоже продолжали поносить «русских варваров» за их поведение, грубость и «азиатские методы» работы242.

Об «истинной демократии» и «классовом подходе»

Не имея ясного представления о немецком социуме и политикуме, сваговские политработники самоуверенно стремились к тому, чтобы научить/заставить немцев «думать по-нашему». Осенью 1945 года замполит Управления военных комендатур округа Ангальт (провинция Саксония) похвастался начальству, как умело его сотрудник сумел направить мысли немцев в «правильное русло». Председатель окружкома социал-демократической партии Юнгман во время выступления сказал не совсем то, что было приемлемо для ортодоксального советского уха. Присутствовавший на собрании старший инструктор по работе среди населения майор Дехович тут же заметил эти недопустимые вольности. Ему не понравилось, что Юнгман ничего не сказал «об ошибках социал-демократии до 1933 года», зато довольно много говорил о ее заслугах в период Веймарской республики. «Превозносил западноевропейскую демократию и Черчилля», но ни одним словом не обмолвился о демократии Советского Союза! Юнгмана пригласили на беседу, где ему было «указано». Немца, не нациста и не реакционера, попытались посадить в советскую идеологическую клетку, форму и размеры которой каждый раз определял заново очередной сваговский «рецензент». Социал-демократу «посоветовали», как лучше строить доклад, и, конечно же, по его личной просьбе рассказали, «в чем суть советской демократии». Юнгман и сам, наверное, уже понял, что при «советской демократии» в первую очередь нужно следить за словами, не нарушая утвержденных сверху канонов243. Парадокс ситуации заключался в том, что носитель советской политической культуры с ее, мягко говоря, специфическим пониманием демократии брался учить немецких коммунистов и социал-демократов, у которых в памяти был не только трагический опыт нацизма, но и настоящей боевой опыт Веймарской республики.

Патерналистская утопия – научить/заставить немцев «думать по-нашему» – породила целый блок странных неологизмов, способных потянуть лишь к спонтанной советизации. На партийном активе СВАГ в апреле 1947 года начальник УСВА земли Тюрингия И. С. Колесниченко предложил коллегам неожиданную политическую формулу. «Нам нужно осуществить здесь не только военную оккупацию, – заявил он, – но и идеологическую оккупацию (здесь и далее курсив наш. – Авт.) и всеми средствами нашего искусства слова и пропаганды заставить немцев смотреть на вещи нашими глазами, чтобы они думали так, как мы хотим. Пусть это будет длительный процесс, но все же нам лучше, чтобы они после нашего ухода думали о советской власти, а не об английской или американской демократии»244. К счастью для немцев, на том же партактиве выяснилось, что в УСВА земли Тюрингия есть всего несколько офицеров, способных вести подобную «оккупацию»245. Масштабный замысел был благополучно похоронен, ни у кого не вызвав сожалений. Но обратим внимание на последнюю фразу Колесниченко об английской или американской демократии. В ней явно чувствовались саркастические кавычки, окружившие слово «демократия», – ведь она была не «наша» и не «подлинная». А своей правильной «демократии» сваговские политофицеры пытались долго и усердно обучать немцев.

Пресловутый мем «советская демократия» расставлял в сознании сваговцев опасные психологические ловушки. За одним и тем же словом у сваговцев и немцев, за исключением, может быть, членов СЕПГ из бывших коммунистов, да и то не у всех, скрывались непохожие, чуждые друг другу реальности. То, что сам советский оккупационный режим, конечно же, самая правильная «демократия», не обсуждалось, а вот то, что у немцев может быть в голове что-то иное, в расчет обычно не принимали либо отвергали за буржуазность. Что вообще означает «демократия» на сваговском (советском) политическом языке, наверное, задавали себе вопрос немцы. И как это слово сваговцы соотносят с немецкой реальностью? Что, например, имел в виду генерал Дудоров, когда в августе 1946 года заявил, что «немцы далеки еще от действительной демократии»246. Ведь Дудоров знал только один политический режим – сталинский, привык к нему и твердо усвоил, что именно так и выглядит демократия – однопартийная система, послушание и неукоснительное следование предписаниям начальства, единодушное голосование за «нерушимый блок коммунистов и беспартийных», всегда передовой рабочий класс и т. п.

В свою очередь, немцы даже не то чтобы не понимали демократии по-советски. Они скорее боялись ее. Боялись высказываться на собраниях, обсуждать решения, которые для них готовили под присмотром политофицеров. Люди знали цену неосторожного слова, никогда толком не понимая, что еще может не понравиться «советским». Предпочитали помалкивать. Потому и чувствовали себя, по оценке того же Колесниченко, «как бы в тисках диктатуры», ждали разрешения всех вопросов сверху. То, что Иван Сазонович называл непониманием «сути демократии»247, на деле было защитной реакцией, немецким слепком с протоколов многочисленных сваговских собраний, где выступать людей вытягивали чуть ли не за уши, а критическое замечание было едва ли не гражданским подвигом, легко пресекаемым жесткими репликами из президиума. Это была та еще «демократия».

Общинные выборы в СЗО немцы, пусть и под присмотром СВАГ, все-таки проводили не по-советски. Они были альтернативными, что привело советских кураторов в состояние легкого шока и растерянности. Генерал-майор Колесниченко впоследствии признавался, что для сотрудников УСВА федеральной земли Тюрингия «проведение общинных выборов явилось делом необычным. Мы имели наш, советский, опыт выборов, в которых Коммунистическая партия выступает в блоке с беспартийными, выставляя единый список кандидатов. Здесь же каждая партия выставляла свои списки кандидатов, общественные организации выступали со своими списками»248. Мало того что сваговским политработникам пришлось терпеть и смиряться с этой необычной многопартийностью. Дикой казалась сама возможность предвыборной борьбы, сравнение кандидатур избирателями, состязательность, при которой во власть могли попасть «не те» и «не наши».

О предвыборной деятельности, выходившей за рамки одобренного и утвержденного, начальству докладывали как о чем-то чрезвычайном. Выступления партийных руководителей таких буржуазных партий, как Христианско-демократический союз (ХДС) или Либерально-демократическая партия (ЛДП), воспринимались как «вредное явление среди населения»249, вызывая желание кого-нибудь арестовать за «не те» речи. Донесения о предвыборной активности партий, как это было, например, в провинции Мекленбург, пестрели на полях недвусмысленными резолюциями: сделать все, чтобы «воспретить работу» «неправильных» партий там, где они чересчур активны. Когда начальник УСВА Мекленбурга генерал Скосырев получил донесение, что Христианско-демократический союз не только агитирует против СЕПГ, но еще и вербует новых членов и создает новые партийные ячейки, последовало указание запретить подобные действия, во всяком случае, ничего подобного не делать без ведома комендантов.

Без надзора не остались даже местные руководители СЕПГ. Стоило члену провинциального президиума этой партии Р. Бозе сказать в узком кругу однопартийцев: «То, что сейчас происходит в партиях, является делом рук русских. Все делается только под давлением русских», – как генерал Скосырев тут же приказал «специально наблюдать» за вольнодумцем. Участие духовенства в предвыборной агитации, по мнению генерала, вообще было «против демократии». Он потребовал от подчиненных «принять меры против подобных». Предвыборные листовки печатать без санкции комендантов тоже было нельзя. За это могли и арестовать250. Поддержка оккупационных властей была только у одной партии – СЕПГ. Так многопартийные немецкие выборы пытались приблизить (и приблизили) к советскому однопартийному шаблону.

В нашу задачу не входит разбор общинных выборов в СЗО. Для нас важны советские отражения этой избирательной кампании. Та «демократия», которую советские оккупационные власти допустили в своей зоне и которая казалась политически мыслящим немцам неполноценной имитацией, даже она, убогая и ограниченная, представлялась некоторым сваговцам удивительным явлением. Наблюдения за немецкими выборами толкали к мыслям крамольным и неправильным. В сентябре 1947 года старший лейтенант Г., служивший в Германии с 1945 года, позволил себе опрометчивое высказывание в кругу сослуживцев: «Здесь в Германии в нашей зоне имеется три партии, которые выступают отдельно со своей политической программой – это и есть демократия, а у нас в СССР одна партия, что это за демократия?» С товарищем Г. побеседовал замполит комендатуры и убедил заблудшую овцу раскаяться251. Но раскаяние не спасло крамольника. Начальник Политуправления СВАГ заверил начальство, что Г. в ближайшее время будет откомандирован в СССР252. Надеемся, что этим его неприятности ограничились.

На немецком фоне и лейтенанту Л. из комендатуры Флёа, кстати сказать, кандидату в члены ВКП(б), свои родные выборы показались ненастоящей демократией253. Интересно, что запрограммированные на поиск крамолы политработники увидели чуть ли не единственную причину вредных мыслей Л. в том, что он живет с немкой, и установили за лейтенантом, как они говорили, «контроль». Лейтенант был не одинок. Неслучайно на избирательных бюллетенях в день выборов в Верховный Совет СССР по Особому избирательному округу в Германии 2 февраля 1947 года появились анонимные надписи, явно принадлежавшие людям образованным: «Что может быть при диктатуре хорошего?»; «…все же бессовестно сделано. От этих выборов тошнит»; «…нет у нас народной демократии. Какая это демократия?!»254. Возможно, и в этом случае сказались запавшие в память впечатления от немецких выборов. Но дальше робких и весьма редких похвал иллюзорному политическому разнообразию мысль сваговцев не шла. Они попали в ловушку политических иллюзий. Многие и до сих пор не понимают, что выбор из трех кандидатов – это еще не демократия.

Политический язык, на котором сваговцы описывали немецкую реальность и с помощью которого они управляли, постоянно вытаскивал на поверхность не только «действительную демократию», но и пресловутый «классовый подход», вместе с вечными упованиями на «сознательность». Когда начальнику отделения пропаганды Управления военных комендатур города Потсдам И. С. Строилову потребовалось объяснить топливный кризис холодной зимы 1946/47 года, он тут же (и очень по-советски) принялся жаловаться именно на немецкую несознательность. Пропагандист со всем пролетарским гневом обрушился на «привилегированные слои», привыкшие к роскошной жизни. И добавил, выражая наработанную советским политпросветом классовую неприязнь и праведное социалистическое возмущение: «Они теперь очень плохо привыкают к трудностям и неохотно борются с ними. Основная часть жителей города не была приспособлена к физическому труду, к кропотливой тяжелой работе… Характерным в настроении населения является… отсутствие всякой инициативы, а также и трудового подъема»255. Подобное наложение советских газетных штампов о «трудовом подъеме» на настроения жителей замерзающего Потсдама выглядит сегодня совершенно бессмысленным. Но ведь и «сознательность» в советском лексиконе всегда обозначала совсем не осмысленное восприятие происходящего, а принятие партийно-государственной данности, готовность терпеть и не возмущаться, молча переносить очередные «временные трудности» во имя светлого будущего. Жители Потсдама суровой зимой 1946/47 года впали в апатию и на светлое будущее не надеялись. Советские пропагандистские клише упруго отскакивали от немецкой реальности и отказывались обслуживать бледные тени «идеологической оккупации».

Каждый инструктор по работе с немецким населением, а тем более его начальник всегда твердо знал, что «идет в ущерб интересам народа и что помогает реакции». Симпатии сваговских политофицеров всегда были на стороне «прогрессивных слоев населения», а прогрессивными они называли тех, кто соглашался, терпел, не возражал и сотрудничал. Остальные (недовольные) были «реакционерами» – если из богатых, или несознательными обывателями – если из средних или пролетарских слоев. В соответствии с теми же шаблонами «реакционные элементы» всегда «активизировались» в ответ на продовольственные и топливные трудности, под влиянием пропаганды из западных зон. Отчасти это было правдой. Но провести границу между «реакционностью» и негативным отношением к тем или иным конкретным действиям оккупационных властей советскому политическому языку удавалось далеко не всегда. Не хватало гибкости.

Советские классовые предубеждения прорывались не только в прямых негативных оценках, толкавших сваговцев и некоторых комендантов к хлестким, часто ошибочным насильственным действиям против тех, кого в свое время в России называли «буржуазными специалистами», но и в проговорках, едва уловимых лексических мимолетностях, насыщенных негативными коннотациями. Когда отдел пропаганды УСВА федеральной земли Тюрингия в феврале 1947 года занялся разбором подслушанных немецкими полицейскими разговоров в поездах, он тут же представил начальству кристально ясную классовую картину немецких настроений: рабочая критика оккупационной политики была, как ей и положено, «преимущественно объективной», а вот «состоятельную публику», интеллигентов сваговцы тут же обвинили в том, что в их «разговорах еле скрывается отрицательное отношение» не к чему-нибудь, а к «демократии». Да еще эти «элементы», по мнению сотрудников отдела пропаганды, «изображают из себя трудящихся» и «переполняют поезда, которые нужны действительно для трудящихся». В общем, классово чуждые белоручки и бездельники. Советскому политработнику, конечно же, было доподлинно известно, что только рабочий класс пользуется транспортом по делу, а всякие бизнесмены и интеллигенты, они же состоятельные люди, праздно болтаются по Германии. Между критическим отношением этих людей к оккупационному режиму и «реакционностью» уверенно ставился знак равенства. Лишь у немногих сваговцев мелькали крамольные мысли о том, что в реальной жизни все может обстоять не по марксизму. А немецкий рабочий класс иногда ничем не отличается в отношении к текущим событиям от простого обывателя.

Опытный начальник Управления пропаганды СВАГ полковник С. И. Тюльпанов, который больше других руководителей военной администрации занимался немцами, даже предостерегал тех, кто будет, «жонглируя цитатами товарища Сталина», уповать на безусловную поддержку рабочими советской политики: «В ряде случаев абсолютное большинство немецкого населения в целом имеет иные убеждения и становится в противоречие нашей политике… Не секрет, что хотя СЕПГ приняла решение о восточных границах, но значительная часть партии „не согласна“ с существующими границами. Принципиально наиболее прогрессивная часть населения, СЕПГ, рабочих понимает необходимость платить репарации, но конкретно ни один член СЕПГ не встретит осуждения, если ему удастся предназначенное для репараций пустить для немецкого населения»256.

Так возникали сомнения в корректности применения классических советских формул к немецкому политикуму. Можно ли было при таких обстоятельствах научить немцев «думать по-нашему»? Сомнительно. Зато заставить говорить по-советски, научить советскому двоемыслию и советской политической риторике – в этом, пожалуй, можно было и преуспеть.

Советские лекала для немецкой жизни

Сваговцы чувствовали чужеродность общества, которое обтекало их со всех сторон. Для советского человека и его начальников главным врагом был капитализм, еще и отягощенный в Германии ненавистным нацизмом. Именно неприятию подобной чуждости учили советских людей за школьными партами, на курсах политграмоты и на занятиях по марксизму-ленинизму. И по практическому сталинизму – тоже. Как относиться к капитализму и реакции, которые в изобилии произрастают на немецкой почве? Как управлять и направлять подобное общество в нужную оккупационной власти сторону, как понять и использовать в своих целях это чуждое и враждебное явление, особенно если «люди здесь живут лучше нашего»257?

В бытовом плане «смириться с капитализмом» ни для кого из сваговцев не было проблемой. Скорее, надо было свыкнуться с ошеломлением от «сказочного (сравнительно с нашей российской нищетой) богатства», о котором писал очевидец событий, будущий известный философ, а в конце войны капитан Красной армии Александр Зиновьев. Произнеся эти слова, бывший капитан тут же добавил: «Миллионы советских людей вдруг увидели, что тот уровень жизни, о каком они мечтали как о коммунистическом изобилии, уже был обычным уровнем в Германии… Как мыльный пузырь, лопнул образ капиталистических стран, создававшийся советской идеологией и пропагандой»258. Неужели и в самом деле лопнул? Неужели как по мановению ока исчезли внушенные предубеждения, советские шаблоны и стереотипы? Не будем говорить о миллионах. Сосредоточимся на тех десятках тысяч советских людей, которые прошли через СВАГ и длительное время соприкасались с немецким миром, но, на наш взгляд, вполне сумели сохранить (за очень немногими исключениями) в почти нетронутом виде свои советские взгляды и привычки.

Поначалу, правда, были благие намерения – прорваться сквозь идеологические предубеждения к немецкой реальности или хотя бы непредвзято соприкоснуться с ней, причем, что совсем уж странно, подобные желания возникали не у рядовых сваговцев, а у самого высокого начальства. Член Военного совета ГСОВГ генерал-лейтенант К. Ф. Телегин в августе 1945 года упрекал участников совещания руководящего состава СВАГ: «…трудно поворачиваемся мы еще в сторону изучения особенностей капиталистической системы». И, как ни странно, отозвался об этой враждебной системе с определенным почтением, назвал «установившейся» и «совершенной». Возмущался, что сваговцы пытаются управлять Германией при помощи советских методов: им говорят о развитии свободной рыночной торговли, а они распределяют предназначенную для нее продукцию по нарядам; рассуждают, как в немецких особых условиях проводить заготовки зерна, и тут же предлагают создать некое подобие советской хлебозаготовительной конторы…

Заклеймив неправильные методы, генерал-лейтенант сам не сумел удержаться в колее толерантности. Когда потребовалось оперативно убрать урожай, все слова об особом «несоветском» подходе были оставлены на потом. Телегин предложил отправить чуть ли не в каждое село уполномоченных, чтобы ускорить уборку урожая 1945 года259. В ход пошли привычные советские методы – администрирование, ручное управление, трудовые мобилизации населения городов и сел, принуждение – чаще в форме штрафов, но иногда и в виде арестов. Немцы, мобилизованные на уборку урожая, должны были трудиться «столько часов в день, сколько требуют задачи», а лучше всего с 7 до 22 часов, а обедать тут же на поле260. В общины, как и предполагал Телегин, поехали уполномоченными работники комендатур и местных самоуправлений. А генерал-лейтенант Ф. И. Перхорович в провинции Саксония самолично проверил «состояние хлебов на полях, расположенных у дороги» и, установив «преступное отношение к уборке урожая», объявил, как и положено, выговор местному ландрату261. Возможно, в первые месяцы после оккупации советские мобилизационные навыки, отточенные войной, принесли свои плоды, но долгое время эффективно управлять советской зоной оккупации в таком режиме было невозможно.

Первые комендантские попытки руководить экономической жизнью немцев закончились суровым приговором, который маршал Жуков в августе 1945 года вынес стихийно сложившимся оккупационным практикам. Немецкая экономика в первые месяцы оккупации, считал Главноначальствующий, подверглась разрушительному воздействию чисто советского административного произвола. Военные представители на предприятиях, командиры войсковых соединений и частей, коменданты игнорировали права немецких самоуправлений, нарушали принцип частной собственности, допускали самоуправство. Они отстраняли промышленников и торговцев от руководства их собственными предприятиями, пытались «хозяйничать» (это слово взял в кавычки сам Жуков) на фабриках, торговых складах и в магазинах. Имели место незаконные реквизиции товаров и материальных ценностей, принадлежавших немецким предпринимателям. В результате многие предприятия были дезорганизованы, работали без плана, без перспектив и уверенности в завтрашнем дне262.

К вопиющим примерам подобного самоуправства можно отнести действия коменданта капитана Б., который «обобществил» в своем районе бойни, мельницы, хлебопекарни, пивной и кожевенный заводы, электростанцию… «Обобществление» означало, что все хозяйственные действия владельцы или директора предприятий совершали с разрешения коменданта, а свои доходы вносили на общий счет, открытый в немецком банке. С этого счета комендант оплатил, например, услуги немецкого врача по медицинскому осмотру населения для выявления венерических заболеваний – 5 марок за мужчину, 10 марок за женщину263.

Другие коменданты не были столь рьяными «реформаторами», но и они с трудом находили в своем личном опыте адекватные желаниям начальства поведенческие стереотипы. Кто-то собственноручно составлял для немецких управляющих на предприятиях планы, а добывая сырье, действовал вполне по-комиссарски. Военный комендант района Варен (провинция Мекленбург) ежедневно вызывал к себе на ковер руководителей местных самоуправлений, заслушивал их отчеты и давал «накачку». Один из его сотрудников пошел еще дальше. Он любил пугать подведомственное население: «Кто не будет выполнять задания, у того отберу весь скот». И чтобы продемонстрировать свою решимость, сгонял скот во двор бургомистра264. В военной комендатуре района Ауэрбах один из офицеров, составляя списки крестьян, не выполнивших поставки, назначал каждому срок ссылки в Сибирь, а также, непонятно почему, в Калининскую и Смоленскую области265. Запугивание Сибирью было чистым блефом, но на немецких бауэров на первых порах действовало.

Крестьянам нередко приходилось терпеливо отбиваться от несправедливых обвинений в саботаже и доказывать, что они не саботируют сев, а всего лишь просят учесть очевидное: «…не хватает тягловой силы, наши лошади истощены от недоедания. Часть лошадей больна»266. В свою очередь работников комендатур, пытавшихся войти в положение немцев и избавить их от выполнения невозможных или глупых заданий (например, сдачи яиц от несуществующих кур), вышестоящее начальство (по делу и без дела) обвиняло в либерализме, отчитывало за то, что мало штрафуют и редко отдают под суд за саботаж267. Вообще говоря, работникам комендатур было исключительно трудно пройти без нагоняев начальства между Сциллой либерализма и Харибдой администрирования.

Сваговцы принесли в Германию советские навыки угрожающей политизации любого сбоя в системе управления. Поэтому любые попытки объяснений, что выполнение сельскохозяйственных работ связано с климатическими условиями, могли спровоцировать начальственную инвективу с явно угрожающим подтекстом: от политработников требуется оценивать жизнь с классовых позиций и не поддаваться «немецким настроениям». Иначе на полях очередного донесения может появиться осуждающая резолюция: «Анализ не политработника!»268 Стоит ли удивляться, что и в 1947 году заместитель начальника Политуправления СВАГ П. Б. Банник называл саботажем отказы «зажиточных немецких бауэров» сеять по плану, «ссылаясь на влажность почвы»269. Законы природы, на его взгляд, «саботажников» не оправдывали.

Оккупационные власти были вполне по-советски помешаны на идее досрочного выполнения и перевыполнения планов. На заре существования СВАГ коменданты старались отличиться любой ценой на ниве заготовок и посевных кампаний. Немцы недоумевали: «Что хотят русские от нас?», «…они хотят сделать нас нищими?», «Они всё спешат: сей быстрее, молоти быстро, сдавай быстро»270. Сваговцы в ответ возмущались. Они привыкли за годы сталинских пятилеток – чем быстрей, тем лучше, за задержки накажут, за досрочное или сверхплановое выполнение – наградят. И не о чем тут рассуждать, кто не согласен – саботажник.

Конфликт военной комендатуры с крестьянами района Дёбельн, в котором разбирался Отдел информации УСВА земли Саксония, вскрыл подоплеку взаимного непонимания. Дело было в 1948 году – в год высокого урожая. Из Дёбельна доложили начальству о трудностях в работе: абсолютное большинство крестьян не понимает «необходимости быстрого обмолота и досрочной сдачи хлебозаготовок». Для сваговцев подобное непонимание было чем-то совершенно недопустимым. «Трудность» же возникла только потому, что районные оккупационные власти захотели отличиться. Шеф заготовительного пункта города Вальдхайм, беспартийный, в прошлом, правда, состоявший в НСДАП, на что сваговцы не преминули обратить внимание, открыто ориентировал крестьян не торопиться. Ссылался он при этом не только на здравый смысл, но и на более весомый аргумент: «…есть приказ Соколовского № 84 и изменить этот приказ никто не имеет права. Комендатура тем более не имеет права отменить его»271. О том же говорил и начальник заготовительного пункта, член СЕПГ. Он считал, что это чисто местная инициатива, поскольку приказ маршала Соколовского ориентирует на более ритмичные заготовки. И они оба были правы.

Приказ Соколовского действительно устанавливал разумные сроки заготовок и не требовал безумных перевыполнений – к концу октября следовало сдать 60%, а не 100% зерна, зернобобовых и гречихи, как того требовала комендатура272. Однако офицеры из комендатуры Дёбельна начали сумасшедшую гонку, сочетавшую разнузданную пропаганду досрочной сдачи с принуждением и угрозами. Всё, как с колхозами на родине. Разумные доводы в расчет не принимали. А они (эти разумные доводы) были вполне основательными: «Мы все время в течение нашей жизни сдавали до 1-го января, а русские пришли и стали требовать сдачи зерновых раньше положенного срока. У нас есть другие работы, нужно убирать картофель, созрел мак, бобовые, надо пахать землю, сеять озимые, обмолот зерновых может обождать». Но сваговские офицеры тут же обвинили «медлительных» крестьян в саботаже, а жалобы на то, что из-за досрочных требований под угрозой овощи в поле, отмели с порога273.

Парторг управления сельского хозяйства и лесоводства СВАГ П. А. Анчихоров, разбирая практики некоторых комендатур, прямо обвинил их в том, что «они механически методы руководства советской действительностью переносят на немецкую деревню». Советские увлечения, отягощенные политической неграмотностью, по свидетельству того же Анчихорова, в некоторых случаях доводили сваговских экспериментаторов чуть ли не до попыток коллективизация. А уж это в корне противоречило всем мыслимым и немыслимым установкам высшей оккупационной власти274. Но проблема заключалась в том, что в горних высях большой политики звучали правильные слова, а до немецких крестьян доносилось эхо, искаженное советскими привычками.

Советская сторона понимала, что решить свои задачи она могла только «через немцев, руками немцев, трудом и политической деятельностью немецкого народа», потому была крайне заинтересована в его лояльности и исполнительности. Именно это должно было определять не только работу, стиль и направление, но и «линию поведения» сваговцев. Так сформулировал требования к новому этапу развития взаимоотношений с немцами выступавший на партактиве в апреле 1947 года представитель Главного политического управления Вооруженных сил СССР (Главпур) генерал-майор М. И. Бурцев. Он напомнил сваговцам, что в новых условиях они в первую очередь «должны быть дипломатами», хотя это чрезвычайно сложно, ведь прошло всего два года с тех пор, когда те же самые немцы «с оружием в руках дрались против нас»275.

Но было ли под силу сваговцам искусство тонких отношений вместо привычного принуждения и командования побежденными? Появилось ли желание уговаривать или идти на компромиссы? Тем более что ситуация была сложной. Немецкий социум стал оказывать упругое противодействие советским волевым методам. В среде сваговских руководителей нарастало раздражение. На июльском партийном активе 1947 года начальник Политуправления СВАГ прямо сказал: «Немцы всячески саботируют и пытаются сорвать план репараций, стараются производить бракованную продукцию с тем, чтобы Управление репараций СВАГ эту продукцию не приняло, и тогда они имели бы возможность использовать ее на внутреннем рынке»276. Заместитель начальника УСВА земли Саксония по экономическим вопросам Н. М. Попов закончил свое выступление явно не парламентским образом: «Немцам спуску давать нельзя, если мы дадим послабление, а они по своей природе нахалы и наглецы, то они сядут нам на шею»277. А его непосредственный начальник Д. Г. Дубровский прямо обвинил немецких управляющих предприятиями, работающих на поставки, в воровстве. И привел пример того, сколько всего пропало из-за нечестности немцев и низкой квалификации тех, кто их должен был контролировать278. Фактически сваговские руководители под видом критики немецкого репарационного торможения весьма уклончиво, но все-таки ответили на призыв Бурцева: вряд ли у нас получится быть дипломатами. Во всяком случае, в вопросе о репарациях. Недаром представитель Управления репараций и поставок в своем выступлении на активе фактически отправил в Москву сигнал: «…мы не учитываем или же просто забываем, что имеем дело на предприятиях с врагом, который добровольно на нас работать не будет»279.

Немцы «освоились с оккупационным режимом» и стремились «игнорировать, обходить, а иногда и прямо не выполнять приказы и указания СВА». Местные органы самоуправления все более и более проявляли «открытое стремление вырваться из-под контроля и руководства». Именно так оценивали «новые условия» руководители военной администрации, выступавшие на июльском партактиве в 1947 году280. Они жаловались, что немцами стало тяжело управлять. Немцы быстро обучались советскому бюрократизму и его защитным приемам, умело занимались тем, что сами позднее назовут «русской бумажной войной»281. И в этой «войне» они нередко побеждали своих советских опекунов.

Да, сваговцы честно хотели и даже пытались выбраться из паутины собственных административных усмотрений. Но обнаружилась неприкосновенная зона, репарации и поставки, где интересы немецкого самоуправления и оккупационной власти явно не совпадали, где можно было ждать новой вспышки администрирования и волевого нажима. В январе 1948 года начальник Управления информации СВАГ полковник Тюльпанов, который еще недавно пытался демонстрировать гибкость в отношениях с немцами, вдруг как будто запел с чужого голоса. В его словах зазвучала обида на немцев, которые уже не очень охотно слушались оккупационную власть. И не только обида, но и угроза: «Мы должны изжить известное примиренчество к немецким кадрам, их политическим выступлениям. Чистить надо эти кадры и не бояться. Политически вредных людей надо изолировать и делать это открыто и прямо». Тюльпанов жаловался, что «немецкие органы находят все необходимое для проведения нового строительства, но если нужно достать машины для увеличения выпуска продукции на репарации, то ничего нет… У нас появляется либеральное отношение к явлениям, которые имеются среди немцев, считают, что нельзя применять репрессии. Мы не должны скрывать свою силу, мы должны применять принуждение»282.

А как иначе выполнить планы по репарациям? В этой сфере взаимоотношений с немцами игры в толерантность закончились, да они и не могли продолжаться на фоне обострения отношений с бывшими союзниками, провала блокады Берлина, сепаратной денежной реформы, нараставшей уверенности немцев, что хватит работать на репарации, пора подумать и о себе. А тут еще и новые внутриполитические веяния в СССР, которые иначе как «закручивание гаек» никто не воспринимал. Благие намерения и созревавшие внутри сваговского сообщества планы изменений повисали в воздухе. Да и сами сваговцы, как показал опыт оккупации, при всем желании, даже по приказу сверху вряд ли смогли бы отказаться от привычного образа действий – наложения советских лекал на немецкую действительность.

Неудивительно, что накануне расставания с Советской военной администрацией немцы пребывали в некотором недоумении. Они так и не поняли русских. В ходе широкомасштабной дискуссии по статье журналиста Рудольфа Гернштадта «О русских и о нас», прошедшей в городах и селах Бранденбурга весной 1949 года, немцы поставили серьезные вопросы, на которые советские политработники вряд ли были в состоянии убедительно ответить: «о русском и немецком пути к социализму», о различии «менталитета», о механическом перенесении советских методов в условия Германии, о невозможности «полностью перестроиться на русский лад» и т. д.283 Судя по тому, как отреагировал на эти сомнения начальник Отдела информации Управления СВА земли Бранденбург К. В. Мартемьянов, сваговские политофицеры восприняли вполне здравые вопросы как замаскированные вылазки «явных противников дружбы с СССР». Четыре с лишним года оккупации так ничему и не научили спецпропагандиста. Он подозрительно прислушивался к лояльному немецкому дискурсу, описывал его на советском обвинительном языке, обнаруживая в любой самостоятельной мысли замаскированный вражеский подтекст, что фактически блокировало всякую возможность понять, а тем более принять немецкий взгляд на вещи.

На излете СВАГ, в марте 1949 года, маршал Соколовский еще раз попытался выступить против непотопляемой практики «грубого вмешательства во внутренние дела СЕПГ, в дела профсоюзов и других массовых организаций», против «излишней опеки, выражающейся, прежде всего, в бесконечных вызовах немецких руководящих работников по поводу и без всякого повода». Попутно Главноначальствующий СВАГ признал «большой политический вред» от выступлений сваговцев перед членами СЕПГ с различного рода «установочными» речами. Маршал заговорил даже о недопустимых «колонизаторских шатаниях». Проистекали подобные шатания, по его мнению, из привычных и неискоренимых методов командования284. Но сигнал Соколовского о необходимости сдержанности и деликатности в отношениях с самоуправлениями, бизнесом, населением был уже не актуален. Маршал покидал свой пост. А Советская военная администрация заканчивала работу. В июле 1949 года новый Главноначальствующий СВАГ генерал-полковник В. И. Чуйков категорически отвергнет тезис о «колонизаторских шатаниях», откажется принимать подобные явления всерьез, сочтет все это преувеличением, если не выдумкой, и выскажется о некой «большевистской оккупации»285 – самой лучшей оккупации в мире, что было вполне в духе поздних сталинских времен.

ЧАСТЬ 3. КУЛЬТ БДИТЕЛЬНОСТИ И РИТУАЛЫ СЕКРЕТНОСТИ

«Затратная» секретность и дефицит бдительности

Тезис о секретности, густой пеленой окутавшей сталинское общество на его излете, вполне можно считать историографическим трюизмом. «Безразборная»286, «избыточная»287 секретность конца 1920-х – 1930-х годов в послевоенный период достигла своего апогея. Поздний сталинизм переполнился государственными, военными, служебными, партийными и, наверное, даже комсомольскими и колхозными секретами. Секретность – это не только целая область существования в социуме государственной и служебной тайны, но также и повседневные практики сталинского человека, соприкасавшегося с секретной сферой и отягощенного постоянными призывами к бдительности. Секреты в сталинское время, как и теперь, доверяли не всем, зато бдительности требовали от каждого.

«Ритуалы секретности» (выражение принадлежит М. Геллеру) были настолько органичной сферой жизни сотрудника Советской военной администрации, что воспринимались как воздух, существование которого начинаешь замечать, только ощутив бюрократическое удушье. Все социальное пространство, в котором обитали сваговцы, высшее руководство пыталось наполнить этим воздухом, качество которого проверялось большевистской бдительностью. СВАГ как любое военное учреждение, тем более находившееся за границей, должен был особенно строго охранять государственные, военные и служебные тайны. Здесь надо было «секретить» информацию не только от врагов, они же бывшие союзники, но и соблюдать целый ряд специфических оккупационных ограничений. Как выразился начальник Отдела контрразведки Смерша Управления СВА провинции Бранденбург, «государственная тайна политики советского государства на территории Германии» не должна была стать «достоянием немецкого населения»288. Судя по ориентировочному перечню документов СВАГ, составлявших военную и государственную тайну, от немцев нужно было скрывать почти все289. Как именно при таком количестве секретных ограничений удавалось в принципе управлять Германией, было сокровенной тайной советской бюрократической машины, которую еще предстоит разгадать.

«Налаживание секретности» предполагало соблюдение массы специфических условий – затратных и сложных в материально-техническом и организационном плане: сейфы, рабочие папки, спецпакеты, принадлежности для опечатывания, комнаты с решетками на окнах, обитые железом двери, круглосуточная охрана, специальная печь для сжигания черновиков… Требовались опытные, благонадежные делопроизводители, знакомые с правилами ведения секретной переписки и имеющие допуск к такой работе. В первые месяцы существования СВАГ выполнить подобные требования было практически невозможно. Это и показала массовая проверка, проведенная осенью 1945 года. К примеру, в провинции Саксония в комендатуре округа Мерзебург не смогли найти тридцать секретных документов, а шестьдесят восемь секретных бумаг просто забыли зарегистрировать. В некоторых комендатурах, чтобы ускорить движение простой корреспонденции, на ней ставили гриф «секретно» и произвольный номер, совершенно запутывая делопроизводство290. В Магдебургской окружной комендатуре, напротив, секретные документы отправляли исполнителям, минуя «секретчиков», в результате всплыли неучтенные секретные бумаги291. В других землях и провинциях положение было не лучше. Оказалось, что почти каждый второй сотрудник, занимавшийся секретной работой, не имел никакого практического опыта и плохо знал приказы и наставления по делопроизводству. Только в Штабе СВАГ и (отчасти) в штабах Управлений СВА земель и провинций проблемы обеспечения секретности удалось решить сравнительно быстро.

Командование требовало, чтобы все сваговцы, соприкасавшиеся с секретными документами, были оформлены должным образом. На каждого сотрудника надо было собрать целый пакет документов и «отдельной папкой» выслать контрразведчикам. Среди прочего нужно было указать на политическую устойчивость претендента на должность, прояснить, не принадлежал ли он к антипартийным группировкам, не служил ли «в старой армии», не подвергались ли аресту его ближайшие родственники, бывал ли он за границей и есть ли там знакомые и родные. И конечно: был ли в плену или в окружении, проживали ли родственники на оккупированной территории292. Процедура была не быстрой и довольно обременительной для руководителей, поэтому в 1945–1946 годах многие из них, перегруженные работой, старались отложить подобные дела на потом.

Поздней осенью 1945 года «секретный» дискурс был стремительно выведен за делопроизводственные и кадровые рамки и дополнился страшными словами «шпионаж» и «вербовка». Маршал Жуков пришел к выводу, что утечки секретной информации происходят через свободное общение с союзниками и немцами, и попытался развернуть советское оккупационное сообщество к традиционному пониманию бдительности как важному условию сохранения государственной и военной тайны, перекрыть каналы доступа к чувствительной информации, укрепить советскую стену секретности, в которой под влиянием победной весенне-летней эйфории появились разрывы и трещины. 16 ноября 1945 года был подписан и размножен типографским способом совершенно секретный приказ Главнокомандующего Группы советских оккупационных войск в Германии № 0016 «О повышении бдительности офицерского состава»293. Действие этого приказа распространялось и на СВАГ.

Непосредственным поводом послужил неприятный эпизод вербовки иностранной военной разведкой советского офицера М. Едва ли не главной предпосылкой потери бдительности и предательств маршал Жуков назвал (вернее показал на примере) сохранявшуюся эйфорию от условной встречи на Эльбе и сложившийся к тому времени в советской зоне оккупации относительно свободный образ жизни «советских оккупантов». Он довольно подробно описал в приказе обстоятельства скандального происшествия: «Состоящий в резерве офицер М. в течение трех месяцев никакой работы по службе не выполнял и от безделья вместе с другими офицерами начал посещать рестораны и увеселительные места в городе Берлине, в результате познакомился с иностранными офицерами и в течение месяца вместе с ними выпивал и общался с немками. При этом иностранные офицеры неоднократно оказывали ему мелкие услуги, после чего и от него потребовали собрать «кой-какие сведения». Офицер М. согласился, но «вовремя был арестован». Так маршал предостерег своих офицеров, а также призвал к бдительности тех, кто за этими офицерами должен был присматривать. Заметим попутно, что фабула предательства капитана Воробейцева, отрицательного персонажа уже упоминавшегося романа Э. Казакевича, очень похожа на историю падения офицера М. из приказа Жукова. Казакевич, вероятно, был знаком с этим документом или стал очевидцем какой-то похожей истории.

В ноябре – декабре 1945 года политработники провели со сваговцами беседы и занятия на тему «Быть особенно бдительным»294. Некоторые документы передают атмосферу проходивших в то время собраний и обсуждений. В комендатуре города Мюльхаузен, как заверял руководство начальник политотдела УСВА федеральной земли Тюрингия, «офицеры сами развернули критику недобросовестной работы отдельных военнослужащих»: офицеры Х. и Ф. (откомандированные из комендатуры), «потеряв офицерский облик и всякую бдительность, якшались с немками, пьянствовали вместе с ними <…> и являлись, по существу находкой для шпионов». Но эти филиппики были адресованы тем, кто уже был наказан и на собрании не присутствовал. Действующих сослуживцев в разгромной самокритике постарались не упоминать. Зато прозвучал пример ужасного грехопадения офицера К. Он имел несчастье подарить фотокарточку немцу295.

Так робко и неуверенно оживал (и пытался прижиться) в советском оккупационном сообществе плакатный советский жупел. Железный занавес еще не опустился, а обыденный политический язык уже готовился к этому событию. В 1946 году дискурс секретности попытались наполнить политическими смыслами и вернуть к советскому довоенному эталону, а значит – обеспечить благонадежность не только всех сотрудников вплоть до низших должностей, но и тех, кто мог просто краем уха услышать или краем глаза увидеть служебные секреты. Так в охраняемое пространство попали жены, сожительницы, прислуга, знакомые немцы, случайные попутчики и даже оставшиеся в СССР друзья и родственники, с которыми сваговцы поддерживали личную переписку. Не обошли вниманием и немцев, работавших в учреждениях СВАГ. Всех бывших членов фашистских организаций, а были и такие, приказали из органов СВАГ немедленно уволить, информацию о принятых и принимаемых на работу немцах передать «куда следует» – по принадлежности. Было запрещено брать на работу немцев, проживавших вне советской зоны, за немногими персональными исключениями. Заодно был объявлен запрет на допуск немцев в военные городки и частные квартиры сотрудников – «без соответствующей проверки и регистрации»296.

Руководителям СВАГ и УСВА постоянно приходилось реагировать на коллизии, которым, казалось бы, уже было предписано разрешиться. Весной 1946 года были, например, зафиксированы нарушения режима секретности во время служебных телефонных разговоров. Вышло строгое приказание, в котором подобные случаи были названы «ненормальными явлениями». Сотрудников упрекнули в том, что они забывают, где находятся, – в оккупированной Германии имеется «полная возможность подслушивания всех телефонных переговоров и наша военная и государственная тайна может быть разглашена». Обсуждать по телефону секретные вопросы категорически запретили297. Казалось бы, все ясно. Однако даже руководящая сваговская номенклатура подобными запретами могла и пренебречь. Только что приняли к сведению новый запрет, но проходит три месяца, и жарким июльским днем 1946 года несколько начальников из Управления СВА провинции Саксония в Галле распахивают окна в рабочих кабинетах, усаживаются на подоконники и громогласно обсуждают служебные дела – «в то время как на улице ходили немцы и слышали выкрики в телефонную трубку»298. Кто-то бдительный донес. Провинившиеся отделались замечанием.

В приказах и донесениях 1945–1946 годов нарушителей секретности чаще обвиняли в «беспечности», «благодушии», «разгильдяйстве», «безответственности» и повторяли привычные клише о «недостаточности контроля» и «несерьезном отношении». Безусловно, серьезным было лишь наказание за утрату секретных документов – предание суду военного трибунала. Но даже здесь начальство, которому за подобные ЧП тоже могло не поздоровиться, старалось проявлять разумную сдержанность и пыталось вывести виновников из-под удара, ограничиваясь относительно мягким наказанием, принимая в расчет боевые и служебные заслуги и ссылаясь на беспечность провинившегося. Возможно, за словом «беспечность» скрывалось состояние, в котором пребывала часть сотрудников СВАГ в это время. Офицеры были молоды, исполнены эйфории от победы и открывшихся новых возможностей. В круг их приоритетных жизненных переживаний не очень вписывалась методичная, скрупулезная и, честно говоря, занудная работа с секретными документами, требующая педантичности и серьезных усилий.

Сотрудник Управления Политического советника СВАГ, вернувшийся в Москву из Германии, очень долго получал от своих коллег сердитые письма. Им пришлось «разгребать» оставленные коллегой завалы бумаг (возможно, и секретных, никто такое в письме не напишет) в рабочем столе и в шкафах299. Так к документам относился двадцатидвухлетний молодой человек, закончивший войну в Берлине и там же начавший свою карьеру в СВАГ. Он прекрасно знал, что бывает, когда, например, потеряешь ключ от шифровальный комнаты или куда-то засунешь служебную бумагу300. Но почему-то это его не останавливало, и он продолжал весьма небрежно относиться к служебным документам. Разве дело в них? Вокруг необычный мир, уникальные впечатления, он влюблен, в голове великие планы – поступить в институт, конечно, самый лучший, а тут пиши черновик в рабочей тетради, сдавай его в секретную часть каждый вечер, утром забирай обратно, не оставляй без присмотра на столе даже в обеденное время, снова сдавай под расписку. А за нужным для работы документом каждый раз отправляйся к «секретчику»… На что уходит лучшее время жизни! Видимо, так думал не только он один.

Следует отметить, что и у начальников управлений и отделов порой складывались непростые отношения с работниками секретных частей. Некоторые руководители отказывались расписываться за документы. Ответственными за них оставались «секретчики»301. А начальство могло не возвращать своевременно секретные документы, держать их у себя по нескольку дней и даже месяцев, уносить домой или, минуя секретную часть, вручать секретные бумаги исполнителям без расписки302. На замечание, что хранить документы в письменном столе в квартире «не положено», мог последовать простодушный ответ: «Моя жена все время находится дома и поэтому охраняет документы»303.



Поделиться книгой:

На главную
Назад