И опять было лето, конец мая. Мы встретились на улице, оба в лирическом, вспоминающем настроении, и я теперь точно помню, что это был ты, и в тот раз, на елке, тоже был ты.
У нас нашлось немного денег, мы купили в гастрономе вина, зашли в садик во дворе какого-то учреждения, и добрая сторожиха дала нам стакан и горбушку хлеба. Мы сидели на низенькой скамье в кустах цветущей сирени, пили теплое вино, и ты вспоминал армию. Про институт я не рассказывал, потому что тебе это было явно не интересно, а вот про армию я слушал с удовольствием. В армии ты служил сержантом, и любимой твоей проделкой было, взяв спичечный коробок, написать на нем дату и бросить куда-нибудь за солдатскую тумбочку. Дня через два-три ты начинал давать разгон дневальным за плохую уборку казармы, а когда они божились, что тщательно везде протирали пыль, ты, торжествуя, доставал из-за тумбочки коробок и показывал число, которое означало, сколько дней провалялась коробка, а дневальный так и не удосужился протереть там пол…
— Потом ты рассказал мне, что пойдешь работать на машзавод и, хотя у тебя за плечами техникум, встанешь к станку. Тебе, как рабочему, через год-другой дадут квартиру, потом ты накопишь на машину, женишься… В тот день мы понравились друг другу, но так и не подружились.
Еще раз мы встретились лет через пять и едва узнали друг друга. Была осень, моросил дождь, я торопился куда-то, промочил ботинки, щурился под ветром и чуть не прошел мимо. Ты стоял на обочине дороги, ковырялся в моторном велосипеде, который весь заляпало грязью. Ты был с непокрытой головой, ветер был холодный, пахло снегом, но у меня и в мыслях не было отдать тебе мою шляпу.
Ты на минуту оторвался от велосипеда, равнодушно взглянул, кивнул и опять полез куда-то в мотор странно блестящим среди грязи и ржавчины гаечным ключом…
Последняя наша встреча была такой же неожиданной, как и все предыдущие, в этой, другой уже жизни. Я служил в колонии, был в звании капитана. В области открыли новый, только что построенный следственный изолятор. Сотрудников для него набирали где придется, приобщая к тюремному ремеслу бывших пожарных, проштрафившихся "гаишников", разный гражданский, оказавшийся ненужным на прежней работе, люд.
Почуяв слабинку, зеки, как говорится, оборзели, стали почти неуправляемыми и даже умудрялись открывать по ночам двери своих камер, прогуливались по коридорам изолятора и тискали дежурных девиц-контролеров.
Чтобы как-то поправить дело и восстановить порядок, тюремное начальство собрало по всем колониям области что-то вроде сводного отряда из опытных сотрудников, который шутя назвали "группой здоровья" и направили в изолятор для приведения в чувство расслабившихся заключенных.
В числе прикомандированных оказался и я. Мы врывались в камеры, где устраивали грандиозные "шмоны", с помощью "изделия ПР-73", как официально именуются резиновые дубинки, учили зеков почтительности к тюремному персоналу, непокорных бросали в карцер, прописывали "дубинал", короче говоря, "отрывались".
Как-то раз, утомившись от трудов праведных, наша группа отдыхала в комнате для допросов. Мы пили крепкий "конвойный" чай, в котором плавали непроцеженные стебли со склонов грузинских гор, курили, травили анекдоты.
Под ногами у нас елозил тряпкой какой-то зек из хозобслуги. У меня в ту пору были великолепные, надраенные до антрацитного блеска хромовые сапоги, шитые по спецзаказу в колонийской сапожной мастерской умельцем, осужденным за бандитизм, Гошей-Людоедом. С квадратными носами, с подбитыми и обточенными для форса каблуками, сапоги были предметом зависти остальных тюремщиков. И вот шнырь, моя полы, неосторожно хлестнул сырой грязной тряпкой по моим сияющим сапогам.
— Осторожнее, козел! — сказал я.
Заключенный поднял стриженную под ноль голову — и оказался тобой.
— Ладно, иди отсюда, потом домоешь… — пробормотал я, смутившись, и ты ушел, на этот раз навсегда.
На этом кончилась история нашей с тобой странной дружбы, длившейся чуть ли не четверть века.
…Такие вот внезапные летние холода недолги. Пришло утро, заблестела обновленная зелень, и я подумал, что зря не уснул, организм, наверное, реагирует на погоду, какие-нибудь магнитные бури, и разве есть мне, в сущности, до тебя дело, если мы никогда больше не встретимся в этой жизни…
25.
В три часа ночи меня вызвали из дома в жилзону. За много лет привыкнув к таким внезапным подъёмам, я безропотно покинул тёплую постель. Звонил ДПНК Батов.
— Слушай, дарагой! Извини, пажалуста, что беспокою. Тут один абориген руку сломал. Сидит, воет…
— Сейчас приду.
В прихожей, стараясь не шуметь, оделся, натянул хромовые сапоги, тяжёлую, не просохшую ещё после вчерашнего дождя шинель. И вышел в ночную тьму.
Стояла поздняя осень. Ноябрьский снеговой уже ветер гудел где-то в вышине, в затянутом тучами беззвёздном небе, срывал с чёрных, продрогших тополей последние листья. Посёлок спал. Одинокий фонарь на столбе у подъезда нашего двухэтажного дома ржаво скрипел, раскачиваясь под порывами ветра. Бросая тусклые отблески на подёрнутую корочкой льда особо жирную, невероятно липкую мелгоровскую грязь. А дальше, во тьме, угадывалась примороженная, за много лет хоженая-перехоженая тропинка в зону.
И только на склоне Мелгоры сияла по периметру забора ожерельем огней степная колония.
На вахте меня встретил капитан Батов.
— Пайдём в шизо, пасмотрим на балного, — предложил он, потирая красные от недосыпа глаза.
В шизо дежурный прапорщик вывел из камеры охающего, баюкающего бережно правую руку зека лет тридцати.
Осмотрел бегло. Похоже на вывих плечевого сустава. Вправить — пара пустяков, но надо сперва, чтобы исключить перелом, сделать рентгеновский снимок.
— Сам или помогли? — поинтересовался я.
— Сам, — постанывая, объяснил страдалец.
— Заберу в санчасть, — сообщил я Батову. — Подлечим, ничего страшного. Жить будет.
— Забирай! — великодушно согласился ДПНК, и предупредил зека: — Смотри у меня, казол! Из больнички ни шагу. Выйдешь за территорию санчасти, побежишь в отряд к кентам — я тебя в крякушник опять загоню!
Зона ещё спала, только в столовой светились окна, а из широко распахнутых дверей валил пар — готовили завтрак.
Зек плёлся рядом, поддерживая руку и бормоча:
— Я, гражданин доктор, в натуре, сам с нар навернулся. Спал, и шмякнулся на цементный пол. Ну как дитя! И аккурат плечом угодил!
— Да мне-то, какая разница, — отмахиваюсь я. — Пусть «кумовья» разбираются, кто и за что тебе руку выкрутил…
Через час, вправив вывих, наложив гипсовую лангету, и поручив сонным дневальным пристроить травмированного зека в стационаре медчасти, я вернулся на вахту.
— Ну как? Всё ништяк? — поинтересовался Батов.
— Нормально. Закуривай, — протянул я ему пачку «Примы».
— Эх, ещё неделя — и в отпуск, — попыхивая дымком, сообщил Батов.
В отпуск он уходил неизменно зимой, так и не привыкнув к нашим морозам, и пытаясь сократить таким образом для себя длинную уральскую зиму.
— На Кавказ поеду. Там тепло-о… Атэц ждёт, мать, братья… У меня шэсть братьев, понимаешь? Все люди как люди. Шофёр. Инженер, учитель… Адын я — туремщик!
Вяло, чтоб поддержать разговор, интересуюсь:
— А что ж на родину не переведёшься? Что у вас там, в тёплых краях, зон нету? Или вы всех преступников к нам, в Россию, чтоб за решёткой жизнь мёдом не казалась, сплавляете?
— Да есть на Кавказе турмы. Дэнги нада!
— Какие деньги?
— Болшие. Ну, взятка. Нада взятка в рэспубликанский эмвэдэ давать. Дэсять тысяч!
— Ни фига себе! — удивился я. — Где ж их взять-то?
— У нас на Кавказе все взятки берут. Не понимают, что в России честно служат! Говорят: зачем в русской турма работаешь, если дэнга нэт? В нашей тыща рублей в месяц от зэка иметь будешь!
— Это за что же?
— Ну… у нас, у них, то есть, свиданка — зэк сто рублей начальнику отряда платит. Посылка там. Ещё чего — всё за дэнги. Нэ-эт, я так не могу. Чтобы подлый зэк меня покупал?! Привык в России. Тут харашо, чэстно! Атэц говорит: служи с русскими, сынок. Чэловеком будешь! Он у меня тоже честный. Адевается так: гимнастёрка, сапоги хромовые, фуражка полевая, портупея. Я ему свою форму в каждый отпуск привожу. Атэц у меня седой, с усами. Красивый, как Сталин!
В дежурку вошёл старый прапорщик, прозванный за высокий рост Полтора-Ивана. Он уже с полгода собирается на пенсию по выслуге лет, и таскает за голенищем ялового сапога затёртый номер журнала внутренних войск «На боевом посту». Ничего другого прапорщик отродясь не читал, а в этом номере была статья, разъясняющая порядок выхода на пенсию.
— Вы, доктор, человек грамотный, — обращается он ко мне. — Я что-то вот в этом месте не пойму насчёт льгот… — он суёт мне журнал, тычет пальцем в замызганную страницу. — И чо пишут, чо пишут? Ни хрена не поймёшь. Написали бы прямо: корма для скотины будет мне, как отставнику, колхоз выделять бесплатно, или нет?
Насчёт кормов для скотины пенсионеров МВД в статье действительно — ни слова. Я развожу руками.
— Козлы! — ругает авторов столичного журнала прапорщик, и все в дежурке охотно с ним соглашаются.
— А-а-а!!! — оживает вдруг радиоприёмник на стене, изливая из себя звуки гимна.
Шесть часов утра.
— Вот ведь работа у людей, — сочувственно качает головой Полтора-Ивана. — Только шесть утра, а они уже поют! Это ж, во сколько им на работу вставать приходится?
— Кому? — не понял я.
— Да певцам этим…
— Да нэ встают ани! — объясняет Батов. — Эта магнитофон. Пэсня на нём записана. И когда нада — врубают!
— Не-е… Я по телевизору видел, — настаивает на своём Полтора-Ивана. — Перед ними вот такая штука стоит, — он изобразил руками что-то круглое, — микрофон называется. И хор орёт в него. А по проводам везде слышно!
— Господи… — бормочу я, сражённый железной логикой прапорщика, и ухожу, попрощавшись.
Шагнув за освещённый пятачок возле вахты, проваливаюсь в темноту холодного предзимнего утра. Вместе с ветром вдруг налетел снег, повалил крупными хлопьями, всё гуще, сильнее. Скрывая за белой пеленой колонийский забор, сторожевые вышки, фонари, сделал невидимой Мелгору и безмолвный посёлок.
Я шёл по едва угадывающейся тропинке, и странно было представлять, что где-то там, в сотнях километрах от этой круговерти, есть большие сияющие города, в которых даже такой вот снег идёт не слепящей воющей стеной, а кружится медленно, расцвеченный огнями рекламы и светофоров, падает плавно и торжественно-радостно. И живут в этих городах люди, которые не знают ничего, и слышать не хотят ни о каких зонах, тюрьмах, зеках и часовых…
А ветер всё свистел, нёс волнами снега, засыпая колонию, посёлок, будто пытаясь сравнять их с окрестной степью, чтобы не осталось даже следа от Мелгоры и её обитателей…