В такие игры оказывалась втянутой даже местная детвора. Нередко пацаны сообщали в оперчасть важные сведения. Однажды, проследив за приезжими на свидание, они обнаружили припрятанный в разваленном сараюшке склад наркотиков — несколько упаковок ампул морфия, предназначенных для передачи в зону.
В тоже время справедливо считается, что заключённый всегда способен в конечном итоге перехитрить тюремщика. Потому что думает об этом круглые сутки на протяжении многих лет, а тюремщик — только в служебные часы.
И действительно, возможности осужденных в различных ухищрениях кажутся беспредельными. Во время проведения обысков добычей режимников становились вещи самые неожиданные: электрические самогонные аппараты, радиоприёмники (запрещённые в местах лишения свободы), подслушивающие устройства.
Помню, меня всегда удивляла информированность зеков о жизни посёлка, сотрудников. Они прекрасно знали, кто в каком доме живёт, с кем дружит. Как проводит досуг, кто из офицеров и у кого побывал накануне в гостях, и «болеет после вчерашнего»…
Оказывается, заключённые часами наблюдали за жизнью приколонийского посёлка в самодельные подзорные трубы. Которые мастерили из линз «плюсовых» очков и скрученного в трубочку картона.
Нередко режимники изымали у зеков… рогатки. Из этого нехитрого детского метательного оружия осужденный мог извлечь немалую пользу. При посредстве рогатки можно было легко запулить на волю через колонийский забор «маляву» — записку, с вложенным внутрь камушком. А можно было методическим обстрелом довести до исступления часового на вышке, проявившего принципиальность, и отказавшегося вступать с заключёнными в незаконную связь.
Даже зажигалка в умелых руках превращалась в мину замедленного действия. Например, если пристроить её, горящую, под бензобак заехавшего в зону по какой-то хозяйственной надобности автомобиля…
Из куска провода и двух ржавых металлических пластин изготовлялся кипятильник, которым можно было даже в шизо «поднять», «запарить» кружечку чая. А можно было просто, добравшись до электролампочки в камере, подсоединить провода к замку двери. И с замиранием сердца ждать, когда прапорщик-контролёр коснётся его железным ключом…
Из вполне доступных в зоне продуктов питания квасили брагу к празднику. Делалось это так: в полиэтиленовый пакет засыпается сахар (закладывали и конфеты, если сахара не хватало), добавлялся хлеб для закваски, вода. Пакет завязывался так, чтобы оставалось место для брожения, газа. Пакет засовывался, например, в валенок, и пристраивался где-нибудь на тёплой батарее в сушилке.
На производственных объектах брагу заквашивали в пустых кислородных баллонах, которые используются при газосварке. Валяется такой «снаряжённый» водой и сахаром баллон у всех на виду, на солнцепёке. Подходи и цеди в кружечку хмельной пенистый напиток!
Из пустого стержня для шариковой авторучки получается шприц, которым удобно вколоть себе дозу наркотика…
Вообще, зоновская голь на выдумку хитра.
Например, нанесение татуировок в те годы было строжайше запрещено. Более того, существовал приказ о принудительном удалении татуировок, носящих нецензурный или антисоветский характер. Естественно, что и приспособления для создания картинок на коже беспощадно изымались при обысках. Но всё было напрасно. Заключённые продолжали расписывать свои тела, обходясь подручными средствами.
Краска для татуировки делалась так: сжигался кусок резины (например, каблук от ботинка), сажу разводили мочой, и вкалывали полученный раствор в кожу, используя вместо иглы тонкую проволоку или гитарную струну.
Режимники и оперативники вели постоянную войну с проникновением в зону водки, наркотиков, сильнодействующих лекарственных средств («колёс»). Всё это частью изымалось при обысках и досмотрах посылок, передач, во время свиданий с родственниками, но кое-что всё-таки проносилось, попадало в зону.
Однажды ДПНК обратил внимание на то, что тракторист-бесконвойник везёт зачем-то в тележке в зону старую ржавую батарею центрального отопления. При тщательном осмотре оказалась, что она до краёв залита… водкой.
Частенько заключённым с воли перепадали сильнодействующие таблетки — снотворные препараты, транквилизаторы. Таблетки прятали внутри конфет, запекали в печенье… При этом никаких инструкций по применению, естественно, не прилагалось. Чтобы выяснить их эффект и подобрать оптимальную для «кайфа» дозу, часть таблеток скармливали какому-нибудь «чёрту». И наблюдали. Если тот валился с ног, и попадал в санчасть с отравлением, дозу для собственного употребления уменьшали.
В годы «сухого закона» у режимников и оперов к чисто служебному рвению по изъятию спиртного появлялся дополнительный стимул. Обнаруженные водка, самогон, подлежали уничтожению. Происходило это примерно так.
Вечером, перед сменой дежурного караула поднимаюсь на вахту. В помещении ДПНК за обшарпанным канцелярским столом в глубокой задумчивости сидят начальник режимной части майор Прокофьев и оперуполномоченный капитан Цыганов. Перед ними стоит пузатый графин, доверху наполненный мутноватой жидкостью.
— А-а, доктор! — радостно приветствует меня Прокофьев. — Ну-ка, определи, водка это, или нет? Зашмонали в третьем отряде грелку, перелили, да вот не поймём что-то… Мутная какая-то…
— Да говорю тебе, это от талька! — успокаивает его Цыганов. — Грелка-то была — новьё. В неё, пустую, внутрь на заводе тальк засыпают, чтобы резина при хранении не слипалась.
Прокофьев щедро наливает жидкость в гранёный стакан, протягивает мне.
Я беру, осторожно нюхаю.
— Похоже на разбавленный спирт.
— Да ты глотни, — вкрадчиво предлагает Цыганов.
— Ага, разбежался, — скептически хмыкаю я. — Сам глотай! — и ставлю на стол стакан.
Выход находит истомившийся от жажды Прокофьев.
— Шарик! — озарено кричит он в сторону комнаты контролёров. — Иди сюда!
Шарик — пожилой уже, проспиртованный от постоянного пьянства прапорщик, торопливо вбегает.
— Вызывали, товарищ майор?
— У меня сегодня день рожденья, — грустно сообщает ему Прокофьев. — Приходится на службе отмечать. Вот, тяпни за моё здоровье!
Шарик берёт стакан, одним махом опрокидывает в глотку, крякает удовлетворённо.
— Ну как? — с надеждой в голосе интересуется «именинник». — Хорошо пошла?
— Годится! — отвечает Шарик, занюхивая рукавом порыжевшей от времени шинелёшки.
— Давай ещё стопочку! — предлагает коварный майор и наливает треть стакана испытуемой жидкости.
Прапорщик выпивает уже не торопясь, с удовольствием. Слегка морщится, закуривает.
Минут пятнадцать все пристально наблюдают за Шариком. Тот розовеет лицом, пьяно покачивается.
— Ну ладно. Иди, служи, — спроваживает его майор Прокофьев.
После чего наливает себе, с наслаждением выпивает полный стакан.
А вот Цыганову не везёт. Едва он успевает поднести наполненный «с бугорком» стакан к губам, как в дежурку вваливается «хозяин» зоны подполковник Медведь.
Капитану не остаётся ничего другого, как на глазах у начальства медленно, будто волу, выцедить спирт. После чего Цыганов отворачивается к окну, и начинает кривиться от омерзения, борясь с подкатившейся тошнотой.
Не замечающий его гримас Медведь слушает доклад ДПНК об оперативной обстановке в зоне, подписывает постановления о водворении в шизо отказчиков от работы.
Справившись со спиртом, Цыганов закуривает, оборачивает к нам пошедшую красными пятнами физиономию.
— Ну, я пошёл, — прощается, наконец, Медведь. — Смотрите, чтоб тут нормально всё было.
И, уже в дверях, оборачивается:
— Цыганов!
— Я!
— Отнеси-ка этот графин ко мне в кабинет…
23.
Не могу не уделить места на страницах этих очерков чаю.
Тот, кто видел хоть раз "тюремный" режим в советских лагерях, может себе чётко представить, что выжить в этих камерах невозможно. Тёмные, сырые, окна закрыты, кроме решёток, ещё и металлическими жалюзи с внешней стороны. "Прогулки" — час в день в тесном "тюремном дворике" — десять-пятнадцать квадратных метров, зассанных предыдущими "прогульщиками".
Тем не менее, выживали. Сидели в этом смраде, махорочном дыму, где даже у меня, курильщика, через пять минут начинала кружиться голова, по пять, десять, пятнадцать лет, а некоторые — и всю жизнь.
В 1983-м году меня включили в состав "инвалидской" комиссии от медицинского отдела УВД (или "Сано", санотдел, как писали в своих жалобах по старой привычке отбывавшие срок ещё в сталинских лагерях зеки).
Мы, группа врачей, объезжали два раза в год все колонии Оренбургской области, и по ходатайству тюремных врачей давали группу инвалидности больным зекам.
Например, полная слепота влекла за собой первую группу инвалидности. Полная глухота, отсутствие одного глаза, одной ноги или руки — третью. "Туберкулёзники" в период обострения имели первую или вторую (неработающие) группы инвалидности, в стадии выздоровления — третью (трудоспособные с трудоустройством).
Группа инвалидности была крайне важна для заключённого. Он официально мог не работать, а значит, не платить судебные иски, алименты, и т. п. Она давала преимущества при условно-досрочном освобождении. Формулировка "трудоспособен с трудоустройством" позволяла устроиться где-то в тёплом местечке, в отряде, столовой, на подсобных работах. А не катать тачку на глиняном карьере, на морозе, часами стоя на плацу при пересчётах.
К слову, пенсионный возраст в колонии в расчёт не принимался. Каждый зек старше шестидесяти лет оценивался на предмет "остаточной трудоспособности" индивидуально.
Так что зеки нашу комиссию любили и уважали.
Так вот, поездив по оренбургским зонам два года, я убедился, что зеки, даже в преклонных летах, практически никогда не страдали от "бича" вольных мужиков — инсультов, инфарктов. Раки различных локализаций, включая лёгкие, желудка, у них также были крайне редки. Причём я говорю сейчас не о "случайных пассажирах", залетевших в тюрьму на пару лет, а о рецидивистах, проведших за решёткой большую часть жизни.
Ничем, кроме как непомерным, с утра и до ночи, употреблением чая, я, как доктор, этого объяснить не могу.
Вообще, чай в зонах употреблялся в огромных количествах. На воле чаще всего вспоминают о "чифире" (ударение в разных регионах делают то на первое, то на второе "и"). Но это — роскошь, доступная далеко не каждому зеку. В основном пили "купчик", у вохры он же — "конвойный" чай.
В кипящую на плитке литровую эмалированную кружку засыпали примерно пятьдесят грамм чёрного чая, ждали, когда он поднимется "шапкой", но не вскипит, снимали, накрывали крышкой, "запаривали" минут пять. А потом пили.
Я тоже по утрам, приходя в санчасть, заботами дневальных шарахал объёмистый, "воровской", бокал такого чая. Он шибал по мозгам, как портвейн. Мигом снимал усталость, сонливость, давал энергию, повышал настроение.
А ещё после крепкого чая наступала кратковременная тошнота. Чтобы её снять, зеки сыпали на язык щепотку соли. Те, что "поприворованнее", прапора и зоновские офицеры, всегда носили в карманах кителей и шинелей конфетки — "ландорики". С прилипшими табачными крошками, они тоже снимали тошноту.
Тошнота наступала из-за резкого падения уровня сахара в крови. Так что чай можно рассматривать и как профилактику сахарного диабета. Которого, кстати, в лагерях тоже практически не было.
Чай (обязательно чёрный, зелёный не котировался) был в зоне универсальной валютой. Можно было рассчитаться "замуткой" (на одну заварку), пачкой, или "плитой". Плиточный чай — сейчас его, кажется, и вовсе не выпускают, ценился особо. Из-за крепости. Ещё любили индийский — "индюшку", краснодарский, азербайджанский. Цейлонского тогда уже достать было невозможно. Самый бросовый — грузинский. Дерьмо, черенки, "запаренный веник". К слову, странно, что наши грузинские братья всерьёз рассматривали его как конкурентно способный продукт на мировом рынке. И попрекали им нас, россиян…
Так что пейте, друзья, больше чая!
Если я, курильщик и толстяк, доживу до преклонных лет (пока мне слегка перевалило за шестьдесят), то посвящу чаю целую оду.
А если серьёзно, то жаль, что нет настоящих медицинских клинических исследований о влиянии чая на организм. Одни слухи, домыслы, байки.
Однако продолжу. Чай (чёрный) в зоне можно было приобрести в ларьке на заработанные или присланные деньги (по безналичному расчёту) не более 100 грамм в месяц. Понятно, что нормальному зеку этого хватало на день-два. На особом и тюремном режиме полагалось и вовсе официально, в ларьке, 50 граммов зелёного чая. Это — вообще ничто. Тем более, что зеки считали зелёный чай "беспонтовым". Не буду спорить, я его тоже не пью.
Поэтому чай в зоны шёл буквально пудами нелегально. Проносили его в основном вольнонаёмные сотрудники, прапорщики-"контролёры", солдаты конвойной службы меняли на зековские поделки — "шаробешки". Тюремные офицеры, в моё время, по крайней мере, до такого не опускались. Стоила пачка чая в зоне раз в десять-двадцать дороже, чем на воле.
Проносили чай со свиданий. Например, в варенье. В литровой банке со смородиной, перекрученной с сахаром, в итоге оказывалось пачек пять (стограммовых) чайной заварки. Заливай кипятком, "поднимай" на плитке, и пей!
Зоновское руководство об этом знало, но особенно с нелегальными поставками чая не боролось. Более того, когда надо было сделать план, поработать сверхурочно, начальник колонии — "хозяин" распоряжался из личных запасов выдать бригаде коробку (100 пачек) чая.
Но чтобы "хапнуть" чайку, его надо было на чём-то "поднять"!
В отрядах в советское время стояли "чифирбаки" — титаны с кипятком. Но если залить таким кипятком даже хороший чай, получится мутная бурда. Чай должен подняться шапкой на огне, потом "запариться".
Для этого полулегально (до шмона пожарников) во всех каптёрках — "бендюжках", стояли электроплитки. Часто — самодельные, с ложбинками для спирали, выточенными в кирпиче, или вылепленные из огнеупорной глины. Спирали крутили сами из проволоки "нихрома", которую приносили с производственных объектов.
Запаренный чай в эмалированной литровой кружке с обмотанной нитками ручкой (чтоб не обжигала!) пили чинно, компанией, или "семьёй". Куда там китайцам с их "чайными церемониями"! Кого ни попадя в такую компанию не пускали. Только своих, проверенных…
Это — в идеале. На практике же часто зеки оказывались в камерах следственного или штрафного изолятора, тюремного режима, где электроплитки были официально строго запрещены. Тогда чай поднимали с помощью костерка, сжигая подручные средства — одеяла, простыни. Но чаще сооружали "мутильники"-кипятильники. Проще всего — из сломанного пополам лезвия бритвы "Нева". С вставленной между обломками спичкой, обмотанной нитками, с прикрученными проводами. Провода подсоединяли к патрону лампочки. Иногда лезвия — "мойки" не было, и в ход шли любые железки. Часто свет замыкало на всём продоле, зеки, получив удар током, летели кубарем с верхних шконок, но стремление попить чайку пересиливало всё!
Отец, бывший в своё время начальником колонии на строгом режиме, как-то рассказывал: во время приёма заключённых в штрафном изоляторе к нему всегда обращался старый уркаган, сидевший ещё со сталинских времён. Стоял перед "хозяином" чинно, руки за спину, и нёс какую-то околесицу. Отец не сразу смекнул, в чём дело. А потом догадался. Зек вставал спиной к стене, где была электророзетка. И пока "прикалывался" с начальником, умудрялся сунуть туда провода принесённого с собой кипятильника, и замутить в прикрытой "робой" кружке с водой чай! Отец только посмеялся над его сообразительностью.
«Третьяком» заливали чайный гриб, который непременно плавал, пуская пузырики углекислого газа в трёхлитровой банке на столе в каптёрке у любого уважающего себя «завхоза» отряда.
К слову, спитая чайная заварка — "нифеля", тоже не пропадала. Во-первых, заваривали "вторяк", а то и "третьяк". Потом сушили "нифеля" на батареях, и умудрялись проварить ещё раз. А совсем уж спитая заварка прекрасно удобряла цветы в горшочках в отрядах. Правда, от неё заводились мошки, но быстро исчезали. У меня в Доме Советов в кабинете было несколько комнатных цветов, росших практически на одних "нифелях".
А ещё чиновники периодически бегали ко мне, и просили:
— Геннадьич, одолжи чайку на замутку!
24.
О том, что тебя не стало на свете, узнал я случайно, из пустого разговора с полузабытым приятелем. Среди других "а помнишь?" он сообщил, между прочим, что ты еще год назад попал под машину и, надо же, исчез навсегда, и для всех умер. Я, в общем-то, и не огорчился даже, потому что едва смог вспомнить, о ком шла речь, и лишь потому, что сверстники наши умирают пока редко, не настала еще пора, только-только обжились вроде, сшибли острые углы и притихли закругленно, как валуны в быстрой речке, вспомнил тебя, и мелькнула секундная жалость. Дежурная, готовенькая на такие вот случаи жизни, и, если бы приятель сказал, что умерла его бабушка или соседка, пожалел так же, привычно и равнодушно: "надо же…".
Пришло время, и случилось мне в летний вечер, когда накатившие вдруг неведомо откуда холодные ветры качали шумящие деревья, а ночь была особенно черна и тревожна, смотреть в окно, покуривая и маясь бессонницей. И вдруг произошло так, что ты пришел ко мне, постучал громко веткой мятущегося тополя в оконное стекло, и я узнал тебя сразу и пустил в свою память. Я вспомнил тебя мгновенно, без всякой связи с мыслями своими и нынешней жизнью.
Я вспомнил — и очутился в громадной, действительно бескрайней, синей от сумерек, пронизанной ветром степи, где трава была холодной, зябкой, несмотря на лето, и накрапывал дождь. Бог весть зачем пошли мы с тобой, два карапуза, в степь так далеко от дома. Было нам лет по пять-шесть в ту пору, и не то чтобы заблудились мы, нет, ясно различался далеко-далеко на холме наш поселок, где золотились уже огоньки окон и веяло теплом и домашним уютом. Просто мы сильно устали, целый день пробродив под жарким июльским солнцем, а когда к вечеру похолодало вдруг, набежали тучи, стало быстро темнеть, и звезды, едва вспыхнув, гасли, а солнце размазалось мутно на леденисто-зеленом западе, мы выбились из сил.
Дождь зачастил, и я отдал тебе свою фуражку, потому что ты был острижен наголо, и мне стало жалко тебя, а ты предложил построить травяной дом. Отчего-то затея эта показалась единственно-правильной, спасительной, и мы принялись рвать охапки мокрой полыни, осыпающей нас сизой трухой.
Стебли травы были крепкие, хрупнув, не ломались до конца, и сырая ладонь скользила, сдирая с них липкий налет, полынная горечь уже была на губах, но мы драли тугие живучие корни вместе с землей, бросали их во влажную кучу, пытаясь выложить что-то вроде стен, а до поселка было километра полтора, и потому мы строили травяной дом.
Конечно, из этой затеи ничего не вышло, и, покопошившись в горькой траве, мы промерзли в своих рубашонках и коротких волглых штанишках, а потом вдруг, не сговариваясь, припустились по ровной, мягкой дороге, теплой от прибитой дождем пыли, молотили голыми пятками упругую землю, и через десять минут были дома, в своих настоящих домах, под настоящими, а не травяными стенами и крышами…
А ветер совсем обезумел, и разве бывает летом, пусть даже ночью, такой вот беспощадный темно-зеленый ветер, когда трещат на макушках ветви деревьев, хлопают со звоном форточки окон в домах и какие-то ночные или разбуженные птицы суматошно мечутся черными тенями по невидимому небу, вьются над самой землей, будто не находя выхода на простор, потеряв ориентировку в пространстве и спутав черную землю с таким же непроглядным небом. Ну разве уснешь в такую-то ночь, и это она, проклятая, виновата в бессоннице, а пепельница уже полна окурков, и от очередной сигареты сушит рот и щиплет язык.
И еще помню я длинную, вечную по тем отроческим временам зиму. Мы с тобой, не будучи еще учениками, незваными пришли в близлежащую школу на новогодний вечер, вернее, утренник, но темнело тогда очень рано, сразу после обеда, и школа казалась огромной в своей сумеречной гулкой пустоте с перекатывающимся эхом по пустому, с мраморными полами вестибюлю.
Наверное, про елку и утренник нам рассказали соседские мальчишки, и мы отправились в школу, чтобы взглянуть хоть одним глазком на это чудо. Мы долго обметали жестким чилижным веником запорошенные бураном валенки и пальтишки, разделись, старательно, чтоб не украли, спрятав шапки в рукава пальто, и, пугаясь чего-то, угадав по голосам, прошли в огромный зал, где стояла елка. Нас окружила толпа детей в новогодних костюмах, масках, а у нас двоих был один, неведомо откуда оказавшийся в твоем доме волчий хвост. Настоящий хвост от волка, и можно было потрогать засохшую косточку в том месте, где кончался хвост и начинался остальной волк. Но у нас не было волка, даже маски волчьей не было, а был только хвост, и ты сначала носил его сам, засунув сзади за резинку штанов, а потом дал поносить мне.
А все вокруг удивлялись настоящему хвосту, трогали его и даже нюхали, а какой-то верзила-третьеклассник вдруг выхватил у меня из штанов этот хвост и бегал с ним вокруг елки, а мы с тобой смотрели в отчаянья, уже смирившись и попрощавшись с нашим хвостом…
Потом я помню, что мы оказались с тобой в пустынной раздевалке, и мокрые, втиснутые в рукава шапки наши были на месте, и вокруг не было ни души. И вдруг ты сунул руку в карман чьей-то шубейки, а я смотрел, млея от страха и еще какого-то, не известного мне тогда чувства, и через секунду ты держал в руке черный игрушечный пистолет. Поминутно озираясь, мы выбрались из школы и, в ужасе от содеянного, даже не рассмотрев толком, выбросили краденый пистолет в сугроб…
А может быть, это был не ты, а какой-то другой мальчик из той поры моей жизни, когда я не знал, что такое совесть, и она была совершенно естественным свойством моих поступков, и я засыпал, едва коснувшись головою подушки.
Кстати, мы вовсе не были с тобой близкими друзьями ни тогда, ни после, и пистолет украл все-таки ты!
Другая наша встреча произошла уже при теперешней моей памяти, лет двадцать назад. Я учился в институте, а ты только что вернулся из армии. Мы встретились в том же окраинном поселке, где прошло наше детство, и где я не жил уже давно, и куда забрел в период радостного безделья после удачно сданной сессии.