Он, безусловно, страдал, быть может — больше других, но здесь различие только количественное. Каждый из нас — немного Шопенгауэр. Все мы страдаем, всех нас ранит жизнь — вопрос только в том, насколько глубоко.
Любить Шопенгауэра нелегко («тяжелый труд»[78], по словам одного из биографов), зато им легко восхищаться. Настоящий ценитель искусства и музыки, он разработал одну из самых глубоких и прекрасных эстетических теорий в философии, повлиявшую на многие поколения художников и писателей. У Толстого и Вагнера его портрет висел в рабочем кабинете. Аргентинский писатель Хорхе Луис Борхес специально выучил немецкий, чтобы читать Шопенгауэра в оригинале. Его любят и авторы комедий, что подтверждает мнение о том, что за любым юмором скрываются боль и уязвимость.
Пока другие философы пытались объяснить мир вокруг, Шопенгауэра больше влек внутренний мир человека. Не познав самого себя, не познаешь мир. Этот факт меня поражает своей невероятной очевидностью. Почему же так много философов — а ведь они умный народ — упускает его из виду? Отчасти, думаю, потому, что внешнее изучать проще. Мы подобны пьянице из анекдота, который ищет ключи на освещенной дорожке.
— Вы их тут потеряли? — спрашивает прохожий.
— Нет. Я их потерял вон там, — отвечает пьяница, указывая на темную парковку.
— Так что же вы ищете здесь?
— А здесь светлее.
Но не таков Шопенгауэр. Он искал там, где темнее всего. Можно не разделять его мрачного взгляда на вещи и видеть несовершенства в его метафизике, но в пристрастии к полумерам его не упрекнешь. Он отдается своему делу полностью. Он — героический философ.
На каждый фетиш найдется равный по силе жупел; на каждую страсть — соответствующая ей неприязнь. Так же было и у Шопенгауэра. Его страстная любовь к музыке породила ненависть к шуму.
Столь частое проявление шума «в стукотне, вколачивании и заколачивании ежедневно причиняло мне муку в течение всей жизни», — пишет он в своей работе «О трескотне и шуме». Особенно ему не нравилось «поистине адское хлопанье бичом» по спине лошади, «неожиданное, резкое, бьющее по мозгу, нарушающее всякую сообразительность и убивающее мысль щелканье». Интересно, ощущал ли любитель животных Шопенгауэр боль лошади в этот момент.
Ночью он подскакивал от малейшего шума и тянулся за заряженным пистолетом, который всегда держал рядом с кроватью[79]. Во Франкфурте он написал письмо директору театра, призывая его срочно что-то сделать с людским гамом: укротить толпу, обить подушками двери и откидные сиденья, словом, хоть что-нибудь. «Музы и зрители будут вам за это благодарны», — писал он.
Шум для Шопенгауэра был не просто раздражителем. Это был барометр характера. Терпимость человека к шуму, полагал он, обратно пропорциональна интеллекту: «Так что, когда я слышу, как во дворе дома часами напролет лают собаки, я сразу все понимаю об их хозяевах».
Тут я согласен с Шопенгауэром. Поезд моих мыслей неустойчив и легко сходит с рельсов. Даже тиканье часов может нарушить мою концентрацию. Фен жены, зловредный мелкий говнюк по имени Bio Ionic Powerlight, способен испортить мне настроение на целый день. Уж не говоря о воздуходувках для листьев.
Недавние исследования показали, что шумовое загрязнение плохо влияет на наше физическое и психическое состояние. Согласно одному исследованию, опубликованному в
Шопенгауэр нашел бы в этих выкладках подтверждение своих подозрений, но вряд ли бы остался ими удовлетворен, поскольку они не учитывают еще один вид шума, еще более вредоносный, — ментальный. Ментальный шум не просто раздражает. Он сбивает с пути. В шумной обстановке мы теряем ориентиры — и собственный путь. Забитый почтовый ящик тревожил Шопенгауэра за полтора столетия до изобретения электронной почты.
В своем эссе «О писательстве и стиле» философ предвосхитил отупляющее действие социальных сетей, где голос истины заглушает галдеж неофитов: «Большой ошибкой было бы со стороны того, кто хочет ознакомиться с каким-нибудь предметом, обращаться непременно к самым новым книгам, в том предположении, что науки постоянно идут вперед».
Эту ошибку мы делаем всякий раз, когда бездумно кликаем по ссылкам, словно лабораторная крыса, дергающая за рычаг в надежде получить награду. Что это будет за награда — мы не знаем, но это нам неважно. Подобно жадным читателям, о которых пишет Шопенгауэр, мы путаем новое с хорошим, свежее — с ценным.
Я и сам этим грешу. Я постоянно проверяю и перепроверяю свои цифровые жизненные показатели. В процессе написания этого абзаца я успел посмотреть электронную почту (ничего), залезть к себе в фейсбук (день рождения Полин, не забыть отправить ей открытку), нашел на eBay симпатичный кожаный рюкзак, снова проверил почту (по-прежнему ничего), заказал до отвращения много кофе, повысил ставку на eBay, опять проверил почту (и опять ничего).
Во времена Шопенгауэра вместо интернета были энциклопедии — штука не менее соблазнительная. К чему ломать голову над проблемой, если в книге есть готовое решение? А к тому, отвечает Шопенгауэр, что «все же истина для нас в сто раз ценнее, если она добыта нашим собственным мышлением». Слишком часто, говорит он, люди обращаются к книге вместо того, чтобы обратиться к своим мыслям: «Читать поэтому следует только тогда, когда оскудевает источник собственных мыслей».
Замените «читать» на «лезть в интернет» — и вот вам современный расклад. Мы путаем данные с информацией, информацию со знанием, а знание с мудростью. Такая тенденция тревожила Шопенгауэра. Повсюду он видел, как люди выискивают информацию, которую воспринимают как откровение. «Им не приходит в голову, — писал он, — что знание есть не более как средство для понимания, само же по себе имеет мало ценности или не имеет никакой». Я бы сказал больше. Такой избыток данных — по сути это шум — имеет отрицательную ценность и уменьшает саму вероятность понимания. Отвлекаясь на шум, не услышишь музыку.
Я бреду обратно в отель, предоставив Штефену Рёперу и печальным архивам Шопенгауэра как-нибудь справляться самим в этом «наихудшем из возможных миров».
На зеленых бульварах Франкфурта, где воздух так мягок и приятен, мир совсем не кажется таким уж скверным. Стоит погожий вечер — именно в такие Шопенгауэр любил делать свой послеобеденный моцион. Я прислушиваюсь к звукам улицы, бессвязным отголоскам тевтонской жизни — и к собственному внутреннему голосу. С тревогой я обнаруживаю, что и он звучит как-то спутанно. Прав был Шопенгауэр. Забейте себе голову чужими идеями — и они вытеснят ваши собственные. Мысленно предписываю себе избавиться от этих непрошеных голосов.
Вернувшись к себе в номер, я решаю — от скуки или по привычке (или в силу некой порочной комбинации того и другого) — зайти в интернет. Бездумно кликаю туда-сюда, и вдруг на меня нисходит озарение: в цифровую эпоху шопенгауэровская Воля воплотилась в виде интернета. Подобно Воле, интернет вездесущ и не имеет цели. Он всегда жаждет и никогда не насыщается. Он поглощает все, в том числе наш драгоценнейший ресурс — время. Он предлагает иллюзию счастья, а дает лишь страдания. Как и Воля, интернет предлагает два способа избежать этой ловушки: путь аскета или путь эстета. Медитация или музыка.
Я выбираю музыку. Конечно же, Россини. Наливаю себе горячую ванну и стаканчик виски. Отпиваю глоточек, закрываю глаза и слушаю. Я следую за мелодией так же, как, должно быть, далай-лама следит за новостями: беспристрастно, но не безучастно. Внимаю, но не реагирую. Пусть музыка омывает меня, теплая и умиротворяющая, словно вода в ванне. Звук без слов. Эмоция без конкретного содержания. Сигнал без шума.
И я понимаю, что в музыке Шопенгауэр находил именно это. Не убежище от мира, но погружение в другой, куда более богатый мир.
Часть вторая. День
6. Радоваться, как Эпикур
Мы путешествуем, чтобы уйти от тирании привычки. Но без распорядка нам, людям, тяжело. Проведя два дня в амтраковском поезде, я отчаянно в нем нуждаюсь. Я читаю, я размышляю. Я читаю о размышлениях, я размышляю о чтении. Прибираюсь в купе, переставляю багаж из одного угла в другой, потом — обратно. Часами я ючусь в хвосте поезда и, выглядывая в маленькое окошко, наблюдаю, как мир убегает назад, словно фильм, который всегда вот-вот закончится, но никак не заканчивается. В основном я жду бодрого амтраковского голоса — мисс Оливер зовет всех в вагон-ресторан.
Ничто не структурирует время лучше еды. Приемы пищи — словно столпы, на которых держится день. Без них время схлопывается, гравитация растет по экспоненте, будто в черной дыре. Это научно доказано!
Есть в состоянии покоя весьма приятно, но, если ешь в пути, — удовольствие возрастает в разы. Есть что-то упоительно-декадентское в сочетании приема пищи и движения. По крайней мере, раньше было.
В 1868 году Джордж Пульман представил первый вагон-ресторан. Он назвал его Delmonico, в честь знаменитого нью-йоркского ресторана. Высокую кухню поставили на рельсы.
Меню было напечатано на шелке, выбор блюд исчислялся десятками, в том числе предлагались устрицы и гренки по-валлийски. Блюда подавали, конечно же, на самом лучшем фарфоре, с бутылочкой «Шато Марго» или игристого «Круг».
В 1869 году корреспондент
Глядя на свой амтраковский обед, я жалею, что разминулся с золотым веком вагонных ресторанов на доброе столетие. Скатерть у меня не белоснежная. Фарфор далеко не лучший. Я не вижу бокалов с игристым «Кругом», хотя не спорю — моя диетическая кола тоже немножко пузырится. Основное блюдо — вроде бы как креветки на гриле с рисом — не вызывает у меня упоенного восторга. Съедобно, но не изумительно[83].
Всех философов, как и всех подростков, никто не понимает. Это в порядке вещей. И никто из них не может пожаловаться на то, что был столь неверно понят, столь несправедливо оклеветан, как Эпикур — величайший философ удовольствия.
Он родился в 341 году до нашей эры на острове Самос. К философии Эпикур обратился в совсем юном возрасте по самым обычным причинам: у него было множество вопросов и глубокий скептицизм по поводу ответов, получаемых от взрослых. Он изучал великих — особенно Гераклита и Демокрита. Вскоре у него появились собственные ученики, привлеченные очаровательным, доступным стилем обучения. Часто он изъяснялся красочным, впечатляющим языком. Подобно Сократу, Эпикур практиковал так называемую безумную мудрость. Людей нужно было вызволить из транса, в котором они жили, — любыми доступными средствами.
Эпикур ездил туда-сюда по греческому миру — немного пожил в Колофоне (на территории современной Турции), на острове Лесбос, потом в 35 лет поселился в Афинах. Там он приобрел домик под городскими стенами. Домик был тоже окружен стеной, а рядом цвел роскошный сад. Прекрасное место, решил Эпикур, чтобы основать собственную школу. Вскоре школа пополнилась множеством учеников и прославилась под названием Кепос — «Сад».
Сады и философия прекрасно сочетаются. Вольтер, душа французского Просвещения, сказал: «Надо возделывать свой сад». Английский писатель и садовод XVII века Джон Ивлин вторил ему: «Воздух и гений садов способствуют философскому энтузиазму»[84].
Мне это очень нравится. Миру очень нужны философы-энтузиасты. Не студенты-философы и — упаси боже — не эксперты, а энтузиасты, со всей незамутненной сладостью, подразумеваемой под этим словом. Сады, удаленные от мирского шума, порождают именно такой философский энтузиазм.
Саду нужен уход. Наши мысли тоже в нем нуждаются. Человек, который размышляет, — это еще не философ, точно так же как человек, который валяет дурака у себя на заднем дворе, — еще не садовник. Для обоих этих дел — садоводства и философии — требуется взрослая дисциплина и детская увлеченность.
В обоих случаях человек пытается создать — не навязывая его — порядок из хаоса, сохранив при этом оттенок дикости в духе Торо и каплю загадочности. Садовник сотрудничает с природой. Наряжает ее, как сказал Вольтер. Садовник делает свое дело — сажает, поливает, пропалывает, но в конечном итоге судьба сада определяется не этим. Определяется она естественными процессами (и магией, да), происходящими в пределах сада. В философии тоже есть своя магия — при условии, что вы не сидите сложа руки.
Место очень важно. Место — это хранилище идей. Поэтому-то я и путешествую, и поэтому я сейчас здесь, в Афинах, ищу следы Эпикура и его сада. Легко не будет. Археологи с их инструментами и знаниями все еще не нашли точного расположения. Но это не ослабляет мой философский энтузиазм. Необязательно знать, что ищешь, чтобы это найти. Лучший навигатор — смекалка.
Несколько раз свернув не туда, я нахожу первый ориентир — Дипилон, или «Двойные врата». Когда-то это были главные ворота Афин, самые крупные в античном мире. Века подточили их — теперь это низкая каменная стена, чем-то, должно быть, напоминающая ту, на которой в Филадельфии сиживали Джейкоб Нидлмен с Элиасом, проживая вопросы.
В старые времена стены города разделяли два мира. Выйти за пределы стен значило совершить поступок, пойти на риск, что хорошо знал Руссо. Сегодня район за Двойными вратами — своего рода лимб, зыбкий промежуток между вчерашней доступностью и сегодняшней невозможностью. Автомастерские соседствуют с модными кафе. Я останавливаюсь и прислушаюсь, как сделал бы Шопенгауэр. Из автомастерских доносится ритмичное бряканье, из кафе — поп-музыка. И смех. Люди ищут удовольствия, так же как и во времена Эпикура и задолго до него.
Я останавливаюсь в небольшом проеме между двумя не то чтобы роскошными бетонными зданиями. Через бетон пробиваются несколько неряшливых растений. Садом это не назовешь, но хоть что-то. Пытаюсь представить себе это место 2500 лет назад.
Улицы тогда были запружены народом. Представляю себе в толпе молодую женщину. Зовут ее Фемиста — так сообщают учебники истории. Женщине жить непросто даже в самые лучшие времена, а эти лучшими не назовешь. Ничто не постоянно. Мир потрясла смерть Александра. Старый порядок рухнул, новый еще не образовался.
Представляю себе, как Фемиста осмелилась выйти за городские ворота — вдруг повезет. И вот она замечает какой-то обнесенный стеной участок. На воротах — странная надпись: «Гость, тебе здесь будет хорошо; здесь удовольствие — высшее благо». Фемиста заинтригована. Звучит гораздо привлекательнее, чем в Академии Платона, которая тут неподалеку. Там посетителей встречает строгое: «Не знающий геометрии да не войдет». Переступив через порог, она обнаруживает не только сад, но и небольшое хозяйство — и атмосферу дружелюбия.
Эпикур не случайно выбрал обнесенный стеной сад в довольно отдаленном месте. Находясь в конфликте со стоиками и представителями других философских школ, он призывал своих последователей «высвободиться из уз обыденных дел и общественной деятельности». Участие в политической жизни, считал Эпикур, лишает независимости; это все равно что поручать собственное счастье кому-то другому. Его девиз был «Латэ биосас» — «Живи незаметно». Такая отчужденность выглядела тогда так же неоднозначно, как и сейчас. Те, кто удаляется от мира, всегда навлекают на себя подозрения. Мы смеемся над отшельником, потому что боимся его.
Эпикур нарушал традиции и в других отношениях. В большинство школ принимали лишь мужчин, граждан Афин, тогда как Эпикур был рад вольноотпущенникам и женщинам, таким как Фемиста, которой он посвятил ряд своих работ.
Неудивительно, что отгороженное от мира сообщество, где привечали отщепенцев и вели жизнь, полную удовольствий, навлекло на себя подозрения. Поползли слухи об оргиях и мотовских пирах. Говорили, что Эпикур по два раза в день блюет из-за переедания и «долгие годы не может даже встать с носилок»[85].
Слухи эти оказались необоснованы. Сад Эпикура был ближе к монастырю, чем к борделю. Жили там коммуной, почти без личного пространства. «Пусть в вашей жизни не происходит ничего, о чем вы бы боялись, что узнают соседи», — говорил Эпикур. Никто из его последователей особо не возражал. Скрывать им было нечего.
Как и другие, кого я встретил на моем философском пути, Эпикур был философом и тела и души. Тело, считал он, заключает в себе величайшую мудрость.
Эпикур был эмпириком. Мир, считал он, мы познаем через чувства, и только через них. Быть может, чувства не идеальны, но другого надежного источника знаний не существует; любой, кто утверждает иначе, либо бредит, либо хочет что-то вам продать.
Сам Эпикур стремился отточить свои чувства до совершенства. Он с пристальнейшим интересом изучал поведение людей. Где бы в Афинах он ни встречал людей — у этих людей всегда было всего достаточно. Достаточно пищи, достаточно денег и, конечно же, достаточно культуры. Почему же они не были счастливы?
Эту тайну Эпикур пытался разгадать, словно врач, которому попался пациент с неизвестными симптомами. Философию, говорил он, следует выдавать подобно лекарству для души. Первые четыре его учения известны под названием «тетрафармакон», или «четверолекарствие»[86]. Философию, как и лекарства, следует принимать через равные промежутки времени, в предписанных врачом дозах. Как и у лекарств, у философии есть побочные эффекты: головокружение, потеря ориентации в пространстве, а иногда и эпизоды мании.
Такой медицинский подход он избрал не случайно. Жизнь Эпикура пришлась на пик развития врачующей философии. В эти времена, известные также как эллинистическая эпоха, философское течение люди выбирали столь же обдуманно, как мы сегодня выбираем супруга или интернет-провайдера. Ставки были высоки. Это вам не выбор университета — Принстон или Стэнфорд. Это выбор на всю жизнь, который определит ваш характер, а значит, и вашу судьбу.
Философские школы объединяли в себе университет, фитнес-клуб, семинар по саморазвитию, а в случае Эпикура еще и коммуну хиппи. Основное внимание учителя уделяли этике. Слово это происходит от греческого слова, означающего характер. Этика была наукой о том, как достичь хорошей жизни — эвдемонии. Иные философы считали, будто такой уровень благости — удел лишь богов и избранных смертных. Эпикур полагал, что он доступен любому. Вникайте в эти учения «днем и ночью», говорил он ученикам, и будете «жить, как бог среди людей».
Осматривая больное тело афинского полиса, Эпикур ставил простой диагноз: мы боимся того, что не вредит, и желаем того, что не является необходимым. Чего мы боимся больше всего? — спрашивал он. Богов и смерти. (Похоже, налоги в античном мире никого особо не тревожили.) Эпикуру было что ответить на оба этих беспокойства. Боги, говорил он, существуют, но дела людей им глубоко безразличны. А как еще? Они слишком заняты своими божественными делами. Боги для Эпикура были чем-то вроде селебрити. Живут роскошной жизнью, чуждой забот, для них всегда забронирован лучший столик.
О смерти Эпикур рекомендует не париться. Умирать, возможно, неприятно, признает он; но эта боль сама себя ограничивает. Вечно она не продлится: либо она отступит, либо ты умрешь. В любом случае бояться нечего.
Мне кажется, что эта идея, как и бóльшая часть философии Эпикура, симпатична в теории, но вызывает много проблем на практике. Богов я не боюсь, но перспектива небытия меня пугает. Думаю, и всегда будет пугать.
Спокойно, говорит Эпикур, наслаждайся! Наслаждение он называет «началом и концом блаженной жизни», лукаво добавляя: «Не знаю, что и помыслить добром, как не наслаждение от вкушения, от любви, от того, что слышишь, и от красоты, которую видишь».
Неудивительно, что Эпикура так недолюбливали. Удовольствие — это подозрительно. Оно прячется где-то в тени, за закрытыми дверями. Говоря о «тайных» или «скрытых» удовольствиях, мы признаем оттенок стыда, присущий этому главному человеческому инстинкту.
Эпикур думал иначе. Именно удовольствие он считал высшим благом. Все прочее — слава, деньги и даже добродетель — нужны были ему лишь как средство достижения удовольствия. «Я плюю на прекрасное и на тех, кто суетно им восхищается», — пишет он в своем обычном провокативном тоне. Удовольствие — единственное, что нужно нам само по себе. Все остальное, даже философия, — это средство его достижения.
Первичность удовольствия, по Эпикуру, самоочевидна. На что реагирует ребенок? На удовольствие и боль. Не нужно специально учить ребенка, что огонь — это горячо, а конфета — вкусно: он уже знает. Искать удовольствия и избегать боли — это так же естественно, так же инстинктивно, как и дышать.
Эпикур определял удовольствие не так, как большинство из нас. Нам кажется, что удовольствие — это присутствие чего-то. Психологи называют это положительным аффектом. По Эпикуру же, удовольствие — это отсутствие чего-то. Греки называли такое состояние «атараксия», буквально — «отсутствие раздражений». То есть удовольствие не в присутствии каких-либо приятных факторов, а в отсутствии беспокойства. Это не противоположность боли, это — ее отсутствие. Эпикур не был гедонистом. Он был, так сказать, «спокоистом»[87].
Некоторые психологи не согласны с ним в том, что он заостряет внимание почти исключительно на избавлении от боли. «Определенно, счастье — это не просто отсутствие всякой боли», — хмыкает
Избегать боли — вполне здравый совет, я всецело за. Но не слишком ли это хрупкая основа для философии? Так кажется, только если у вас ничего не болит, считал Эпикур. Представьте: вы упали с лошади и сломали ногу. К вам пришел врач и предлагает вам чашу с виноградом. Что не так? Есть виноград — это удовольствие, не правда ли?
И в подобных абсурдных ситуациях мы то и дело оказываемся, считал Эпикур. Из бездны боли мы выскребаем горсть удовольствия, а потом удивляемся, отчего несчастливы. Некоторые страдают от острой физической боли, другие — от ноющей душевной раны или жить не могут из-за разбитого сердца; но боль есть боль, и, если мы хотим достичь удовольствия, надо с ней бороться. «Мы рождаемся один раз, а дважды родиться нельзя», — говорит Эпикур. Любая человеческая жизнь, по его мнению, — это результат счастливого случая, зигзаг движения атомов, своего рода чудо. Так возрадуемся же!
Я оставляю место, где предположительно (но это не точно) находился Эпикуров сад, и направляюсь в манящее кафе. Заказываю пиво Mythos и размышляю над эпикурейскими удовольствиями. Эпикур не просто радовался удовольствиям. Он препарировал их. Создавал полную иерархию желаний.
Вверху пирамиды располагались желания «естественные и необходимые». К примеру, стакан воды после перехода по пустыне. Затем шли желания «естественные, но не необходимые»: скажем, бокал простого столового вина после того, как напьешься воды после перехода по пустыне. И наконец, внизу пирамиды находятся желания «не естественные и не необходимые», так называемые «пустые». Это когда требуешь бутылку дорогого шампанского после того, как выпьешь простого столового вина после того, как напьешься воды после перехода по пустыне. Такие пустые желания приводят к наибольшему страданию, полагал Эпикур, так как их сложно удовлетворить. «Лучше тебе не тревожиться, лежа на соломе, чем быть в тревоге, имея золотое ложе и дорогой стол».
Я попиваю пиво — естественно, но не необходимо, — и мысленно составляю перечень разных своих желаний. Результаты меня не радуют. Я трачу слишком много энергии, гоняясь за миражами. Трачу, например, на сумки. Я люблю сумки (в основном портфели через плечо, но также рюкзаки и дипломаты). Как всякая любовь, эта любовь губит меня. Одного взгляда на мою огромную (есть такой грешок) коллекцию сумок хватило бы Эпикуру, чтобы назвать ее в лучшем случае порождением желания естественного, но не необходимого. Да, нам нужно в чем-то носить вещи, но пятьдесят четыре сумки, в том числе винтажные и из замысловатых комбинаций материалов, человеку ни к чему. Хватит обычного рюкзака.
Далее, говорит Эпикур, удовольствия не только бывают разных видов, но и действуют с разной скоростью. Они бывают, по его словам, статические и кинетические. Удовлетворить жажду стаканом ледяной воды — это кинетическое удовольствие. Последующее чувство удовлетворенности — статическое. Иначе говоря, «пью» — кинетическое, «напился» — статическое.
Обычно самыми приятными мы считаем кинетические удовольствия, но Эпикур полагал иначе. Статические он ставит выше, поскольку мы стремимся к ним ради них самих. Они — цель, не средство. «Я ликую от радости телесной, питаясь хлебом и водою, — говорил Эпикур. — Я плюю на дорогие удовольствия не за них самих, но за неприятные последствия их».
Какие именно неприятности последуют, скажем, за обедом из пяти блюд в ресторане «Френч Лондри»? Эпикур говорит и о телесных ощущениях — несварении, похмелье, но в центре его внимания другой, более коварный вид боли — боль необладания. Вы получили подлинное удовольствие от террина из тихоокеанского дикого лосося, но теперь террина нет, и вы хотите его вновь. Свое счастье вы препоручили тихоокеанскому лососю, рыбаку, поймавшему рыбу, ресторану, где ее подают, начальнику, который платит вам достаточно, чтобы вы могли позволить себе этот террин. Теперь вы пленник лососевого террина, ваше счастье зависит от регулярных доз вещества. И все потому, что вы сочли желание необходимым, тогда как оно таковым не было.
Не унывай, говорит Эпикур. Природа позаботилась о тебе на этот случай. Она сделала так, что необходимые желания удовлетворить легко, а прочие — трудно. Яблоки растут на деревьях. Автомобили «Тесла» — нет. Желание — это GPS природы, оно ведет нас к подлинным удовольствиям, прочь от удовольствий пустых.
Предположительно, мы живем в золотой век удовольствия. Столько мучительных соблазнов всего в одном клике: лучшая еда, ортопедические матрасы, сексуальные изыски, гаджеты на любой вкус. Удовольствия, причем любые, — это ловушка, ложная мишень, сказал бы Эпикур. Как любая хорошая ложная мишень, они бросаются в глаза: мы берем их на мушку. Не попадая в цель, мы виним себя, что плохо целились, и пробуем еще раз.
Хватит целиться в ложные мишени, предупреждает Эпикур. И вообще хватит стрелять. «Наше изобилие — не в том, что у нас есть, но в том, что приносит нам радость», — говорит он, добавляя, что при правильном взгляде на вещи и маленьким горшочком сыра можно «пороскошествовать».
У удовольствия, считал Эпикур, есть свой предел, — так же как ясное небо не может стать еще яснее, — но его можно разнообразить. Купить новые туфли или умные часы — значит разнообразить удовольствие, а не усиливать его. Но вся наша потребительская культура исходит из предположения, что разнообразие удовольствий ведет к их увеличению. Это ошибочное уравнение приводит к ненужным страданиям.
Разнообразие удовольствий менее важно, чем мы думаем; то же самое относится и к их продолжительности. Двадцатиминутный массаж не обязательно вдвое приятнее десятиминутного. Нельзя стать вдвое спокойнее. Умиротворение либо есть, либо его нет.
Кажется, что последователи такой философии не умели веселиться, но это не так. За стенами своего сада эпикурейцы жили простой жизнью, но время от времени устраивали роскошнейшие пиры. Они знали, что роскошь приятнее, если ею наслаждаться изредка, и не отказывались ни от каких удовольствий, попадавшихся на пути. Эпикурейство — это философия принятия, а также тесно связанной с ним благодарности.
Принимая что-то по-настоящему, мы неизбежно ощущаем благодарность. Недавно я познакомился с молодым психологом по имени Роб, и он, по-моему, воплощает в себе эпикурейский взгляд на вещи, даже сам того не зная. Мы с Робом три дня бродили по жутковатой глуши Южной Юты — в рамках эксперимента, чтобы узнать, как природа влияет на здоровье. (Я был у него подопытным кроликом.)
Однажды я заметил, какая у Роба фляга для питья — изящная, эргономичная, она повергла меня почти в такой же восторг, в какой обычно приводят сумки.
— Где ты такую купил? — спросил я у Роба.
— Я не покупал, — ответил он. — Она сама мне попалась.
И так ему попадается многое. Не только фляги для питья: чашки для кофе, фонарики и прочее. По завершении похода мы с Робом обменялись письмами, и он написал мне в том числе: «Где-то час назад, пока я шел по кампусу, мне попалась новая кофейная кружка. Довольно симпатичная и по какой-то загадочной причине еще в упаковке. Я поставил ее у себя в кабинете в компанию к еще пяти кружкам, восьми бутылкам для воды, шейкеру для белковых коктейлей и двум налобным фонарикам. Все это тоже мне случайно попалось. Если это в ближайшее время не прекратится, я смогу пораньше уйти на пенсию и открыть магазин всякой всячины».
Чисто эпикурейский подход! Если на вашем пути встретилось что-то хорошее, наслаждайтесь. Не ищите специально. Хорошее происходит с теми, кто не ожидает, что оно с ними произойдет. Роб не тратил силы на поиск всех этих вещей. Они ему просто попадаются. И всякий раз он за это благодарен.
В течение нескольких веков после смерти Эпикура его сады расцвели по всему Средиземноморью. Многие следовали учению Эпикура; в отличие от других философских школ, текучка здесь была минимальная. Многие входили в сад, а уходили немногие.
Снаружи в учеников порой летели камни. Учитель стоиков Эпиктет называл Эпикура «сквернословом и скотиной». Эпикурейство, придерживающееся принципов удовольствия, стало угрозой для других философских течений, а особенно для популярной новой религии под названием христианство. В конце концов церковь победила. На многие столетия эпикурейство почти исчезло.
А затем в 1417 году отважный ученый по имени Поджо Браччолини, разыскивавший на юге Европы утраченные сокровища античных времен, обнаружил единственный сохранившийся экземпляр труда «О природе вещей» римского поэта Тита Лукреция Кара, подлинный эпикурейский трактат. В 1473 году эту вещь одной из первых отпечатали с помощью нового изобретения — механического печатного пресса.
Идеи Эпикура — идеи удовольствия, простоты и хорошей жизни — нашли новую благодарную аудиторию, располагавшуюся от Франции до американских колоний. В 1819 году уже удалившийся от дел Томас Джефферсон заявил: «Я тоже эпикуреец»[90]. В письме к другу он объясняет: «Я рассматриваю подлинные доктрины Эпикура (а не приписываемые ему) как содержащие все рациональное в философии нравственности, что Греция и Рим оставили нам».
С учением Будды Джефферсон был знаком не так хорошо, но аналогии с Эпикуром здесь потрясающие. Оба считали желания корнем всех страданий. Оба считали конечной целью умственных изысканий спокойствие. Оба ощущали потребность в сообществе единомышленников: для Эпикура — его сады, для Будды — сангха. И обоим явно нравилось число четыре. Будда сформулировал «четыре благородные истины», Эпикур — свое «четверолекарствие».
Возможно, все это не просто совпадения. Два философа, оказавшие влияние на раннего Эпикура, — Демокрит и Пиррон[91] — побывали в Индии и посещали там буддийские школы. Возможно, Эпикур узнал от них об учении Будды. А может быть, два учителя шли разными путями, но прибыли к одной и той же цели.
Сегодня эпикурейский сад, как и почти все остальное, переместился в интернет. В интернете-то я и познакомился с Томом Мерлом. Я специально его не искал. Он мне сам попался.
Том — эпикуреец с большой буквы Э. Он живет по исконным заповедям философа. Его дом в Напе — калифорнийском городе, эпикурейском с маленькой буквы э: здесь это слово — синоним кулинарной роскоши. Как же он совмещает прописную и строчную буквы? Именно этот вопрос я первым записываю в блокнот. Но вопросы — они как чипсы (или как сумки): одного всегда мало. Раз — и я уже исписал в блокноте десяток страниц. Эпикур, идеолог простой жизни, меня бы не одобрил.
Я понимаю, что все мои вопросы сводятся к следующему: как может мертвый грек, любитель ругаться и плеваться, живший в саду и практиковавший радикальную простоту, быть актуальным в современном сложном мире хай-тека?
Я проехал полмира — от Афин до Напы, чтобы вместе с Томом отправиться обедать. Я предоставляю выбрать место ему отчасти потому, что он лучше знает город, но в основном потому, что мне любопытно, какое эпикурейство он выберет — с маленькой или с большой буквы Э. Он предлагает встретиться в центре города и пройтись до ресторана.
Тому 73 года, но выглядит он лет на десять моложе. На нем темные очки, которые он не снимает даже в тени, и шелковая сорочка с узором из цветных винных бутылок. Тому явно нравится его загорелая кожа. Мне он симпатичен. Пока мы идем, я в порядке смол-тока расспрашиваю о жизни в Напе.