Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Битва за прошлое. Как политика меняет историю - Иван Иванович Курилла на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«История не религия. Историки не принимают никаких догм, не соблюдают никаких ограничений, игнорируют любые табу. Историческая правда отличается от морали. Задача историка — не превозносить или обвинять, а объяснять. История не рабыня современных проблем. История не память. История не юридическая проблема. В свободном государстве ни парламент, ни суд не имеют права устанавливать историческую правду»[161].

С этого заявления началась деятельность ассоциации «За свободу истории», которую возглавляет один из самых известных французских историков Пьер Нора. Collectifdom отозвал свой иск к Оливье Гренуйо, однако государства в разных частях мира не прекратили попыток установить свои версии «исторической правды». Часто эти «правды» сталкиваются.

Какой должна быть история, чтобы служить языком описания современности и почему она таковой не является

Использование исторической науки в качестве языка описания современности содержит неустранимое противоречие. В естественных науках языком описания является математика, представляющая собой логически выстроенное здание, каждый элемент которого имеет уникальное значение и может быть обоснован с помощью системы строгих доказательств. Живые языки обладают меньшей строгостью и меняются со временем, а слова обычно многозначны. История впервые использовалась как язык описания современности в тот период, когда само прошлое — его смысл и значение — казалось зафиксированным. То есть история обладала качествами, необходимыми для такого описания путем сравнения и отождествления. Однако сегодня история выглядит совершенно по-другому.

Историки знают, что любое событие может быть интерпретировано с разных позиций. Вопросы, с которыми обращаются к источникам, могут быть разными, как и получаемые ответы. Современная история не имеет единого нарратива, и потому кажущиеся политикам бесспорными «референтные точки» прошлого не могут трактоваться однозначно. В этом корень конфликта между политиками и историками.

Для того чтобы в какой-то картине мира роль языковой разметки социальной реальности могла играть история[162], исторические события должны не оцениваться, а восприниматься застывшими и трактоваться в одинаково понимаемых участниками разговора терминах. Другими словами, история-язык должна представать как некий набор событий, истолкованных единственно возможным способом, которые в силу этого можно использовать для описания (или оправдания) современной политики. Только в этом случае отсылка к какому-то событию или деятелю прошлого будет самодостаточной, станет означать для всех одно и то же, а коммуникация состоится.

Уже в советское время исторический язык потребовал первоначального структурирования для присвоения каждому вошедшему в нарратив событию или персонажу однозначного смысла. Так, Сталинградская битва стала символом героизма советских солдат, стратегического таланта полководцев и победы над захватчиком(трагедия жителей Сталинграда оставалась «за кадром» до конца существования Советского Союза), тогда как блокада Ленинграда символизировала именно трагедию мирного населения (а героизм солдат под Ленинградом долго был «второстепенной» темой в каноническом образе войны). Декабристы символизировали самопожертвование и освободительный порыв против монархии, Иван Грозный — деспотическую власть, Петр I — власть реформаторскую. Оспаривание любой из оценок требовало (и означало) пересмотра всего символического языка разговора о современности, использующего обращение к прошлому.

После распада советского нарратива единое понимание исторических символов стало рассыпаться. В учебники истории наряду с каноническими вошли, например, следующие оценки декабристов: «Приди такие люди, как Пестель, к власти в России, страну постигли бы страшные несчастья. Русский историк Модест Корф называл декабристов горсткой безумцев, чуждых нашей святой Руси»[163]. Это означало и утрату общего языка, в котором понятие «декабристы» несло один и тот же набор смыслов и ценностей для всех участников разговора.

Сегодня же, когда почти любой исторический деятель или событие прошлого являются предметом споров, отсылки к истории являются однозначными только в кругу единомышленников. В этой ситуации использование истории как языка приводит к непониманию. Европейские государства вводят мемориальные законы, чтобы сохранить в политике определение «абсолютного зла» за нацизмом. Российское государство на наших глазах пытается обеспечить единство взглядов хотя бы на Вторую мировую войну — главный ресурс политической речи российских деятелей. Получается это не всегда.

История Великой Отечественной войны как канон

Существует историческое событие, оценки которого разделяются большинством россиян, и политики с помощью государственных механизмов стараются удержать свой контроль над единообразием его трактовок. Это Великая Отечественная война. На протяжении полутора десятилетий, начиная с 2000 года, Кремль использовал память о Великой Отечественной войне как основной ресурс для «склеивания» общества и для поддержания собственной легитимности в качестве главного хранителя этой памяти. И этот подход эффективно работал. Война в самом деле оставалась важнейшей социализирующей россиян точкой, а ключевые события и действующие лица Великой Отечественной воспринимались подавляющим большинством жителей страны одинаково. Герои (имена которых были известны со времени самой войны) оставались героями, власовцы — предателями, Сталинградская битва — символом победы, а блокада Ленинграда — примером героизма и трагедией мирных жителей.

Единообразие в понимании истории Великой Отечественной войны делает ее самым удобным языком для использования политиками. Сильная эмоциональная составляющая памяти о войне позволяет использовать элементы этой истории в пропаганде, формировать ярлыки и описывать современные реалии с помощью понятий 1940-х годов. Так, например, понятие «нацизм» имеет очень сильные негативные коннотации, и с его помощью можно донести до партнера в коммуникации свой месседж, описав оппонента как нациста или Гитлера.

Однако на деле оказалось, что такое применение истории имеет свои пределы. В 2014 году российская пропаганда решилась на радикальное использование исторического языка для оправдания политики Кремля. Новости с востока Украины стали подаваться в терминологии Великой Отечественной: «каратели», «нацисты», «ополченцы». Важнейший символический ресурс языка был брошен в топку украинского конфликта. Лексика Великой Отечественной, понятия, резонирующие в памяти любого россиянина, стали активно использоваться в телевизионных репортажах. «Каратели», «фашисты», «нацисты» — применительно к украинской армии. «Ополченцы» — к стороне, которую поддержал Кремль. Эта лексика ушла на задний план с началом замораживания конфликта, но осталась в арсенале пропагандистов.

В апреле 2017 года в интернете распространялся видеоролик, в котором оппозиционного политика Алексея Навального сравнивали с Адольфом Гитлером. Анонимные источники телеканала «Дождь» связали появление ролика с заказом президентской администрации[164]. Формула «борются примерно как с Гитлером», использованная собеседником журналистов, оказалась буквальной и стала еще одним примером использования исторического языка в современной политической борьбе[165]. Однако этот ролик был воспринят аудиторией отрицательно. Такого рода узнаваемый негативный образ оказалось трудно приложить к уже известным политикам.

Язык Второй мировой войны используют не только российские политики. Так, президент США Джордж Буш-младший в начальный период «войны с террором» после терактов 11 сентября 2001 года объявил террористов «наследниками фашизма», а затем сравнил режим Саддама Хусейна с нацистским. В 2014 году, после присоединения Крыма, Владимира Путина сравнивали с Гитлером такие видные американские политики, как Хиллари Клинтон, сенаторы Джон Маккейн, Марко Рубио и Линдси Грэм[166]. Шон Спайсер, пресс-секретарь Белого дома уже при президенте Дональде Трампе, сравнивал с Гитлером президента Сирии Башара Асада (после химической атаки в начале апреля 2017 года он заявил, что «даже Гитлер такого не делал», и был вынужден потом извиняться)[167]. Отличие использования образа Гитлера американскими политиками состоит в том, что там он служит прежде всего задачам международной мобилизации вокруг борьбы США с конкретным режимом или организацией: образ коалиции союзников против абсолютного зла востребован именно в такие моменты.

Американский историк Дэвид Нун совершенно правильно отмечал, что «аналогии Второй мировой войны используются администрацией Буша не столько для описания и классификации международных угроз, таких как „Аль-Каида“ или Ирак, но гораздо в большей степени для того, чтобы воодушевить американское общество и легитимировать свое руководство, заново артикулировать знакомые иконы национальной идентичности»[168]. Российский случай отличается от описанного тем, что аналогии со Второй мировой войной и другими историческими событиями в самом деле становятся описанием и классификацией современных угроз.

Такая инструментализация истории опасна как для исторической науки (которую кто-то, не разобравшись, может опять причислить к ведомству пропаганды), так и для общества в целом. В долгосрочной перспективе эта борьба лишает важного содержания и саму политическую коммуникацию, которой, очевидно, не хватает собственных терминов, а также идей и ценностей, способных играть роль референтов без отсылок к фигурам и событиям прошлого.

Мемориальные законы

Иногда политики считают возможным и нужным использовать ресурсы государства для поддержания определенной версии истории или подавления определенного нарратива. Прямые запреты на некоторые исторические версии существуют во многих странах Европы и обобщенно именуются мемориальными законами. Первый такой закон был принят в 1985 году в Германии, следом за ним в 1986 году в Израиле; они запрещали отрицать холокост, уничтожение нацистами евреев во время Второй мировой войны. Логика этих законов приравнивает такое отрицание к «преступлению ненависти». После того как такие законы появились, этим путем последовали и другие страны. Сегодня мемориальные законы приняты в следующих странах Европы (по дате принятия закона): Германии, Франции, Австрии, Швейцарии, Бельгии, Испании, Люксембурге, Польше, Лихтенштейне, Чехии, Словакии, Румынии, Словении, Македонии, Андорре, Кипре, Португалии, Албании, Мальте, Латвии, Венгрии, Черногории, Литве, Болгарии, Греции, России и Италии. Близкие по смыслу, хотя отличающиеся от «классических» мемориальных законов, ограничения приняты на Украине, в Турции и Нидерландах. Исследовавший мемориальные законы Николай Копосов отмечает, что они «запрещают распространение фальшивой информации, а не мнений, что является важным отличием для большинства юридических систем»[169].

Однако между мемориальными законами, принятыми в западной части Европы в период между 1985 и 1998 годами, и более поздними, появившимися на востоке континента, заметна существенная разница. Западный вариант касался исключительно отрицания холокоста и был частью формировавшейся общей памяти объединенной Европы. Первый из восточноевропейских законов, принятый в Польше в 1998 году, запрещал отрицание преступлений как нацизма, так и коммунизма.

Впоследствии еще несколько стран Восточной Европы последовали примеру Польши. Разница здесь не просто в наборе репрезентаций исторического «зла»: запрет отрицания холокоста в Западной Европе сочетался с признанием ответственности государств и обществ за это преступление. Запрет отрицания преступлений «нацизма и коммунизма» начал трактоваться в большой степени как вынос ответственности за пределы стран региона. Вина нацистов и коммунистов помогала закрыть глаза на ответственность собственных националистических движений, генеалогическую преемственность с которыми сохранили многие политики посткоммунистической эры.

В этом ряду особое место занимает российский вариант мемориального закона, названного запретом «реабилитации нацизма». Он не затрагивает преступления коммунизма (как и законы, принимавшиеся в Западной Европе), но также выносит ответственность за пределы собственного государства и защищает «прогосударственный» нарратив, как это делают восточноевропейские мемориальные законы.

Мемориальный законопроект был впервые внесен в Государственную думу в начале мая 2009 года, накануне Дня Победы — главного праздника России, который также является и днем памяти всех погибших в войне против нацизма. Среди авторов законопроекта были Ирина Яровая и Владимир Мединский. Неделей позже тогдашний российский президент Дмитрий Медведев создал президентскую «комиссию по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России». В результате необходимость в законе отпала, и влиятельные депутаты, такие как Олег Морозов, Павел Крашенинников и Владимир Плигин, отозвали свои подписи. Идея государственного вмешательства в область исторических интерпретаций была, казалось, забыта во время протестов зимы 2011–2012 года; сама комиссия была распущена президентским указом в феврале 2012 года.

После того как сами протесты стали историей, вновь избранная Дума вернулась к законопроекту. В июле 2013 года почти 40 депутатов добавили свои подписи к списку его авторов. Еще полгода ничего не происходило, но в феврале 2014 года 45 депутатов вынесли на рассмотрение новую редакцию законопроекта. Он был одобрен в апреле и подписан Путиным в начале мая. Новый закон добавил в Уголовный кодекс Российской Федерации статью 354.1, предусматривающую уголовную ответственность за «отрицание фактов, установленных приговором Международного военного трибунала для суда и наказания главных военных преступников европейских стран оси, одобрение преступлений, установленных указанным приговором, а равно распространение заведомо ложных сведений о деятельности СССР в годы Второй мировой войны».

Закон также признает отягчающим обстоятельством «искусственное создание доказательств обвинения» и объявляет преступлением «распространение выражающих явное неуважение к обществу сведений о днях воинской славы и памятных датах России, связанных с защитой Отечества, а равно осквернение символов воинской славы России, совершенные публично».

Комментаторы связали появление этой последней части закона с активностью популярных оппозиционных блогеров, критиковавших использование «георгиевских лент» как символа российского «лоялизма».

В соответствии с законом реабилитация нацизма наказывается штрафом до 300 000 рублей или тремя годами тюрьмы. Если преступление совершено «лицом с использованием своего служебного положения или с использованием средств массовой информации», то наказание может вырасти до пяти лет тюрьмы или штрафа до 500 000 рублей, а также быть дополнено «лишением права занимать определенные должности или заниматься определенной деятельностью на срок до трех лет». За распространение выражающих явное неуважение к обществу сведений о днях воинской славы и осквернение символов воинской славы России может быть назначен штраф до 300 000 рублей либо исправительные работы на срок до одного года[170].

Существует несколько объяснений принятия этого закона в 2014 году. Во-первых, его можно рассматривать как часть консервативно-традиционалистского поворота Государственной думы. Депутаты уже приняли целый ряд законов в поддержку возвращения к «традиционным ценностям» и для противодействия распространению в России современных тенденций изменения трактовки истории и «морального релятивизма». Закон, напоминающий публике о существовании абсолютного зла и наказывающий за его «реабилитацию», хорошо укладывается в такую законодательную повестку дня.

Закон может быть также объяснен приверженностью Путина символической политике. Он умело использовал память о Великой Отечественной войне для подъема собственной популярности. Всего за год до этого он инициировал унификацию школьных учебников русской истории с целью создания стандартной версии национального прошлого. С этой точки зрения Путин пытается избавиться от любых возможных вызовов главной опоре исторического нарратива, на который он делает ставку. С уходом поколения ветеранов войны государство устанавливает контроль над всеми интерпретациями войны в попытке остаться единственным распорядителем национальной памяти.

Одним из аргументов, используемых авторами закона, является то, что Германия, Австрия, Франция и другие европейские государства имеют похожие «мемориальные законы». Они запрещают отрицание холокоста, хотя во Франции поправка к одному из законов также запрещает отрицание преступлений, совершенных французской колониальной администрацией. Эти законы, однако, продвигались левыми политическими силами и были направлены на сохранение памяти угнетенных групп и памяти о преступлениях собственного государства. Российский вариант (как и мемориальные законы в Польше и некоторых других центрально- и восточноевропейских странах) поддерживается прогосударственными правыми политиками, которые стремятся сформировать и защитить героический национальный нарратив и законодательно запретить любые сомнения в исторической правоте собственного государства.

Язык закона при этом лишен конкретики. Запрещенное осквернение «символов воинской славы России» представляется довольно далеким от «реабилитации нацизма». Приравнивание хулиганства к оправданию нацизма размывает смысл последнего как уникального зла. Кроме того, дополнение о распространении «выражающих явное неуважение к обществу сведений о днях воинской славы и памятных датах России, связанных с защитой Отечества», просто трудно понять. Как сведения могут «выражать явное неуважение к обществу»?

Организация независимых российских историков, Вольное историческое общество, выступила с протестом против принятия такого закона, указав на недостатки самой идеи подобного законодательства, а также выбора слов в тексте закона. В частности, историки указали, что запрет на «искусственное создание» доказательств может быть опасным для историков, стремящихся провести объективное исследование истории Второй мировой войны. Таким же образом термин «заведомо ложные сведения» напоминает язык советского Уголовного кодекса, который запрещал распространение «заведомо ложных сведений, порочащих советский государственный и общественный строй», и использовался для наказания диссидентов. Более того, любое наказание за «ложную информацию», приложенное к истории, предполагает наличие некой окончательной исторической правды. Путь установления исторического канона — одобренной государством версии истории — напоминает о создании Сталиным печально знаменитого «Краткого курса истории ВКП(б)»[171].

Критики также отметили, что закон защищает «факты, установленные приговором Международного военного трибунала», а не его определения военных преступлений и преступлений против человечности. Это означает, что любые действия, осуществленные во время войны, но не признанные Нюрнбергским трибуналом военными преступлениями, не могут быть названы преступлениями, даже если будут существовать веские доказательства этого. Более того, если о таких действиях, совершенных Красной армией, пишет историк, это может привести к тому, что его привлекут к уголовной ответственности. Понятно, что такой подход уничтожает свободу исследований Второй мировой войны и прекращает исторический диалог с этим периодом российского прошлого.

Наконец, новый закон опасен даже для доминирующего русского исторического нарратива. Великая Отечественная война является главной точкой национальной памяти; она играет социализирующую роль и объединяет россиян. Законодательный запрет на обращение к этой истории превращает центральную часть исторического нарратива России в слепое пятно, разрушая таким образом все здание. Если никто не будет задавать новых вопросов о войне, если в публичном пространстве война останется только в форме отвердевших сакральных текстов и неприкосновенных мемориалов, она перестанет быть частью актуального прошлого и утратит свое значение.

Конституция

Развитием мемориального законодательства стало изменение в 2020 году российского Основного закона. Внесение в Конституцию России статьи 67.1 явилось символическим шагом, приравнявшим историческое высказывание к политическому действию. Эта статья гласит: «Российская Федерация чтит память защитников Отечества, обеспечивает защиту исторической правды. Умаление значения подвига народа при защите Отечества не допускается». Понятие «историческая правда», конечно же, взято не из арсенала историков: это политическая проекция желания поддержать единственный нарратив прошлого, однозначность языка, с помощью которого осуществляется политическая коммуникация в России.

Сосредоточенность российских политиков на исторических примерах в их публичных выступлениях и текстах означает не опору на историю, а попытку подчинить ее своим сегодняшним задачам. Эта ситуация очень точно соответствует определению презентизма в работах Франсуа Артога, таким образом включая российскую ситуацию в мировой контекст «использования истории». Особенность России состоит именно в отказе от развития языка политики, место которого заняла история.

Нельзя не отметить и разрушающее воздействие современной политизации на представления россиян о своем прошлом. Постоянно проводя аналогии между современными событиями и прошлым, политики добиваются не только изменения в нужном им ключе представлений о современности, но и заставляют людей переносить свои сомнения в однозначности современных оценок на события прошлого. Так, можно предположить, что в результате бездумного использования в антиукраинской агитации резонирующих понятий Великой Отечественной пострадала именно память о той главной войне.

Без развития особого, отдельного от истории языка разговора на политические темы ситуация вряд ли изменится. В этом контексте роль исторического образования состоит в восстановлении дистанции между «сегодня» и «вчера», возвращении прошлому его автономии, а исторической науке — права на ее язык.

Использование истории как языка разговора о политике привело к серьезным проблемам для историков, продолжающих анализировать прошлое в рамках своих профессиональных конвенций, которые для окружающего мира тоже звучат как рассуждения о политике. При этом сами историки не воспринимают свое предметное поле как язык. Оно видится им скорее как диалог с прошлым.

Государство, а точнее контролирующая его политическая группа, недвусмысленно заявило о своем праве на контроль над историческим нарративом. Нетрудно увидеть, что под обвинение в «распространении заведомо ложных сведений о деятельности СССР в годы Второй мировой войны» из закона о запрете «реабилитации нацизма» могут попасть историки, чьи труды подвергают сомнению устоявшиеся представления о войне. Поскольку науки без сомнений не бывает, можно сказать, что изучение Второй мировой войны оказалось в сегодняшней России затруднительным. Подтверждение этим опасениям не замедлило появиться.

В марте 2016 года в Санкт-Петербургском институте истории РАН состоялась защита докторской диссертации Кирилла Александрова. Тема диссертации: «Генералитет и офицерские кадры вооруженных формирований Комитета освобождения народов России 1943–1946 гг.»[172]. Видимо, в силу этого обстоятельства процедуру защиты решили посетить представители общественности, обвинявшие диссертанта и совет в «реабилитации Власова»[173]. Это был яркий пример принятия исторического текста за политический. После того как диссертационный совет проголосовал за присуждение автору ученой степени, политические активисты продолжили давление уже на Высшую аттестационную комиссию, и та направила диссертацию фактически на повторную защиту в Военную академию Генерального штаба, диссовет которой спустя год после защиты в Петербурге проголосовал против. Комментарии в прессе не оставляли сомнений в политизации этой защиты[174]. ВАК отказалась присудить Александрову степень доктора наук.

Поправки в Конституцию, сделавшие «защиту исторической правды» задачей государства, уже привели к последствиям: осенью 2020 года появилась информация, что в структуре Следственного комитета создан штаб для архивных и поисковых работ в рамках борьбы с фальсификацией истории и реабилитацией нацизма[175]. В июле 2021 года президент Путин своим указом создал Межведомственную комиссию по историческому просвещению, в состав которой, помимо историков, вошли представители аппарата Совета Безопасности, Генеральной прокуратуры, Следственного комитета, Минобороны, МВД, Службы внешней разведки и ФСБ России. Прошлое стало предметом внимания силовых ведомств[176].

История IX. Возвращение кинжала принца Дипонегоро, или Конец европейской истории

В начале марта 2020 года Нидерланды вернули Индонезии крис (кинжал) принца Дипонегоро, руководителя Яванского восстания против Нидерландов, произошедшего в первой половине XIX века. Крис был отобран у принца в 1830 году после поражения восстания и с тех пор хранился в метрополии. В независимой с 1945 года Индонезии (Нидерланды признали ее независимость в 1949-м) сформировалась национальная историческая мифология, в соответствии с которой индонезийская нация появилась в огне Яванской войны, а Дипонегоро считается национальным героем, указавшим дорогу к избавлению индонезийцев от колониальных оков. В 1975 году Нидерланды пообещали вернуть в Индонезию вещи принца, включая этот кинжал, однако обнаружили у себя только седло, копье и зонтик, принадлежавшие Дипонегоро. Кинжал разыскивали еще 45 лет.

Сейчас известно, что нидерландские дипломаты еще в 1980-е годы настаивали на возвращении криса, однако музейные работники саботировали эту идею, называя репатриацию «нежелательной». Только опубликованная в 2017 году книга историка искусства Йоса ван Бердена, раскрывшая эту и ряд других подобных историй[177], вновь привлекла внимание общества к судьбе культурных ценностей из бывших колоний, и нидерландское правительство создало специальную комиссию из внешних по отношению к музею экспертов для поиска кинжала в запасниках Национального музея этнологии. Комиссия обнаружила восемь похожих крисов и определила среди них нужный[178].

Возвращение исторических ценностей в страны их происхождения в наше время сталкивается с возражением о невозможности обеспечить их сохранность. Уже в нынешнем веке мир стал свидетелем сознательного разрушения культурных ценностей радикальными группировками: в марте 2001 года движение «Талибан» уничтожило в афганской провинции Бамиан две статуи Будды VI века, вырубленные в скале, «как не соответствующие мусульманским канонам»[179], а в августе 2015 года «Исламское государство» взорвало в Сирии центральный храм древнего города Пальмиры[180]. Тем не менее в бывших метрополиях общественное мнение по отношению к этой проблеме на глазах меняется.

Кому принадлежит прошлое?

В современном обществе этот вопрос актуализирован не только расовым или классовым противостоянием — как видим, он остро встает и в отношениях между бывшими колониями и метрополиями. Огромное количество предметов искусства, быта, религиозного поклонения было вывезено в колониальный период из стран их происхождения. Эти предметы попадали к колонизаторам в виде подарков колониальной администрации от местных элит, присваивались в ходе военных и исследовательских экспедиций, покупались или обменивались частными коллекционерами, изымались церковными властями. Пересмотр значения колониального прошлого, идущий на наших глазах, поставил и вопрос о возвращении ценностей на их родину.


Чтобы оценить, насколько изменилась политика в последние годы, можно вспомнить, что еще в 2002 году 18 крупнейших музеев мира, включая петербургский Эрмитаж, парижский Лувр и музей Метрополитен в Нью-Йорке, подписали «Декларацию о важности и ценности универсальных музеев». В ней утверждалось, что «памятники искусства и монументальные произведения, попавшие десятилетия и даже столетия назад в музеи Европы и Америки, были приобретены в условиях, отличных от современного положения дел. С течением времени подобные памятники, приобретенные путем покупки, дарения или раздела, стали частью музеев, в которых они хранятся, а также частью наследия государств, на территории которых они находятся». По мнению авторов декларации, «музеи служат гражданам не только одной страны, но всех стран», а потому «сузить охват музеев, обладающих разнообразными коллекциями, означало бы оказать дурную услугу всем их посетителям»[181].

Однако через полтора десятилетия эти принципы уже не кажутся незыблемыми. В 2018 году президент Франции Эмманюэль Макрон создал ученую комиссию, подготовившую доклад, в котором указано, что от 90 до 95 % объектов культурного наследия Африки хранятся сейчас в крупных музеях за пределами этого континента. В докладе содержатся рекомендации вернуть в страны происхождения все объекты, которые были вывезены без согласия местного населения, если эти страны оформят соответствующие запросы[182]. В 2019 году в Германии были приняты правила возвращения артефактов в бывшие колонии. В соответствии с этими правилами музеи, в которых есть этнографические коллекции, должны произвести их инвентаризацию и предоставить открытый доступ к спискам хранящихся предметов для облегчения выдвижения претензий на владение ими[183].

Присматриваются к опыту бывших европейских колоний и страны, входившие в состав Российской империи и СССР. Так, уже в 2017 году в Узбекистане был создан Центр по изучению и возвращению из-за рубежа культурных ценностей, задачей которого является создание банка данных о национальных сокровищах, хранящихся вне страны, а также «проведение переговоров и принятие необходимых мер по возращению данных ценностей в страну»[184].

Эта идея набирает популярность, и история кинжала принца Дипонегоро — лишь один из свежих примеров репатриации музейных предметов. Еще один недавний случай — передача Берлинским этнографическим музеем мумифицированных голов маори в Новую Зеландию в октябре 2020 года. В конце XIX века для европейских путешественников такие головы были предметом коллекционирования[185].

Однако не все страны и музеи согласны отдавать ценности. В 2018 году представители музеев Австрии, Германии, Нидерландов, Швеции и Великобритании предложили предоставить в аренду строящемуся в Нигерии музею западноафриканского искусства хранящиеся у них коллекции нигерийского искусства («бенинской бронзы»), вместо того чтобы вернуть их. Предложение вызвало поддержку с одной стороны и острую критику с другой[186].

У противников возвращения музейных ценностей есть свои аргументы. Директор Чикагского института искусств Джеймс Куно (позднее занявший пост президента Музея Гетти в Лос-Анджелесе) опубликовал в 2011 году книгу о значении «энциклопедических музеев», в которой описал опасность растаскивания культуры по национальным углам. Без энциклопедических музеев, по мнению Куно, существует «коллективный, политический риск», что «культура сведется к фиксированной национальной культуре»[187].

Поддержка реституции президентом Франции вызвала возражения многих директоров европейских музеев. Тристрам Хант, директор Музея Виктории и Альберта, одного из крупнейших лондонских музеев, опубликовал большую статью, в которой настаивал, что для его коллекций «деколонизация означает деконтекстуализацию»: детализованный взгляд на прошлое Британской империи важнее «политически предопределенного пути Добра или Зла». Поэтому, считает Хант, необходимо отделять энциклопедическую сущность музеев от их колониального прошлого[188].

Директор Эрмитажа Михаил Пиотровский считает возможным возвращение «вещей, священных для другой страны», однако заявил, что «не признает принцип „отдать“. Все, что попадает в музей, входит в его организм, и нечего тут „отдавать“». Более того, по мнению Пиотровского, «надо уже как-то кончать с этой постколониальной идеологией и культурой с ее установками на покаяние», ведь правда состоит и в том, что «вывоз древностей в европейские музеи спас их от уничтожения»[189].

Однако весьма вероятно, что возвращение музейных ценностей в страны происхождения рано или поздно произойдет: европоцентричная картина мира, на которой основывалось право европейских держав хранить в своих музеях колониальные трофеи, разрушается на глазах.

Несложно заметить, что в этом споре, как и в других острых проблемах отношений с прошлым, на первый план вышел вопрос «Кто владеет историей?».

Эпилог. Памятник Примирения в Севастополе

На протяжении нескольких лет РВИО и ряд общественных организаций лоббировали установку в Севастополе памятника примирению красных и белых, участвовавших в Гражданской войне. Первый раз этот памятник планировали открыть к 100-летию Октябрьской революции в 2017 году; предполагалось даже, что торжественное открытие монумента станет апогеем коммеморации. Однако неожиданно для инициаторов оказалось, что о примирении говорить рано. Потомки «красных» назвали памятник «обелиском предателям» и «пособникам нацистов». «Если мы примиряемся с идеями Белого движения, значит, примиряемся с сословиями, с социальным неравенством, за которое эти люди воевали», — утверждала севастопольский художник Надежда Крылова. Председатель «белого» Севастопольского морского собрания Владимир Стефановский тоже был против установки памятника: «Нас таким образом заставляют заключить мир с теми, кто устроил величайшую трагедию в истории страны… Какое примирение, если рядом бандит стоит?» «Это все равно что поставить памятник маньяку и его жертве», — добавил предводитель Дворянского собрания Крыма Андрей Ушаков[190]. В результате от установки памятника в 2017 году отказались.

Однако, как выяснилось, идею всего лишь на время отложили. К установке монумента вернулись осенью 2020 года — теперь его открытие было запланировано к 100-летию «Русского исхода», эвакуации белых из Крыма в конце Гражданской войны. Известие об этом вновь всколыхнуло севастопольских активистов. Местный комитет ветеранов потребовал, чтобы памятник назывался «100-летию окончания Гражданской войны в Крыму и Севастополе». «В городе-герое Севастополе не может быть установлен памятник участникам „белого исхода“ — военным преступникам», — написали ветераны в письме Законодательному собранию Севастополя. Противоположная сторона тоже не готова к примирению: предводитель Российского дворянского собрания Олег Щербачев считает, что «ставить памятник Примирения в настоящий момент — это профанация. Никакого примирения нет и быть не может. Нельзя примирить добро и зло»[191].

В результате конфронтации (а официально по причине пандемии COVID-19) срок открытия памятника, который в ноябре 2020 года был установлен на мысе Хрустальный, переносился несколько раз. В конце концов памятник открыли 22 апреля 2021 года, назвав его «памятником окончанию Гражданской войны»[192].

Память о Гражданской войне в России способна вызвать не меньший конфликт, чем тот, что разгорелся в Соединенных Штатах в случае с их Гражданской войной.

Часть четвертая. Прошлое как действие

Пролог. День Победы после СССР

Победа в Великой Отечественной войне стала определяющим событием для переживших ее людей, а с приходом фронтовиков на командные позиции в стране в середине 1960-х День Победы занял место главного праздника, символически потеснив 7 ноября — День Великой Октябрьской социалистической революции. Любой праздник предполагает ритуал, отличающий его от других дней в году; ритуал Дня Победы включал в себя военный парад и встречи ветеранов в парках, скверах, у военных мемориалов. Идейный посыл этих двух составляющих был понятен: парад в память о Параде Победы 1945 года подчеркивал военную доблесть государства-победителя, а встречи фронтовиков представляли человеческую, гуманную сторону праздника. В песне, ставшей неотъемлемой частью 9 Мая с середины 1970-х годов, была найдена главная формула — «праздник со слезами на глазах», — объединяющая гордость и скорбь.

В начале 1990-х казалось, что праздник Дня Победы постигнет судьба других советских праздников. Американский историк Нина Тумаркин писала в те годы об уходе «культа войны» из России[193]. Парады 9 Мая не проводились, и встречи участников войны остались единственным объединяющим ритуалом. Эта перемена подчеркивала человеческое измерение войны, ставила судьбы людей выше престижа государства.

Однако к началу 2000-х годов стало заметно, что ветеранов остается все меньше и все меньшее их число может принимать участие в ритуалах праздника. Осознание этой проблемы пришлось как раз на тот период, когда в поисках «национальной идеи» чиновники обратились к Победе как к «мифу основания» современной России (Октябрьская революция утратила этот статус после отказа от коммунистической идеологии, а концепция тысячелетней России от Владимира Святого до наших дней начала формироваться несколько позже, да она и менее пригодна для политической мобилизации).

Во второй половине 2000-х годов место ветеранов в ритуале Дня Победы пытались занять реконструкторы. Молодые люди, одетые в форму военного времени, не только устраивали инсценировки сражений, но и исполняли роль «аниматоров» — угощали празднующий народ кашей из полевых кухонь, подменяли регулировщиков уличного движения и всячески подчеркивали свое присутствие на праздновании 9 Мая.

Реконструкторы как будто стремились наполнить праздник человеческим содержанием. Проблема состояла в том, что человеческое содержание памяти о той войне — это скорбь по погибшим и умершим, трагедия, объединявшая ветеранов в их встречах. А именно этого у реконструкторов не было.

Одновременно рос интерес и к так называемому трудному прошлому — новые поколения пытались выстроить собственную связь с периодом репрессий, разобраться в произошедшем с их предками. Эта попытка личного, но публично проводимого расследования отличала подход молодых россиян от отношения к репрессиям их родителей, полагавшихся на государство.

История X. Дело Дениса Карагодина, или «Трудное прошлое»

В июне 2016 года СМИ облетела история выпускника Томского университета Дениса Карагодина, который расследовал гибель своего прадеда Степана — жертвы Большого террора в начале 1938 года. Степан Карагодин был расстрелян НКВД после приговора по «делу шпионско-диверсионной группы „харбинцев и высланных из ДВК“» как «резидент японской военной разведки». Денис потребовал от ФСБ расследовать убийство своего прадеда и установить виновных в этом преступлении.


Денис Карагодин поставил вопрос об ответственности государства и конкретных исполнителей террора, причем не политической ответственности, о которой говорили, начиная с XX съезда КПСС, а самой что ни на есть уголовной. В самом деле: убийство невиновного человека, кем бы оно ни было совершено, требует расследования и наказания преступников. Если убийцы выполняли приказ, то наказание должно распространяться на всю цепочку. И если прошло слишком много времени и никого из убийц уже нет в живых, то уголовное расследование должно установить их имена и дать определение их преступным действиям.

У россиян не было ни комиссии по национальному примирению, ни трибунала для палачей. В результате, как показал в своей книге «Кривое горе» Александр Эткинд, последствия ГУЛАГа до сих пор не изжиты российским обществом, они сохраняются в культуре и науке, в отношениях между людьми и людей с государством[194].

Денис Карагодин предложил свою форму выяснения отношений с прошлым: личное расследование и личный иск по поводу гибели прадеда. Это конкретная судьба, а не сухая статистика. Сейчас на сайте Карагодина выложены десятки архивных документов, указывающих на всех участников «дела» его прадеда — от генсека ВКП(б) до конкретных палачей, нажимавших на курок.

Внучка одного из упомянутых Карагодиным людей, обнаружив эти документы, попросила прощения у потомков репрессированных. Через шесть лет после начала расследования, в марте 2021 года, сын другого сотрудника НКВД, раскрытого на сайте Карагодина как соучастник расстрела, подал на него жалобу в Следственный комитет, обвинив в клевете на отца и в разглашении персональных данных. Общество тоже разделилось по отношению к этой инициативе. Кому-то обнародование документов представляется дорогой к гражданскому конфликту между потомками жертв и палачей. Кому-то — установлением истины и путем к гражданскому миру.

Мифы и документы

Денис Карагодин выбрал юридический способ обращения к «трудному прошлому» нашей страны. Эти страницы истории СССР отсутствовали в публичном обсуждении вплоть до XX съезда ВКП(б), состоявшегося в 1956 году, когда Хрущев докладом о культе личности Сталина открыл возможность для создания нарратива невинно осужденных.

Потребовалось полтора десятилетия и новые политические «заморозки», чтобы из этого нарратива вырос более жесткий, описывающий весь СССР как преступное государство. В 1973 году Александр Солженицын опубликовал на западе свое «художественное исследование» советской лагерно-тюремной системы 1918–1956 годов «Архипелаг ГУЛАГ», создавшее мощный образ репрессий, ставших основой советского государства. Писатель мог опираться только на собственный опыт и на свидетельства знакомых, что позднее дало повод критикам книги обвинять его в преувеличении количества жертв красного террора. Книга тем не менее создала альтернативный официальному нарратив истории СССР, который и сегодня служит средством политической мобилизации, но даже почитатели Солженицына признают в ней именно художественное, а не документальное исследование.

Документальное исследование советских репрессий стало возможным только в перестройку, когда было основано историко-просветительское общество «Мемориал», занявшееся, в частности, архивной работой по установлению имен жертв репрессий. В 1980-е годы десталинизация происходила в медиа и среди активистов и многим казалась родом пропаганды: журналисты писали о репрессиях, «Мемориал» собирал документы о репрессированных, но в основном сограждане оставались лишь «потребителями» информации, которой к какому-то периоду «наелись» (так нас, во всяком случае, уверяют противники возвращения дискуссии о советском прошлом).

Расследование Карагодина нацелено на восстановление семейной истории; в этом контексте десталинизация может стать личным делом сотен тысяч граждан. Это мощное движение по восстановлению семейной истории совсем не равнозначно борьбе интеллигенции на страницах СМИ за правильное прочтение истории прошлого века. Новая память оказывается сложнее и многослойнее учебника истории. Есть очевидная параллель между делом Карагодина и движением «Бессмертный полк». В обоих случаях потомки обращаются к семейным историям и вписывают своих дедов в историю страны, а на нее смотрят глазами предков.

Если книга Солженицына, можно сказать, создала альтернативный миф, вступавший в конфликт с мифом официальным, то расследование Карагодина — документальный, юридический способ обращения к прошлому.

Надо сказать, что сторонники старого мифа продолжают его отстаивать. Так, к столетию ВЧК директор ФСБ Александр Бортников дал интервью «Российской газете», в котором оправдывал чрезвычайные меры первых лет советской власти (не упоминая, что это были бессудные казни и массовые расстрелы), защищал «открытые процессы» 1930-х годов, высоко оценивал деятельность Лаврентия Берии и СМЕРШа. Показательно, что свое интервью он начал с утверждения о необходимости опровергнуть «множество мифов, нередко весьма живучих», созданных про органы безопасности[195]. Неудивительно, что это интервью вызвало возмущение историков, посчитавших его искажением прошлого в политических целях[196].

Американское «трудное прошлое»

Юридический подход к решению проблем прошлого кажется более присущим американскому обществу, но это не значит, что там они легко решаются. На протяжении долгого времени американское государство, например, пытается закрыть вопрос об интернировании американцев японского происхождения в годы Второй мировой войны. В 1942 году президент Франклин Д. Рузвельт санкционировал насильственное переселение 120 000 японцев, живших в США (в том числе американских граждан), из штатов, выходивших к Тихому океану, во внутренние штаты страны. Лишь в конце Второй мировой войны Верховный суд США признал это переселение нарушением гражданских прав. В 1960-е годы дети насильно переселенных японцев начали требовать выплаты компенсаций. После десятилетий замалчивания проблемы в 1988 году президент Рональд Рейган подписал закон о гражданских свободах, в соответствии с которым каждому интернированному были выплачены 20 000 долларов[197]. Но только в феврале 2020 года штат Калифорния (откуда и было выслано подавляющее большинство японоамериканцев) принес официальные извинения[198].

«Нация иммигрантов», Америка объединена скорее идеалами, чем общим прошлым. Собственные варианты исторического нарратива выработали различные сообщества, и существует большой набор тем, по-разному (иногда антагонистически) описываемых афроамериканцами и мексиканоамериканцами, коренными американцами и потомками итальянских иммигрантов. Вместе с тем доминирующий «режим памяти» остается англо-американским и евро-американским, он, по выражению европейского исследователя американской идентичности Дьёрдя Тота, утверждает свои правила «железной рукой», примерами чего являются ритуалы поднятия национального флага, гражданская клятва верности и прочие «изобретенные традиции» гражданской публичности[199]. Частью этих ритуалов является обращение к военному прошлому, к полям битв и к памяти павших.

Надо отметить, что начало «войн памяти» в США относится к тому же периоду, когда отношение к прошлому стало политизироваться в Европе. Любопытно, что память о Второй мировой войне, послужившая во многих частях Европы поводом к началу «войн памяти» и лежащая в основе большинства «исторических политик» старого континента, в Соединенных Штатах воспринимается как платформа для объединения. Всплеск интереса к войне в конце 1990-х — начале 2000-х годов: премьера блокбастера «Спасти рядового Райана» (1998), публикация бестселлера Тома Брокау «Величайшее поколение» (1998), давшего новое имя поколению ветеранов Второй мировой, наконец, создание Мемориала Второй мировой войны на Национальном молле в Вашингтоне (2003) риторически были оформлены как уроки гражданственности для нынешнего поколения американцев, не способного прийти к согласию по поводу единства американской культуры и выработать общую идентичность[200].

Вопрос о допустимости извинений от имени Соединенных Штатов Америки за совершенные в прошлом ошибки и преступления является одной из линий раскола между республиканцами и демократами. Республиканцы часто цитируют бывшего президента Джорджа Буша-старшего, любившего повторять, что он «никогда не будет извиняться за Соединенные Штаты Америки». Другой видный политик-республиканец, Митт Ромни, озаглавил одну из своих книг «Никаких извинений»[201], нападая на президента-демократа Барака Обаму именно за его «извинения» (в той или иной форме) перед другими странами. Обама, в свою очередь, в самом деле подходил к международным проблемам прошлого как к требующим признания ошибок, вызывая этим критику консерваторов[202]. Однако для американского общества внутренние проблемы, в том числе вопросы оценки прошлого, оставались намного более важными, чем любые международные «войны памяти».

«Колыма — родина нашего страха»

В апреле 2020 года в интернете набрал рекордное количество просмотров документальный фильм популярного журналиста Юрия Дудя о Колыме[203]. «Я всегда думал: откуда у старшего поколения этот страх, это стремление мазать все серой краской? Почему они боятся, что даже за минимальную смелость обязательно прилетит наказание? Моя гипотеза: этот страх зародился еще в прошлом веке и через поколения добрался до нас», — написал Дудь в анонсе своего проекта. Многие люди старшего поколения, посмотрев фильм, пришли к выводу, что в нем нет ничего нового: перестроечные публикации были более подробными и шокирующими. Однако пиковый интерес со стороны основной аудитории Дудя, молодежи, показал, что он открыл тему репрессий для молодых людей. Оказалось, нарратив репрессий, оформленный окончательно во время перестройки, ушел в относительно узкий круг поддерживающих обсуждение темы активистов и не затрагивал новое поколение. Это важная проблема: без напоминания в какой-либо форме даже самый известный нарратив забывается обществом.

Для многих россиян имя Сталина является маркером в проблеме отношений государства и общества. Вероятность встретить сталиниста среди сторонников сильного государства выше, чем среди либералов. Однако историческая политика сложнее, чем такое разделение. В Чечне, республике, в которой политические отношения являются противоположностью либерального идеала, Сталина ненавидят за высылку чеченцев в 1944 году. Напротив, там чтят реформатора и разоблачителя «культа личности» Хрущева, вернувшего чеченцев домой[204]. Трудно представить альянс между обществом «Мемориал» и властями Чеченской Республики, но в отношении к памяти о Сталине их позиции сближаются.

В 2015 году Россия пережила целую серию инициатив, направленных на восстановление имени Сталина в пантеоне российских героев. В феврале 2015 года председатель Государственной думы (и глава государственного Российского исторического общества) Сергей Нарышкин присутствовал на открытии в Ялте памятника в честь юбилея встречи Франклина Рузвельта, Уинстона Черчилля и Иосифа Сталина. Монумент «Большая Тройка» авторства Зураба Церетели стал первым официальным памятником Сталину, установленным в России с тех пор, как Никита Хрущев в 1961 году начал кампанию десталинизации[205].



Поделиться книгой:

На главную
Назад