Так возник широко распространенный миф, который предполагает, что Французская революция, несмотря на некоторые кровавые эксцессы, достигла значительного прогресса в период между 1789 и 1791 годами, то есть в период, когда буржуазия пришла к власти — но что она, якобы, «сошла с рельсов» с захватом власти чрезмерно радикальными якобинцами; и что она вернулась в нужное русло благодаря термидорианской реакции и особенно Наполеону, великому защитнику дела буржуазии. Робеспьер и другие радикальные якобинцы были демонизированы, а Наполеона почти обожествляли, и не только в книгах по истории. Во многих городах были воздвигнуты статуи корсиканца, и в его честь были назвали улицы, площади, кафе и рестораны. Робеспьера, с другой стороны, активно пытались стереть из коллективной памяти. Во всей Франции нет ни одного памятника и почти или совсем никаких названий улиц или школ, напоминающих о нем. Только с величайшими усилиями в 2017 году в его родном доме в г. Аррас[6] в северофранцузском регионе Артези, наконец, был открыт посвященный ему скромный музей.
Исторические исследования и историческое образование сохраняют в жизни этот миф. Конечно, трудно открыто осуждать Робеспьера и радикальную якобинскую фазу Французской революции из-за их вклада в процесс демократизации, такого, как самая первая отмена рабства. Однако этот чрезвычайно важный вклад систематически и тщательно скрывался. Даже сегодня все еще очень мало французов и еще меньше не французов по заслугам оценивают его. В чем убеждены почти все, кто все-таки знает о существовании Робеспьера, так это в том, что он был «кровожадным чудовищем». Почему? Потому что большинство историков при обсуждении Французской революции традиционно уделяют огромное внимание террору, тому, что во времена нахождения у власти Робеспьера пролилось много крови. Вина за это возлагается на него самого и его якобинских друзей и их идеологию. Давайте рассмотрим «царство террора», взяв на себя роль защитников имени Робеспьера, так сказать, роль «адвоката дьявола».
Прежде всего, терроризм должен рассматриваться в историческом контексте.
Насилие революции было — как и с революциями вообще — прежде всего, реакцией на насилие, которое было присуще всему миру дореволюционного статус-кво, как хорошо подмечено у афроамериканского историка Герберта Аптекера в его замечательной книге
По сравнению с этими «дикими» формами террора «дисциплинированный» террор Французской революции можно считать относительно «гуманным». Пытки после Революции были официально отменены, они не применялись, а из-за применения гильотины осужденный «наслаждался» очень быстрой и относительно безболезненной смертью, к тому же обезглавливание считалось «привилегией» знати. Для простого человека до тех пор применялись ужасные и унизительные форм казни, такие, как повешение.
В то же время повешения на фонарных столбах летом 1789 г. и печально известные сентябрьские убийства 1792 г. представляли собой террор таким, каким он был при старом режиме. Они отражали жестокость простого народа как последствие варварских репрессивных мер старого режима. Гракх Бабеф, еще более радикальный революционер, чем Робеспьер, который стал жертвой термидорианских репрессий, отмечал в этой связи, что «своими четвертованиями, пытками, колесованиями, сожжениями заживо и т. д… наши господа пожинают то, что они сами посеяли». Террор Робеспьера и его сторонников был, несомненно, менее жесток и гораздо гуманнее, чем террор старого режима и самой начальной фазы Французской революции. И это было намеренным. Своим кровавым, но дисциплинированным террором они хотели предотвратить еще более кровавый, «дикий террор», который народ применял, например, во время сентябрьских убийств врагов революции в 1792 году.
Во-вторых, необходимо учитывать фактор, который американский историк Арно Майер подчеркнул в своей книге
Это определенно можно сказать о том терроре, свидетелем которого стала Франция, в частности, в 17921793 годах. Летом 1792 года на войне, которую жирондисты развязали с таким оптимизмом в апреле, дела пошли из рук вон плохо. Австрийские войска вошли в страну, и в то же время вспыхнули роялистские бунты в Вандее. Это вызвало панику среди революционеров в столице. Именно в этом контексте парижские санкюлоты и отряды добровольцев из таких городов как Марсель штурмовали Тюильри, в результате чего были убиты швейцарские телохранители короля, чуть позже произошли сентябрьские убийства. Ситуация заметно улучшилась после победы французов в битве при Вальми 20 сентября 1792 г., за этим последовали и другие военные успехи, такие как «освобождение» Австрийских Нидерландов. Тогда «дикий» террор закончился, а «дисциплинированный» террор на самом деле еще не начался, даже несмотря на то, что происходили отдельные казни, например, бывшего короля Людовика XVI, не без оснований обвиненного в государственной измене.
Весной 1793 года, однако, гидра контрреволюции опять подняла голову. Начались восстания в Вандее, Тулоне и других местах, это сопровождалось беспорядками в Париже, поражениями в войне и другими невзгодами, особенно шокирующим убийством ведущего революционного лидера Жана-Поля Марата. Для его глубоко потрясенных товарищей-революционеров этот поступок стал доказательством того, что революции угрожают не только опасность из-за рубежа, но и внутренний враг. Они должны принять решительные меры против этого. В таких тяжелых обстоятельствах и разразился якобинский террор, хотя надо признать, что такие беспощадные действия помогли спасти революцию. Еще одной радикальной мерой, которую пришлось принять, была мобилизация всех имеющихся патриотических сил для обороны. Таким образом, течение удалось повернуть вспять в пользу революции с победами в Вандее в декабре 1793 года и в битве при Флерюсе близ Шарлеруа в июне 1794 года.
Революционный террор, организованный Робеспьером и якобинцами, несомненно, был ужасен. Но мы не должны забывать о том, что контрреволюция в равной степени жадно стремилась использовать силу, насилие и террор для достижения своих целей. Этот контрреволюционный террор был, по крайней мере, так же ужасен. «Фурии революции», по словам Майера, «питались главным образом противодействием сил и мыслей, которые были нацелены против нее», — та самая термидорианская реакция, например, производила на свет преимущественно недисциплинированный, дикий террор как это было во времена старого режима. Но, поскольку традиционная историография настроена преимущественно враждебно радикальным революциям, она мало или совсем не обращает внимания на контрреволюционный террор или же преуменьшает его важность. Контрреволюционный террор, кроме того, свирепствовал главным образом в сельской местности и в провинции, а не в городах, и поэтому он меньше «виден» с исторической точки зрения, менее заметен, чем те впечатляющие обезглавливания с помощью гильотины, страшной, но «фотогеничной» «революционной бритвы», установленной на площади в самом центре столицы.
Следует также иметь в виду, что, хотя бы отчасти благодаря террору, не только радикальная революция якобинцев, но и умеренная буржуазная революция была спасена из лап контрреволюции.
Террор был направлен не только против контрреволюции, но также, хотя и в меньшей степени, против «левой» оппозиции в революционных рядах. Наглядной иллюстрацией этого было казнь Жака Эбера, предводителя одной из группировок, более радикальной, чем сторонники Робеспьера. Через террор радикальная, по существу мелкобуржуазная революция, следовательно, освободила умеренную революцию высшей буржуазии и от угрозы еще одной, более радикальной революции.
Также имеет смысл сравнить кровопролитие при Робеспьере с насилием после наступления термидорианского режима и, особенно, при Наполеоне. Во время режима террора Робеспьера, связанного с прогрессивной демократизацией Французской революции, по разным оценкам погибло до 50 000 человек, т. е., скажем, около 0,2 % тогдашнего населения Франции. Это очень мало по сравнению с количеством жертв террора и войн, сопровождавших «экспорт» революции, а вместе с ним и прекращение революционного процесса демократизации. Одна только битва при Ватерлоо, последняя из наполеоновских, привела к гибели или увечьям от 45 000 до 50 000 человек. В ходе предварительных «стычек» у Линьи и у Катр-Бра было 80–90 тысяч убитых и раненых. Когда Наполеон проиграл битву при Лейпциге в 1813 году, теперь почти забытую, погибло около 140 000 человек. И в ходе своего катастрофического похода в Россию Бонапарт оставил позади себя много сотен тысяч убитых и раненых. Однако никто не говорит о наполеоновском терроре, и в Париже есть бесчисленные памятники, улицы и площади, увековечивающие «героические дела» корсиканца. В качестве замены перманентной революции во Франции и, особенно, в Париже на перманентную войну по всей Европе, как писали Маркс и Энгельс, термидорианцы и их преемники «довели до совершенства» террор и в конечном итоге пролили гораздо больше крови, чем было пролито, когда у власти были Робеспьер и его союзники. Демократия была целью революции, и чем радикальнее становилась революция, тем больше демократии она добивалась. Контрреволюция использовала войну для противодействия демократии, буржуазия использовала войну, чтобы остановить часы революционного времени на удобном для нее моменте. И все эти действующие лица пользовались террором для достижения своих целей: террор может привести к демократизации или же, напротив, ей противодействовать. Все еще широко распространенное представление о том, что Робеспьер был кровожадным чудовищем, а Наполеон — великим героем не согласуется с исторической действительностью, это миф. И это в высшей степени недемократический миф, потому что он демонизирует революцию, которая создала и развивала демократию. Это миф, который прославляет войну, типичный инструмент контрреволюции, великого врага демократизации. Это ложный миф, ибо он вызывает отвращение и страх перед революциями среди широких народных масс — тех самых 99 процентов, которые сегодня больше, чем когда-либо выиграют от прогресса в демократизации, которую делает возможной революция, как учит нас история революции Французской.
Этот миф также помогает прославлять военачальников и оправдывать войны — несмотря на их крайне недемократичный характер и побочные эффекты, такие как репрессивный Патриотический акт, который принял американский президент Джордж Буш-младший по случаю кровопролитной и преступной войны, которую он развязал против Ирака. Так же, как как и во Франции во времена Наполеона, войны такого рода раздувают бездумные шовинистические настроения у американских «маленьких людей» (которые платят за эти войны!), а самые бедные, как и во Франции при Наполеоне, получают работу и возможность «карьеры» в армии. И точно так же, как в империи Наполеона, войны, которые ведут сегодня США, приносят огромные прибыли американским производителям оружия и всевозможным другим компаниям и банкам, захватывая рынки и сырье, такое, как нефть. Сходство этих войн с войнами Директории и Бонапарта очевидны. Как это говорят французы? — «Plus ça change, plus c’est la même Chose» («Чем больше это меняется, тем больше все остается по-прежнему»).
Такие историки, как француз Франсуа Фюре, немец Эрнст Нольте, британец Саймон Шама также любят противопоставлять жестокую и кровавую Французскую революцию американской революции, которая, в их глазах, была гораздо «цивилизованнее», которую иногда описывают как «революцию без революции», выбравшую путь мирной «эволюции» к современности и демократии, которым, как утверждается, затем последовали и в Великобритании. Однако итальянский историк Доменико Лосурдо подчеркивает, что события в США и Великобритании можно назвать «мирными», только если проигнорировать целый ряд важных исторических фактов. Хваленая британская эволюция к демократии и другим формам современности, например, растянулась на века. Она начала свой путь задолго до Французской революции, но значительных достижений, например, всеобщего избирательного права, там добились значительно позже, чем во Франции, а именно, только после Первой мировой войны — в том числе и после Русской революции, без которой всеобщее избирательное право было бы невозможно, как мы увидим в главе 4. Тот факт, что эта эволюция шла крайне медленно, в основном был связан с систематическим противодействием этому сверху. Здесь и кроется огромное количество насилия, особенно из-за того, что стало британским эквивалентом французской контрреволюции. Подумайте о гражданских войнах во времена Кромвеля, о массовых убийствах католических «мятежников» на ирландской и шотландской периферии и, наконец, об обезглавливании короля, Карла I на площади в центре Лондона — по старинке, топором.
Американская революция на самом деле не была революцией, она была больше похожа на «восстание»: колониальная «английская» элита оптовиков и владельцев плантаций и, следовательно, рабовладельцев — это американская версия французской крупной буржуазии, поддерживаемая «мелкими» колонистами (американская версия французских санкюлотов), взялась за борьбу против британской колониальной власти. Эта псевдореволюция сопровождалась не только регулярной войной против англичан — это своего рода кровопролитие, за которое историки не дают никаких плохих баллов, но и массовыми убийствами и депортациями. Жертвами были не только многочисленные американские поселенцы, известные как «лоялисты», которые поддерживали «британскую корону», но также и коренное население, индейцы. Об этом многие белые историки почти ничего не упоминают.
Кроме того, Американская революция продолжалась с сохранением рабства — одной из самых очевидных форм принуждения и насилия, скажем так, террора в мировой истории! Так что, это была явно далеко «не законченная симфония». Потребовался второй этап, чтобы окончательно законодательно уничтожить рабство в так называемой «стране свободы» — и даже тогда рабство все еще долго оставалось в форме грубой и систематической дискриминации чернокожих американцев. Эта вторая фаза была Гражданской войной в Америке с 1860 по 1865 год. Этот внутренний конфликт стал гигантской резней, унесшей больше жизней американцев, чем Вторая мировая война.
Но фокусникам от историографии, таким, как Фюре, удается практически стереть Гражданскую войну из американской истории и не обращать внимания на судьбу индейцев. Только таким сомнительным путем можно доказывать, будто британская и американская история мирны и восхитительны, в отличие от французской истории.
Французские революционеры боролись за равенство всех французов, и они добились — пусть даже чисто формального результата — равенства всех перед законом. О революции американской и британской такое можно сказать только в том случае, если спрятать значительную часть их истории. Американская революция ничего не сделала для чернокожих в США, потому что там они оставались рабами дольше, чем в какой-либо иной «цивилизованной» стране мира. А для индейцев она была катастрофой, коренное население не получило ни малейших прав в новом государстве, и более того, его ждал настоящий геноцид[8]. Ведь лозунгом новых независимых американцев стало «хороший индеец — это мертвый индеец».
Чтобы противопоставить американскую историю «кровожадной» Французской революцией, историки вроде Фюре просто закрывают глаза на миллионы жизней индейцев, которых американцы уничтожили в течение 18-го и 19-го веков. Как «оправдание» такого «закрывания глаз» можно также утверждать, что кровопролитие это было гораздо меньше «заметным», чем казни на городской площади, потому что точно так же, как во Франции в ходе термидорианского переворота, реакционные силы действовали в сельской местности, в этом случае, на американском Диком Западе. Заметил ли кто-то в Нью-Йорке, что в декабре 1890 г. несколько тысяч индейцев — в том числе и женщин, детей и стариков — были уничтожены в Вундед Ни, затерянной дыре в далекой Дакоте? Дикий Запад, собственно, был «диким» не потому, что его населяли «дикари», ибо индейцы не были «дикарями», а потому, что «цивилизованные» американцы развязали против коренных жителей этих мест такой «дикий» террор, который был во много раз хуже как революционного, так и контрреволюционного террора во Франции.
Результатом Французской революции стало создание инклюзивного общества однородной «нации», сообщества, в котором бывшие аутсайдеры, такие как протестанты и евреи, пользовались теми же правами, что и католики. В то время как результатом американской революции стала «демократия «народа господ», как ее называет Лосурдо: общество, в котором только часть населения — белые американцы — имели свободу и равенство, в то время как большинство населения — чернокожие и индейцы — были этих прав лишены. Французская революция была первым случаем, когда маргиналы старого режима были интегрированы в общество, Американская революция «вытолкнула» негров и индейцев. Что-то похожее произошло также и в Великобритании, где произошел переход от абсолютистской монархии к монархии, основанной на демократизации и современности в пользу англичан, но за счет (католических) ирландцев и шотландцев. Их убивали в битвах тысячами — скорее, это были просто массовые убийства — как было в Дрогеде и в Куллодене, или сгоняли с их собственных земель, чтобы они уступили место английским помещикам и их овцам.
Глава 2
Великая война за демократию?
Реальность
Мы сможем понять так называемую «Великую войну» 1914–1918 годов только рассматривая ее как порождение мира девятнадцатого века. Многие историки описывают его как «долгий девятнадцатый век». Началом этого «долгого» века можно считать 1789 год, Французскую революцию, Великую революцию, которая, помимо международного резонанса, привела еще и к серии международных войн. Дальнейший ход этого «долгого столетия» ознаменовался и другими революциями, которые также сопровождались войнами, например в 1848 и 1870–1871 годах. «Долгий девятнадцатый век» закончился в 1914 году с началом невиданной по своим масштабам Первой мировой войны, а она породила новую Великую революцию, которая отозвалась эхом во всем мире, — революцию в России.
С этой точки зрения ясно, что конфликт 1914–1918 годов вовсе не был исторической аномалией, а вполне соответствовал диалектике взаимодействия между революциями, т. е. вспышкой политической и социальной напряженности внутри страны и войнами, конфликтами между двумя и более странами. Чтобы понять Первую мировую войну, необходимо рассматривать ее через призму этой диалектики. Французская революция изначально была чисто французским делом. Как мы видели в предыдущей главе, нет никаких сомнений в том, что ее можно определить как классовый конфликт. Она начиналась как конфликт между традиционным феодальным правящим классом — владевшей землей знатью, которая тогда монополизировала власть во всех европейских странах при поддержке высшего католического духовенства и сословиями, которые совместно описываются как «третье сословие», а именно: буржуазией, состоящей из богатых высших слоев буржуазии, гораздо менее зажиточной мелкой буржуазии, тогда еще очень многочисленного крестьянства в деревнях и в городах — ремесленников, наемных работников, безработных и прочих плебеев.
Поначалу это был вопрос о том, кто должен нести бремя ответственности за огромный государственный долг. Он был вызван главным образом американской войной за независимость 1775–1783 годов, в которой в своем бесконечном стремлении к славе и территориальной экспансии французская монархия воевала против Англии. При старом режиме богатое дворянство и духовенство не платили никаких налогов, а буржуазия и крестьяне считали, что они уже и без того были ими перегружены. В то же время городские плебеи были недовольны все более высокими ценами на хлеб. Дворянство и духовенство не смогли справиться с объединенными силами буржуазии, крестьян и «санкюлотов», как называли парижских плебеев, сформировавшими революционные ударные отряды. Однако именно высшие слои буржуазии взяли власть в свои руки, и они не собирались делиться ею с беспокойными и опасными плебеями. Для того, чтобы революция не радикализировалась больше, чем того хотела буржуазия, режим начал вести войну, якобы, ради того, чтобы позволить соседним странам воспользоваться благами «свободы, равенства и братства», а на самом деле, чтобы снизить революционное давление в своей собственной стране. Эта стратегия была разработана жирондистами — богатыми бордосскими буржуа, продолжена Директорией и достигла пика при Наполеоне Бонапарте. Санкюлоты двинулись на Москву в поисках славы для «ля патри» и ее императора вместо того, чтобы продолжать бороться за демократию в Париже и других местах в самой Франции. Таким образом, Французская революция была лишена возможности добиться своего идеала равенства в форме равенства социального и ограничилась равенством формальным, перед законом. Робеспьер, главный герой революционного радикализма, был противником войн за рубежом и хотел еще больше радикализировать революцию в самой Франции. Именно поэтому он был свергнут в результате печально известного Термидорианского переворота в 1794 году.
В то же время коронованные особы соседних с Францией стран — все они были христианскими монархиями — не желали допустить, чтобы существовавшие, как говорилось, «по воле божьей» монархии были свергнуты и заменены антиклерикальной республикой, тем более, что французский революционный пример нашел и за пределами Франции множество поклонников и потенциальных последователей среди буржуазии. Началась серия войн между Францией, желавшей экспортировать революцию за границу, чтобы подавить революционное движение в своей собственной стране, и монархиями, которые хотели искоренить революционные «сорняки» во Франции, чтобы предотвратить их распространение на их собственный задний двор, которые тянулись до 1815 года. На поле битвы при Ватерлоо «Священный Союз» контрреволюционных королевств и империй, наконец, одолел страну революции. Стрелки часов были повернуты вспять к «старым добрым временам» до 1789 года, когда всем заправляли монархи, дворянство и церковь. Война положила конец начатому Французской революцией процессу демократизации и даже в значительной мере повернула его вспять.
В течение реакционных десятилетий после 1815 года буржуазия вела себя во Франции и в других местах тише воды, ниже травы. Но по мере того, как продолжалась промышленная революция, она становилась все более и более экономически сильной, и у банкиров и промышленников из кругов высшей буржуазии опять появились политические и социальные амбиции. Они оставались проникнуты идеей революции и с нетерпением ждали возможности свергнуть неофеодальный порядок. Но и рабочий класс в городах становился все более революционным. Индустриальная революция была крайне тяжелым временем для ремесленников и особенно для все более многочисленных неимущих рабочих, пролетариев, которых становится все больше и больше, и которые жили в тесноте в ужасных городских трущобах, работая по многу часов в день за крайне низкую зарплату на фабриках, в мастерских и на шахтах. Они во все большей и большей мере формировали ударные войска революции. Крестьяне же, напротив, оставаясь под влиянием феодалов и церковников, которые по-прежнему заправляли всеми делами в сельской местности, обычно были настроены очень консервативно.
Через революции 1830 и 1848 годов, в которых городские низшие классы в очередной раз принесли необходимые жертвы, в Париже пришел к власти буржуазный режим. В других местах буржуазия тоже проявляла амбиции и революционную энергию. Примером тому может служить Королевство Нидерландов, где в 1830 году буржуазия перехватила восстание пролетариата в быстро индустриализирующихся южных регионах и превратила его в национальную революцию. В результате появилась новая страна, Бельгия, в которой долгое время будет господствовать высшая буржуазия, хотя и в сотрудничестве с дворянством и католической церковью. Этот компромисс нашел свое отражение в форме государства, старомодной монархии с католическим королем во главе, но оснащенной отвечающей веяниям времени и чрезвычайно либеральной конституцией. В Англии буржуазия тоже смогла это сделать — через реформы, а не через революцию, — в 1830-1840-е годы она начала играть большую роль, хотя дворянство в этой стране оставалось в правящих кругах еще долгое время. Однако в Центральной и Восточной Европе буржуазии не везло. Революции, вспыхнувшие в 1848 г. в Берлине, Вене, Варшаве и других городах чтобы установить буржуазную политическую систему, потерпели поражение, несмотря на то, что плебеи снова приняли в них активное участие. Коронованные особы и высшие круги дворянства и церкви смогли удержать в своих руках монополию на политическую власть в стране. При разгроме революционного движения опять пригодились войны, в которых ведущую роль играла царская Россия. Та самая Россия, где у буржуазии, кстати, никогда не было ни малейшего шанса на то, чтобы перехватить хотя бы даже какую-то частичку власти.
Несмотря на это, благодаря революциям 1848 года демократия продолжала набирать обороты. Во Франции было окончательно отменено рабство и введено всеобщее избирательное право. На бескрайних просторах Империи Габсбургов были отменены феодальные формы принудительного и неоплачиваемого труда на службе у знатных помещиков. События 1848 года также показали, что революции означают прогресс на пути к демократии, в то время как войны связаны с контрреволюционными и антидемократическими целями.
Но практически ничего не изменилось в незавидной судьбе городских рабочих. Например, не было никаких повышений заработной платы или законодательно установленного сокращения рабочего дня. Причина этого заключалась в том, что представители буржуазии, которые выступали как руководители революционных движений, а затем брали в свои руки бразды государственной власти — по крайней мере во Франции и Бельгии, — часто являлись и владельцами банков, фабрик, газет или других компаний и яростно верили в либеральные принципы «laissez faire». Поэтому они не были готовы к тому, чтобы пойти даже на символические уступки плебеям, которых они презирали и которым они не доверяли, видя в них угрозу «порядку» и своей собственности.
В 1830 году революционной буржуазии было еще легко отправить восвояси несолоно хлебавши своих товарищей по революции из низших слоев, после того, как те оказали им свои услуги. Но в 1848 году впервые дела пошли совсем по-другому. В Париже, Вене, Берлине и других городах, где разгорелась революция, плебеи-революционеры выступили с такими словами, делами и планами, которые пришлись вовсе не по душе их буржуазным собратьям-революционерам и даже напугали их до чертиков. Некоторые требования пришлось волей-неволей принимать, например, об отмене рабства во Франции, но по мере того, как революция под давлением снизу становилась все более и более радикальной, буржуазия поняла, что с этим пора кончать.
Во Франции новая буржуазная революционная власть послала войска на усмирение наиболее беспокойных и опасных «повстанцев»-плебеев. В конце концов они организовали государственный переворот, который привел к власти еще одного Бонапарта, как черта из табакерки, для того, чтобы защитить интересы буржуазных «благородных господ» от тех, «кто был никем». В Германии и империи Габсбургов первоначально революционная буржуазия была так травмирована радикализмом революционных плебеев, что она встала на сторону тех самых войск, которые имперское правительство использовало для подавления революции.
С 1789 по 1848 год буржуазия и плебеи были революционерами-союзниками в классовой борьбе против дворянства и духовенства. Но страх перед радикальными революционными устремлениями городских рабочих в 1848 году — das tolle Jahr, «безумном году», как его стали потом называть в Германии — заставил европейскую буржуазию отказаться от своего революционного прошлого. Она присоединилась к дворянству и духовенству в в консервативном, контрреволюционном и антидемократическом лагере, чтобы создать общий фронт против трудящихся и всех остальных народных масс. Отныне возникло партнерство или «активный симбиоз», как его назвал австрийско-американский экономист и политолог Йозеф Шумпетер, из двух имущих классов, партнерство, общим врагом своим считавшее трудовойнарод, причем не только «независимых» ремесленников, но и прежде всего становящихся все более многочисленными наемных работников — пролетариат. Традиционный высший класс, владеющий землей, политически консервативное и часто клерикальное дворянство и верхушка среднего класса, промышленная и финансовая высшая буржуазия, которая была политически либеральной и в философском смысле свободомыслящей, отныне составляли единый высший класс, единую «элиту». Они стали истеблишментом. Несмотря на то, что между ними существовало немалое количество различий, их объединяли общие страхи и презрение к плебеям и, особенно, к пролетариату, к «злым массам», к опасному классу, угрожающему их привилегиям.
После 1848 года европейское дворянство, церковь и буржуазия трепетали от мысли о революции, в которой руководящую роль будет играть пролетариат. Ведь это была бы социальная революция, которая устроила бы подлинный переворот в установившемся полуфеодальном-полукапиталистическом экономическом и политическом порядке.
Символом такой революции отныне стал красный флаг, за которым в 1848 году следовали парижские плебеи. То, что страх перед таким революционным сценарием не был беспочвенным, подтвердилось уже относительно вскоре после 1848 года, когда красные флаги в 1871 году поднялись над баррикадами Парижской Коммуны — «восстания рабов-варваров» (по словам Ницше), которое не без труда удалось задушить в ходе кровопролития.
Парижская Коммуна стала плодом войны, а именно, франко-прусской войны 1870–1871 гг. Это сценарий, который потом повторится в 1905 году, когда русско-японская война приведет к революции в Российской империи Романовых — еще раз демонстрируем уже упоминавшуюся ранее диалектику революции и войны. Мы уже видели, как революции ведут к войне, но почему войны рождают революции?
Вооруженные международные конфликты означали славу для аристократических генералов, вроде Гельмута Граффа фон Мольтке и коронованных особ, вроде прусского короля Вильгельма I, который в 1871 году в Версале стал императором всей Германии. И они приносили огромные прибыли промышленникам из высших слоев буржуазии, таким, как Альфред Крупп, поставщик пушек и других видов вооружения. Но для простых людей, которым и без того уже было очень трудно, война приносила смерть и неописуемые страдания. Как Маркс объяснил это в своей теории распределения: войны имеют тенденцию делать страдания пролетариев невыносимыми, в чем последние видят вину «сильных мира сего», что в итоге и доводит их до попытки свергнуть устоявшийся порядок. Это уже другая сторона диалектики революция-война: революция ведет к войне, но и война ведет к революции. В период 1914–1918 гг. разразилась гораздо большая война, чем франко-прусский конфликт 1870-71 гг., и она привела к гораздо большей революции, чем Парижская Коммуна, а именно, к Революция в России.
Для дворянско-буржуазной элиты угроза со стороны класса пролетариев после трагических событий 1848 и 1871 годов вовсе не исчезла. Напротив, она становилась все сильнее и сильнее. Пролетариат, изначально бесформенная масса без программы, идеологии или способных лидеров, во второй половине 19-го века вырос в дисциплинированное рабочее движение, хорошо организованное в собственные политические партии. И большинство этих партий выступало под знаменами революционного социализма Карла Маркса, что означало, что они стремились к полному свержению существующего порядка. Эти социалисты беспрестанно «мучили» дворянство и буржуазию конкретными требованиями, демократический характер которых едва ли можно было отрицать, например, расширение избирательного права, повышение тогда еще крайне низких заработных плат, улучшение условий труда, запрет на детский труд и так далее. Социалистические партии получили поддержку со стороны профсоюзов, которые не стеснялись использовать грозное оружие стачек. То есть, социалисты стремились одновременно к тому, чтобы революционным путем изменить существующий порядок и боролись за политические и социальные изменения внутри этого порядка, а именно, за изменения в демократическом смысле.
Архиконсервативное дворянство и духовенство уже с 1789 года проявили очевидное отвращение к демократии. После 1848 и 1871 годов и либеральная буржуазия также разлюбила революцию, а вместе с тем и связанный с нею идеал демократии. Это вполне понятно. Для большей демократии, в социальном смысле, например, нужны более высокая заработная плата и более короткий рабочий день, а для этого они, «работодатели» городской и сельской рабочей силы, должны будут оплатить расходы. Ну, а от еще большей демократии в политической сфере, например, от всеобщего избирательного права или даже от ограниченного расширения права голоса они, конечно, не могли ожидать ничего хорошего. Ведь на самом деле элита составляла настолько незначительное меньшинство, что она не имела ни малейшего шанса выиграть выборы, на которые были бы допущены и широкие народные массы. Демократия была не в интересах дворянства и буржуазии.
Эти элитарные близнецы могли оставаться у власти только при авторитарной, недемократической государственной системе правления, такой, как при Наполеоне III или при германском, австрийском или русском императоре или же при зачаточно демократической системе, например, как в Великобритании и Бельгии, где они использовали всевозможные уловки, чтобы подорвать демократию и обеспечить привилегии знати и безопасность церкви и буржуазии.
Самым известным трюком было цензовое избирательное право, при котором право голосовать остается только для тех граждан, которые выплачивают относительно высокую сумму налоговых платежей. Другими уловками, которые делают плебеев даже в кажущейся внешне демократической системе на практике отодвинутыми на второй план, являются множественные избирательные права, непрямые выборы (как это происходит и сегодня, например, на американских президентских выборах) и сокрытие информации о власти в институтах, которые могут быть монополизированы элитой потому, что их сотрудники не избираются демократическим путем, а назначаются на основании благородного происхождения, университетского образования и (или) связей. Сюда входят сенаты и другие парламентские группы, Верховные суды, дипломатические и другие бюрократические структуры и, что не менее важно, военное руководство. Даже в самой Республиканской Франции генералы еще долгое время были преимущественно выходцами из кругов с аристократическими и/или клерикальными связями, что ясно проиллюстрировало дело Дрейфуса[9]. В Британии генералы из числа верховного командования без разрешения парламентского комитета, который они презирали (Палаты общин), в 1914 году давали обещания Франции, для выполнения которых Великобритания не могла оставаться нейтральной.
Все эти ухищрения были почти непреодолимым препятствием на пути к победе демократического процесса, сторонниками которого выступали формирующиеся социалистические партии и рабочее движение. Поэтому не должно удивлять, что даже в Западной Европе демократизация еще не очень продвинулась вперед, когда в 1914 году началась война. Даже Британию к тому времени еще нельзя было назвать истинной демократией. Всеобщего права голоса в то время еще не существовало, низшие классы все еще имели мало или вообще никакого влияния в политике, а что касается системы социального обеспечения, то она была ниже того уровня, который можно ожидать от демократии. То, что Британия якобы боролась за демократию в 1914–1918 годах, — это не более чем басня.
Даже в тех странах, где пришлось ввести всеобщее избирательное право как во Франции после революции 1848 года, элиты нашли способ минимизировать его демократическое воздействие. Оказалось, что на выборах на основе всеобщего избирательного права все же легко победить известной личности с хорошо подвешенным языком, знаменитости вроде преуспевающего генерала или выходца из престижной семьи, кого-то, кто будет представлять элиту, или на кого можно было рассчитывать, что он будет защищать ее интересы.
Прототипическим примером этого были президентские выборы, которые были проведены во Франции после революции 1848 года, на которых одержал победу племянник Наполеона, Луи-Наполеон. Позднее он станет императором Наполеоном III. Эта система стала известна как «бонапартизм», и она достигнет наивысшего триумфа во Франции и в Соединенных Штатах с избранием генералов вроде Шарля де Голля и Дуайта Эйзенхауэра или голливудской кинозвезды вроде Рональда Рейгана.
Дворянско-буржуазный истеблишмент боролся с революцией — и, таким образом, против демократии! — не только беспощадными репрессиями, как в случае парижских коммунаров, но и с помощью уступок. Чтобы предотвратить революцию, консервативные и либеральные лидеры элиты иногда считали полезным проводить демократические реформы в политике и/или социальных вопросах. Например, канцлер Отто фон Бисмарк пытался перехватить инициативу у крупной германской социал-демократической партии путем введения национальной системы социального обеспечения, которая позволяет считать Германию первым европейским «государством всеобщего благосостояния». А в таких странах, как Бельгия и Великобритания, было расширено избирательное право. Это привело к тому, что социалистические и социал-демократические партии смогли добиться успеха на выборах и таким образом расширили свое представительство в парламентах.
Политическая и социальная эмансипация народа началась в 1789 году и продолжалась и во второй половине XIX века, даже несмотря на то, что прогресс оставался очень скромным. Но это было совсем не по вкусу монархам, аристократам и буржуазии, которые ненавидели демократию. Они боялись, что все эти уступки приведут к еще большим требованиям, и в конечном итоге будут иметь тот же эффект, что и революция: крах дорогого их сердцу существующего порядка. Особенно элита все еще была чрезвычайно обеспокоена вопросом, казалось бы, неизбежного введения всеобщего избирательного права, в то время как простой народ, вместе с Марксом, возлагал на это большие надежды. Из-за упорной оппозиции свыше в отношении всеобщего избирательного права к 1914 году его не было еще почти нигде, в том числе и в Великобритании и Бельгии.
Но страх оставался, и элита искала способ предотвратить приход к власти «глупых и жестоких масс», как через революцию, так и через эволюцию в форме постепенных демократических перемен. Как можно было разогнать призрак революции и остановить тенденцию к демократии, а желательно и повернуть прогресс вспять? Ответ, который давали на этот вопрос многие философы, ученые и другие интеллектуалы, такие как Фридрих Ницше, Якоб Буркхардт, Гюстав Ле Бон и Вильфредо Парето: война!
С этим были совершенно согласны бесчисленное множество политиков и военных из числа дворянства и высшей буржуазии. Например, в Великобритании было много воинственных лордов. Одним из них был тогда еще молодой Уинстон Черчилль, другой был лордом Фредериком Робертсом, прославившимся как генерал в колониальный период, в конфликтах в Индии и Южной Африке. Робертс считал, что война — это единственное настоящее эффективное противоядие от «всей этой человеческой гнили в наших крупных промышленных городах». Еще одна известная консервативная личность — Бэзил Томсон, начальник Скотленд-Ярда, говорил, что Англия «находится на пути к революции, если только в Европе не начнется война».
А один офицер британской армии написал в письме, что «нужна хорошая, большая война для того, чтобы покончить со всей этой социалистической ерундой и положить конец беспорядкам среди работяг». Такие же голоса раздавались и в Германии. Среди аристократических старших офицеров в армейском руководстве преобладало мнение, что война поможет остановить социал-демократическую волну, которая представляет собой угрозу для статуса Германии как сверхдержавы и для их собственной власти. Адмирал Альфред фон Тирпиц объявил, что только война может служить средством против всех форм «марксизма и политического радикализма» народных масс. Подобные мнения нашли живой отклик в средствах массовой информации и, особенно, в многочисленных националистических газетах, например, в британской «Дэйли мейл». Это желание развязать войну было очень модно в то время даже в Соединенных Штатах, где Теодор Рузвельт, президент США с 1901 по 1909 год, пользовался дурной славой из-за его жажды войны. Он тоже считал, что вооруженный конфликт за рубежом — это лекарство против домашних «болезней», особенно массовых волнений и мятежей. Однажды он сказал своему другу, что он «надеялся на войну, на любую войну, потому что страна срочно нуждается в войне».
Огромное достоинство войны для дворянства и буржуазии заключалось в том, что в военное время правила якобы неэффективной парламентской системы считаются бесполезными, и от них нужно отказаться в пользу авторитарных отношений и дисциплины, характерной для военных организаций. Разве не очевидно, что в военное время участие в политике дилетантов из числа плебеев и бесконечные дискуссии — иными словами, демократия! — невозможны? На войне как на войне: во время войны элита должна отдавать четкие приказы, которым рядовые должны были подчиняться безоговорочно.
Таким образом, война предоставила элите возможность остановить демократический процесс и с честью восстановить так называемый «естественный» (или «данный Богом») порядок вещей, как в частном секторе, так и в публичной сфере. Война должна была также дать элите — и особенно знати, издавна «боевому классу», который по-прежнему оставался чрезмерно представлен среди высших военных кругов, возможность показать свой талант в политическом и военном руководстве. А также война была призвана заставить замолчать плебеев и дисциплинировать их, чтобы они снова уважали своих «начальников» — она должна была превратить непочтительные, неугомонные, слишком часто непослушные и мятежные толпы в дисциплинированный и послушный отряд подданных.
Итак, через войну элита хотела восстановить контроль над народными массами, которые социализм увлек на «скользкую дорожку». Но, кроме того, война также являлась решением проблемы того, что «опасных плебеев развелось слишком много». Согласно влиятельному тогда мальтузианству, удручающая нищета была так широко распространена из-за перенаселения. Другими словами, проблему бедности можно было бы решить путем сокращения количества людей. Об этом позаботились, конечно, болезни, такие, как туберкулез, который значительно сократил ряды пролетариев, и эмиграция, принудительная в случае необходимости, как, например, депортация ирландских пролетариев в далекую Австралию. Но и война тоже могла внести свою лепту в считавшееся необходимым предполагаемое сокращение избытков демографического процесса, ибо в вооруженных конфликтах, как правило, в качестве пушечного мяса использовались низшие классы. В мальтузианском и социал-дарвинистском учениях[10] плебеи рассматривались как своего рода дичь, количество которой, как и на охоте, должно было регулярно прореживаться, чтобы улучшить ее качество. С этой точки зрения мы можем понять, как во время Великой войны сотни тысяч солдат, главным образом, рабочих и крестьян, были брошены на верную смерть своими собственными генералами, в основном лордами благородного или высшего буржуазного происхождения.
Была еще одна причина, по которой дворянству и буржуазии могла пригодиться война. Одна из характерных черт революционного социализма, которая делала его таким страшным в глазах элиты, был его интернационализм, идея о том, что пролетарии всех стран должны объединяться в борьбе против своих классовых врагов. Кроме возможности одной революции, была еще и возможность революционного цунами, которое смело бы границы отдельных стран революционным потопом, и сама мысль об этом была невыносима для элиты. Она отреагировала на это, воспользовавшись картой крайнего национализма, — тогда известного в Англии как «джингоизм», а во Франции как «шовинизм» — чтобы настроить пролетариат разных стран друг против друга по принципу «разделяй и властвуй». Эта стратегия была очень успешной. По причинам, которые мы объясним позже, большинство европейских социалистов и социал-демократов попались на удочку национализма, и в 1914 году начали борьбу друг с другом. Дворянство и высшая буржуазия с удовлетворением будут наблюдать, как пролетарии всех стран станут убивать друг друга в течение четырех лет.
Так что война была как нельзя лучше приспособлена для контрреволюции и антидемократической позиции европейской элиты. Во всех странах разжигался милитаризм, и была введена долгосрочная военная служба, создавались гигантские и вооруженные до зубов армии, которые можно было сразу бросить в бой. Армию повсюду нахваливали как школу обучения для нации, что означало, что рекруты должны повиноваться своим командирам и другим правителям, воспитывались в уважении к существующей системе и ненависти ко всему, что могло считаться подрывным, прежде всего, к социализму. Армия также повсюду пользовалась доверием и считалась верхом человеческой организации, так что в то время возникли и молодежные ассоциации, такие как скауты, и благотворительные учреждения, такие как Армия Спасения, которые вдохновлялись военной моделью.
То, что война также принесла несчастье, не отрицалось, но с помощью церквей, связанных с правящими кругами повсюду, народу хорошо заговаривали зубы. Во Франции, например, католические церковные авторитеты разносили весть, особенно через долористическое поклонение кровоточащему Святому Сердцу Иисуса, о том, что война — это суровое испытание, которое должно будет искупить те «грехи», которые были у Франции, в случае с заменой католической монархии на антиклерикальную Республику и с восстанием безбожных парижских коммунаров.
Но даже те, кто был менее богобоязненным, смотрели на неизбежно сопровождающие войну страдания стоически-оптимистично. У известного английского писателя, сэра Артура Конан Дойла его герой Шерлок Холмс накануне Первой мировой войны объясняет своему помощнику Ватсону следующее:
В их собственных странах такого обычно не было в достаточном количестве и/или по достаточно дешевым ценам. Обладание такими областями увеличивало прибыльность компании и помогало промышленнику (или банкиру) получать преимущество перед иностранными конкурентами.
Но даже знать видела что-то для себя в территориальных приобретениях. Банкиры и промышленники везде пользовались гораздо большей экономической властью, но политическая власть была и оставалась в большинстве стран в квазимонополии аристократов, особенно в крупных империях, таких, как Россия, Германия и Австро-Венгрия. Для аристократии, которая находилась там у власти, престиж своей страны так же, как и в Средние века, все еще ассоциировался с максимально большой территорией, поэтому территориальное расширение для них было важным. Предприимчивых выходцев из знатных семей манила престижная офицерская карьера в завоевательных армиях или должность высокопоставленных чиновников в колониальной администрации в завоеванных землях. Дворянство традиционно было классом крупных землевладельцев, и в этом отношении тоже территориальные завоевания были для него интересны. Старший сын традиционно наследовал вместе с титулом все семейное достояние. Новые завоевания за океаном или, как в случае с Германией и Дунайской монархией — в Восточной Европе, позволяли и младшим сыновьям аристократов обзавестись собственными землями и властвовать над местными жителями, для которых была уготована роль занятых трудом послушных крестьян и покорных слуг. Дворянство во второй половине девятнадцатого века все больше и больше инвестировало в капиталистическую деятельность, например в добычу полезных ископаемых, а потому его манили заморские территории, богатые полезными ископаемыми, такими, как медь, золото и алмазы[13].
Проекты территориальных приобретений в виде колоний или протекторатов, осуществляемые под эгидой сильного, активного и даже агрессивного государства, таким образом, приносили большую выгоду как аристократической, так и буржуазной фракциям элиты. Вот так оно и вышло, что во второй половине 19-го века почти везде в мире началась крупнейшая территориальная экспансия европейских стран и двух неевропейских промышленных держав, Соединенных Штатов и Японии. Но завоевание районов, где можно было найти полезные ископаемые и рабочую силу, представляющие собой большой потенциал для инвестиций, редко возможно было осуществить «по соседству». Исключением из этого правила были Соединенные Штаты, которые расширялись за счет обширных охотничьих угодий индейцев до берегов Тихого океана и к тому же силой оружия отняли значительную часть территории соседней Мексики.
Под впечатлением от американского захвата Дикого Запада в Германии начали фантазировать о великих завоеваниях на европейском Востоке. В силу этого в 1914 году территориальные аннексии на Востоке входили в германский список целей войны. Однако территориальные завоевания были легче и значительно масштабнее в отдаленных районах, особенно в Африке, которая стала целью печально известной «схватки за Африку». Этот континент богат большими запасами такого важного сырья как медь и каучук, но также и различными сельскохозяйственными культурами, такими как кофе и бананы. Кроме того, там были массы рабочей силы, которую можно было вынудить работать за гроши на плантациях и в шахтах для прибыли белых хозяев. И в Африке фактически не было крупных государств, которые могли бы устоять перед завоевателями.
Англия и Франция завоевали множество территорий не только в Африке, но и в Азии. США расширили свои завоевания не только на континенте, но и за счет владений колониальной Испании, таких, как Филиппины. Япония через войну против большого, но слабого Китая захватила Корею. У Германии дела шли хуже, потому что она оставалась сосредоточенной на создании собственного национального государства и его консолидации внутри самой Европы. Она должна была довольствоваться относительно малыми и относительно неинтересными колониальными владениями. В любом случае, в тот период промышленные державы, живущие по законам капитализма, превратились в «материнские земли», или «метрополии» огромных империй. Эту новую форму, в которой капитализм, первоначально чисто европейский феномен, напыщенно зашагал всему земному шару, британский экономист Джон А. Хобсон в 1902 году назвал новым термином — «империализм».
Империалистическая заморская экспансия служила в первую очередь для национальной экономики, чтобы покупать сырье и находить рынки и дешевую рабочую силу. Но эта экспансия также оказалась и чрезвычайно полезным инструментом для антисоциалистической, контрреволюционной и антидемократической стратегии, разработанной элитой в то время.
Путем мобилизации для своих колониальных проектов в Африке и в других странах мира они отвлекали низшие классы от социализма. Почему? В колониях плебеям разрешалось быть солдатами и даже сержантами, надсмотрщиками и служащими на плантациях и в шахтах, а также чиновниками колониальной администрации и, конечно же, миссионерами.
Империализм, следовательно, был полезен — за что его так громко нахваливали его сторонники, например британец Сесил Родс — и для того, чтобы выманить из метрополий часть потенциально опасных представителей низших классов, дать им работу и сделать так, чтобы они могли командовать, чувствуя свое «превосходство» над «черномазыми» и другими цветными, якобы, «недоразвитыми» туземцами.
Этот «социал-империализм» — империализм как предохранительный клапан для решения общественных проблем — также помогал интегрироваться в существующую систему той части пролетариата, которая продолжала находиться в метрополии. С помощью сверхприбыли, получаемой за счет систематической и беспощадной сверхэксплуатации колоний, элита могла теперь идти на частичные уступки трудящимся своих стран, которые становились все более организованными, более воинственными и более требовательными, выплачивая им чуть более высокую заработную плату, улучшая условия труда и успокаивая их при помощи скромной социальной защиты. Это привело к созданию так называемой «рабочей аристократии» в империалистических странах Западной Европы. Жизнь пролетариев в метрополиях, таким образом, улучшались за счет покоренных и эксплуатируемых колониальных народов. Примерно так же, путем эксплуатации и угнетения афроамериканцев и индейцев, Соединенные Штаты Америки обеспечивали процветание и свободу белого населения.
В самих метрополиях у большинства социалистов и социал-демократов появились теплые чувства к «Отечеству», которое теперь с ними лучше обращалось. Они становились более националистическими и менее интернационалистическими, они интернационализировали даже расизм — важнейший элемент империализма, который помогал улучшить их жизненные условия. Социалисты не проявляли ни малейшей солидарности в отношении «цветных» людей в колониях, даже напротив. Социалистические лидеры, такие как Эдуард Бернштейн в Германии и Эмиль Вандервельде в Бельгии были страстными сторонниками колониализма, сторонниками «социал-империализма». Немногие лидеры и члены Социалистической партии по-прежнему верили в необходимость и неизбежность революции. Большинство из них молча перешли от революционного к реформистскому социализму. Вот почему в 1914 году социалисты не воспользовались возможностью войны для совершения революции, не вынесли на повестку дня интернациональную солидарность и, когда дело дошло до боевых действий, начали защищать свое «драгоценное Отечество».
Таким образом, благодаря в основном стратегии «социал-империализма» революционная опасность социализма на рубеже веков миновала. Но понимали ли это дворяне и буржуазия? Видимо, нет. Официальной целью европейских социалистических партий и Социалистического интернационала оставалась революция. И хотя большинство социалистических лидеров незаметно перешли к реформистскому социализму, шумное меньшинство оставалось верным революционной ортодоксальности Маркса. Кроме того, начальные годы 20-го века, так называемая «прекрасная эпоха», были временем больших общественных потрясений, с демонстрациями, волнениями и забастовками.
«Волны пролетарской агитации» захлестнули промышленно развитые страны. В Великобритании период с 1910 г. до 1914 года назывался и описывался как «великие волнения», «как годы, беременные революционной угрозой». В России же, например, ситуация была еще хуже. Как выразился один аристократ, «нам вот-вот предстоит испытать то, чего никто не видел со времен набегов варваров». Особенно пугали элиту многочисленные крупные стачки, которыми руководили все более крупные, более воинственные и более требовательные профсоюзы. Элита видела в них предвестников неминуемой великой революции.
Почти так же травматичны для дворянства и буржуазии были крупные победы на выборах социалистических партий в Германии, Франции, Бельгии и даже в США. Эти победы показывали, что социалистические партии пользуются большой поддержкой и мелкой буржуазии. В парламентах социалисты становились все более и более многочисленными, и им удавалось добиваться все новых и новых уступок в виде демократических реформ в политической и общественной сферах. И чем же все это закончится? Самым большим страхом правящих кругов была возможность того, что рано или поздно социалисты завоюют в парламентах большинство, а затем с таким же успехом смогут реализовать свои планы по общественной «великой трансформации», как они сделали бы это путем революции.
В многонациональных странах, помимо призрака социальной революции, бродили и призраки революции национальной, другими словами, восстания этнического или языкового меньшинства. В Великобритании например, ирландский вопрос вот-вот должен был вылиться в гражданскую войну. В Австро-Венгрии были очень неспокойны славянские меньшинства. А в Бельгии большое беспокойство вызывал «фламандский вопрос». Проблемные меньшинства в собственных странах были опасны, но еще большую угрозу представляли собой миллионы так называемых «цветных», считавшихся неполноценными людьми в колониях вроде Индии и в полуколониях вроде Китая. В этой стране, где европейцам ранее уже пришлось подавить антизападное восстание — так называемое «Боксерское восстание», в 1911 году победила революция, в результате которой, как и в «отвратительной» Французской революции 1789 года, монархии пришлось уступить место республике. Ее лидер, националистический политик Сун Ятсен, проявлял гораздо меньше покорности в отношении Запада, чем прежний имперский режим. В Европе вновь возникла фобия — страх перед «желтой опасностью».
И последнее, но не менее важное: существовавший порядок, который был патриархальным и подавляющим женщин, также подвергался давлению в борьбе за эмансипацию тех, кто тогда еще общепринято именовался «слабым полом». В Британии так называемые суфражистки боролись за избирательные права для женщин, за сексуальную революцию и во многих случаях одновременно за пацифизм и социализм. Элита была не в восторге от них, и один из ее видных членов, писатель Редьярд Киплинг выразил опасение, что Альбион будет «лишен мужественности» и тем самым станет бессильной в военном отношении нацией, обреченной вылететь из рядов великих держав.
И здесь война, по преимуществу мужское занятие, казалось, могла предложить решение проблемы.
На самом деле, дела у элиты все еще обстояли замечательно, просто-таки превосходно. Для истеблишмента это время действительно было прекрасной эпохой, золотым веком. Хотя им приходилось пойти на демократические уступки, буржуазия и (особенно) дворянство все еще прочно сидели в седле власти. Еще почти нигде не было настоящей демократии в смысле политического участия и социального обеспечения для плебеев.
В то же время элита чувствовала себя осажденной со всех сторон и жила в полном страхе перед революционной опасностью. Но насколько велика была эта опасность в реальности? Разразится революция завтра, или, может быть, ее не будет вообще никогда?
Ситуация была неясной и неопределенной, напряжение — невыносимым. Уступки не были решением проблемы, уступок и без того уже было сделано слишком много. Нужно было твердое средство, радикальное и окончательное решение всех проблем. И этим решением была война, Великая альтернатива революции, как показал ход истории со времен Французской революции, и о чем во весь голос вещали многие интеллектуалы.
По всей Европе элита чувствовала, что идет соревнование между войной и революцией. Исход этой гонки должен будет очень скоро решиться. Когда именно, никто не знал, да и чем все это кончится, тоже. Но можно было с уверенностью сказать, что революция означала конец власти, богатства и привилегий дворянства и буржуазии — крах их мира, «конец цивилизации».
Война, с другой стороны, была бы концом революции, таким образом, сохранился бы установленный порядок. Так что элита надеялась на успех войны и боролась за то, чтобы она скоро началась. Потому что пока она не начнется, опасность внезапной революции сохранялась. А сколько еще можно позволить себе ждать освобождающую войну?
Поэтому европейские правители с нетерпением ждали возможности ее начать. В Германии армейское руководство уже некоторое время вынашивало идею ведения «упреждающей войны» против Франции и России. Этот план возник, когда Россия ослабла в результате конфликта с Японией и революции 1905 года, но, в конце концов, от него отказались. Было осознание того, что для такой войны необходим предлог. В 1911 году произошел дипломатический конфликт, так называемый Второй Марокканский кризис, также известный как Агадирский кризис, давший маньякам войны в Берлине и Париже прекрасную возможность выхватить меч из ножен. Но политические лидеры, включая императора Вильгельма II, в последнюю минуту струсили. Как мы могли упустить такую замечательную возможность, сокрушались немецкие лидеры через год, когда состоялась крупная победа социал-демократов на выборах в Рейхстаг, которая, по всей видимости, привела страну на край революционной пропасти. Следующую возможность, какой бы тривиальной она ни была, нельзя упускать, решили в Берлине. В других столицах думали в том же духе.
В конце концов, необходимым предлогом для войны послужил относительно незначительный инцидент — убийство наследника австро-венгерского престола в Сараеве 28 июня 1914 года. Теракт в Сараеве, конечно, не был причиной войны, которая «вспыхнула» тогда, или, вернее сказать, была развязана. Такие нападения уже случались раньше, например, в 1881, 1894, 1898 и 1901 годах, когда были убиты, соответственно, русский царь, французский президент, австро-венгерский император и американский президент. Никто не начинал войну из-за этих убийств.
Нападение в Сараеве ничем особым от них не отличалось. Это было, правда, кровавое и сенсационное событие, но в Европе к подобным покушениям привыкли давным-давно. Тем не менее, на этот раз нападение давало идеальный повод развязать войну — повод, которого европейские элиты давно ждали.
Великая война не разразилась неожиданно. Правительства дворянства и высшей буржуазии, которые тогда оставались у власти в Европе, вовсе не были похожи на лунатиков, застигнутых войной, как намекало название книги австралийского историка Кристофера Кларка,
Дворянство, духовенство и буржуазия приветствовали начало войны летом 1914 года с большим энтузиазмом. Фотографии, отражающие этот энтузиазм, были в основном сделаны в лучших кварталах больших городов, например, вдоль бульвара Унтер ден Линден в Берлине. Ликующие люди, которые запечатлены на этих фотографиях, — дамы в больших шляпах и аккуратно одетые джентльмены — очевидно, принадлежали к высшей и в меньшей степени к мелкой буржуазии. Но большинство людей, особенно рабочие, пришли в ужас, когда услышали новости о войне. Большинство рабочих и крестьян не были воинственными по своей природе, как и значительная часть мелкой буржуазии. Они не разделяли иллюзий элиты о войне и слишком хорошо понимали, что именно им придется нести на своих плечах ее последствия. Крестьяне из Франции и России не проявляли ни малейшего энтузиазма, в лучшем случае подавленность. Для них было ужасным стать мобилизованными и оставить женщин и стариков одних как раз тогда, когда надо было собирать урожай. Преобладали меланхолия и недовольство также и в рабочих кварталах больших городов. Но в деревнях и в рабочих кварталах никто не делал фотографий, которые правительства потом предъявляли миру. В то же время простой человек не отказывался идти на войну. Он уходил послушно, покорно, убеждая себя в том, что его «начальники» были правы, когда уверяли его, что война скоро закончится, а потом все будет лучше.
Элита была полна энтузиазма, потому что считала, что война будет триумфальным крестовым походом против революции и против демократии, скачком назад, в «старые добрые» времена. Таков был их план. Но, как и все планы, сделанные в ходе подготовки к войне, например, знаменитый план Шлиффена[14], он в конце концов потерпит неудачу, несмотря на первоначальные успехи. В воюющих странах социалистические партии отказались от своих революционных и интернационалистских идеалов, парламенты были распущены или отодвинуты на второй план, и были установлены более или менее диктаторские и даже тоталитарные режимы, забастовки были запрещены, рабочее время продлено, а также начали преследовать пацифистов и других «подрывных элементов».
Но Великая война привела к небывалому числу погибших и постоянно обостряющейся нищете. Вот так и свершилась, наконец, великая и успешная революция 1917 года в России. Чтобы избежать подобной революции, элита многих других стран в конце войны была вынуждена провести демократические реформы в политической и социальной сфере, например, всеобщее избирательное право и восьмичасовой рабочий день.
То, что война сможет предотвратить революцию и демократию, было, используя название классического фильма 1937 года о Первой мировой войне, «Великой иллюзией».
Глава 3
Великая империалистическая война