Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Философия настоящего - Джордж Герберт Мид на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тогда что же такое настоящее? Определение Уайтхеда указало бы на временную протяженность хода событий, образующих вещь, — протяженность достаточно широкую, чтобы дать вещи возможность быть тем, что она есть[5]. Для атома железа достаточно было бы периода, в течение которого завершается оборот каждого из его электронов вокруг ядра. Мир в течение этого периода конституировал бы длительность с точки зрения этого атома. Мнимое настоящее человеческого индивида предположительно было бы периодом, в пределах которого он мог бы быть самим собой. С предложенной мною точки зрения, оно заключало бы в себе становление. Должно быть как минимум что-то, что случается с вещью и в вещи и воздействует на природу этой вещи, чтобы одно мгновение могло быть отличимым от другого, чтобы могло быть время. Но в такой формулировке содержится конфликт принципов определения. С одной точки зрения, мы ищем, что существенно для настоящего; с другой — ищем наименьший предел в процессе деления. Обращусь сначала к последнему. Здесь затрагивается вопрос о связи времени с переходом, внутри которого время, видимо, заключено и в пределах протяженности которого мы размещаем время и сравниваем времена. Тысячная доля секунды имеет реальную значимость, и мы можем представить мир тонущим в море энтропии, в котором прекращается всякое становление. Здесь мы имеем дело с абстракцией протяженности простого перехода от того времени, в котором события случаются, потому что становятся. Уайтхед называет ее «экстенсивной абстракцией». Она точно так же ведет нас к событию-частице, как математический анализ к дифференциалу. Событие-частица должна соотноситься с чем-то становящимся так же, как дифференциал изменения — например, нарастание скорости — с целостным процессом. Стало быть, экстенсивная абстракция есть метод анализа и интеграции, и ей не требуется иных оправданий, кроме ее успеха. Но Уайтхед использует ее как метод метафизической абстракции и находит в самом происшествии событие, субстанцию того, что становится. Содержание становящегося он переносит в мир «вечных объектов», входящих в события под контролем принципа, лежащего за пределами их явления (occurrence). Таким образом, если существование являющегося обнаруживается в настоящем, то «что» являющегося не возникает из происшествия, а случайно попадает в событие через метафизический процесс вхождения. Это кажется мне неправильным использованием абстракции, поскольку ведет к метафизическому отсоединению того, что абстрагируется, от конкретной реальности, из которой абстракция извлечена, вместо того чтобы оставить ее инструментом разумного контроля над этой реальностью. Бергсон, думается мне, указывает на это же неправильное использование абстракции, но в ином контексте, когда говорит об опространствливании времени и противопоставляет взаимоисключающей природе таких временных мгновений взаимопроникновение содержаний «реальной» длительности.

Если, напротив, становящееся признать событием, которое в своей связи с другими событиями дает времени структуру, то абстракция перехода от происходящего является чисто методологической. Мы продолжаем анализ до тех пор, пока сохраняется контроль над содержанием, но всегда с признанием того, что вычленяемое посредством анализа имеет свою реальность в слитности происходящего. То, что это результат определения события как того, что становится, на мой взгляд, хорошо видно в применении и проверке самых темных наших гипотез. Чтобы обладать ценностью и быть удостоверенными, они должны представлять новые события вытекающими из старых, таких, как расширение или сжатие Вселенной в размышлениях Эйнштейна и Вейля о кажущемся разбегании дальних туманностей на огромных скоростях или выталкивание электронов из ядра атома в центре звезд в размышлениях Джинса о превращении материи в излучение. И эти происшествия должны так войти в наши экспериментальные открытия, чтобы найти свою реальность в конкретности того, что происходит в актуальном настоящем. Прошлые, развертываемые ими позади нас, настолько же гипотетичны, насколько и будущее, которое они помогают нам предвидеть. Они обретают достоверность в толковании природы, поскольку являют нам историю развертывающихся в природе становлений, ведущих к тому, что становится сегодня, и вычленяют то, что укладывается в паттерн, рождающийся из гулкого ткацкого станка времени, а не потому, что выстраивают метафизические сущности, являющиеся призрачной изнанкой математического аппарата.

Если «реальная длительность» (выражение Бергсона) становится временем через явление уникальных событий, отличимых друг от друга по качественной природе, т. е. по чему-то эмерджентному, заключенному в каждом событии, то переход в чистом виде есть способ упорядочения этих событий. Для этого упорядочения необходимо, чтобы в каждом обособляемом интервале была возможность становления чего-то, возникновения чего-то уникального. Мы поддаемся психологической иллюзии, когда допускаем, что ритм счета и возникающий из счета порядок соответствуют структуре самого перехода, отдельно от процессов, складывающихся в порядки через рождение событий. Мы не получаем самого интервала между событиями иначе, кроме как в их соотношениях с другими ситуациями, в которых мы находим совмещение и замещение, т. е. нечто такое, что никогда не может иметь место в переходе как таковом. Мы находим то, что можно назвать функциональным равенством представленных интервалов, в процессах, предполагающих баланс и ритм, но задавать на этой основе время как количество, сущностная природа которого допускает его деление на равные части, есть незаконное использование абстракции. Мы можем гипотетически реконструировать прошлые процессы, заключенные в происходящем, как основу для когнитивного конструирования рождающегося будущего. В чем убеждают нас экспериментальные данные, так это в том, что мы понимаем происходящее достаточно, чтобы предсказывать то, что произойдет, но никак не в том, что мы получили правильную картину прошлого, независимого от любого настоящего; ибо мы ожидаем, что эта картина будет меняться по мере рождения новых событий. В этой установке мы связываем в своей антиципации настоящие, перетекающие одно в другое, и им принадлежат их прошлые. Их приходится реконструировать так, как они вбираются в новое настоящее, и как таковые они относятся уже к этому настоящему, а не к тому, из которого мы перешли в настоящее настоящее.

Следовательно, настоящее, в противоположность абстракции простого перехода, — это не кусок, вырезанный где-либо из времен того измерения единообразно шествующей реальности. Оно соотносится главным образом с эмерджентным событием, т. е. с явлением чего-то большего, нежели процессы, к нему приведшие, чего-то, что своим изменением, непрерывным ходом и исчезновением добавляет к позднейшим переходам содержание, которым они бы иначе не обладали. Признаком перехода без эмерджентных событий является формулировка его в уравнениях, в которых так называемые случаи (instances) исчезают в тождестве, на что указал Мейерсон[6].

При наличии эмерджентного события его связи с предшествующими процессами становятся условиями или причинами. Такая ситуация и есть настоящее. Оно выделяет и в каком-то смысле отбирает то, что сделало возможной его специфику. Оно создает своей уникальностью прошлое и будущее. Как только мы обращаем к нему взор, оно становится историей и пророчеством. Временной размах настоящего зависит от протяженности события. Это может быть история физического мира как явления галактики галактик. Есть история каждого объекта, и она уникальна. Но такой истории физического мира не было бы до тех пор, пока галактика не появилась, и продолжалась бы она лишь до тех пор, пока галактика сохранялась бы в противовес силам разрушения и слипания. Если спросить, какой может быть временная протяженность уникальности, ответственной за настоящее, то, в терминах Уайтхеда, ответ должен звучать так: это период, достаточно долгий, чтобы позволить объекту быть тем, что он есть. Вопрос этот, однако, двусмыслен, ибо термин «временная протяженность» подразумевает меру времени. Прошлое, как оно является с настоящим и будущим, есть связь эмерджентного события с ситуацией, из которой оно возникло, а эту ситуацию определяет событие. Продолжение или исчезновение того, что возникает, есть настоящее, переходящее в будущее. Прошлое, настоящее и будущее относятся к переходу, обретающему темпоральную структуру через событие, и можно считать их длинными или короткими в сравнении с другими такими переходами. Но как существующие в природе, если можно так выразиться, прошлое и будущее служат границами того, что мы называем настоящим, и определяются обусловливающими связями события с его ситуацией.

Прошлые и будущие, о которых мы говорим, выходят за рамки заключенных в переходе отношений смежности. В памяти и истории, в предвосхищении и прогнозе мы вытягиваем их вовне. Они являются преимущественно полем идеации и находят свой локус в том, что именуется разумом. Хотя они и пребывают в настоящем, они отсылают к тому, чего в настоящем нет, что видно из их связи с прошлым и будущим. Они отсылают за пределы самих себя, и их репрезентационная природа возникает из этой референции. Они несомненно принадлежат организмам, т. е. эмерджентным событиям, чья природа заключает в себе тенденцию к самосохранению. Иначе говоря, в их ситуации содержатся приспособление, обращенное в прошлое, и избирательная восприимчивость, устремленная в будущее. Так сказать, материалом, из которого возникают идеи, являются установки этих организмов — привычки, когда мы обращены в прошлое, и заключенные в начале акта приспособления к результатам их реакций, когда мы смотрим в будущее. Стало быть, все это принадлежит тому, что можно назвать непосредственным прошлым и будущим.

Эта связь события с его ситуацией, организма с его средой, вкупе с их взаимной зависимостью подводит нас к относительности и к перспективам, в которых она явлена в опыте. Природа среды соответствует привычкам и избирательным установкам организмов, и качества, принадлежащие объектам среды, могут быть выражены только в рамках восприимчивостей этих организмов. То же касается и идей. Через свои привычки и предвосхищающие установки организм оказывается связан с тем, что выходит за пределы его непосредственного настоящего. Качества вещей, отсылающие в активности организма к тому, что лежит вне настоящего, приобретают ценность того, к чему они отсылают. Область разума есть, стало быть, более широкая среда, требуемая активностью организма, но выходящая за пределы настоящего. Что при этом присутствует в организме, так это его становящаяся активность и то в нем самом и в его среде, что ее поддерживает; кроме того, есть его движение из прошлого и за пределы настоящего. Так называемому сознательному организму свойственно достраивать эту более широкую темпоральную среду с помощью качеств, находимых в настоящем. Механизм, посредством которого социальный разум это делает, я рассмотрю позже, а пока хочу обратить внимание на то, что область разума есть расширение среды организма во времени и что идея располагается в организме, поскольку организм использует то в самом себе, что движется за пределы его настоящего, чтобы занять место того, к чему устремлена его активность. Тем в организме, что кладет основу для разума, является активность, выходящая за пределы настоящего, в котором организм существует.

Но в приведенном описании неявно задавался этот более широкий период, внутри которого организм, скажем, начинает и свершает свою историю как мнимо независимую от всякого настоящего; моя же цель — отстоять противоположный тезис, что эти более широкие периоды не могут иметь реальности иначе, кроме как существуя в настоящих, и что все их импликации и ценности находятся в этих настоящих. Разумеется, это возврат, во-первых, к явному факту, что весь аппарат прошлого, памятные образы, исторические памятники, окаменелости и т. п. присутствуют в каком-то настоящем, и, во-вторых, к той части прошлого, которая присутствует в опыте в контексте перехода как определенная эмерджентным событием. В-третьих, это возврат к необходимой проверке формулировки прошлого в возникающих в опыте событиях. Прошлое, о котором мы говорим, заключено со всеми его качествами в этом настоящем.

Некоторые, однако, полагают, что это настоящее относится к сущностям, реальным независимо от этого и любого другого настоящего, все подробности которых, при всей их невосстановимости, неизбежно предполагаются как заданные. Так вот, есть путаница, смешивающая такое метафизическое допущение с тем очевидным фактом, что мы не в состоянии раскрыть все, что заключено в любом настоящем. Здесь мы стоим с Ньютоном перед бескрайним морем и лишь собираем выброшенную на берег гальку. Нет ничего трансцендентного в этом бессилии наших разумов исчерпать любую ситуацию до конца. Всякий шаг в сторону большего знания просто расширяет горизонт опыта, но все остается в пределах мыслимого опыта. Ум более великий, чем ум Ньютона или Эйнштейна, выявил бы в мире, наличном в опыте, структуры и процессы, которых мы не можем ни найти, ни даже предположить. Или взять бергсоновскую концепцию всех наших воспоминаний, или событий в форме образов, осаждающих нас и отгоняемых центральной нервной системой. Все это мыслимо в настоящем, и вся эта насыщенность должна быть в распоряжении этого самого настоящего. Это не значит, что выявляемые в этих структурах и процессах эоны или обозначаемые этими образами истории развернулись бы в настоящем так темпорально расширенными, как это предполагается их формулировкой. Если в подобной разнузданной концепции или выдумке есть какой-то смысл, то он в том, что при подходе к любой проблеме, возникающей в опыте, наш анализ должен являть нам непостижимую глубину.

Прошлое в переходе как неотменяемо, так и невосстановимо. Оно производит всю наличную реальность. Перед лицом того, что возникает в опыте, значение того, что есть, высвечивается и расширяется экспансией длящегося перехода подобно тому, как (a + b) возводится в 25 степень биномиальной теоремой. Сказать, что Декларация независимости была подписана 4 июля 1776 г., означает, что в той временной системе, которую мы всюду носим с собой и с формулировкой наших политических привычек, эта дата выделена в наших праздниках. Будучи теми, кто мы есть в социальном и физическом мире, который мы населяем, мы объясняем все происходящее в соответствии с этим временным графиком, но, как и в железнодорожных расписаниях, в нем всегда может что-то непредвиденно измениться. Христос родился за четыре года до Р.Х.

Мы всегда сверяемся со структурой настоящего, и производимая нами проверка формулировок всегда есть проверка успешного исполнения наших расчетов и наблюдений в возникающем будущем. Если мы говорим, что нечто произошло в такую-то дату, то независимо от того, сможем ли мы когда-нибудь ее уточнить, мы должны иметь в виду, что если бы мы перенеслись в воображении назад, в эту предполагаемую дату, то у нас должен был бы быть такой опыт, но не это нас заботит, когда мы прорабатываем историю прошлого. Именно значимость того, что происходит в действии или оценивании, требует прояснения и направления; ведь постоянно появляется что-нибудь новое, с точки зрения которого наш опыт требует реконструкции, в том числе прошлого.

Лучший ключ к этой значимости мы находим в мире, в котором возникают наши проблемы. Его вещи — упрямые вещи, и они такие, какие есть, ввиду обусловливающего характера перехода. Их прошлое содержится в том, чем они являются. Такое прошлое не событийно. Когда мы разрабатываем историю дерева, древесину которого обнаруживаем в стульях, на которых мы сидим, проясняя весь путь от диатомеи до срубленного в итоге дуба, эта история вращается вокруг постоянной реинтерпретации постоянно возникающих фактов; и эти новые факты обнаруживаются не просто во влиянии меняющихся человеческих опытов на наличный мир. Ведь, во-первых, человеческие опыты — такая же часть этого мира, как и любые другие его характеристики, и мир в силу этих опытов является другим миром. А, во-вторых, в любой истории, которую мы строим, приходится признавать сдвиг в связи между обусловливающим переходом и эмерджентным событием, [т. е.] в той части прошлого, которая принадлежит переходу, даже если этот переход не расширяется в идеации.

Вывод из сказанного таков, что ценность и значимость всех историй заключена в интерпретации настоящего и контроле над ним; что как идеационные построения они всегда вырастают из изменения, являющегося такой же существенной частью реальности, как и постоянство, и из проблем, которые изменение влечет; и что метафизический спрос на множество событий, неизменно наличествующее в неотменяемом прошлом, которому эти истории стремятся все более соответствовать, сводится к иным мотивам, нежели те, которые работают в самом точном научном исследовании.

Примечание[7]

Длительности суть непрерывные перетекания настоящих из одного в другое. Настоящее — это переход, конституируемый процессами, чьи ранние фазы детерминируют в некоторых отношениях их позднейшие фазы. Реальность, стало быть, всегда пребывает в настоящем. Когда настоящее истекло, его больше нет. Возникает вопрос, относится ли прошлое, возникающее в памяти и в ее уходящей еще далее назад проекции, к событиям, существовавшим как такие непрерывные настоящие, переходящие одно в другое, или к той обусловливающей фазе преходящего настоящего, которая позволяет нам определять поведение относительно будущего, тоже возникающего в настоящем. Я отстаиваю именно этот последний тезис.

В моей позиции предполагается, что прошлое — это конструкция, относящаяся не к событиям, имеющим реальность, независимую от настоящего, которое есть место реальности, а скорее к такой интерпретации настоящего в его обусловливающем прохождении, которая позволяет продолжаться осмысленному поведению. Разумеется, очевидно, что материалы, из которых конструируется это прошлое, заключены в настоящем. Я говорю о памятных образах и свидетельствах, посредством которых мы выстраиваем прошлое, а также о том, что любая реинтерпретация той картины прошлого, которую мы формируем, будет обнаруживаться в настоящем и оцениваться по логическим и документальным качествам, которыми такие данные обладают в настоящем. Ясно также, что от них в их локусе настоящего нет никакой отсылки к реальному прошлому, лежащему позади нас подобно развернутому свитку, к которому мы можем прибегнуть для проверки наших конструкций. Мы не расшифровываем рукопись, чьи пассажи можно сделать само собой понятными и оставить как надежные картины этой части минувшего, которые можно потом дополнить окончательными конструкциями других пассажей. Мы не созерцаем конечное неизменное прошлое, которое может расстилаться позади нас в своей целостности, уже не подверженное дальнейшему изменению. Наши реконструкции прошлого варьируют в масштабах, но никогда не рассчитывают на окончательность своих открытий. Они всегда подлежат возможным переформулировкам на основе нахождения новых свидетельств, и это может быть полная переформулировка. Даже самые убедительные из памятных образов могут быть ошибочными. Одним словом, наши уверенности относительно прошлого никогда не обретаются благодаря совпадению сконструированного прошлого с реальным прошлым, независимым от этой конструкции, хотя мы носим эту установку на задворках своего ума, поскольку проверяем наши непосредственные гипотетические реконструкции, соотнося их с принятым прошлым, и судим о них по их согласию с принятой летописью; но это принятое прошлое заключено в настоящем и само подвержено возможной реконструкции.

Так вот, все это можно принять, полностью признав, что ни один пункт в принятом прошлом не является окончательным, и все-таки утверждать, что в нашей формулировке прошедшего события остается референция к чему-то случившемуся, которое мы никогда не можем рассчитывать воскресить в содержании реальности, чему-то, что принадлежало событию в том настоящем, в котором оно произошло. Это означает, что позади нас разворачивается свиток истекших настоящих, к которому отсылают наши конструкции прошлого, хотя нет ни возможности когда-либо до него добраться, ни ожидания того, что наши непрерывные реконструкции будут приближаться к нему со все возрастающей точностью. И это подводит меня к существу дела. Такой свиток, если бы мы до него добрались, не есть то описание, в котором нуждаются наши прошлые. Если бы мы смогли вернуть настоящее, истекшее в реальности, которая ему принадлежала, то оно бы нам не служило. Это было бы то настоящее; ему недоставало бы того самого качества, наличия которого мы требуем в прошлом, т. е. той конструкции обусловливающей природы наличного сейчас перехода, которая позволяет нам интерпретировать то, что возникает в будущем, принадлежащем этому настоящему. Когда кто-то вспоминает дни своего детства, он не может войти в них так, как он был в них тогда, вне их связи с тем, чем он стал; а если бы он смог это сделать, т. е. если бы смог воспроизвести опыт так, как он имел место тогда, то он не смог бы его использовать, ведь это предполагало бы, что он не пребывает в том настоящем, в котором это использование должно происходить. Вереница настоящих, внятно существующих как настоящие, никогда не образовала бы прошлого. А потому, если есть такая референция, то это не референция к сущности, которая могла бы встроиться в любое прошлое; и я не могу поверить, чтобы переживаемое прошлое отсылало к чему-то такому, что не имело бы той функции или ценности, которая в нашем опыте принадлежит прошлому. Мы отсылаем не к реальному прошлому событию; оно не было бы тем прошлым событием, которое мы ищем. Можно выразить это иначе: наши прошлые всегда так же ментальны, как и будущие, простирающиеся перед нами в наших воображениях. Помимо последовательных положений, они отличаются от них тем, что детерминирующие условия интерпретации и поведения воплощаются в прошлом, как оно обнаруживается в настоящем, но при этом они подчинены тому же критерию надежности, что и наши гипотетические будущие. И новизна каждого будущего требует нового прошлого.

При этом, однако, теряется из виду одно важное качество любого прошлого, и состоит оно в том, что никакое прошлое, которое мы можем сконструировать, не может быть адекватным настолько, насколько этого требует ситуация. Всегда есть референция к прошлому, которое недостижимо, и она все ж таки согласуется с функцией и значением прошлого. Всегда возможно, что импликации настоящего должны быть доведены дальше, чем мы действительно их доводим, и дальше, чем мы в состоянии их довести. Всегда было бы желательно иметь больше знания для решения любой стоящей перед нами проблемы, но этого знания мы обрести не можем. Если бы мы вдруг его обрели, то должны были бы, несомненно, сконструировать прошлое, более истинное для того настоящего, в котором заключены импликации этого прошлого. И именно к этому прошлому всегда отсылает каждое прошлое, несовершенно представляющее себя нашему исследованию. Если бы у нас были все возможные документы и памятники эпохи Юлия Цезаря, то мы, несомненно, имели бы более истинную картину этого человека и того, что происходило на протяжении его жизни, но эта истина принадлежала бы этому настоящему, и позднейшее настоящее реконструировало бы ее с точки зрения собственной эмерджентной природы. Тогда мы можем помыслить прошлое, которое в любом отдельно взятом настоящем было бы неоспоримым. С точки зрения этого настоящего это было бы окончательное прошлое, и если принять во внимание этот случай, то, думаю, именно это прошлое имеется в виду, когда речь идет о том, что выходит за рамки утверждений, которые может дать историк, и именно это прошлое мы склонны принимать как прошлое, независимое от настоящего.

II. Эмерджентность и идентичность

Я говорил о настоящем как о средоточии реальности, поскольку его наличный характер проливает свет на природу реальности. Прошлое и будущее, проявляющиеся в настоящем, можно считать всего лишь порогами небольшого кусочка неограниченной протяженности, чья метафизическая реальность редуцирует настоящее до незначительного элемента, на один миг приближающегося к миру. Такое видение реальности как бесконечного свитка, рывками развертывающегося перед нашим прерывистым взором, находит еще один вариант в картине реальности как четырехмерного континуума пространства-времени, событий и интервалов, навсегда детерминированных его геометрией, в который мы наугад вторгаемся со своими субъективными схемами соотнесения, получая мгновенные впечатления, наличный характер которых является функцией наших разумов, а не какого-либо сегмента упорядоченных событий в мироздании. Я предположил, что такой подход к реальности не соответствует научной технике и методу, с помощью которых мы ищем открытия тайн в мире. Научная процедура сосредоточивается на том необходимом обусловливании происходящего происходившим, которое вытекает из самого протекания (passage). В пространственно-временных связях, т. е. в движении, это обусловливание может достичь определенности дедукции, хотя даже здесь мы стоим перед возможностью того, что наши выводы будут часто держаться на статистических результатах, отрицающих ту конечную детерминацию, которую мы ищем. Есть свидетельства, что сама попытка довести технику до абсолютной точности саморазрушительна. Еще одна ветвь этой детерминации протекания фигурирует под именем вероятности. Какого бы учения о вероятности мы ни придерживались, мы полагаем, что ранее случившиеся события несут с собой вероятность того или иного характера последующих событий, даже если эту вероятность можно рассчитать только в опоре на теорию вероятностей. Основание этой детерминации будущего прошлым обнаруживается в том, что происходящее имеет временную протяженность — что реальность не может быть сведена к мгновениям — и что предшествующие стадии должны быть условиями последующих стадий. Дело науки — выяснить, что именно происходит.

Кроме того, изучение протекания подразумевает открытие событий. Они не могут быть просто частями протекания. Эти события всегда имеют черты уникальности. Время может возникнуть только через упорядочение протекания этими уникальными событиями. Ученый находит такие события в своих наблюдениях и экспериментах. Связь любого события с условиями, при которых оно происходит, мы называем причинностью. Связь события с его предшествующими условиями сразу создает историю, а уникальность события делает эту историю соотнесенной с этим событием. Таким образом, обусловливающее протекание и появление уникального события создают прошлое и будущее, как они явлены в настоящем. Все прошлое присутствует в настоящем как обусловливающая природа протекания, а все будущее возникает из настоящего как происходящих уникальных событий. Задача науки — выявить это наличное прошлое в настоящем и предсказать на основе этого будущее. Ее метод — метод идеации.

Я указал, что мы обнаруживаем в живой форме индивидуальную вещь, поддерживающую себя через взаимную детерминацию формы и ее среды. Окружающий мир связан с животным или растением их восприимчивостью и реакцией так, что продолжается жизненный процесс. Животному предстает мир, являющийся миром пищи, крова, защиты или их противоположностей. Неодушевленной вещи противостоит окружение, не проявляющее свойств, отвечающих действию вещи в ее бытии собой. Валун — определенная вещь, обладающая собственной массой и формой, но его связи с окружающими вещами не рождают в них качеств, которые через контакты, вес или импульс сохраняют этот валун. Валун не имеет среды в том смысле, в каком она есть у животного. Фон неодушевленного объекта — фон сохранения: в нынешней формулировке, сохранения энергии. Никакая трансформация не оказывает воздействия на реальность физической системы. Материю и массу, через которые раньше формулировалась эта пресуппозиция, мы свели к энергии, но существенная особенность этой доктрины заключалась в том, что реальность содержится не в форме — ибо возможны бесконечные трансформации, — а в материи, массе или энергии. Следовательно, хотя и была история небесного тела, которую можно проследить в виде каузального ряда, наука постигает реальность звезды, только мысля ее как энергию, остающуюся незатронутой тем, становится ли форма этого тела двойной или планетной системой. Особая форма неодушевленного тела не имеет значения для «того, что она есть». Для таких тел среда как объект несущественна.

Растения и животные, в свою очередь, представляют для науки такие объекты, существенные характеристики которых обнаруживаются не в том, что претерпевает трансформацию, а в самом этом процессе и в формах, которые объект в ходе этого процесса принимает. Поскольку этот процесс включает взаимодействие животного или растения с окружающими объектами, то очевидно, что процесс жизни придает среде характеристики так же реально, как она — растению или животному. Между тем растения и животные — не только живые объекты, но и физические. Реальность их как физических объектов может быть сведена к чему угодно, что претерпевает трансформацию; формы их при этом становятся несущественными. И как таковые они и должны войти в круг интересов физика и химика. Жизненный процесс неизбежно исчезает при редукции этих процессов к выражениям энергии. Введение жизненной силы не помогло бы здесь вообще; если бы ее удалось найти, она неизбежно подверглась бы той же редукции.

Разница между физиком и биологом кроется, несомненно, в задачах, которые рассматриваются их науками, в реальностях, которые они ищут. А их процедура соответствует их задачам. Задача физика — редукция, задача биолога — производство. Биолог не может исследовать, пока не получит в распоряжение продолжающийся жизненный процесс. Он должен меж тем располагать физическими средствами для этого процесса и, следовательно, должен быть не только биологом, но и физиком. Если он сводит реальность жизненного процесса к средствам, которые он использует, то он становится механиком. Если жизненный процесс предстает ему реальностью, возникшей из физического мира, и он изучает условия, при которых тот сам себя сохраняет, то он телеолог. Эти две установки входят в конфликт друг с другом только тогда, когда, с одной стороны, он отказывает этому процессу в реальности, поскольку может свести входящие в него объекты к энергии, и, следовательно, отказывается признать, что изучаемый процесс — возникшая реальность, а с другой стороны, когда он устанавливает входящие в процесс физические и химические вещи сугубо в терминах этого процесса и делает их, тем самым, Аристотелевыми качествами, или прилагательными. Таким образом, если биолог занимает позицию, что все составляющие вещей на самом деле суть потенции вещи, предполагающие, что она уже существует, то он становится аристотелианцем или, в современной атмосфере, «типовым» идеалистом; и если он будет последователен, то он оставит поле научных исследований и будет отрицать возможность эмерджентности вообще.

Что я хотел здесь подчеркнуть в связи с возникновением жизни, так это то, что оно придает миру качества так же подлинно, как и живым существам. Этот факт признается в термине «среда». Мы склонны пользоваться этим термином феноменалистически, помещать реальность среды в ее физическую редукцию к массе или энергии и придавать реальную значимость связи животного с его окружением лишь постольку, поскольку она может быть представлена в физических и химических терминах. Тогда реальность пищи, например, обнаруживается в атомах или электронах и протонах, из которых она состоит, а ее питательные качества — лишь уступка нашему интересу к изолированной группе происходящих вокруг нас событий. Как я отмечал, мы не можем сохранить эту установку без отрицания фундаментальной реальности жизни. Если жизнь — реальность, то ее протекание в форме и среде должно запечатлевать свои свойства во всей области ее протекания. Если животное переваривает, то должна существовать и пища, которую животное переваривает. Можно представить эту ситуацию иначе: в терминах противоположности между условиями происходящего и обусловленным ими происходящим. За этим также стоит различение вещей и событий. Протекающее событие затвердевает в вещь, когда становится в настоящем фиксированными условиями позднейших событий. Хорошее пищеварение, здоровье и сама жизнь — условия разнообразных деятельностей, которые нам несет будущее, и как таковые они суть вещи, составляющие одно из самых дорогих наших достояний. Это в особенности те содержания, к которым присоединяются различные качества или акциденции. Другими словами, они обычно становятся субстанциями, скрепляясь благодаря тому, что после их проявления их обусловливающая природа застывает, какой бы она ни была. Таким образом, будущее непрерывно видоизменяет прошлое в настоящем.

Указанное мной выше различие между редукцией и производством согласуется с различием между нашими установками, соответственно, по отношению к прошлому и по отношению к будущему. Прошлое мы сводим к стабильным условиям, а весь насыщенный контекст будущего, как он имеет место, должен быть, чтобы быть понятным и пригодным к использованию, вплетен в эту надежную ткань. Таким образом, непрерывно возникают новые вещи, новизна проявления которых изнашивается, превращаясь в надежность того, что становится известным и знакомым. Но вещь — это прежде всего физическая вещь контактного опыта. И здесь мы находим фундаментальную связь между будущим и прошлым в настоящем. Дистанционный опыт есть обещание контактного опыта. То, чем мы можем овладеть, — это субстанция, которой присущи качества звука, цвета, вкуса и запаха. В непосредственном перцептуальном мире то, что мы можем потрогать руками, — реальность, в соотнесении с которой должно проверяться видимое и слышимое, если мы хотим избежать иллюзии и галлюцинации. Развитие дистанционных рецепторов с их внутренним аппаратом — головным мозгом — наделило высших животных будущим, которое может становиться действительным лишь постольку, поскольку оно простирается назад в прошлое, в котором контактные переживания, обещаемые или ставящиеся под угрозу визуальным образом или звуком, обрели определенность благодаря более отточенным приноровлениям руки в манипуляции.

Особым достоинством Ньютоновой механики было то, что ее основополагающее понятие массы теснейшим образом соотносилось с весом и объемом в контактном опыте. Нам всегда легко было представить деление перцептуальных объектов на частицы массы и переводить инерцию, силу и импульс в усилие, порождаемое контактными опытами. В этой механической доктрине надежные условия, к которым наука сводила прошлое, делались присущими массовой частице, и такую частицу можно было рассматривать как рафинированное выражение физической вещи перцептуального мира. Именно это особое согласие физической вещи, постулируемой наукой, с вещью, данной в восприятии, сделало модным так называемый материализм этой доктрины. В немалой степени именно на счет этой соотнесенности мы должны отнести нашу инстинктивную склонность приписывать реальность жизни физическим и химическим изменениям в неодушевленных вещах. Аристотелианец не видел никаких проблем в опознании жизни как природы, которая может принадлежать вещам, ведь у него не было вышколенного наукой воображения, способного представить ему находящиеся ниже порога восприятия физические вещи осуществляющими жизненные процессы. Эту последнюю гипотезу, хотя и без экспериментальной верификации, выдвинул Демокрит. Я хотел бы, однако, подчеркнуть, что существенная ошибка этого материализма кроется не в допущении массивного характера конечных физических вещей — ибо масса уже растворилась в энергии, — а в допущении возможности дать исчерпывающее описание любого происходящего события в терминах условий его появления. Не буду распространяться о том, что мы не можем помыслить протекание, внутри которого ничего не происходит, но позволю себе заметить, что каждое событие, благодаря которому становится возможным дифференцировать протекание, должно обладать уникальным характером, не сводимым к условиям, при которых это событие происходит. Попытка такого его сведения ведет не столько к материализму, сколько к отождествлениям и неподвижной Парменидовой глыбе реальности. Если это так, то нет, конечно, ничего особого в появлении жизни или так называемого сознания. Возможно, они и имели больше влияния, чем другие уникальные проявления, но другие события были так же подлинно уникальны, как они, и были так же подлинно вовлечены в процесс реальности.

Поразительная черта появления жизни состоит в том, что процесс, конституирующий реальность живого существа, — это процесс, выходящий за пределы самой формы и требующий для своего выражения мира, в котором эта форма живет. Следовательно, реальность этого процесса принадлежит миру в его связи с живым существом. На это и указывают термины «форма» и «среда». Это выражение относительности в терминах жизни. Мир явно различен для растения и для животного, он разный для разных видов растений и животных. Они имеют разные среды. То, что обычно мы сводим их всех к физическому миру условий, при которых может протекать жизнь, т. е. к области, в которой имеют место так называемые чисто физические процессы, не устраняет эти разнообразные среды как аспекты реальности.

Доктрина относительности в наше время означает схожее отношение между любым движущимся объектом или группой объектов, движущихся с одинаковой скоростью и в одном и том же смысле, и остальным миром, внутри которого движется это согласованное множество[8]. Пространственные, временные и энергетические характеристики объектов меняются вместе со скоростью их движения по отношению к миру, находящемуся в покое относительно этого движущегося согласованного множества. Но, в отличие от живой формы и ее среды, движущееся согласованное множество можно рассматривать как находящееся в покое, а его среда будет рассматриваться тогда как движущаяся с той же скоростью и в противоположном смысле. Эффект относительности, следовательно, ведет то, что я назвал редукцией физической науки, еще дальше; ведь если одна и та же реальность может равно представать то как движение одного множества относительно другого, находящегося в покое, то как движение второго множества относительно первого, на этот раз находящегося в покое, то очевидно, что темпоральный характер находящихся в покое объектов (их длительность или протекание) должен быть каким-то образом уравнен с темпоральным характером тех же объектов, находящихся в движении. Перемещение в первой ситуации становится равным перемещению во второй. Мы неизбежно переходим в континуум, в котором время становится измерением. То, что было движением, становится интервалом между событиями в пространстве-времени, который, в зависимости от разных точек зрения, может быть либо покоем, либо движением. Проще, хотя и грубее, можно было бы сказать, что реальность движения кроется не в изменении, а в относительных положениях вещей, рассматриваемых как события, по отношению друг к другу.

В Ньютоновом мире пространство ящичного типа, предположительно наполненное инертным эфиром, структура которого иррелевантна времени, было абсолютной средой всякого изменения, что означало для физических наук — всякого движения. Новое абсолютное пространство-время не среда всего, ибо в нем ничего не развертывается. Есть только события, отделенные друг от друга интервалами. Есть упорядоченная геометрия этого континуума, и материя может быть переведена в эту геометрию в терминах искривления.

Здесь произошло нечто большее, чем исчезновение абсолютного пространства и времени. Они уже исчезли с приходом реляционной теории пространства и времени. Добыть свидетельства абсолютного движения с точки зрения реляционной теории возможно не более, чем с точки зрения относительности. Задачей эксперимента Майкельсона — Морли было показать не абсолютное движение Земли в пространстве, а движение ее в инертном эфире, считавшемся признанным проводником света. Однако возникла новая проблема, когда Эйнштейн доказал, что при любой установленной системе измерения измерение расстояний и времен в движущейся системе с точки зрения системы, находящейся в покое, дало бы результат, отличающийся от того, который был бы получен, если бы измерение имело место внутри этой движущейся системы. Измерительная линейка в движущейся системе была бы короче, а измеряемое время — продолжительнее. И это согласуется с теми преобразованиями, которые Лоренц счел необходимыми для случая, если бы электромагнитные уравнения Максвелла были приняты как постоянные. В значениях пространства, времени и энергии были одни и те же вариации; и выявилось постоянное значение скорости света, которое Эйнштейн принял в своих измерениях с помощью сигналов. Эти одновременные размышления физика и математика точно объяснили негативный результат эксперимента Майкельсона — Морли. Эта новая гипотеза позволила не только показать, что свидетельства абсолютного движения бессмысленны, но и что сам процесс измерения, когда речь идет о движущихся объектах, очень сложен и требует более сложной математики и гения Эйнштейна, показавшего, что принятые результаты Ньютоновой математики — лишь первые приближения к более точным формулировкам. Таким образом, редукция условий, при которых производятся измерения в точных науках, была выведена за рамки структуры пространства и времени, которая предполагалась до той поры как сама собой разумеющаяся. То же можно сказать и о материи. Две установки в отношении материи, стоящие за нашим восприятием и нашим мышлением, отражаются в двух определениях, которые Ньютон дал массе: как количества материи и как меры инерции. Первое определение непригодно для научного применения, так как предполагает установление плотности; но оно указывает на преобладающую установку ума, на допущение чего-то имеющего природу в себе самом, что можно постичь независимо от связей, в которые оно входит с другими объектами. Инерция же может быть постигнута только через связи тела с другими телами. Попытки определить массу через инерцию ведут к порочному кругу: масса определяется в терминах силы, а сила — в терминах массы. Необходимо задать систему, чтобы определить объекты, образующие эту систему. Меж тем представление о физической вещи просто как о том, что занимает некоторый объем, пусть и не давало определимого количества материи, давало уму, по крайней мере по видимости, объекты, из которых эта система должна была быть построена. Это же представление мы встречаем в гипотетическом теле Альфа, которое полагалось находящимся вне пределов гравитационного поля и дающим фиксированную физическую сущность, относительно которой физический мир может быть ориентирован. И если теперь мы устанавливаем «что это» тела в терминах энергии, то тем самым мы имеем в виду систему как наличествующую до образующих ее объектов. Мы вывели нашу формулировку условий, определяющих природу объектов, за пределы перцептуального объекта и за пределы субперцептуального объекта Ньютоновой доктрины, легко сливавшейся с перцептуальным опытом. И мы потеряли концепцию среды, вроде Ньютонова пространства и Ньютоновых массовых частиц, в которой могут развертываться события физического мира. Ведь пространственно-временной континуум не дает такой среды. Это метафизический мир вещей-в-себе; к нему можно отослать в математическом аппарате, которым мы обязаны пользоваться, но среды он нам не дает. Ему недостает свойств, сообщаемых среде организмом через его связь с ней; он имеет природу, из которой возникают и среда, и организм, и, следовательно, его можно считать независимым от них. Мир физических и химических наук дает условия для жизни и окружения, в которых можно жить. Естественно, мир, лежащий за пределами возможного опыта, не может быть средой опыта.

Не можем мы считать и два согласованных множества, движущихся относительно друг друга, находящимися в отношениях формы и среды, хотя движение одного множества сообщает другому некоторую структуру в силу самого этого движения. Тот факт, что находящимся в движении может быть сочтено любое из множеств, по крайней мере поскольку речь идет об этом изменении в структуре, делает концепцию формы и среды неприемлемой. Чего мы ищем в среде, так это установления мира, из которого возникло эмерджентное, и, следовательно, условий, при которых это эмерджентное должно существовать, даже если эта эмерджентность своим появлением создала другой мир. Ньютонова материя в Ньютоновом пространстве дала исходную среду, внутри которой происходят все изменения, а Александер представил пространство и время как такую среду, из которой возникли материя, качества, жизнь, разум и божество. Его философия была, в представлении биолога Моргана, философией эмерджентной эволюции[9]. В ней был исторический смысл, относящийся к эпохе эволюционизма. Теория относительности не принадлежит этой эпохе. Ее более глубокие редукции точных условий существования не открывают дверей прошлому. Ранние попытки дать относительности метафизическую формулировку исключают изменение. Они сводят время к параметру, равноправному пространству, и заменяют историю геометрией. Уайтхед, правда, попытался сохранить в релятивистском универсуме движение и изменение. Он удерживал в природе разные временные системы как перспективы, но я не вижу, чтобы он избежал ригидности геометрии пространственно-временного континуума; также мне непонятно, как вторжение вечных объектов в детерминированные таким образом события может открыть двери контингентному.

Но меня интересуют не эти ранние метафизические продукты. На фоне релятивистской физической теории становится видно, что редукция условий изменения — или, в этом случае, движения — была доведена до той точки, где само изменение или движение исчезает. И мы не получаем ситуацию, из которой возникает изменение, пока не постулируем метафизическое царство; но оно не может быть средой, в которой изменение происходит. Напротив, пространство-время становится реальностью, а изменение — ее субъективным отражением. То же и в случае, когда мы пытаемся свести теорию энергии как «что это» физического объекта к ситуациям, внутри которых возникают объекты, конституирующие как таковые системы, в которых энергию можно измерить. Подобную доктрину предложил Оствальд: он задает энергию как метафизическую сущность, саму по себе не входящую в область физической материи, и эта сущность может конституировать объект заранее, до систем, в которые он может войти. Масса как количество материи давала подобную концепцию; хотя она не поддавалась точному определению, ее все же можно было считать занимаемым объемом, проявляющим себя в инерционном сопротивлении, и, следовательно, мысленно принять как предпосылку системы вещей. Энергия же, могущая принимать разные формы и оставаться при этом той же самой, теряет эту эмпирическую ценность. Ее можно представить в объекте лишь постольку, поскольку система этого типа уже есть в наличии. Чтобы представить электрон, надо иметь в распоряжении электромагнитную систему. Представить тело, содержание которого образует энергия, раньше системы — значит постулировать метафизическое царство, не попадающее в тот круг, внутри которого действенны гипотезы ученого. Это не составляет проблемы до тех пор, пока гипотезы ограничиваются ситуациями, в которых системы уже есть в наличии. «Что это» объекта может быть определено в рамках системы. Но концепция энергии как природы физической вещи не дает нам среду, в которой можно выстроить систему. И концепция относительности, и концепция энергии как природы физической вещи указывают, что мы вывели нашу технику точного измерения и наш анализ за пределы историчности, т. е. либо не можем вернуться к такому логическому началу, какое представил Александер в своей масштабной философии эмерджентности или эволюции, либо, если делаем это, то должны прийти к нему в некоем метафизическом царстве, выходящем за рамки научного мышления.

Поразителен тот факт, что эти две фазы того, что я назвал редукцией обусловливания протекания, — условия измерения того, что движется с точки зрения того, что находится в покое, и импликации принятия энергии как «что это» физического объекта (я говорю о преобразованиях Лармора и Лоренца как об условиях инвариантности уравнений Максвелла) — должны были почти одновременно прийти к одному и тому же выводу. Следствием этого было устранение из оснований научного мышления независимых пространства и времени, в которых мог быть выстроен физический мир, и материи, которая могла бы мыслиться в логической независимости от систем вещей, выстраиваемых из нее. Эта основа историчности исчезла с приходом теории относительности и электромагнитной теории материи. У Ньютона пространство было одеянием Божьим, а твердые атомы — существовавшими заранее строительными камнями, из которых строился мир. Влияние таких концепций, как абсолютное пространство и массовые частицы, вело к поиску реальности в каузальных рядах, восходящих к конечным сущностям, которые были точно измеряемыми условиями наличной реальности. В том, чтобы такое подразумеваемое абсолютное начало предполагалось в окончательной мысли, не было вовсе никакой необходимости, но эти понятия несли с собой настрой ума, находивший реальность в условиях, которые, простираясь во времени, конституируют абсолютное прошлое. Исчезновение абсолютного пространства и сведение массы к более общей концепции энергии выводят на передний план настоящие (present) научные открытия как критерий и место реальности. Встраивается ли гипотеза предшествующих каузальных условий в данные наблюдений и лабораторные данные? Пока она выполняет эту функцию, ее созвучие с упорядоченной картиной механического процесса не имеет значения. Приветствуется любая гипотеза — скажем, волновая теория материи. Ее проверка заключена в ее функционировании. Настрой научного разума на свою реальность уводит от прошлого к настоящему, и это несет с собой проверку в соотнесении с актуальными открытиями.

Вместе с тем мы не можем воздержаться от выстраивания историй; и они становятся поистине более чарующими. Сравним, например, волнующие истории небесных тел Эддингтона и Джинса с монотонностью Ньютоновой механической структуры или гипотез Канта и Лапласа. Но они не несут в себе никакой окончательности. Мы ожидаем того, что они будут меняться с новыми проблемами и новыми открытиями, и будем очень разочарованы, если они меняться не будут. Не ждем мы и того, что они будут становиться внутренне более согласованными, как в случае расшифровки непонятного манускрипта. В научной процедуре нет более ничего, что конфликтовало бы с новыми прошлыми, возникающими вместе с эмерджентными событиями.

III. Социальная природа настоящего

Социальная природа настоящего возникает из его эмерджентности. Я имею в виду заключенный в эмерджентности процесс переприспособления. Так, природа с появлением жизни приобретает новые качества; или система звезды приобретает новые качества при потере массы, когда протекающие в звезде процессы приводят к коллапсу атомов. Имеет место приспособление к этой новой ситуации. Новые объекты входят в связь со старыми. Определяющие условия перехода задают условия, при которых новые объекты выживают, а старые входят в новые отношения с тем, что возникло. Термин «социальный» я отношу здесь не к новой системе, а к процессу переприспособления. Великолепный пример мы находим в экологии. В сообществе луга или леса происходит ответ на вхождение любой новой формы, если эта форма может выжить. Когда новая форма утверждается в своем гражданстве, ботаник может показать, какие взаимные приспособления произошли. Мир в силу этого пришествия становится другим миром, но отождествлять социальность с этим результатом — значит, отождествлять ее просто с системой. Я, скорее, имею в виду стадию между старой системой и новой. Если эмерджентность есть элемент реальности, то и эта фаза приспособления, вклиненная между упорядоченным миром, который предшествовал возникновению эмерджентного, и миром, уже поладившим с вторгшимся новым, тоже должна быть элементом реальности. Можно показать это на примере появления планеты при гипотетическом приближении звездного гостя, которое привело к рождению нашей Солнечной системы. Был период, когда вещество Земли было частью вращающейся внешней оболочки Солнца. Теперь это отдельное от звездной массы тело, продолжающее вращаться, но уже по своей орбите. Тот факт, что на дальней орбите планета проявляет ту же инерцию, что и та, которая носила ее вокруг звезды до появления ее как планеты, не отменяет ни того, что теперь есть планетная система там, где прежде было одно звездное тело, ни той стадии, на которой вещество будущей планеты пребывало в обеих системах. То, что мы привычно называем социальным, есть лишь так называемое осознание такого процесса, но этот процесс не тождествен его осознанию, ибо оно есть осознание ситуации. Чтобы было осознание социальной ситуации, должна быть в наличии она сама.

Итак, ясно, что такой социальный характер может принадлежать лишь моменту, когда происходит возникновение, т. е. настоящему. Мы можем в идеации припомнить этот процесс, но такое прошлое не является восстановлением дела, как оно происходило, ибо оно воссоздается с точки зрения текущей эмердженции и откровенно гипотетично. Это прошлое, которого требует наше настоящее, и проверяется оно тем, как оно укладывается в эту ситуацию. Если бы, per impossible, нам нужно было добраться до прошлого события, как оно протекало, нам пришлось бы оказаться в этом событии, а затем сравнить его с тем, что мы представляем теперь как его историю. Это не только противоречие в терминах, но еще и искажение функции прошлого в опыте. Функцией этой является непрерывная реконструкция, что-то типа хроники, служащей целям текущей интерпретации. К полному воссозданию, если можно так выразиться, мы, видимо, приближаемся при установлении фундаментальных законов природы, таких, как законы движения, о которых мы говорим, что они должны были быть и должны быть всегда такими, каковы они сейчас; и именно здесь ярче всего являет себя относительность. Она откровенно сводит тот род реальности, который мог бы быть тождественным содержанием прошлого, настоящего и будущего, к упорядоченности событий в пространстве-времени, а она, по определению, могла бы быть в любом прошлом научного воображения так же мала, как и находимая нами в нашем перцептуальном мире. Геометрия пространства-времени отрицает эмерджентность, если только та не вносится в нее через метафизику Уайтхеда; и, если я не ошибаюсь, такой взгляд должен пожертвовать упорядоченной геометрией пространства-времени, которую сохраняет Уайтхед. Без эмерджентности нет различимых событий, благодаря которым возникает время. События и интервалы, о которых говорит релятивист, — это константы, которые вытрясаются из высокосложной математики, и осознание социального характера мира показало, что они необходимы.

Социальный характер мира обнаруживается в ситуации, в которой новое событие находится одновременно в старом порядке и в новом, возвещенном его пришествием. Социальность — это способность быть несколькими вещами сразу. Животное прочесывает местность в поисках добычи: оно одновременно часть системы распределения энергий, делающей возможным его передвижение, и часть системы джунглей, входящей в систему жизни на поверхности неодушевленного земного шара. Итак, мы признаем, что если надо оценить энергию, которую животное намерено потратить на передвижение, то мы должны принять во внимание его свирепость, его состояние голода и притягательность или страх, которые возбуждает в нем его жертва; и в равной степени мы признаем, что если нам надо оценить эти характеристики формы, то мы должны суметь измерить выражения энергии в его организме и среде. В его связи с собственной средой присутствует такая же подлинная социальность, как и в его связи с жертвой, со своим брачным партнером и со своей стаей; признаком ее служит то, что о характеристиках, принадлежащих объекту как члену одной системы, мы обычно судим по характеристикам, принадлежащим ему в другой. Так, мы мерим движение расстояниями, покрываемыми в покоящемся согласованном множестве, а параметры этого множества — движениями, которые учитываем в измерении. Релятивист обнаружил, что эта взаимная оценка предполагает изменение в единицах измерения и что для достижения идеальной точности нужно производить преобразование. По-видимому, в такой же ситуации мы находимся в биологии. Чтобы точно оценить жизненный процесс с точки зрения распределений энергии, нам нужно суметь преобразовать неорганический физико-химический процесс в процесс органический, а сделать это нам, к сожалению, так и не удалось.

Если рассмотреть основания этой оценки, переходящей от одной системы к другой, то мы обнаруживаем две особенности. Первая — это возникновение события из условий, при которых оно появилось; как мы видели, оно дает начало своей истории и может быть подведено под общий термин «эволюция». Вторая — перенесение идентичных условий из прошлого в настоящее. Явления планет, если связать их с законами массы и движения, складываются в упорядоченные ряды, и с этой точки зрения объект рассматривается как возникающий из старого. С точки зрения его возникновения, он видится как находящийся в обеих системах, но лишь поскольку в обеих действуют общие для них законы. Вещество возникающей планеты — это часть Солнца, движущаяся с инерцией, принадлежащей ей в этом ее качестве; и это также объект в системе, в которой Солнце имеет определенную массу, вытекающую из массы и движения этой планеты относительно Солнца. Так же в динамике Галилея ускорения и замедления были эмердженциями в поле движения масс в абсолютном пространстве.

Теории относительности оставалось лишь установить само движение как нечто, возникающее при определенных условиях, заданных системами координат, из логически предшествующих условий событий, разделенных интервалами в пространстве-времени. Но эти условия уже не лежат в радиусе возможного опыта. При этом остается истинным, что то, что в опыте является движением с одной точки зрения, является покоем с другой. Относительность движения давно признана. При отказе от абсолютного пространства и успешном развитии общей теории относительности Эйнштейна возникновение движения и покоя из более абстрактной ситуации, выражающей нечто общее для обеих систем координат, или перспектив, предстающее в одной как движение, а в другой — как покой, кажется логически необходимым. И все же, как я только что указал, такая формулировка уводит нас от схемы развития, очерченной выше. Она предполагает связь видимости и реальности, субъективного и объективно реального, но не связь эмерджентного объекта, возникающего из прошлого, с тем, что его обусловливает. Так мы явно отказываемся от эволюционной философии науки и переходим в рационалистическую фазу, в которой реальность явлена нам только в паттернах логики и математики. Подозреваю, однако, что мы подошли совсем близко к тем великим изменениям, которые произошли за последние 50 лет, чтобы суметь поместить их в правильную перспективу.

Хочу высказать предположение, что социальный характер настоящего дает еще одну точку зрения, с которой можно подойти к этой ситуации. Я говорил о социальных импликациях эмерджентного настоящего, выраженных в занятии новым объектом и старой, и новой систем; социальность дана здесь в непосредственной связи прошлого и настоящего. Есть еще другой аспект социальности, который выражен в систематическом характере преходящего настоящего. Как мы видели, при переходе из прошлого в будущее настоящий объект является как старым, так и новым, и это же касается его связей со всеми другими членами системы, к которой он принадлежит. До приближения к нашему Солнцу звездного гостя характер той части Солнца, которая стала Землей, определялся ее связями с частями солнечного вещества, ставшими другими планетами. Переходя в свое планетное состояние, Земля удерживает это качество, проистекающее из прежней конфигурации, и приобретает новое качество, выражающееся в пертурбациях ее орбиты под влиянием ее соседей. Суть в том, что тело, принадлежащее к системе и обладающее природой, которая определяется его связями с членами этой системы, при переходе в новый систематический порядок будет переносить в свой процесс переприспособления к новой системе нечто от природы всех членов старой системы. Так и в истории сообщества его члены переносят из старого порядка свои качества, детерминированные социальными отношениями, во все переприспособления социального изменения. Старая система обнаруживается в каждом члене, и в случае революции она становится структурой, на основе которой утверждается новый порядок. Так, Руссо пришлось обнаружить в гражданине суверена и подданного, а Канту в рациональном существе — издателя нравственного закона и того, кто этому закону подчинен. Если вернуться к эволюции Солнечной системы, то орбита Земли до сих пор очерчивает расположенное в центре Солнце, частью которого она была, а ее движения относительно других членов Солнечной системы отражают их положения в Солнце до пришествия звездного гостя.

Я указывал на возрастание массы движущегося объекта как на предельный пример социальности. Иначе говоря, удерживая это возрастание массы в поле возможного опыта, мы вынуждены трактовать движущееся тело как находящееся в двух разных системах, ибо движущийся объект имеет свое время, свое пространство и обусловленную его движением массу, и эти время, пространство и масса отличаются от времени, пространства и массы системы, относительно которой он движется. Парадоксы, возникающие из этого занятия движущимся телом иной системы, известны. Что я хочу отметить, так это то, что здесь мы находим крайний предел этой социальности, ибо каждое тело благодаря своей скорости имеет свою систему пространства-времени и энергии. Эта скорость, однако, соотносится с системой, в которой тело движется, и это тело имело бы другую скорость относительно другой системы, движущейся относительно первой. Тогда тело имело бы бесконечное множество измерений массы в бесконечном множестве систем, по отношению к которым оно может мыслиться как движущееся. Оно занимает все эти разные системы.

Теперь можно установить метафизическое пространство-время с его совпадениями событий и его интервалами как реальность, к которой эти системы координат отсылают, или удерживать в поле опыта и применять формулы преобразования, которые, как было показано, необходимы для точного измерения. Возникает вопрос: что именно заключено в применении формул преобразования? В ситуациях, в которых в опыте непосредственно присутствует относительность движения — скажем, возможность движения своего поезда, когда соседний поезд стоит на месте, — не нужно никаких преобразований. В этих случаях мы скрадываем разницу во временных системах, говоря, что различия в пространственных и временных параметрах настолько невообразимо малы, что эти формулы применить нельзя, и что только при скоростях, близких к скорости света, возникают и требуют признания ощутимые различия. Это сокрытие вопроса фундаментальной важности. Когда мимо нас несется поезд, он пребывает в нашем мире пространства и времени. Если бы мы приняли релятивистскую точку зрения и рассматривали этот поезд как покоящийся, а землю как несущуюся мимо него, то мы бы по-настоящему перешли из одной перспективы в другую, но тогда поезд не был бы движущимся, а в настоящем случае поезд движется. Когда мы вычисляем изменение в пространственных, временных и массовых свойствах а-частицы, выскочившей из атома, мы трактуем ее, конечно, как находящуюся в ином пространстве-времени, нежели наше, поскольку придаем ей параметры, принадлежащие ее пространству-времени, в том числе изменение в массе. С точки зрения Ньютоновой относительности две системы пространства-времени являются альтернативами и не могут быть обе применены к одной ситуации, разве что поочередно. Но когда мы используем формулу преобразований Лоренца, мы даем телу характеристики, принадлежащие другой системе пространства-времени, а результат используем в своей собственной. Это четко видно, когда мы просто утверждаем, что тело возрастает в массе с увеличением скорости, но не добавляем, что единицы измерения пространства и времени тоже меняются, т. е. что мы находимся в другой системе координат, которая альтернативна нашей собственной и не может быть одновременно с ней применена. Нам говорят, однако, что если бы мимо нас со скоростью 161 тыс. миль в секунду пронесся аэроплан, то мы увидели бы сжатие и замедление временной протяженности процессов, т. е. узрели бы в собственной системе пространства-времени эффекты пребывания в другой системе пространства-времени[10]. То есть две системы координат перестают быть альтернативами. У Фицджеральда не было в случае сжатия такого допущения бытия сразу в двух системах, но не было и ссылки на различие в одновременностях.

Так вот, Эйнштейн пытается дать процедуру, посредством которой мы можем быть в одной пространственно-временной системе и регистрировать в ней эффекты различий, обусловленных другой пространственно-временной системой. Во-первых, эта процедура принимает единообразную скорость света как природный факт. Во-вторых, на основе этой единообразной скорости света задается система сигналов, с помощью которой мы можем установить в нашей системе, что события, одновременные в нашей системе, оказываются неодновременными в системе, движущейся относительно нашей. Более того, эффект этого различия можно сделать очевидным, как в случае пролетающего аэроплана, через зрение, т. е. через свет. Это означает, что как пространственные перспективы возникают для нас в нашем статичном ландшафте, так и временные перспективы открываются на фоне движущихся в этом ландшафте объектов. Эта перспективность темпорального рода может обнаружиться только на фоне движений с очень большими скоростями, но принцип ее задан так же определенно, как и в случае пространственных перспектив. Этот принцип состоит в том, что открываемые измерением параметры должны сжиматься в направлении движения, при условии, что это происходит в визуальном поле. Если бы скорость света была бесконечной, то сжатия бы не было, ведь тогда световая волна, покидающая один конец объекта, достигала бы нас в тот же момент, что и световая волна с другого конца, независимо от быстроты движения. Следовательно, только когда скорости приближаются к скорости света, такая перспектива входит в опыт, да и то лишь косвенно, как в расчетах изменения массы частицы, вылетевшей из атома. Но если бы мы смогли увидеть то, что обнаруживается в гипотетическом аэроплане Эддингтона, то мы получили бы визуальную временную перспективу напрямую, ибо время, разумеется, замедляется пропорционально сжатию пространственных параметров. Естественно было бы допустить, что временные перспективы должны рассматриваться в том же свете, что и пространственные. Реальные параметры и реальное течение времени таковы, какими их находят пассажиры аэроплана, и точно так же их искаженное видение нас должно корректироваться тем, что мы находим вокруг себя и что мы находим происходящим вокруг нас.

Именно в этом пункте обретают значимость преобразования Лармора — Лоренца и негативные результаты эксперимента Майкельсона — Морли. Эти преобразования были разработаны с целью указать на математически устанавливаемые условия, при которых были бы инвариантны уравнения Максвелла для электромагнетизма. Уравнения Ньютона инвариантны в области Ньютоновой механики. Иначе говоря, они остаются истинными, какая бы исходная точка ни бралась за начало координат и, в случае относительного движения систем с единообразной скоростью, какая бы система ни рассматривалась как движущаяся. Оказалось, что для достижения инвариантности уравнений Максвелла символы, относящиеся к пространству, времени и энергии, в том числе массе, необходимо сопроводить коэффициентом 1/с, где с — единообразная скорость электромагнитной волны (одной из форм которой является свет) в вакууме. Изменения в пространственных и временных параметрах, которых требует эта формула преобразования, суть изменения, которых требуют временные перспективы, о которых я говорил выше; для скорости света принимается то же абсолютное значение. Кроме того, эта формула трансформации дает то сжатие диаметра Земли в направлении ее движения по своей орбите, которое объясняет негативный результат эксперимента Майкельсона — Морли.

Помимо удивительного совпадения результатов, достигаемых с помощью формул преобразования, теории относительности Эйнштейна и итога эксперимента Майкельсона — Морли, бросается в глаза общее для них допущение постоянной скорости света. В случае формул преобразования нет ничего удивительного в том, что константа должна искаться в таком фундаментальном свойстве, как скорость электромагнитной волны. В случае теории относительности возможность измерений в разных пространственно-временных системах с помощью световых сигналов предполагает единообразие скорости света, и это служит объяснением негативного результата эксперимента Майкельсона — Морли. Уайтхед пишет: «Это означает, что волны или другие влияния, движущиеся со скоростью с относительно пространства любого согласованного множества Ньютоновой группы, будут двигаться с той же скоростью с и относительно пространства любого другого такого множества»[11].

К описанию этой конъюнкции следовало бы добавить еще переброску атома из царства механики масс в сферу электромагнетизма и выражение распределения энергии в терминах полей. Важность этих перемен состоит в изменении соотнесений реальности с дистанционным и контактным опытом. Прежде существовало тесное соотношение между механикой масс и перцептуальной реальностью. Реальность того, что мы видели, должна была обнаруживаться в том, что мы могли получить в руки, а то, что мы получали в руки, гармонировало в воображении с массой как количеством материи. Но еще важнее было то, что мы считали реальность заключенной в самом объеме, в обособлении от ее связей, полагали, что реальность вещи может иметь место до системы, в которую она входит. Все вариации того, что я назвал пространственными перспективами одних и тех же объектов, отсылают к идентичным объектам, находимым в области контактного опыта — того, что мы осязаем и видим одновременно, — и это касается не только наших перспектив, но и перспектив других. Это находит точное выражение в конгруэнтности. То, что я назвал временны ми перспективами, не проявляется в опыте, разве что в таких в высокой степени воображаемых презентациях, как аэроплан Эддингтона. Но в перспективах, содержащих в себе различия в одновременностях, мы, видимо, выходим за пределы их перцептуального разрешения в области контактного опыта. Мы вынуждены приводить их в согласие друг с другом путем преобразований. И это та ситуация, которая подходит для инвариантности уравнений Максвелла. Мир, видимый с точек зрения разных пространственно-временны́х систем, с разными значениями для общих единиц пространства, времени и энергии, может быть сведен воедино лишь с помощью преобразований. Между электромагнитным миром и миром дистанционного опыта, т. е. зрительных переживаний, имеется такой же тесный параллелизм, как и между миром механики масс и нашим контактным опытом.

В этом полном соответствии, однако, есть брешь. Как я уже показал, рост массы движущегося тела происходит в той пространственно-временной системе, в которой оно движется, однако расчет возрастания массы производится с помощью пространственных и временных единиц, принадлежащих иной пространственно-временной системе, хотя при этом измеряется рост массы в пространственно-временно́й системе, в которой имеет место движение. Замеряя показания стрелок, мы, с нашими одновременностями, действительно обнаруживаем, что масса а-частицы возросла. Это увеличение массы мы могли бы обнаружить и без использования аппарата относительности, но для объяснения его мы привлекаем теорию, предполагающую, что часы на а-частице будут идти медленнее, чем наши часы, и именно с помощью расчетов, предполагающих время а-частицы, мы добираемся до того изменения в массе, которое открываем в собственной временной системе. Иначе говоря, брешь в соответствии возникает в тот момент, когда мы проверяем его экспериментальными данными; а они должны иметь собственную реальность, иначе не могли бы проверять гипотезу. Мы должны уметь формулировать факты, заключенные в нашем аппарате, часах, электрометрах, в терминах, независимых от преобразований Лоренца и относительности Эйнштейна. И в этом мире окончательного вердикта прибора, здания, в котором он находится, земли, на которой оно стоит, и их окрестностей высшая реальность принадлежит не дистанционному опыту, а тому, что может быть представлено в контактном опыте, обещание или угроза которого таится в этом дистанционном опыте. Чтобы не возвращаться из области опыта в метафизический мир пространства-времени Минковского с его событиями и интервалами, мы должны вернуться к перцептуальному миру научных открытий.

Позвольте мне еще раз обрисовать ситуацию. Изменения, которые происходят в электромагнитном поле, не могут быть установлены в некотором множестве уравнений, инвариантных в отношении пространства и времени. В поле, в котором развертывается изменение, необходимо допустить иную пространственно-временную структуру. Часы идут медленнее, диаметры вещей в направлении движения уменьшаются, тогда как масса возрастает. Теоретически все эти изменения регистрируются в покоящемся поле, внутри которого происходит движение. Но расчет их предполагает пространственно-временное упорядочение, не принадлежащее этому полю. Он предполагает другую точку отсчета. Перцептуальная реальность, с которой соотносятся эти изменения в поле дистанционного опыта, различается сообразно тому, схватываются ли они с точки зрения одной области соотнесения или другой. Это выявляет еще одно поразительное свойство этой ситуации, и состоит оно в том, что вещи, субстанция которых принадлежит полю электромагнетизма, нельзя определить в терминах, которые допускали бы их обособление как перцептуальных данных. Для такой ситуации необходимо, чтобы реальность могла быть опознана в вещи, которая может быть дана в пространственно-временных элементах восприятия, скажем, в показаниях стрелок на приборе. Такова, на чем я настаивал, характеристика массы. Хотя мы можем определить массу только в терминах системы тел, движущихся относительно друг друга, мы можем представить субстанцию массивной вещи как находящуюся внутри объема, который мы видим или воображаем, а затем связать ее — действительно или в воображении — с другими вещами. Электричество же как субстанцию электрона можно мыслить лишь в терминах его поля и отношений этого поля с полями других электронов. Фарадеевы силовые и эфирные трубки использовались как материал с целью обеспечения такого независимого содержания и исчезали в наших пальцах. Сложилось так, что наука обратилась к структуре вещей, которая может быть установлена, со стороны восприятия, только в терминах дистанционного опыта. Это не создает никаких проблем в структуре наших теорий. Мы знаем количество энергии в системе и можем разместить ее в разных членах этой системы, которые поддаются локализации в пространстве и времени; но мы не можем, так сказать, взять отдельный элемент в руки и сказать, что он содержит некоторое количество энергии, конституирующее «что» этого объекта, а затем связать его с другими вещами, имеющими схожие содержания. Энергия мыслима лишь в терминах системы, уже наличной для мышления, имеющего дело с вещью. Важность контактного опыта для научного метода состоит не в большей реальности осязательного опыта, или переживания сопротивления, по сравнению с переживанием цвета или звука, а в том, что наблюдение и эксперимент обращаются к дистанционному опыту, который должен быть прямо или косвенно соотнесен с тем, что мы можем в действии или в мысли потрогать руками. Это остается проверкой реальности восприятия и, следовательно, проверкой того, что открывает ученый в наблюдении и эксперименте, и это — условие схватывания факта как реального самого по себе, независимо от разного рода гипотез, выдвигаемых для его объяснения.

До сих пор было привычно находить реальность восприятия в опыте индивида, и это порождало всякого рода трудности, связанные с размещением этого индивидуального опыта в реальности мира, к которому индивид принадлежит, особенно когда такой опыт используется для критики теорий об этом мире. Ученый довольствовался тем, что находил в опыте индивида ту же пространственную и временную структуру, которую находил в мире, и, исходя из этого, размещал наблюдения индивида в окружающем мире со всей точностью, которую делает возможным пространственно-временное измерение. Теория относительности — с теорией электромагнетизма, из которой она в значительной степени выросла, — не только крайне усложнила пространственно-временную теорию измерения, но и перевернула то, что можно назвать референцией к реальности. Вместо того чтобы говорить, что реальность перспектив нашего дистанционного опыта обнаруживается в том контактном опыте, который прочно укоренен в геометрии Евклидова пространства и в равномерном потоке единообразного времени, мы должны говорить, что до реальности воспринимаемого мы сможем добраться, только если сможем прорваться через это мнимо Евклидово пространство нашего контактного мира в перспективы, зависящие от движения отдаленных объектов, и открыть связывающие их формулы преобразования. Более того, мы не можем, вооружившись своими любимыми перцептуальными моделями, построить, допустим, атом Бора из нескольких протонов и электронов, соединенных в ядро, вокруг которого были бы прикреплены на орбитах вращения другие электроны. Положительные и отрицательные заряды, которые мы используем как материю этих конечных частиц, не поддаются такому воображаемому перцептуальному анализу. Можно говорить о диаметре электрона, пытаться локализовать его заряд, но выделить таким образом субстанциальное качество электричества нельзя, и атом Бора рушится. В последнее время сочли удобным трактовать материю как форму колебания, но искать, что именно колеблется, нет смысла.

И все же зависимость научной теории от перцептуальных открытий еще никогда не была выражена так сильно, и на эту зависимость я хочу обратить внимание. Как я показал, альтернативой будет, видимо, референция к метафизическому миру, допустить который можно только вместе с допущением, что логические паттерны, находимые нами в нашем мире, имеют корреляты в этом метафизическом мире. Наш опыт становится при этом субъективным, если не брать то, что наши мысленные связи, возможно, могут выходить за рамки наших систем координат. Пока не было теории относительности, пространственная и временная структура наблюдаемого факта являла собой структуру мироздания. Как бы относительны ни были для наблюдателя чувственные качества наблюдаемого объекта, его перцептуальное определение в пространстве и времени давало ему фиксированные очертания и место в реляционной структуре, которая была, по крайней мере для ученого, абсолютной структурой мира, так что в механике масс субстанциальное содержание любого объема могло мыслиться как заключенное внутри этого определенного объема. Перцепция давала как логическую структуру реальности, так и определенное обиталище субстанции. Старая теория газов и тепла как формы движения великолепно иллюстрирует простоту этой ситуации. Теперь же ни реляционная структура реальности, ни локус ее субстанции не обнаруживаются в перцептуальной ситуации. Но поскольку ученый может получить метафизическое пространство-время с его событиями и интервалами только путем допущения, и никак иначе, и поскольку он никогда не может схватить поле любого энергетического содержания целиком, то он обязан проверять свои гипотезы, размещая себя в собственной перцептуальной ситуации, взятой, скажем, как покоящаяся система, а также в ситуации системы, которая движется относительно его собственной, и сравнивать пространственно-временные структуры этих систем. Он прибегает к преобразованиям, но это преобразования, возможные лишь постольку, поскольку наблюдатель схватывает то в собственной ситуации, что предполагает его размещение себя в ситуации того, что он наблюдает. Хотя процедура эта оказывается сложнее, она возвращается в своих открытиях к перцептуальным событиям. А это возможно лишь при условии, что эта социальность мышления, в которой мы занимаем установку другого, принимая собственную, отличную от нее установку, свойственна также и природе. Ньютонова относительность позволяла наблюдателю переносить себя из одной системы в другую и замечать, что относительные положения тел в этих двух системах остаются теми же самыми, какую бы систему он ни занимал, и что законы механики выполняются в обоих случаях. Но электромагнитная относительность обнаруживает внутри нашей системы результаты, которые заставляют нас обращаться к другой системе с ее пространственно-временной структурой, чтобы их объяснить. При Ньютоновой относительности социальность ограничивалась мышлением. Если даны две системы, движущиеся относительно друг друга, то условия каждой будут всегда оставаться теми же самыми; движение или покой другой не будут оказывать на них влияние. При электромагнитной относительности масса движущегося объекта в системе, находящейся в покое, возрастает, и это предполагает иные пространственные и временные коэффициенты другой системы. Этот разрыв в том, что я назвал соотношениями между различиями пространства и времени в разных системах, открывает в перцептуальном мире ту социальность природы, которую обычно относили лишь к мышлению. Возрастающая масса в покоящейся системе должна соответственно двигаться по собственным часам и в пространстве, измеряемом ее собственной меркой, чтобы могло происходить возрастание ее массы в другой системе. Мы уже видели, что в природе есть социальность, поскольку возникновение нового требует, чтобы объекты пребывали сразу и в старой системе, и в той, которая возникает вместе с этой новизной. Относительность обнаруживает ситуацию, в которой объект должен пребывать одновременно в разных системах, чтобы быть тем, что он есть, в каждой из них. Все экспериментальные доказательства относительности так или иначе возвращаются к таким ситуациям.

Я отмечал, что в науке это никакая не новость, хотя это всегда подразумевалось как нерешенная проблема. Эту проблему преподносят нам телеология в биологии и сознание в психологии. Животный вид в механической системе определен как прошлыми условиями, так и тенденциями к самосохранению в будущем. Поведение сознательного организма определяется и унаследованной из прошлого физиологической системой, и устремленным в будущее сознанием. Это, разумеется, может иметь место лишь в настоящем, в котором обнаруживаются как обусловливающее прошлое, так и эмерджентное будущее; но, как показывают эти проблемы, требуется еще и признание того, что в настоящем размещение объекта в одной системе размещает его также и в других. Это я и назвал социальностью настоящего. Если мы рассматриваем эту ситуацию с точки зрения относительности, то мы видим, что само движение, происходящее внутри покоящейся системы, привносит иную пространственно-временную структуру, ответственную за возрастание массы внутри этой покоящейся системы. Если перенести это на две указанные нами ситуации, то мы увидим возникновение биохимического процесса, который мы называем жизнью, но который так изменяет условия, при которых она продолжается, что в природе возникает ее среда; и мы увидим, как живые формы отбирают прошлые условия, ведущие к будущему сохранению жизни, вводя тем самым в природу ценности, а позднее значения.

Если мы ищем прошлое, обусловливающее эмерджентность настоящего, то мы не можем найти для него иной формулировки, нежели следующая: все эмерджентное должно быть подчинено обусловливающему характеру настоящего, и должно быть возможно установление эмерджентного в терминах обусловливающего прошлого. При Ньютоновой относительности в случае неускоряющегося движения двух систем относительно друг друга обусловливающее прошлое суммировалось в правиле сохранения тождественного относительного положения тел в двух системах и тождественной механической ситуации, какая бы система ни бралась как движущаяся. В этой ситуации нет эмерджентности. Если теперь в эту Ньютонову относительность ввести специальный принцип относительности, то мы получим возникновение новых качеств движущегося тела в системе, в которой оно движется, вследствие его движения. И если мы опишем это тело в старых условиях, то мы должны будем свести его к покою, который только и может иметь место без потери той реальности, которую несет с собой эмерджентное движение при приведении в движение другой системы и появлении эмерджентных изменений в этой системе. В случае общей теории относительности Эйнштейн взялся сформулировать универсальные условия, при которых, видимо, происходят изменения в пространственно-временной структуре мира — изменения, обусловленные как не ускоряющимся, так и ускоряющимся движением. Он показал, что они являются также условиями изменений в массе, и работает над тем, чтобы показать, что то же самое верно для электромагнетизма.

Итак, принцип социальности, который я пытаюсь прояснить, состоит в том, что в настоящем, в котором происходит эмерджентное изменение, эмерджентный объект в силу своей систематической связи с другими структурами принадлежит в переходе от старого к новому к разным системам и обладает качествами, вытекающими из его членства в этих разных системах. Хотя с наибольшей ясностью этот принцип был подтвержден в доктрине относительности применительно к физической теории, там он для нашего опыта наименее очевиден, так как, например, изменения в массе, вызванные привычными нам скоростями, настолько малы, что изменения в законе Ньютона оказываются в области дальних десятичных знаков. Вместе с тем электромагнитная теория относительности смогла представить нам форму эмерджентного с высокой точностью. Мы знаем, какого типа изменения будут происходить, если в некоторой системе появится хотя бы какая-то скорость. Здесь мы имеем дело просто со связью структур пространства и времени с движением. Если мы обратимся к двум другим примерам социальности, которые я приводил, — примеру жизни и примеру сознания, — то окажемся в крайне сложных и труднопостижимых ситуациях. Выясняется, что понимание жизни, которым мы располагаем, предполагает референцию к будущему в сохранении формы и биологического вида. Мы знаем, что процесс жизни — это физико-химический процесс, но каков точно его характер, мы не знаем так, как знаем характер скорости. Мы знаем, однако, что процессы жизни не замыкаются в организме, а, взятые в целом, включают взаимодействия между организмом и его окружениями, и этот окружающий мир, поскольку он вовлечен в эти процессы, мы называем средой формы и ее вида. Иначе говоря, мы признаем, что эмерджентная жизнь меняет характер мира так же, как эмерджентные скорости меняют характер масс. Мы знаем, что процессы, которые мы называем сознательными, суть физиологические процессы, что те процессы, которые мы обычно называем поведением, используют эти организованные приспособления для отбора объектов, на которые они реагируют, и что в результате этого поведения вещи, находящиеся в среде этих живых сознательных форм, приобретают ценности и значения. Мы знаем, что процессы сознания зависят от высокого уровня развития головного мозга, вырастающего из нервного механизма дистанционной стимуляции и отложенных реакций, ставших возможными благодаря дистанционным стимулам. Целостность такой нервной системы дает поле и механизм для отбора, соотнесенного с дальними будущими, и этот отбор наделяет окружающие объекты ценностями и значениями, которым это будущее противополагается. Но каков именно физиологический процесс, дающий в распоряжение индивидуального организма его высокоорганизованные реакции для различения и отбора, никто не знает. Есть вместе с тем и огромная разница между применениями принципа социальности в этих разных областях. В области физической относительности мы знаем процесс движения с большой точностью, но есть всего три-четыре малоизвестных эксперимента, в которых мы можем вовлечь в свой опыт изменения в качествах вещей, вызываемые скоростями. И в то же время следствия, вызываемые процессами жизни и сознания, куда ни глянь, очевидны, хотя природа этих процессов до сих пор сокрыта в непроглядной мгле. Тем не менее во всех трех областях действует принцип социальности. Во всех трех присутствует эмерджентность, и характер этой эмерджентности обусловлен присутствием одного и того же объекта или группы объектов в разных системах. Так, мы выясняем, что в некой системе, имеющей определенные свойства пространства, времени и энергии, объект, движущийся с высокой скоростью, обретает все большую массу в силу того, что характеризуется иными коэффициентами пространства, времени и энергии, и это сказывается на всей физической системе. Схожим образом, вследствие того, что животное является одновременно живым существом и частью физико-химического мира, жизнь эмерджентна и простирает свое влияние на среду, которая ее окружает. А в силу того, что сознательный индивид, будучи животным, способен в то же время смотреть в прошлое и будущее, возникает сознание со значениями и ценностями, которыми оно наполняет мир.

IV. Импликации Я

Я указал свою позицию по поводу так называемой эпистемологической проблемы; суть ее в том, что познание есть предприятие, всегда происходящее в некоторой ситуации, не втянутой в неведение или неопределенность, которые знание стремится рассеять. Тогда познание нельзя отождествить с наличием содержания в опыте. Нет сознательной установки, которая познавательна сама по себе. Познание — это заключенный в поведении процесс, так организующий поле действия, чтобы в нем происходили отложенные и приостановленные реакции. Критерий успеха в процессе познания, т. е. критерий истины, обнаруживается в открытии или построении таких объектов, которые примиряют наши конфликтующие и сдерживаемые деятельности и позволяют поведению продолжиться. Познание строится на гипотетических умозаключениях и всегда предполагает, что данное включено в вывод. Рефлексия — это осуществление умозаключений в области идеации, т. е. символическая переработка содержаний и качеств вещей, с помощью которой могут быть получены искомые конструкции объектов.

Идеация явно возникает внутри того, что мы именуем сознанием, и, следовательно, нам требуется рассмотреть сознание. Низшая форма сознания, которую мы приписываем живым вещам, — это ощущение. Обычно мы не считаем, что живые формы, у которых нет центральной нервной системы, обладают ощущением, но на этот счет есть и иные мнения. Наивное суждение исходит из очевидности того, что реакцию вызывает то, что хорошо или плохо для животного. Мы предполагаем принятие и отвержение и приписываем этим двум установкам соответственно удовольствие и неудовольствие. Признаки принятия и отвержения есть даже в поведении некоторых одноклеточных форм, и, соответственно, мы находим биологов и психологов, приписывающих сознание в этой низшей форме даже этим организмам. Удовольствия и неудовольствия входят в разряд того, что мы называем органическими переживаниями — по крайней мере, в ситуациях, о которых идет речь, — и наша инстинктивная склонность связывать их с принятием и отвержением указывает на полагание того, что в опыт животного входят состояния собственного организма. На этом низшем пределе того, что можно назвать возникновением сознания, мы предполагаем, что организм реагирует на условия, заключенные в его жизненном процессе. Под такое общее толкование сознания, несомненно, подпадают многие реакции растений. Однако тот факт, что растения в своих принятиях и отвержениях не реагируют как целое, выводит растения за рамки нашего обычного обобщения.

Итак, первое условие сознания — это жизнь, процесс, в котором индивид своим действием стремится поддержать этот процесс в самом себе и в последующих поколениях, процесс, выходящий вовне того, что происходит в организме, в окружающий мир и во многом определяющий тот мир, который обнаруживается в этих деятельностях как среда индивида. Второе условие состоит в том, чтобы живая форма в своем телеологическом процессе могла целенаправленно реагировать как целое на состояния своего организма. Между тем я определил эмерджентность как присутствие вещей в двух или более разных системах, причем такое, что присутствие вещи в последующей системе меняет ее характер в предшествующей системе или системах, к которым она принадлежит. Следовательно, говоря, что низшей формой сознания является ощущение, мы подразумеваем, что если живые формы входят в такой систематический процесс и начинают реагировать на свои состояния целенаправленно и как целостности, то внутри жизни возникает сознание как ощущение. Я предположил, что возникает систематический физико-химический процесс, который отбирает, на что ему реагировать так, чтобы самому при этом сохраняться, и этот процесс, появляющийся внутри физического мира, возникает как жизнь. Теперь же в эту ситуацию входит форма, не только живущая, но и делающая свои благоприятные или неблагоприятные для жизни органические состояния частью той области, на которую она реагирует или в которой она живет. Сознательная форма — это форма, которая может сделать фазы своего жизненного процесса частями своей среды. Животное, отбирающее некоторые из своих жизненных состояний подобно тому, как корни растения отбирают воду, когда оно в ней нуждается, не только живет, как растение, но и испытывает жажду. Термин «ощущение» мы используем для обозначения элемента, добавляющегося к жизни, когда животное входит в какой-то степени в свою среду.

Так вот, биологическим механизмом, благодаря которому это, видимо, происходит, является нервная система, ибо она не только позволяет животному отбирать подходящие стимулы, но и делает функционирование поверхностей его тела, которые соприкасаются с отбираемой пищей, частью объекта, на который животное реагирует. Животное не только поглощает пищу, но и чувствует ее вкус. Я назвал также эмерджентность выражением социальности. Животное — часть не только неодушевленного, но и одушевленного мира: сознательное животное не только отбирает объекты, но и чувственно их воспринимает. Таким образом, оно находится на пути к становлению частью мира, в котором оно живет. Ранняя форма сознания заключена в сфере контактного опыта. Здесь животное реагирует на объект и, через это, на самое себя, но не как на целое, а только на функционирование контактирующих поверхностей. Позднее в его реакции на свои органические состояния вовлекаются отдаленные стимулы, и эти стимулы входят в поле сознания. Таким образом, животное все плотнее становится частью мира окружающих его объектов. Колоссальный скачок, однако, происходит с развитием головного мозга. В первую очередь это нервный центр важных дистанционных чувств. По мере того как последние становятся все более могущественными и утонченными в своих различениях, контактные опыты, на которые они реагируют, откладываются, и тем самым возрастают возможности приспособления и выбора в реагировании. В иннервациях установок, вызываемых отдаленными объектами, животное чувствует приглашение или угрозу, которые те с собой несут. Оно переживает в своей реакции на дистанционную стимуляцию собственные подавленные реакции. Его реакции на собственные тенденции действования обеспечивают контроль, организующий все его реакции в координированный акт, так что по мере развития данного механизма эти внутренние чувства возрастают в важности. Таким же важным является и заключенное в дистанционной стимуляции разделение содержания опыта и непосредственной реакции. Именно здесь мы впервые встречаем материал идеации. В самой по себе дистанционной стимуляции кроме нее самой, разумеется, ничего нет. Только когда в эту дистанционную стимуляцию включается организм, она входит в поле так называемого сознания. Материал для идеации черпается из пробуждения отложенных и взаимно конфликтующих реакций.

Позвольте мне еще раз очертить ситуацию, внутри которой появляется сознание. Прежде всего живые формы реагируют на внешнюю стимуляцию таким образом, чтобы сохранить жизненный процесс. Особым методом, отличающим их реакции от движений неодушевленных объектов, является отбор. Отбор обусловлен восприимчивостью живой формы. Из неодушевленных процессов к отбору ближе всего катализ. Можно сказать, что живая форма постоянно себя катализирует. Ее состояние определяет объекты и влияния, на которые она будет реагировать. Сознательное животное вносит отбор в область своего реагирования. Оно реагирует на влияние, или воздействие, оказываемое на него внешним миром. Непосредственным воздействием пищи на животное является поглощение, и все своеобразие жизни соответствующего животного сводится к тому, что оно отбирает через сенсибилизацию организма эту субстанцию, на которую оно будет реагировать, — иными словами, свою пищу. Мы можем повысить механическими средствами чувствительность фотопластинки. Структура такой пластины поддерживается механическими силами. Если бы пластина сама, оперируя этими силами, настраивалась на свет, то она была бы живой формой. Воздействие света на животное или растение — фотохимический процесс, такой же механический, как и воздействие его на кодаковскую фотопленку. Так же и реакция формы на пищевую субстанцию, втянутую в контакт с ней, является механической. Как живая форма она отобрала, что проглотить, а механика заботится о процессе поглощения. Но если в процессе поглощения животное находит стимуляцию к тому, чтобы направить, ускорить или придержать этот процесс, то собственная деятельность становится для него в поддержании жизненного процесса, т. е. в еде, объектом отбора. В этом случае животное стало сознательным. Главная трудность при работе с подобными вещами кроется в нашей склонности замыкать жизнь и сознание в границах организма. Отбор, несомненно, сокрыт в живой форме, но жить такая форма может лишь в определенного рода физической среде. Жизненные процессы включают деятельные связи с объектами в среде, а сознательные жизненные процессы — еще и сами такие объекты. Реакция организма на собственную реакцию на пищу, несомненно, заключена в организме, но только как часть целостного процесса питания, включающего также и пищу. Ограничить сознание реакцией организма на свою пищу — значит не только вырвать его из его обстановки, но и не понимать, что это лишь одна из фаз процесса питания. Осознанное питание — это смакование пищи; и переведение смакования пищи в другие реакции организма на его реакции по отношению к вещам не только влечет безнадежную путаницу, но и лишает такие реакции всякого смысла. Жизнь становится сознательной в тех точках, где собственные реакции организма входят как часть в то объективное поле, на которое он реагирует.

Это подводит нас к чувственным качествам вещей. Осознанное наслаждение животного ароматом пищи — это состояние, которым его организм реагирует на поедание пищи с определенными качествами. Отбор этих качеств есть часть жизненного процесса, и он может быть совершенно специфичным для конкретного индивида: de gustibus non est disputandum. Принадлежит ли ему запах в том же смысле, в каком и удовольствие? Животное чувствует запах так же реально, как и собственное удовольствие. Сознательная фаза этого сенсорного процесса состоит в использовании им избирательного различения при обнюхивании пищи, но если обоняние принадлежит ему, то запах — определенно нет. Поскольку же его реакции вторгаются в пахнущий объект, поскольку этот объект есть то, что предстоит схватить или отвергнуть, это явно дело сознания. Если мы пойдем дальше и спросим, принадлежит ли животному цвет, запах, теплота или гладкость объекта отдельно от реакции организма, заключенной в чувственном восприятии качества, то, вероятно, мы задаем два вопроса. На первый — о том, принадлежит ли запах организму так же, как и удовольствие, — мы уже ответили отрицательно. Статус удовольствия был бы ближе всего к тому, что мы имеем в виду под «состоянием сознания». На второй вопрос — является ли так называемое чувственное качество, отдельно от его восприятия, состоянием сознания в том смысле, в каком мы определили сознание, — ответ тоже уже дан; однако еще одна его импликация, состоящая в том, что чувственного качества не было бы, если бы не было животного, обращает наше внимание на связь формы со своей средой. Как параллельных прямых, встречающихся на горизонте, не существовало бы без оптического аппарата, ведущего к схождению линий, так же можно сказать, что и цвета не существовало бы без аппарата сетчатки и стоящего за ней механизма.

Сравнение это неудачное, ибо мы можем сконструировать оптический аппарат, в соотнесении с которым сходятся параллельные прямые, но не можем сконструировать сетчатку, в соотнесении с которой мир приобретает цвета. Но что по-настоящему въелось в наш ум, так это идея, что реальная поверхность образуется из колеблющихся молекул, а потому цвет не может располагаться на объекте и должен быть помещен в сознание ввиду отсутствия любого другого местоположения. То, что колеблющиеся молекулы не желтые поверхности, — это так. Но отсюда не вытекает невозможность существования колеблющихся молекул как цветных поверхностей для животных с определенными зрительными аппаратами. Помимо пространственных и временных перспектив, возможно, есть еще те, которые можно назвать сенсорными. Как бы там ни было, называть цвет состоянием сознания нет смысла, если понимать сознание так, как я его определил.

И все ж таки перцептуальные объекты с их чувственными качествами принадлежат к царству сознания; ведь переживание на расстоянии существует как обещание или угроза контактного переживания, и способом, которым это будущее проникает в объект, является вхождение в него через реакцию организма на собственные реакции. В перцептуальном мире будущее, уже присутствующее в движущемся настоящем, выстраивается благодаря целенаправленным реакциям сознательных организмов. Отдаленный объект становится, таким образом, тем, что мы можем сделать ему, с ним, с помощью него, или тем, что он может сделать нам. Говорить, что он существует в тот миг, когда мы его воспринимаем, значит лишь требовать подтверждения того, что дано в перцепции. Эти целенаправленные реакции присутствуют в организме и как тенденции, и как результаты прошлых реакций, и организм в своей перцепции на них реагирует. Последнюю реакцию мы часто называем образами. Разумеется, многое из того, что мы воспринимаем, образуется из таких образов. Поскольку это различимые образы, они явно того же рода, что и чувственный материал вещей; поэтому они явно принадлежат настоящему, и о них говорят, что они находятся в разуме и вкладываются в вещи. В сновидениях, грезах и галлюцинациях они составляют преобладающую часть наших объектов. Их связь с нервной системой совершенно неясна. Предполагается, что их появление зависит от условий в центральной нервной системе, обусловленных прошлыми переживаниями, но поместить их в головной мозг можно не больше, чем перцепты; если можно вообще говорить о «материале» образов, то он того же рода, что и материал перцептов. Образы принадлежат перспективе индивида. Только он имеет к ним доступ, и, в конечном счете, это всегда образы, материал которых появлялся в прежней перцепции. Они образуют важнейшую часть среды человеческого индивида. Но обычно они настолько тесно сплавляются с объектами и установками, вместе с которыми они функционируют, и, особенно в речи, с зарождающимися мышечными реакциями, что трудно отграничить и выделить их в нашем действительном опыте. Они функционируют по большей части в выстраивании прошлого и будущего.

С образами тесно связаны идеи. Их тоже считали верным свидетельством того, что есть субстанциальный разум; он постулировался с целью дать им вместилище. Поскольку символы, с помощью которых мы мыслим, признаются в значительной мере словесными образами, между идеями и образами имеется теснейшее сродство. Связь эта, разумеется, такая же, как и связь между устным или письменным словом и его значением; но так как слуховой или визуальный образ слова находится, видимо, в разуме, в который помещена идея, то нет ничего необычного в том, что мы, желая провести различие между словами, которыми пользуемся в речи, и значениями, на которые они указывают, отождествляем значение с внутренними словами, с помощью которых осуществляем наше мышление. Во всяком случае, одной из частей идеи, как она явлена в опыте, оказывается некоторый перцептуальный символ, и неважно, окажется ли он по типу так называемым образом или чем-то видимым или слышимым. Другая часть идеи — универсалия, если говорить языком логика и метафизика, — отходит к тому, что я назвал установками, или организованными реакциями, отбирающими качества вещей, когда они могут быть отделены от ситуаций, в которых они имеют место. В особенности наши привычные реакции на знакомые объекты конституируют для нас идеи этих объектов. Определения, которые мы им даем, служат надежными знаками, с помощью которых мы можем пробуждать идентичные или схожие установки в других. Меня интересуют не логические или метафизические проблемы, ими вызываемые, а то, что они как организованные реакции организма входят в опыт, который мы называем сознательным. Иначе говоря, организм реагирует на эти организованные установки в их связях с объектами так же, как и на другие части своего мира. И так они становятся для индивида объектами.

Именно благодаря этим идеационным процессам мы схватываем условия будущего поведения, находимые в сформированных нами организованных реакциях, и тем самым конструируем наши прошлые в предвосхищении этого будущего. Индивид, способный так их схватить, может организовать их далее через отбор вызывающих их стимуляций и таким образом выстроить свой план действия. На мой взгляд, прошлое всегда конструируется так и, следовательно, всегда соотнесено с ситуацией, которая вызывает эту созерцательную установку. До сих пор я просто детализировал содержащиеся в эмерджентной эволюции условия, сделавшие возможными такие созерцательные ситуации.

Обсуждая социальность, я делал упор на заключенный в эмерджентности переход от старой системы к новой, подчеркивая, что в этом переходе эмерджентное находится в обеих системах и является тем, что оно есть, в силу того, что несет в себе сразу качества обеих. Так, движущееся тело имеет прирост массы относительно системы, в которой оно движется, живой организм обладает способностью к отбору в поддержании жизненного процесса среди неживых вещей, а сознательный индивид откликается на собственные реакции. За счет последнего индивид обретает новый тип контроля в сохранении живого организма и наделяет объекты своей среды ценностями. Другое измерение социальности, где этот термин выражает детерминацию природы объекта природами других объектов, принадлежащих той же системе, явно фигурирует в концепции систем энергии; в развитии многоклеточных форм, у которых жизнь всей системы является интегрированной жизнью образующих ее дифференцированных клеток; в социальных системах, задействованных в размножении вида и в интеграции обществ, — от тех, где сначала достигается баланс между воспроизводством и потреблением одной формы другой, до тех, где социальный процесс опосредован дифференциацией индивидов. Во всех них природа индивида есть в той или иной степени выражение природ других членов системы или общества.

Различие между этими двумя измерениями социальности — темпоральное. Систему можно мысленно застать в каком-то мгновении, и социальное качество отдельного члена будет в это мгновение таким, какое оно есть, в силу взаимных связей всех членов. С другой стороны, объект может быть членом двух расходящихся систем лишь в переходе, в котором его природа в одной системе ведет к преобразованию, которое несет с собой его переход в другую систему. В самом переходном состоянии он может пребывать в обеих системах. Я уже в достаточной мере это проиллюстрировал на примере изменения массы с ростом скорости. В случае живых форм мы, как правило, сталкиваемся с fait accompli. В эволюции этих форм должна была возникнуть ситуация, в которой клетка, живущая своей обособленной жизнью, вдруг начинает жить жизнью многоклеточной формы, но зачатки такой ситуации мы можем лишь смутно проследить в эмбриональном развитии, где более высокий уровень питания одних клеток по сравнению с другими оказывается ведущим к дифференциации. Как дополнительные примеры можно взять мгновение, когда материал, известный ныне как Солнце, впервые принял свою планетарную природу, или мгновение, когда в результате волновых и иных влияний появляется двойная звезда.

Поразительно в относительности то, что изменения в пространственно-временных и энергетических параметрах не являются исходными точками новых структур. Когда в системах возрастает масса тела, в них должно быть какое-то изменение, но это не признак новых порядков. Различия, так сказать, «отменяются» соответствующими изменениями в других системах. Именно эта ситуация всячески подталкивает к допущению реальности, стоящей за разными перспективами, к которой принадлежит реальность опытов в разных системах координат: пространства-времени Минковского с его событиями и интервалами. Но в случае относительности с ее разными перспективами есть и другая возможность — возможность занятия в опыте альтернативных систем. Уайтхед, например, указывает на двойное сознание соположения (cogredience), когда наблюдатель идентифицируется и с пространством-временем поезда, и с пространством-временем ландшафта, в котором поезд движется. Теория относительности как доктрина была бы явно невозможна, если бы не этот тип сознания. Доктрину Эйнштейна назвали доктриной сигналов. Она содержит осознание разных значений пространственно-временного порядка событий в разных системах в одно и то же время. Теперь я представил сознание как реакцию организма на собственные реакции с соответствующим изменением в значениях среды. Мир для одного человека один, для другого — другой. Например, доллар для одного человека значит одно, а для другого — другое. Третий, способный принять обе точки зрения, может правильно оценить то, что у него есть, и успешно им распорядиться. Из этой способности возникает абстрактная ценность доллара как средства обмена, и эту ценность он имеет в мирах всех троих. Мир Минковского должен был бы быть таким значением, прикладывающимся к действительным опытам лиц в разных системах, движущихся относительно друг друга, но он таковым не оказывается. Скорее он предстает как система преобразований и констант, которые из них вытрясаются, делаясь символами сущностей, которые не могут войти в существование. В старых воззрениях на относительность обусловленные движением различия в перспективах можно было переводить из одной системы в другую с одним и тем же относительным изменением в положении объектов. Характер объекта в одной системе в силу его движения в другой никак не менялся. Обычно была предпочтительная система, в которую преобразовывались ради общего понимания все другие. Так, мы могли брать координаты фиксированных звезд как основу для понимания движений звезд по отношению к нашей системе. Общей для всех систем была идентичность относительных положений объектов. Электромагнитная относительность, в свою очередь, показала разницу в пространственно-временных и энергетических параметрах движущихся вещей в зависимости от системы, в которой они движутся, так что мы не можем просто перевести нечто из одной системы в другую, и прежде всего не можем установить общую структуру вещей, не зависящую от того, в какой системе они находятся. Математический аппарат преобразований становится слишком сложным.

Метафизический вопрос стоит так: может ли вещь, обладающая меняющимися пространственно-временны́ми и энергетическими параметрами, быть тождественной при разных параметрах, когда у нас есть, по-видимому, только эти параметры, по которым вещь можно определить? Казалось бы, проще сказать, что за этими опытами кроется реальная вещь, а сами опыты субъективны и феноменальны. Но давайте вместо этого примем переход как свойство реальности и признаем, что в процессе перехода структура вещей меняется и что объекты в силу перехода могут занимать разные системы. Если далее признать, что есть форма социальности, в рамках которой мы можем с помощью системы преобразований переходить от одной системы к другой и занимать, стало быть, обе системы, идентифицируя в каждой одни и те же объекты, то становится возможным переход между альтернативными системами, которые в одновременности взаимно друг друга исключают. Набор преобразований и строящаяся на нем математическая структура в такой же степени части природы, как и все прочее. Это установки, соответствующие значениям вещей, подводимых под наш контроль символами. Переход от движущейся системы к этой же системе в покое, в то время как остальной мир переходит от покоя к движению, означает переход от одного к другому в том, что мы называем разумом. Эти два аспекта существуют в природе, и разум тоже находится в природе. Разум переходит от одного к другому в своем так называемом сознании, и с точки зрения одной установки мир является иным миром, нежели с точки зрения другой. Мы говорим, что мир не может принять оба значения, если они взаимоисключающие; но переход в разуме позволяет ему это сделать с помощью преобразований. Нужно всего лишь признать, что мир имел один аспект с одной точки зрения, что теперь он имеет иной аспект с иной точки зрения и что в природе произошел такой же переход от одного к другому, что и в разуме, подобно тому, как на рынке ценных бумаг происходит переход от одной цены к другой в силу изменения установок в людских умах.

Вопрос, нас интересующий, состоит вот в чем: что именно в природе соответствует преобразованию в математическом разуме? Если принять разум как существующий в природе и признать, что разум с помощью временного параметра социальности переходит от одной системы к другой, так что объекты, к которым математик обращается в одной системе, благодаря формулам преобразования предстают в другой с иными параметрами пространства-времени и энергии; и если признать также, что еще и разумный организм имеет свой параметр социальности, в силу чего то, что предстает ему то в одной системе, то в другой, располагается, поскольку оно имеет для организма тождественный характер, в некой системе в мире, соответствующей этому качеству разумного организма, — то мы можем допустить, что константы в этих разных перспективах указывают не на сущности, находящиеся вне возможного опыта, а на этот организованный характер мира, явленный в том, что мы называем разумом. Если выразить эту мысль менее витиевато, релятивист способен удерживать в поле зрения две или более взаимоисключающие системы, внутри которых появляется один и тот же объект, переходя от одной системы к другой. Я уже указывал на опытную форму этого перехода, когда пассажир поезда переходит от системы движения своего поезда к системе движения соседнего поезда. Его поезд не может быть одновременно в движении и в покое, но разум пассажира в процессе перехода может занимать место в обеих системах и удерживать эти две установки в понятной связи друг с другом как представляющие одно и то же событие с двух разных точек зрения, которые он, обладая разумом или будучи разумом, может занять. Если он принимает как в равной мере легитимные две взаимоисключающие ситуации, то это потому, что он как разумный организм может пребывать в обеих.

Именно к такой организации перспектив могут относиться константы в математике относительности. Мы установим это кратко и без философских усложнений, сказав, что эта математика дает нам более точный метод формулировки и измерения физического мира; но при этом все еще остается видимое противоречие, заключенное в том, что объект обладает в одно и то же время разными пространственно-временными и энергетическими параметрами, тогда как только через них его и можно определить. Трудностей бы не было, если бы мы могли установить одно определение как правильное, а другие отнести к иллюзорным факторам; тогда мы просто сочли бы движущимся свой поезд.

То же самое мы делаем, когда говорим, что две системы — это всего лишь структура, которую объекты имеют при разных системах отсчета. Тогда иллюзорны обе. Но в этом случае мы должны свести реальность к миру Минковского. Я лично считаю, что обе они реальны для разума, который может занимать в переходе обе системы. Еще один пример, который я приводил, касается цен в экономическом мире; но я указал на то отличие, что здесь оба индивида в разных перспективах возвращаются к общей сущности цены в рамках обмена, которая в форме денег идентична для каждого, в то время как в системах, движущихся относительно друг друга, два индивида не могут найти в своем опыте таких общих реальностей. Вместо этого они получают набор формул преобразования. То, к чему они обращаются, Рассел называет общим логическим паттерном; я же утверждаю, что два индивида в системах, которые предлагает Эйнштейн, соединенных друг с другом световыми сигналами так, что каждый индивид помещает себя в систему другого, наряду со своей собственной, живут в общем мире и что обращаться к миру Минковского нет необходимости. Живя вместе в таких системах, индивиды вскоре постоянно несли бы с собой эти два определения всего, подобно тому, как мы носим с собой две системы времени, когда путешествуем. Что было бы невозможно, так это свести этот общий мир к мгновению. Временно е измерение необходимо для существования социальности. Нельзя быть в одно мгновение в Чикаго и в Беркли, даже мысленно; но даже не будь под нами общей земли, которая может быть в одно мгновение одной и той же, мы могли бы мысленно удерживать в своем текущем настоящем общую жизнь. Я уцепился за этот пример, поскольку он представляет предельный случай организации перспектив, осуществляемой социальностью в обоих ее измерениях, когда они могут проявиться в мыслящих организмах.

Своей рефлексивной формой Я анонсирует себя как сознательный организм, являющийся тем, что он есть, лишь постольку, поскольку он может переходить из своей системы в системы других и занимать в таких переходах одновременно свою систему и ту, в которую он переходит. То, что это происходит, явно не дело единичного организма. Запертый внутри своего мира, соответствующего его стимуляциям и реакциям, он не имел бы доступа к иным возможностям, кроме тех, которые предполагаются его собственным организованным актом. Такие возможности могут открыться ему лишь тогда, когда его деятельность есть часть более широкого организованного процесса. И это не единственная необходимая предпосылка. В социальной организации многоклеточной формы каждая клетка, живя своей жизнью, живет жизнью целого, но ее дифференциация ограничивает ее внешние выражения той единственной функцией, к которой она адаптировалась. Только в процессе, в котором один организм может в каком-то смысле заменить другой, индивид мог оказаться принимающим установку другого, продолжая в то же время занимать свою собственную. Его дифференциация никогда не должна быть настолько окончательной, чтобы он ограничился выполнением единственной функции. Предполагается, что именно высокая степень физиологической дифференциации у насекомых не позволяет достичь самосознания их высокоорганизованным сообществам.

Остается механизм, посредством которого индивид, живущий собственной жизнью в жизни группы, входит в установку принятия роли другого. Этим механизмом является, конечно же, коммуникация. Возможен тип коммуникации, при котором состояние одного органа стимулирует другие к соответствующим реакциям. В физиологической системе есть такая система коммуникации; ее осуществляют гормоны. Но это лишь усложнение той взаимосвязи высокодифференцированных органов, которая функционирует в общем жизненном процессе. Коммуникация в том смысле, в каком о ней буду говорить я, всегда предполагает передачу значения; это означает пробуждение в одном индивиде установки другого и его реакцию на эти реакции. В результате индивид может стимулироваться к исполнению разных ролей в общем процессе, в который включены все, и, следовательно, может стоять перед разными будущими, которые эти разные роли с собой несут, на пути к той завершающей форме, которую примет его воля. Так жизнь сообщества, к которому он принадлежит, становится частью его опыта в более высоком смысле, чем это возможно для дифференцированного органа в органическом целом. Конечная ступень в развитии коммуникации достигается тогда, когда индивид, побуждаемый к принятию ролей других, обращается к самому себе в их ролях и приобретает, таким образом, механизм мышления, или внутреннего разговора. Генезис разума в человеческом обществе я здесь обсуждать не буду. Хотелось бы обратить внимание прежде всего на то, что это естественное развитие в мире живых организмов и их сред. Его первой характерной чертой является сознание — то эмерджентное, что возникает при переходе животного из системы, в которой оно ранее существовало, в среду, возникающую благодаря его избирательной восприимчивости, и, стало быть, в новую систему, в которой части его организма и его реакции на эти части становятся частями его среды. Следующий этап наступает с господством дистанционных чувств и отложенных реакций на них. Объектами в среде организма становятся отбор и организация этих реакций вместе с отобранными ими качествами объектов. Животное начинает реагировать на среду, которую образуют по большей части возможные будущие его отложенных реакций, и это неизбежно подчеркивает его прошлые реакции в форме приобретенных привычек. Они переходят в среду как условия его актов. Эти качества среды образуют материал, из которого позже, когда эти качества смогут быть вычленены в коммуникации через жесты, рождаются ценности и значения. Все системы, о которых я говорил, — это взаимосвязи между организмом и миром, который обнаруживает себя как среда, детерминированная своей связью с организмом. Любое существенное изменение в организме несет с собой соответствующее изменение в среде.

Таким образом, переход из одной системы в другую — это повод к эмерджентному изменению как в форме, так и в среде. Развитие животной жизни неуклонно вело ко все большему включению деятельности животного в среде, на которую оно реагирует, — через развитие нервной системы, позволявшей ему реагировать на свои чувственные процессы и на свои реакции на них, — в его совокупную жизнедеятельность. Но животное так и не достигло бы цели стать для себя объектом как целое, если бы не вошло в более широкую систему, в которой могло играть разные роли и, принимая одну роль, стимулировать себя к проигрыванию другой роли, которой эта первая требовала. Именно это развитие и стало возможным благодаря обществу, чей жизненный процесс опосредован коммуникацией. Именно здесь возникает ментальная жизнь с ее постоянным переходом из одной системы в другую, занятием обеих систем в этом переходе и теми систематическими структурами, которые каждая из них подразумевает. Это царство непрерывной эмерджентности.

Я хотел представить разум как эволюцию в природе, в которой находит наивысшее развитие социальность, являющаяся принципом и формой эмерджентности. Чувственные качества в природе возникают благодаря тому, что орган может реагировать на природу в разнящихся систематических установках и занимать при этом обе установки. Организм реагирует на себя как на того, на кого воздействует дерево, и в то же время на дерево как на поле своих возможных будущих реакций. Возможность пребывания организма сразу в трех разных системах — системе физической связи, системе жизненной связи и системе чувственной связи — обусловливает появление окрашенного шершавого ствола и листвы дерева, возникающих во взаимосвязи между объектом и организмом. Но разум в высшем его смысле предполагает переход от одной установки к другой с последующим занятием обеих. Это происходит также и в природе. Это фаза изменения, в которой оба состояния обнаруживаются в самом процессе. Яркий пример этой ситуации — нарастание скорости, и все развитие нашей современной физической науки опиралось на выделение нами этой сущности в изменении. Но хотя это одновременное занятие разных ситуаций происходит в природе, разуму еще нужно было представить область, в которой организм бы не только переходил от одной установки к другой, занимая при этом обе, но и удерживал внимание на этой общей фазе. Переходить от ситуации, в которой явлена собака, к ситуации, в которой явлена жаба, а от нее к ситуации, в которой явлен слон, и быть во всех установках сразу возможно постольку, поскольку все они включают общую установку, направленную на «животное». Вот это и есть высшее выражение социальности, ибо организм не только переходит от одной установки к другой посредством фазы, являющейся частью всех этих установок, но и возвращается в этом процессе к себе и реагирует на эту фазу. Он должен выходить в переходе вовне себя и реагировать на этот заключенный в переходе фактор.

Я уже показал, с помощью какого механизма это совершается. Этот механизм — общество организмов, которые становятся Я, принимая прежде всего установки других по отношению к себе, а затем пользуясь жестами, которыми они разговаривают с другими, для индикации себе того, что заслуживает интереса в их собственных установках. Не буду тратить время на обсуждение этой чарующей области ментального развития[12]. Хочу только подчеркнуть, что появление разума — лишь кульминация той социальности, которая обнаруживается во всем мироздании, и кульминация эта состоит в том, что организм, занимая установки других, может занять собственную установку в роли другого. Общество — это систематический порядок индивидов, в котором у каждого есть более или менее дифференцированная деятельность. Эта структура реально присутствует в природе, находим ли мы ее в обществе пчел или в обществе людей. И она в разных степенях отражается в каждом индивиде. Но, как я уже указал, она может проникать в отдельного индивида лишь постольку, поскольку он может, принимая собственную роль, принимать роли других. Благодаря структурной организации общества индивид, последовательно принимая роли других в некоторой организованной деятельности, начинает отбирать то, что является общим в их взаимосвязанных актах, и принимает тем самым то, что я назвал ролью генерализованного другого. Это организация общих установок, принимаемых всеми в их различных реакциях. Это может быть роль просто человека, гражданина некоторого сообщества, членов клуба или роль логика в его «универсуме дискурса». Человеческий организм становится рациональным существом, лишь обретая в своем поле социальной реакции такого организованного другого. Тогда он ведет тот разговор с собой, который мы называем мышлением, и мышление, в отличие от перцепции и воображения, занято индикацией того, что есть общего в переходе от одной установки к другой. Так мышление приходит к тому, что мы называем универсалиями, а они, соединяясь с индицирующими их символами, образуют идеи.

Все это возможно лишь в непрерывном переходе от установки к установке; а то, что мы не остаемся просто в этом переходе, обусловлено нашим возращением к нему в роли Я и организацией выбираемых качеств в паттерны, которые дает нам в распоряжение эта социальная структура Я. Протяженность настоящего, в котором обнаруживает себя это самосознание, определяется конкретным социальным актом, в который мы вовлечены. Но обычно оно выходит за рамки непосредственного горизонта восприятия, и мы наполняем его воспоминаниями и воображением. В совокупном предприятии они служат заменой перцептуальных стимуляций в вызывании необходимых реакций. Если некто собирается встретиться с кем-то в условленном месте, он индицирует себе улицы, по которым должен пройти, пользуясь их памятными образами или звуковыми образами их названий. А это предполагает прошлое и будущее. Его настоящее вбирает в себя в каком-то смысле все предприятие, но может сделать это лишь с помощью символических образов, а поскольку предприятие есть целое, выходящее за пределы непосредственных мнимых настоящих, то они перетекают одно в другое без всяких разрывов. Громкий звук за спиной выхватывает такое мнимое настоящее. Его неважность для того, что происходит, оставляет его не более чем мгновением, когда этот звук дребезжал в наших ушах. Однако наши функциональные настоящие всегда шире, чем мнимое настоящее, и могут вбирать в себя длинные отрезки предприятия, которому уделяется непрерывное сосредоточенное внимание. У них есть отодвинутые на разную глубину идеационные границы, и в этих пределах мы непрерывно втянуты в проверяющий и организующий процесс мышления. Функциональные границы настоящего — это границы протекающего в нем дела, т. е. того, что мы делаем. Прошлые и будущие, индицируемые такой деятельностью, принадлежат настоящему. Они возникают из него и критикуются и проверяются им. Дела, однако, укладываются в более широкие деятельности с разной степенью плотности, и поэтому у нас редко возникает ощущение множества обособленных настоящих.

Я хотел бы максимально четко подчеркнуть соотнесенность прошлых и будущих с деятельностью, находящейся в центре настоящего. Идеация расширяет область, в которой происходит деятельность, в пространстве и во времени. Настоящие, в которых мы живем, снабжены границами, и вписывание их в более широкую независимую хронику есть опять же вопрос несколько более расширенного настоящего, которое требует более широкого горизонта. Но даже самый широкий горизонт относится к какому-то делу, и его прошлое и будущее соотносятся с ним. Так, нынешняя история Солнца релевантна делу разгадки атома, и при ином анализе атома у Солнца появится иная история, и мир будет запущен в новое будущее. Прошлые и будущие суть импликации того, что затевается и делается в наших лабораториях.

Любопытно отсутствие исторической значимости в описании мира у Аристотеля. Были, самое большее, ритмы воспроизводства или смены времен года. У прошлого не было иной функции, кроме повторения. Даже судный день Платона был повторяющимся делом. В высшей реальности — мысли, мыслящей саму себя, — прошлое и будущее совершенно испарялись, как в созерцании вневременной реальности на Платоновых небесах. Святой Павел и Августин объявили историю мира, давшую определенный космический горизонт делу каждой души в ее поиске спасения от гнева грядущего или искании виде́ния райского блаженства. Библия и памятники церкви стали хроникой христианского мира; в них люди находили средства спасения. Только когда научные исследования стали независимым предприятием, открылась возможность заменить эту хронику другой. Смысл библейской истории состоял, однако, не только в спасении людских душ. Церковь была структурой западного общества, и дело охраны ценностей этого общества имело свои существенные прошлое и будущее в плане спасения. Именно это более крупное дело, которому мы как социальные существа привержены, задает сегодня горизонты наших прошлых и нашего будущего. Но это дело включает в число своих ценностей научно-исследовательский труд и импликации того рационального процесса, который избавил нас от изолированности индивидуальных организмов и сделал не только членами Блаженного Сообщества, но и гражданами республики разумных существ. Даже в масштабе этих самых универсальных дел, однако, их прошлые и будущие все же соотносятся с интересами, заключенными в самих этих делах. Мы определяем чем мир до сих пор был, неустанным поиском средств его улучшения, и вместо града нерукотворного вечного на небесах мы ставим себе целью достижение общества, которое сознает свои ценности и разумно настроено на то, чтобы им следовать.

Этот взгляд, стало быть, избавляет нас от рабской зависимости и от прошлого, и от будущего. Мы не являемся ни порождениями необходимости неотменяемого прошлого, ни продуктами виде́ния, явившегося нам в Нагорной проповеди. Наша история и наши предвидения будут соответствовать по духу тем делам, в которых мы живем, движемся и имеем свое бытие. Наши ценности заключены в настоящем, а прошлое и будущее дают нам только опись средств и графики для их осуществления.

Мы всегда живем в настоящем; его прошлое и будущее суть расширение области, в которой могут совершаться его дела. Это настоящее есть сцена эмерджентности, дающей все время новое небо и новую землю, а его социальность — сама структура наших разумов. Поскольку общество оснастило нас самосознанием, мы можем персонально включаться в величайшие дела, развертываемые перед нами общением разумных Я. И коль скоро мы можем жить с собой так же, как и с другими, мы можем критиковать самих себя и делать ценности, в которые мы вовлекаемся через те дела, в которых участвует сообщество всех разумных существ, своими собственными ценностями.

Дополнительные очерки

I. Эмпирический реализм

Любому акту познания свойственны два момента: дедукция того, что должно произойти в опыте, если принятая нами идея окажется истинной, и реконструкция мира, которую подразумевает принятие этой идеи. Так, в теории относительности иллюстрацией первого является расчет видимых положений звезд вблизи Солнца при полном солнечном затмении и согласие расчетов этой теории с вращением перигелия орбиты Меркурия. Примерами второго служат теория искривленного пространства-времени Эйнштейна и доктрина пересекающихся временных систем Уайтхеда. Если не брать ошибки наблюдения, то так называемые экспериментальные подтверждения сохраняются как данные при любой альтернативной теории, в то время как реконструированный мир, возникающий из теории, никогда не бывает сам по себе окончательным. Новая теория будет реконструировать его так же, как его реконструировала ее предшественница.

Интересно заметить, что указанное различие в дефинитивной ценности данных и теорий, с помощью которых эти данные организуются и из которых они получают новое значение, не обусловлено высокой компетентностью в их добывании. Чем компетентнее данные обособляются и наблюдаются, тем вероятнее, что они останутся надежными элементами в формулировании и решении позднейших проблем; но логическое совершенство теории и ее широкая применимость никак не влияют на вероятность ее выживания перед лицом новых проблем. Об этом ясно свидетельствует установка сегодняшних физиков по отношению к Ньютоновой механике. На самом деле сами совершенство и полнота гипотезы ослабляют ее выживаемость перед лицом фундаментальных проблем. В распоряжении ученых оказывается постоянно растущий корпус надежных данных, а сам характер их исследовательских предприятий требует постоянной реинтерпретации мира, внутри которого продолжается исследование.

Как это сказывается на реализме ученого, на его уверенности в том, что вот здесь есть умопостигаемый мир, противостоящий его исследованию? Такой феноменалист, как Мах, находит свою реальность в данных, и готов — или должен быть готов — опознать в них новые единообразия, не чувствуя, что его поле реальности изменилось. Он может считать вещи и составленный из вещей мир просто удобными и субъективными упорядочениями данных, которые могут быть переупорядочены без воздействия на ту единственную реальность, которая интересует науку. Но наши конструктивные ученые не феноменалисты. Эйнштейн осуждает феноменализм[13], да и среди таких теоретиков, как Эддингтон, Вейль, Минковский или Уайтхед, мы не находим ни одного феноменалиста. Такие технические специалисты, как Резерфорд, Бор, Зоммерфельд, Планк или Шрёдер, могут устанавливать свои открытия только в терминах вещей и мира вещей, как бы далеко они ни отстояли от перцептуального опыта.

Данные — это выделенные элементы в мире вещей. Их обособленность преодолевается в новом мире гипотезы ученого, и именно в этом мире лежит реальность, которую он ищет. В своем познавательном поиске он не может остановиться на данных. Они относятся к стадии исследования, приходящей раньше достижения знания. Как бы ни был он неуверен в этом достижении, его импульс не удовлетворяется до тех пор, пока данные не примут форму вещей, включенных в некое упорядоченное целое. Эти вещи могут быть отдалены от нашего перцептуального опыта и располагаться в математической или логической интуиции, свойственной только эксперту; но именно миру, состоящему из объектов, а не из данных, его гипотеза дает по крайней мере предварительную реальность, не присоединяющуюся к ним как к простым данным.

Другая черта реальности ученого — ее независимость от наблюдателя. В доктрине относительности яркой иллюстрацией этого является геометрия пространства-времени. Абсолют, независимый от систем координат всех наблюдателей, был неизбежной целью наиболее фундаментальной критики обыденного пространственного и временного опыта. Как бы ни был ученый готов признать перспективность любого восприятия, он никогда не заражался теми скептицизмами, которые вырастали из такого признания в философской доктрине. Он сознавал гораздо лучше обывателя непреодолимые преграды, защищающие познаваемый мир от сколько-нибудь полного постижения его наукой; но он никогда не низводил объект своего познания до порождений собственного восприятия и мышления. Он всегда допускал существование чего-то независимого от его восприятия и мышления, коим было занято его исследование. Именно эту независимость подчеркивает его эксперимент. Но эта реальность, независимая от восприятия и мышления наблюдателя, не представлена в данных науки отдельно от мира, к которому такие данные относятся. Эти данные суть перцептуальные переживания, обособляемые той проблемой, в рамках которой они появляются, и проявляющиеся при столь требовательных условиях, что можно положиться на их повторение не только в собственном опыте ученого, но и при схожих условиях в опыте других. Ни в коем случае нельзя отождествлять эту независимую реальность с более точным измерением точек на фотографической пластине или c наблюдениями астронома, поскольку те находятся в противоречии с текущей доктриной. Именно последние и конституируют данные науки. Независимая реальность принадлежит либо миру, не подвергшемуся воздействию проблемы, либо миру реконструированному. Наблюдения — это индикации необходимости реконституции и свидетельства правомерности гипотезы, благодаря которой такая реконституция предпринимается; но в форме данных они не могут принадлежать реконституированному миру. Такой мир есть система умопостигаемых вещей, значения которых стерли обособленность данных и, возможно, устранили их влияние из перцептуального опыта, внутри которого они проявились.

Итак, мы возвращаемся к умопостигаемой реальности, являющейся основополагающим допущением в деятельности ученого. Я уже указывал на значение умопостигаемости реальности для поиска ученым знания. Оно кроется в возможности выведения из определяющих условий событий, как они даны в опыте, того, какова должна быть природа этих событий. В такой умопостигаемости заложены, следовательно, два допущения: 1) что события детерминированы в своем протекании, хотя степень этой детерминации не фиксируется этим допущением; и 2) что в той мере, в какой определяющие условия заданы, задан и характер последующих событий. Вместе с тем есть разница между данностью определяющих условий и данностью позднейших событий. Первая — это данность временного измерения опыта. Но хотя во всем протекании (passage) есть детерминация — или, выражаясь абстрактно, перенесение связей, — в том, что происходит, есть также и неопределенность. Наряду с тождеством связи на всем протяжении протекания, в протекании всегда есть и качественное различие. «Что» происходящего дано только в этом аспекте связи. Здесь заключены рациональность всего опыта и источник символизма. И именно здесь мы находим фундаментальное различие между объективной и субъективной фазами опыта. Перенесение связей объективно. Предвосхищаемое качественное «что», которое произойдет, — субъективно. Его локус находится в разуме. Здесь мы находим второй род данности — тот, который принадлежит будущим событиям. Поскольку связи в протекании, или переходе, присутствуют в опыте, они переходят в своей идентичности в последующие события, но «что», которое произойдет, присутствует в опыте лишь символически. И это неопределенное «что» всегда заключает в себе возможность новой ситуации с новым комплексом связей. Следовательно, данность позднейших событий есть расширение (extension) структуры связей, находимой в опыте, в котором событие может быть определено только в его реляционной сути, хотя мы и можем в воображении предвосхитить с разной степенью вероятности его качественный характер. Умопостигаемость мира обнаруживается в этой структуре связей, присутствующих в опыте, и в возможности прочертить их за пределы мнимого настоящего в будущее, насколько это будущее детерминировано. Данные — это такие эмерджентные события, которые не укладываются в принятую структуру связей, становясь опорными точками, из которых возникает новая структура связей. Они, стало быть, обособлены, хотя и находятся внутри мира, который не был целиком разрушен. Именно в своей изоляции они интересны; и хотя определены они в терминах не затрагиваемых объективных связей, представлены они должны быть именно в противоположность прежде принятым значениям. Релятум, который висит в воздухе еще без структуры связей, к которой он относится, дан в таком типе опыта, который может воплощать как его неотъемлемость от наличного мира, так и его противоречие некоторым качествам этого мира[14]. Открытия Майкельсона — Морли служат примером этого типа опыта. Кольца интерференции были неизменными независимо от того, шли световые волны вместе с движением Земли или под прямым углом к ней. Движения просто были в мире точного измерения, служащем условием любого эксперимента. Но они явно противоречили допущению, что эти волны распространяются в эфире, не затронутом этим движением, занимая Ньютоново пространство текущей физической доктрины. Неоспариваемая наличность (thereness) этих колец в их неожиданном конфликте с характером пространственного мира, к которому они относились, выражает независимость данных от некоторых свойств этого опыта, поскольку те не согласуются с этими открытиями.

Имеется давний спор между рационализмом и эмпиризмом, который не удастся разрешить до тех пор, пока каждая из сторон претендует на полный рассказ о реальности. Невозможно и поделить этот рассказ между ними. Когда историю рассказывает рационализм, все стремится к Парменидову тождеству; когда за дело принимается эмпиризм, реальность растворяется в феноменалистических песках. На самом деле контингентность предполагает универсальный необходимый порядок, который был нарушен, и мы доходим до всеобщего закона лишь тогда, когда одерживаем верх над исключениями. Эмпиризм преподносит нам вечно повторяющуюся проблему своим прочным упрямым фактом, а рационализм — верифицированную теорию, в которой он исчезает. Например, интерпретация вещей как событий ведет к исчезновению «вещей» в геометрии пространства-времени, являющейся современным изданием рационализма Декарта. Ни пространство-время Минковского, ни пересечение бесконечного числа временных систем с вторжением вечных объектов у Уайтхеда не допускают никакой реальности в перцептуальных открытиях исследовательской науки. Для исследовательской науки перцептуальные открытия — часть мира, неоспоримая надежность которого служит основой для реальности исключительного случая, из которого вытекает проблема, и для достоверности экспериментальной верификации последующей гипотезы; между тем они потеряли значение, принадлежавшее этому миру, но аннулированное теперь исключительным случаем. Мир был имплицитно рациональным до появления проблемы. Он вновь становится рациональным, как только проблема решена. Голые факты исключительного случая в наблюдении и эксперименте имеют реальность, независимую от этой рациональности. Сказать, что их реальность обнаруживается в вере в то, что мир все-таки рационален, значит заменить непосредственную данность, утверждающуюся в противовес рациональному порядку и предположительно могущую удержаться даже в иррациональном мироздании, эмоциональным состоянием. Для метода и установки ученого существенно, что он принимает свои открытия именно в их противоречии тому, каким было их значение, и как реальные независимо от любой теории, выдвигаемой для их объяснения. Иначе они не имели бы доказательной силы. Такие случаи вместе с заключенными в них проблемами конституируют контингентность мира ученого. Они по самой природе своей непредсказуемы, и они по самой сути своей реальны, несмотря на их нерациональность. Верно и то, что каждая непротиворечивая гипотеза отменяет все позднейшие исключения из своего единообразия или, скорее, будет разрушена любым исключительным случаем. Следовательно, то, что геометрия пространства-времени не допускает контингентного, не является доводом против нее. Никакая формально рациональная доктрина не может включать отрицающий ее факт. Но совсем другое дело — давать описание реальности, в котором нет места для авторитета новых научных открытий. Ученый, приветствующий факты, не согласующиеся с его теорией, должен иметь в своей доктрине место для опыта, в рамках которого эти факты могут появиться. Также мы не можем объяснить противоречащий теории факт, или эмерджентное, отнеся его к опыту, являющемуся просто опытом разума, допустившего ошибку или пребывавшего в заблуждении и теперь исправляющего ее с помощью истинного или, по крайней мере, более истинного описания реальности. Противоречащий теории факт, несомненно, эмерджентен; однако обычно его сущностную новизну помещали в ментальный опыт, отказывая в ней миру, который разум переживает в опыте. Так, излучение абсолютно черных тел принесло факты, противоречащие формулировке света в терминах волнового процесса. Предполагается, что будет найдена гипотеза, в которой это противоречие исчезнет. Меж тем мы не ставим под вопрос факты, если они проверены с помощью одобренной техники. Это возвращает нас к показаниям приборов; мы склонны не замечать того, что показания приборов предполагают очень сложный и обширный аппарат вкупе с физическим размещением этого аппарата — всем перцептуальным миром, не подразумеваемым в доктрине излучения, — и что факты всего лишь части этого перцептуального мира. В этом мире показания приборов эмерджентны. С точки зрения ученого, этот мир не ментален. Ментально ли возникновение квантов? Эйнштейнианец должен ответить на этот вопрос утвердительно. В геометрии протяженности, в которой время — всего лишь одно из измерений, не может быть никакой новизны. В наших разных системах координат мы натыкаемся на события, и вся свежесть новизны находится в путешественнике. Уайтхед располагает перспективу организма в мире, с которым имеет дело ученый, и пытается допустить в него контингентность с помощью альтернативных паттернов вечных объектов, которые могут вторгаться в эту перспективу, или особых пересечений временных систем, зависящих от воспринимающего события. Но это логическое отделение события — или собственно происшествия — от характеристик события — того «что это», которое имеет место, — не находит отражения в объекте ученого. «Что» объекта отражает его свойства в его событийном проявлении. Если и есть контингентность в отборе вечных объектов, то эта контингентность, несомненно, проявляется в случающемся. Не только этимологически, но и логически контингентность присоединяется к событию, происшествию. Тем не менее с точки зрения доктрины Уайтхеда событие неизменно размещено в пространстве-времени — так же, как и в доктрине Эйнштейна.

Эмерджентное ученого предстает в его наблюдении противоречащего факта. Несомненно, в его опыте произошло что-то новое, а его опыт лежит в мире. Тогда он заинтересовывается установлением как факта того, что новое в его опыте также прочно укоренено в несомненном перцептуальном мире. Поскольку оно ново — например, поскольку излучение абсолютно черного тела не согласуется с волновой теорией излучения, — новый факт существует только как его экспериментальное открытие, его перцептуальный опыт, и он должен убедиться, что у кого угодно при схожих обстоятельствах будет тот же перцептуальный опыт. Реальность этого его опыта, как и опыта других, проводящих схожий эксперимент, в противоположность текущим значениям, — краеугольный камень экспериментальной науки. Новый факт — не просто ощущение ученого, не некое ментальное состояние, а что-то происходящее с вещами, которые реальны. В своем противоречии некоторому структурному свойству этого мира он возникает только в опыте этого, того и другого индивида; но эти опыты должны тем не менее принадлежать неоспоримому объективному миру. Важно сознавать, что не этот мир складывается из этих индивидуальных опытов, а они лежат внутри этого мира. Если бы он состоял из таких индивидуальных опытов, то он потерял бы всю свою реальность, тогда как на самом деле это суд высшей инстанции: нет ни одной научной теории, которая не искала бы его решения, и нет ни одной теории, которая могла бы его избежать. Вполне представимо, что могут появиться факты, противоречащие нынешней доктрине относительности, и исследовательской наукой предусматривается, что так оно и будет.

Обычно независимость данных истолковывается как метафизическое подтверждение реального мира, не зависящего от всякого наблюдения и размышления. Из методологии ученого это с необходимостью не вытекает. Ведь метафизически подтверждается конечная реальность, в то время как процедура и метод ученого не усматривают никакой такой окончательности. Напротив, они предусматривают непрерывную реконструкцию перед лицом событий, возникающих в непрекращающейся новизне. Метод и техника ученого — исследовательские. Пока его метафизическая склонность не заставляет его идентифицировать бесспорную наличность (thereness) данных с конечностью мира, метафизически независимого от всякого опыта, он не может открыть в данных эту окончательность; ведь сама их форма движется к доктрине, избавляющей их от характера данных и сливающей их в вещах. Только в тождестве связи в протекании он может найти характер, могущий принадлежать такому конечному миру. Но, как отмечал Мейерсон[15], такое отражение реальности в тождествах, которые ищет научный метод, ведет только к Парменидову твердому телу.

Конечно, можно подойти к проблеме с точки зрения этой реляционной структуры. Современная математика и реляционная логика — яркие примеры этого подхода. Первый шаг был сделан в эпоху Возрождения, и это было освобождение числовых соотношений геометрических элементов от форм перцептуальной интуиции. Аналитическая геометрия Декарта не только открыла ворота могущественному инструменту анализа, но и освободила качественное содержание объекта наблюдения от обыденной структуры вещей.

Научный анализ был теперь свободен подойти к проблемам физики и химии с инструментами молекул и атомов, которые могли быть определены через механические уравнения. Обоснование гипотетических конструкций, ставших возможными благодаря этому, можно было отыскать в логических выводах из теории, когда они подвергались экспериментальной проверке. Именно математический анализ освободил современный ум от метафизики Аристотеля, дав людям новые объекты, которые были точно определимы в терминах реляционных структур, а затем подвергая эти структуры проверке в наблюдении через дедукцию их последствий. Глубокое различие между атомами древних и атомами современной мысли состоит в том точном определении современной наукой своих конечных элементов через математическое описание соотношений, которым они должны соответствовать, и изменений, которые они должны претерпевать. Аристотелева наука могла не давать никакого определения вещей, разве что природы вещей, как они явлены в опыте. В распоряжении мыслителя не было никакого метода, кроме метода метафизики возможности и осуществления. Элементы могли мыслиться только в терминах того, чем они должны были стать. В атоме Демокрита вес был конечным качеством, которое мыслилось как причина движения и изменений в движении; но причина не имела ничего общего со следствием. Невозможно было использовать разложение движения на скорости, ускорения и замедления, а затем определить вес — главное свойство атома — в терминах этих определимых элементов движения. Вес был одним свойством, а изменения, им вызываемые, — другими свойствами. Одно нельзя было определить через другое.

Но когда массу смогли определить через инерцию, а инерцию — через тенденцию тела оставаться в состоянии покоя или движения или через характер движения, в котором оно находится, стало возможным использовать математическое описание движения для определения как тела, так и любой его части, которую этот анализ сделал доступной для мысли и эксперимента. Здесь не просто возник новый набор понятий для определения вещей, но сама ситуация, возникающая из математического анализа, заключала в себе реляционные формулировки объектов. Как неадекватность картезианской механической доктрины, так и удивительный успех ньютоновской механики подчеркивали важность новых физических объектов, которые возникли из математической динамики. Их безразличие к телеологическим природам вещей в человеческом опыте сделало их особенно пригодными для придания формы средствам достижения новых человеческих целей. Механика Ньютона дала человеку контроль над природой из источника, о котором Бэкон даже не мечтал.

Таким же, если не более важным, было экспериментальное доказательство, которое дала ученому точная дедукция следствий из математически сформулированной гипотезы. Здесь был mathesis, который вместо бегства в платоновский мир форм вернулся к перцептуальному миру, поддающемуся точному измерению, и нашел в нем окончательную опору. Развитие математической теории снова и снова давало структуру, в которой можно было определять новые объекты. Размышления Эйнштейна о связях движения с измерением и его единицами предвосхищают осознание им того, что открытия Майкельсона и Морли и преобразования Лоренца дали данные для доктрины относительности. Кванты, в свою очередь, представляют перцептуальные открытия, определенные в терминах текущей теории, но при этом входящие с ней в противоречие. Подойти к этой проблеме можно с обеих сторон: и со стороны особого опыта, оспаривающего теорию, и со стороны развитой реляционной теории, дающей новые объекты научному исследованию.

Итак, если спросить, какова логическая или познавательная ценность реализма ученого, то мы получим два разных ответа. Один исходит из его установки на поиск решения проблем, которыми занято его исследование. Другой предстает в его метафизической интерпретации этой установки. В первом случае оказывается, что допущение ученым независимости мира, в котором находятся научные данные и объекты, которые проверяемая теория обнаруживает в противовес наблюдению и размышлению ученого, всегда реферирует к миру постольку, поскольку этот мир не втянут в занимающую ученого проблему и поскольку он раскрывается в научно компетентных, неоспариваемых и проверяемых наблюдениях и гипотезах. Принятие ученым реального мира, не зависящего от его познавательных процессов, вовсе не базируется на окончательности открытий науки, будь то в ее данных или в ее логически согласованных и экспериментально проверенных теориях. Хотя данные науки, когда они строго удостоверены, живут в истории науки гораздо дольше, чем ее теории, они всегда могут быть пересмотрены. Это понятное отсутствие окончательности не влияет, однако, на независимость данных от наблюдения и мышления в поле исследования. Мир, которому принадлежат данные, не зависит от восприятия и мышления, не сумевших их опознать, и всякая мыслимая ревизия этих данных будет просто находить себя в другом мире научных открытий. У ученого нет способа представить непостоянство своих данных иначе, нежели в терминах улучшенной техники; и то же самое касается объектов, в которых данные исчезают, когда теория оказывается проверенной и принятой. Они независимы лишь от восприятия и мышления мира, глаза которого были до сих пор к ним слепы.

Сложные и хорошо проработанные релятивистские теории несут с собой логическую окончательность любой непротиворечивой дедукции; но их окончательность в истории науки зависит, во-первых, от компетентной формулировки ими независимой реальности и, во-вторых, от их успеха в предсказании дальнейших событий. И сам ученый ожидает, что эта доктрина будет реконструироваться так же, как реконструировались другие научные доктрины. Он уверен, что любая последующая теория будет вбирать в свою реляционную структуру данные современной науки, поскольку они проходят проверку повторением и улучшенной техникой, и логическую структуру современных теорий, поскольку относительность впитала в себя логическую структуру классической механики; вместе с тем ни его установка ученого-исследователя, ни его метод не предусматривают окончательности доктрины. Что требуется здесь подчеркнуть, так это то, что независимая реальность не несет с собой импликации окончательности.



Поделиться книгой:

На главную
Назад