Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кто он был? - Пауль Аугустович Куусберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теперь, на пути домой, Мария ничему не удивлялась. Да она и не смотрела в иллюминатор, она вообще редко открывала глаза, большей частью сидела откинувшись и сомкнув веки, ее не интересовало то, что происходило вокруг, она вся ушла в себя, вновь переживала все, что произошло там, куда она еще так недавно спешила, оживленная и взволнованная, как невеста. К завтраку, поданному в самолете, она почти не притронулась, отщипнула понемногу от каждого кусочка, есть ей не хотелось, а отказаться от еды, не притронувшись к ней, не позволяло приличие. Только одно она хотела еще увидеть — леса и поля Курамаа, в земле Курамаа спал вечным сном ее первый сын. Она знала, что самолет пролетит над Латвией, это ей сказал мужчина, сидевший рядом с ней, когда она летела в Англию. Этот симпатичный русский родился в один год с ее Кристьяном, в самолете они разговорились. Она спросила у попутчика, пролетят ли они над Эстонией, сосед — как выяснилось, он часто летал между Москвой и Лондоном, потому что работал в советском торговом представительстве, — сказал, что маршрут самолета проходит над Латвией. Мария поинтересовалась, пролетит ли он над Курамаа, и рассказала попутчику, что в Курамаа погиб ее старший сын. Они тогда о многом переговорили, слова будто сами просились на язык, она чувствовала, что рядом с ней сидит отзывчивый человек, который не посмеется над ее жизнью и мыслями. Выяснилось, что человек этот воевал в сорок четвертом в Эстонии и был ранен неподалеку от Пыльвы, и Мария ощутила, что он стал ей еще ближе. Сосед сказал, что леса Курамаа они, пожалуй, увидят, и оба вместе смотрели в окно, чтобы разглядеть их.

В Курамаа Мария как-то раз побывала, их свозил туда на своей машине научный руководитель Харри, участник войны, он называл себя парнем из корпуса; она обошла все могилы и на одном могильном камне среди других имен нашла имя своего сына: «Ст. серж. К. Лыхмус». Сын служил в Красной Армии старшим сержантом. Только об одном не рассказала она своему попутчику — о том, что хотела перевезти сына в Эстонию, даже Харри попыталась уговорить; истинное место отдохновения Кристьяна в их семейном захоронении на кладбище в Ристимяэ. Как в жизни, так и в смерти люди должны держаться друг друга, особенно члены одной семьи и вообще родственники, старалась она убедить сына. В этом Харри ей не перечил, добавил даже, что не только семья, но и народы, особенно малые народы, должны держаться вместе, насколько это в их силах, но это им не очень-то удается, потому что корысть разобщает людей, у разных слоев разные интересы.

Но ее желанию перезахоронить брата он воспротивился. С научной обстоятельностью он объяснил Марии: Кристьян похоронен в братской могиле, в дни войны не было ни времени, ни возможности копать для каждого павшего в бою отдельную могилу, а в общей могиле, где захоронено несколько десятков солдат, невозможно через двадцать лет отличить одного покойника от другого, ведь у всех погибших одинаковые солдатские шинели и истлели они одинаково — и люди, и мундиры, теперь Кристьяна трудно найти среди других. На это Мария сказала: разве нельзя узнать Кристьяна по погонам, другого старшего сержанта в этой могиле нет, там зарыты два лейтенанта, один старшина, один младший сержант, остальные все рядовые — если имена и звания вырублены в камне правильно. Сын ответил, что ткань и плоть истлевают в земле почти одновременно, кости, пуговицы и звездочки сохраняются дольше. Нашивки старшего сержанта на погонах из ткани; другое дело, если бы на погонах были звездочки. Это во-первых. А во-вторых, какое они имеют право нарушать покой других похороненных в этой могиле, ведь им пришлось бы раскопать всю братскую могилу, чтобы найти останки Кристьяна. В-третьих, может оказаться, что останки Кристьяна и не покоятся в могиле, над которой написано его имя. Надгробные камни были установлены много лет спустя после войны, вполне могла вкрасться ошибка. Кроме того, Кристьян мог быть так покалечен, что его и невозможно было похоронить целиком, мина или снаряд могут разорвать человека на куски, в таких случаях хоронили только то, что удалось найти. На это матушка Лыхмус сказала сыну: «Ты, сын, говоришь страшные вещи». Слова Харри и впрямь ужаснули ее. Но одно она все-таки поняла: в братской могиле трудно отличить одного покойника от другого, и что правда, то правда, — у них нет никакого права нарушать покой других.

Обо всем этом она своему попутчику не рассказала, хотя надежда перехоронить сына все еще теплилась в ее груди. Она только допытывала мужчину, где бы он хотел быть похороненным, если бы погиб на войне, — около Пыльвы или в отчем краю. По-русски матушка Лыхмус говорила неважно, говорить она научилась, торгуя на рынке; правда, она ходила в школу при царе, но всего две зимы, русский она там выучить не успела, хотя языки и давались ей легко. Она бы и с немецким и латышским не попала впросак, и на этих языках ей приходилось объясняться. Немецкому она научилась, еще когда до замужества служила на мызе кухаркой, с латышами часто сталкивалась после войны на рынке. Мужчина ответил, что лучше всего, конечно, было бы покоиться в родной земле, но он не возражал бы и против пыльваского красноватого песчаника. Но вот быть похороненным в Германии он бы не хотел, ни в Германии, ни в Англии; человека, воевавшего и перешагнувшего за пятый десяток, смерть может настигнуть внезапно. Матушка Лыхмус, женщина далеко не глупая, поняла, что против пыльваского песчаника ее сосед не возражал из-за нее. Чтобы она примирилась с курамааской землей. Еще она подумала, что случай свел ее с хорошим человеком. Потому-то и не обиделась, когда сосед перевел разговор на ее поездку в Англию, спросив, не едет ли она туда коротать свой век. Мария даже не сразу поняла, что он имел в виду, когда сказал «коротать дни своей старости», и вопросительно уставилась на него. Тогда сосед растолковал ей обстоятельно, и Мария сообразила, что он спрашивает, не останется ли она теперь жить у сына. Мария чистосердечно призналась, что такое ей и в голову не приходило, она только хочет поглядеть на единственного из своих четырех детей, который еще жив и которого она не видела более двадцати лет. «А сын вас не навещал?» Это был самый трудный вопрос, который ей вообще могли задать. В то время Мария и себе бы не могла на него толком ответить.

Они с Харри не раз приглашали Энделя в гости, Эндель обещал, но так и не приехал. Матушка Лыхмус думала тогда: у Энделя большая семья, пятеро детей, при такой семье приходится считаться с каждым пенни, хотя, по слухам, квалифицированные рабочие зарабатывают там хорошо. Сын работал то ли на химическом заводе, то ли на текстильной фабрике. Или было у него на совести что-нибудь такое, из-за чего он боялся приехать в Эстонию? В это Мария не верила; что́ мог он, мальчик, натворить, он был совсем ребенком, когда его забрали подсобным рабочим в немецкую авиацию. В Эстонии он вряд ли мог участвовать в чем-либо таком, из-за чего теперь пришлось бы держать ответ; насколько известно, в Таллине их сразу же посадили на корабль и увезли в Германию. Вот там он вполне мог попасть в какой-нибудь переплет. Уж не относится ли он — под чужим влиянием — враждебно ко всему тому, что теперь происходит на родине? В свое время мировые проблемы Энделя не очень занимали, он возился с деревьями и кустами, прививал яблоньки и скрещивал ягодные кусты. Харри куда больше интересовался всем тем, что происходило в большом мире, хотя и был на два года моложе брата. Не говоря уж о Кристьяне, в сороковом году тот сразу вступил в комсомол. Харри советовал Энделю при первой же возможности сдаться в плен, все равно кому — русским, англичанам, американцам или французам, только бы не стать послушным гитлеровским служакой. Детский лепет, как будто так просто — сдаться в плен. В ответ Эндель попытался презрительно усмехнуться, мол, сам знает, что делать, но Мария поняла, что Эндель страшится будущего. Таким, перепуганным, он и ушел. Ей трудно поверить, что на чужбине он мог стать фашистом или чем-то вроде этого. Почему же тогда он не навестил их? Многие приезжают, но только не Эндель. Марии было трудно объяснить все это себе. А тем более другим.

Ее попутчик был далеко не первым, кто спрашивал об этом Марию. Даже пастор как бы вскользь перевел разговор на Энделя, правда, пастор сказал, что пути господни неисповедимы, но от этих его слов в душе Марии остался горький осадок. Мария честно призналась, что Эндель не приезжал, и сникла. Пастор заметил это и сказал, что поездка из Англии в Эстонию — дело не такое уж простое, как думают иные. Для этого нужны немалые деньги и с документами придется повозиться, к тому же в Англии есть определенные круги, которым поездка придется явно не по нутру. Как среди англичан, так и среди тамошних эстонцев. Слова пастора о людях, смотрящих косо на поездки из Англии в Эстонию, напомнили матушке Лыхмус предположение Харри, что Эндель, чего доброго, боится приехать в Эстонию. Не потому, что он в чем-либо виноват перед советской властью, а потому, что опасается своих хозяев-англичан. Или осуждения самых ярых эмигрантов. Слова Харри привели матушку Лыхмус в уныние: она стала опасаться, не принесет ли ее поездка неприятностей сыну. Уж этого она совсем не хотела. Мария тут же принялась успокаивать себя, что Эндель не звал бы ее, если бы это могло ему повредить, но прежнего спокойствия уже не было. Может быть, Эндель думал, что она не приедет, ведь ей уже восемьдесят стукнуло; может, он звал просто так, желая сделать ей приятное, а не потому, что всерьез ждал ее приезда.

Незадолго до своей смерти Харри написал брату, чтобы тот не настаивал на приглашении, нужно считаться со здоровьем и возрастом матери, а если уж ему так хочется увидеться с ней, пусть сам приезжает. Харри прочитал матери письмо, он был человеком прямым, окольных путей не любил. Эндель больше и не звал. Но после смерти Харри снова стал приглашать ее в гости. Был бы Харри жив, никуда бы Мария не поехала, Харри решительно возражал против поездки. Он был уверен, что долг сына навестить свою мать в десять крат больше, чем долг матери поехать к сыну. «А кроме того, — продолжал Харри, — не ты, а он живет на чужбине. Тот, кому дорого отечество, для кого такие понятия, как «дом», «родина», что-то значат, тот найдет время приехать в родные края, а не будет просто болтать об отечестве». Вот таким непреклонным был ее Харри. Он и поступал так, как говорил, он часто навещал ее, свою мать. Приезжал по весне и помогал вскопать грядки, благодаря его хлопотам в доме провели водопровод и поставили газовую плиту. Харри звал ее к себе в Таллин, когда будет готова его кооперативная квартира, но не дожил до этого. Да и вряд ли бы Мария перебралась в Таллин, она душой прикипела к тем местам, где прошла вся ее жизнь.

Матушка Лыхмус рассказала попутчику и о своем сыне Харри, умершем от рака крови, и о дочке, убитой бандитами, и о покойном муже, который из-за бессердечия немецких начальников истек кровью. Она словно исповедовалась ему, а ведь был он ей совершенно чужим. Так откровенно она не беседовала ни с Иидой, ни даже с Густавом, добрым другом Кристьяна, который не раз помогал ей в беде, он даже ходил в исполком защищать ее, когда Марию погнали из школы. Надо думать, и тут сказалась предотъездная горячка, но бывает, что незнакомому человеку доверяешь такое, что от своих прячешь в душе за семью замками.

Матушка Лыхмус рассказала и о Кютмане, человеке, которого она ненавидела всем сердцем. До сорокового года Кютман был в их городе полицейским. Он любил ходить по домам, и горе тому домовладельцу, который не подмажет ему: пачкой папирос лучшей марки, коробкой шоколадных конфет для жены, в начале лета клубникой, летом вишней, а поближе к осени — отборными грушами, без пятен. Зимой для него всегда должна была быть припасена сороковка, иначе он мог придраться и составить протокол, причину всегда можно было найти: то улица не подметена, зимой тротуар скользкий, или снег неряшливо счищен, или номерной знак дома плохо освещен, да мало ли что еще. Летом сорокового года Кютмана вышибли, и он как в воду канул, выплыл снова в сорок четвертом. Ходил в эсэсовской форме и охотился на честных людей. И ее Эндель стал жертвой Кютмана.

Матушка Лыхмус никогда не могла забыть того, что произошло летом сорок четвертого года. Однажды днем их маленькая низкая комнатушка вдруг заполнилась чужими людьми. Двое белоповязочников вели себя не очень уверенно, смекнули, видно, что немцам приходит конец, но третий, Кютман, ростом с каланчу — высокая тулья его фуражки почти касалась низкого потолка, вел себя властно, был нагл и заносчив. Кютман грозился, что, если завтра утром Эндель не явится на сборный пункт, всех их, то есть Марию Лыхмус и троих ее детей, загонят в лагерь. Мария очень тихо и спокойно спросила у Кютмана, почему он, Кютман, желает всем зла. Эсэсовец сначала как будто даже растерялся, он уже давно не слышал таких бесстрашных и откровенных слов, сказанных вот так в упор. Потом сквозь зубы процедил: всему городу известно, в этом доме ждут красных, так пусть они знают — пока придут красные, если они вообще придут, много воды утечет, вполне хватит времени пустить красного петуха в дома тех, кто вздумает саботировать указания властей, у немцев достанет бензина и огнеметов. Пусть мальчишка только попробует сбежать, они его и под землей найдут, руки у них длинные, дотянутся и до Отепяэ и до Тарту. Бросив на ходу угрожающее «я завтра вернусь», Кютман хлопнул дверью, белоповязочники, поджав хвосты, поплелись за ним.

Матушку Лыхмус испугала не угроза Кютмана вернуться, она потеряла голову, когда он дал понять, чтобы Эндель не вздумал скрыться в Отепяэ или в Тарту. Кютман знал ее сестер и, как видно, был готов отыскать Энделя и у них. С этого часа Мария возненавидела Кютмана, раньше она только косо поглядывала на него… В самолете она спросила у соседа: и откуда только в человеке столько жестокости и злобы? Попутчик ответил, что классовая ненависть и жестокость две стороны монеты — одно порождает другое. Этот полицейский связал свое будущее с фашизмом, а оно рушилось у него на глазах, вот это и привело его в такое бешенство.

Сквозь круглое окно самолета матушка Лыхмус смотрела на приближающееся побережье Англии и изумлялась громадности Лондона, когда они летели над городом. О том, что наплывающая полоса берега — Англия, а раскинувшийся внизу огромный город — Лондон, ей сказал сосед. Он же помог ей дойти до контрольно-пропускного пункта, заполнил за нее регистрационный талон на въезд и сопровождал до тех пор, пока она не нашла сына. Вернее, пока Эндель не заметил ее. Она забыла поблагодарить своего спутника — если бы не он, Мария Лыхмус оказалась бы в затруднительном положении, она не знала ни слова по-английски, а талон, который надлежало заполнить прибывшим, был на английском языке. Да ей непросто было бы заполнить его и на эстонском, за два года в школе она и по-эстонски-то научилась писать не бог весть как, делала много ошибок. И в просторных залах аэровокзала, заполненных торопливо снующими людьми, она заблудилась бы, если бы новый знакомый не помог ей. Он не оставлял ее до тех пор, пока она не встретилась с сыном, а потом исчез незаметно, матушке Лыхмус было совестно, что она не успела поблагодарить его как положено. Вот и сейчас, когда она вспомнила об этом, ее обожгла горячая волна стыда.

Мария Лыхмус узнала сына с первого взгляда. Да и сын ее тоже, по-видимому. Они, правда, не встречались долгие годы, но Эндель присылал фотографии, где он был снят среди своих детей, а Харри отправил в Англию ее снимки. Когда Мария Лыхмус вынула из конверта первую фотографию — на ней сидели рядом Эндель и его жена, у каждого по ребенку на руках, а около них стояли еще мальчик и девочка, — она даже вздрогнула от испуга. Ей показалось, будто с фотографии на нее смотрит не средний сын Эндель, а ее муж Кристьян, который уже более двух десятилетий покоился в земле. Теперь, живой, Эндель еще больше походил на отца. Ни дать ни взять Кристьян. Широкие скулы Кристьяна, его крупный горбатый нос, его взгляд, даже мешки под глазами и глубокие складки вокруг рта. Как и Кристьян, Эндель был плечист и немного сутулился. Другие ее сыновья — ни Кристьян, ни Харри — не были так похожи на отца. Потому-то Марии Лыхмус и не пришлось долго присматриваться к пожилому мужчине, спешившему ей навстречу, она сразу узнала в нем своего мужа, то есть сына.

Позднее Эндель рассказал, что он уже издали узнал ее, свою мать, и прежде всего по одежде — по пальто, сшитому на местный эстонский манер, и по шляпе и ридикюлю, которые он помнил с тех давних детских времен. По одежде и по обличью прежде всего и только потом по лицу, ее чисто эстонская внешность и манера держаться сразу бросились ему в глаза. Сын много раз повторял слова «на местный эстонский манер» или «чисто по-эстонски», матушке Лыхмус это показалось странным. Эстония есть Эстония, на чужбине ведь Эстонии нет, чтобы нужно было отличать родную Эстонию от Эстонии в чужих краях. Что же касается ее внешности, то она не очень задумывалась над этим, собираясь в путь. За нарядами Мария никогда не гналась, да и не было у нее такой возможности, каждый цент или копейка уходили на вещи куда более необходимые, просто она оделась попраздничнее, как обычно, когда шла в гости. Мария надела новое пальто, по фасону оно напоминало ее старое, еще предвоенное. Ей нравились просторные и длинные пальто, с модой она не считалась. Это было сшито на заказ лет десять тому назад по образцу старого, в магазине готового платья она могла бы купить дешевле, но короткие и зауженные в талии, как тогда носили, ей совсем не нравились. Несмотря на десятилетнюю давность, пальто выглядело совсем новым, она его редко надевала. Шляпа, как и летние перчатки и ридикюль, была куплена до войны, шляпу, перчатки и лаковый ридикюль она почти не носила — не любила щеголять; по городу и на рынок Мария ходила в косынке и с хозяйственной сумкой. На ногах у нее были новые с иголочки туфли, левая поначалу жала на мизинец, но потом разошлась, туфли были удобные. Старомодная одежда Марии Лыхмус и впрямь напоминала конец тридцатых годов, так одевались до войны степенные матери семейств в провинциальных городах.

На аэровокзале они с сыном обменялись всего несколькими словами: «Здравствуй, мама!» — «Эндель…» — «Как я рад, что ты приехала. Что ты смогла приехать». — «Сын, сынок…» Слезы выступили у Марии на глазах, она попыталась сдержать их, но не смогла. Сквозь слезы она видела своего сына и мужа одновременно, на какой-то миг ей даже показалось, что вокруг нее собрались и старый Кристьян, и Эндель, дочь Аста и сыновья Кристьян и Харри, все пятеро, вся ее семья. Но они тут же исчезли, ее дочь и сыновья, не стало и старого Кристьяна, остался один Эндель, ее средний сын, которого она в своих мыслях десятки раз хоронила и снова воскрешала. Эндель взял ее под руку и провел через огромный, кишащий людьми зал аэровокзала туда, где она должна была получить свой чемодан. Эндель безошибочно узнал ее фибровый чемодан с блестящими металлическими уголками, чемодан Эндель помнил так же, как и ее шляпу, пальто, ридикюль и перчатки. Позже, во время вечерних бесед с сыном, выяснилось, что Эндель так же хорошо помнил и все остальное: их дом, расположение каждой комнаты и расстановку мебели в них, сад и каждую яблоню, грушу, сливовое и вишневое дерево, каждый куст малины, крыжовника и смородины. Эндель помнил даже такие вещи, о которых она давно позабыла, — например, флюгер на крыше, его Харри снял уже лет десять тому назад: он проржавел и в ветреные дни жутко скрипел.

Если бы кто-нибудь стал расспрашивать матушку Лыхмус, какие они из себя — аэровокзал и город Лондон, она бы ничего путного рассказать не смогла. Как во время прибытия, так и при отъезде ей было не до великолепия аэровокзала и не до лондонских зданий, рекламных огней и машин; об аэровокзале она запомнила только то, что он кишмя кишел людьми и что у носильщиков были легкие бесшумные тележки из никелированных труб; наверное, тележки запомнились ей потому, что она сама не один десяток лет катила тачку на рынок и с рынка; поначалу тащила за собой маленькую низкую тележку на четырех скрипучих колесах, позднее толкала перед собой двухколесную высокую тачку, от которой затекали руки и вздувались жилы на шее. В последние десять лет тачка у нее была легкая, на шарикоподшипниках, ее для Марии приобрел Харри. Харри уговаривал мать вообще отказаться от тачки, от тачки и от торговли на рынке, но она его не послушалась, она не хотела остаться на его иждивении, а пенсии, которую ей платили за сына Кристьяна, не хватало. К тому же Харри зарабатывал немного, только когда защитил свою диссертацию, начал сводить концы с концами, до этого он сам нуждался в ее помощи, сад выручал и его. Встал на ноги и помер, жизнь часто жестока к людям. А что касается Лондона, то ей запомнились высокие омнибусы, таких двухэтажных машин ей раньше видеть не приходилось. Эндель то и дело указывал ей то на одно, то на другое здание, на собор, торговый или банкирский дом, но Мария толком и не слышала, что сын рассказывал ей о городе, в душе у нее все еще царило благостное чувство, охватившее ее, когда ей показалось, что вместе с Энделем перед ней стоят два Кристьяна, Аста и Харри. Встреча с сыном ослепила и оглушила матушку Лыхмус, она не замечала ничего вокруг себя, то же самое было и при расставании. Поэтому она мало что могла бы рассказать об аэровокзале и о столице Англии.

Матушка Лыхмус собралась с мыслями лишь тогда, когда Лондон остался далеко позади. Ехать им пришлось долго, Эндель жил не в Лондоне, а в маленьком городке в сотне километров к западу или северо-западу от Лондона. У них было достаточно времени поговорить, наперебой спрашивая друг друга и отвечая, теперь матушка Лыхмус поняла, что и Эндель взволнован. Но она поняла и то, что сын сильно изменился, он стал совсем другим человеком. Внешне Эндель очень походил на отца, но только внешне, не характером. Из Кристьяна, бывало, клещами слова не вытянешь, Эндель же был довольно говорлив, куда разговорчивее Асты и Харри. Мальчиком он не был таким словоохотливым, во всяком случае, насколько она помнила. Так думала матушка Лыхмус, сидя рядом с сыном в машине, слушая его и отвечая на его вопросы. Еще она отметила про себя, что Эндель словно бы любит похвастаться. Рассказывал о своем доме и о двух машинах, на одной ездит он, на другой старший сын Харри; живет прилично, да она и сама скоро это увидит. Несколько раз подчеркнул, что на фабрике его уважают, на фабрике он один из старейших foreman’ов, в эстонском понимании foreman — ведущий рабочий, его сменой всегда довольны. Поначалу было трудно, так трудно, хоть вешайся, но теперь он твердо стоит на ногах, вряд ли в Эстонии он жил бы самостоятельнее, чем здесь, в Британской империи. В свое время Эндель хотел выучиться на садовника, мечтал о морозоустойчивых сортах фруктовых деревьев, теперь же говорил о машинах, фальцах и тисках так, будто родился он не в утопающем в садах городке, а в промышленном центре, где вместо деревьев к небу тянутся трубы, башни и мачты.

Особенно много, почти беспрерывно, Эндель говорил по дороге с аэродрома домой и первые дни дома. Живя у сына, она, Мария, заметила и то, что со своей женой и детьми Эндель разговаривает куда меньше, чем с нею. Что было тому причиной, матушка Лыхмус так и не поняла. Она расстроилась было, что между Энделем и Алисой пробежала черная кошка, но потом отбросила эту мысль. Эндель со своей женой жили как всякая пожилая пара, иногда, правда, из их комнаты неслись громкие голоса, но в какой семье этого не бывает. Матушка Лыхмус подумала даже о том, что Эндель, чего доброго, недостаточно хорошо знает английский язык, а ведь с Алисой и детьми он должен объясняться по-английски, в семье говорили только на этом языке. Но вскоре она и от этого опасения отказалась. Эндель говорил по-английски складно, за словом в карман не лез, правда, произношение у него было чуть-чуть иное, чем у Алисы и у детей, — у матушки Лыхмус ухо чуткое, в таких вещах она разбиралась, — но с языком у него трудностей не было. В конце концов Мария подумала, что сын так много разговаривает с ней потому, что она ведь не может говорить с другими, ни с Алисой, ни с детьми. Теперь, когда она сидела в самолете, закрыв глаза и откинувшись в кресле с опущенной спинкой, ей пришла вдруг в голову совсем иная мысль: не тяготило ли Энделя где-то в глубине души чувство вины перед ней, своей матерью, что он остался на чужбине и ни разу не навестил ее? Разве не старался он в первые дни расписывать свою жизнь чуть ли не как в раю, позднее, да, позднее с его языка слетали и другие слова. И ее муж Кристьян становился разговорчивее, проведя всю ночь за картами, или если какая-нибудь женщина привязывала его к своей юбке, женщины на Кристьяна заглядывались.

С Энделем они вели разговор почти каждый вечер. Поначалу их беседы длились по нескольку часов, сын все расспрашивал и расспрашивал ее. Все до последней мелочи о Кристьяне и об Асте, а особенно о Харри. Какой именно специальности Харри обучался и отчего он помер, — не облучился ли он часом, или, может, подействовали какие-нибудь химикаты, современные химикаты все ядовиты. Он так подробно расспрашивал о болезни Харри, что матушка Лыхмус встревожилась, не подтачивает ли его самого какая-нибудь хворь. Голос у Энделя был сиплый, он часто покашливал. Сын успокаивал ее, что все это из-за здешнего влажного и туманного климата и от курения. Едва докурив сигарету, Эндель прикуривал от нее новую. Слова сына успокоили Марию, но искра страха осталась тлеть. Энделя интересовало и то, как сложилась жизнь его школьных товарищей и друзей; Мария рассказала, сколько знала. Когда она сказала, что Ильмар, сосед Энделя по парте, закончил университет и занимается изучением каких-то бесконечно далеких туманностей, Эндель бросил вдруг резким голосом: «Сумел, хитрюга, вовремя удрать!» Тогда для матушки Лыхмус эти слова прозвучали упреком, упреком не только Ильмару, но и ей. Теперь она больше так не думала, теперь ей многое представлялось в ином свете, чем показалось поначалу. Эндель еще не раз переводил разговор на Ильмара, с которым они в школе были закадычными друзьями, только Эндель интересовался земными делами — деревьями и кустами, разными растениями, Ильмар же мог без устали рассказывать об удивительных тайнах вселенной. Сын Ильмара обучался в Тарту физике, дочка там же эстонскому языку. Больше детей у Ильмара не было. Эндель как бы мельком заметил, что, если бы эта сволочь Кютман не рыскал за ним как ищейка, он, пожалуй, стал бы изучать биологию.

Теперь матушка Лыхмус знала, как сложилась его жизнь после насильственного ухода из дома. Сначала ребят, завербованных в подсобные рабочие военной авиации, повезли в Таллин. Ехали они в товарном вагоне, вагон был битком набит такими же, как он, шестнадцати-семнадцатилетними мальчишками. В Таллине их долго не продержали, погрузили вскоре на корабль, на корабле были раненые и много разного другого люда — военные и гражданские, больше всего немцев, но и кадакасаксы — онемечившиеся эстонцы, которые в тридцать девятом по зову Гитлера уехали в Германию, вернулись в сорок первом, а теперь снова стряхивали с ног пыль эстонской земли. Эти чувствовали себя обманутыми и были перепуганы, страшились русских самолетов и подводных лодок. И они, согнанные со всех концов Эстонии парни, боялись аэропланов и подлодок, боялись потому, что не хотели вместе с немцами пойти ко дну. На судне рассказывали страшные истории о затонувших кораблях, говорили, что русские подводные лодки подстерегают даже в прибрежных водах Германии и в Датских проливах и что большевистские самолеты бомбят дьявольски метко. Кормили и содержали их как арестантов, настроение у всех было препаршивое. Многие проклинали себя, что не сумели вовремя скрыться в лесу, никто не хотел умирать за немцев, они не сомневались в том, что для Гитлера они всего-навсего пушечное мясо. И в том, что Германия проиграет войну. Но им повезло, подводные лодки и самолеты на них не охотились. Все радовались, что не стали пищей для рыб, и он, Эндель, тоже радовался. В Германии их перегоняли с места на место, кормили скверно, иногда муштровали.

В начале марта сорок пятого года их погнали на фронт, говорили о каком-то решающем контрнаступлении, которое изменит ход войны, но никто не верил в россказни нацистов. Из контратаки ничего не вышло, советские танки где-то прорвали фронт, их полк разгромили, он не успел ни разу выстрелить, да и не хотел. Бой был кошмарный, вокруг рвались снаряды, он прижался к земле и обхватил голову руками, ни на что другое он просто не был способен. Сначала немецкие унтеры вели себя воинственно, орали и осыпали ругательствами, позднее и они стали думать только о спасении собственной шкуры. От хваленой немецкой дисциплины и порядка не осталось и следа. После провала контрнаступления их отряд расформировали. Вместе с тридцатью — сорока эстонцами он попал в какую-то тыловую авиационную часть, их использовали как транспортных рабочих, английские и американские самолеты бомбили аэродром непрерывно. Неразбериха была полная, они часто получали противоречивые приказы — то их посылали на восток, то на запад. В конце концов они попали в плен к англичанам. Парни радовались, что душа осталась в теле. Да не много их и было, человек двадцать — двадцать пять, остальных занесло кого куда, а кто был убит. Он оказался среди счастливчиков, вышел из немецкой мясорубки живым и невредимым.

Около года он промаялся в лагере военнопленных в английской зоне. Кормили лучше, чем у немцев, но и там было мало хорошего. Война кончилась, а он жил лагерной жизнью. Эстонцев в этом лагере была не одна сотня. Народ был всякий: и такие, как он, молокососы, и вояки, служившие в полицейских батальонах и в эстонском легионе, и всякой масти беженцы. О положении в Эстонии в лагере ходили леденящие кровь слухи. Там якобы царят изуверское насилие и террор, каждого служившего в немецкой армии в красной Эстонии ждет в лучшем случае каторга в Сибири, в худшем случае — поставят к стенке: там не разбирают, кто служил в СС, кто добровольцем в полицейском батальоне, а кого насильно забрали на вспомогательные работы в авиацию. Теперь-то он понимает, что слухи эти распространялись умышленно — чтобы оказавшиеся на чужбине люди не стремились обратно домой, тогда он всего этого не разгадал. Трудно ли заморочить голову семнадцатилетнему парнишке? Он, Эндель, рвался в Эстонию, неотступно думал об оставшейся дома матери, братьях и сестре, но вернуться боялся. Англичане и американцы глядели косо на тех, кто заявлял о своем желании вернуться в Советский Союз, им чинили всяческие препятствия, особенно настойчивых тихо убирали из лагеря, как-то утром одного нашли задушенным. Задушили свои же эстонцы, вроде Кютмана, которые им, молодым и глупым, угрожали, запугивали их, они умели перекрасить белое в черное, а черное в белое. Так что обстановка была тяжелой и смутной. Он был сыт по горло лагерной жизнью и, когда прошел слух, что по договору можно поехать работать в Англию, не стал долго раздумывать. Надеялся, что в Англии он станет свободным человеком, отработает положенные по договору три года, посмотрит, как будут развиваться события в мире, и потом уж решит, как жить дальше. В глубине души мечтал вернуться в Эстонию, но держал язык за зубами. На свете вообще нужно жить, сцепив зубы.

Так Эндель вместе с тремя-четырьмя друзьями оказался в Англии. Не ждали их и там молочные реки и кисельные берега. Профессии не было, языка не знал. Работать начал на этом самом химическом заводе, где работает по сей день. Много лет ему подсовывали самую дрянную работу, приходилось делать то, что сами англичане делать не хотели, зарабатывал всего-то ничего, а работа была самая грязная и тяжелая. Потом его приставили к машине, зарабатывать стал больше. Теперь он уже больше десяти лет foreman. Получает на двадцать пять процентов больше остальных рабочих. Сперва было очень трудно, после окончания договорного срока уехал бы куда глаза глядят, хоть в Америку или в Австралию, но к тому времени у него были жена и ребенок. Вот-вот должен был родиться второй. Да и куда ему было податься?! Нигде его не ждали опекуны или влиятельные дядюшки, которые выхлопотали бы ему въездные визы и оплатили дорожные расходы. Не был он и известным деятелем, которого все хотели бы спасти или запрячь в свою телегу. Он был маленькой, никому не нужной пешкой, попавшей под колеса войны, и должен был своими силами удержаться на поверхности, выбора у него не было. Возвращение в Эстонию казалось ему неосуществимой мечтой. Временами его охватывало такое отчаяние, что хоть вешайся… Одному богу известно, как бы все сложилось, если бы он не повстречался с Алисой…

Хотя сын говорил о жене только хорошее, у матушки Лыхмус не сложилось с ней сердечных отношений. Невестка чуждалась ее, а она невестки. Может быть, виной тому было то обстоятельство, что они не могли разговаривать друг с другом, Алиса знала значение всего двух десятков эстонских слов: «здравствуй», «бабушка», «как идут дела», «спасибо», «кушать», «спать», «мой сын», «моя дочь», «дорогая», «я тебя люблю». Теперь, по дороге домой, Мария Лыхмус вдруг подумала, что, чего доброго, Алиса и впрямь боялась ее. Боялась, что она отнимет у нее мужа, а у детей отца. Когда Эндель, смеясь, рассказал ей, что маленький Джон говорит, будто бабушка увезет папу в чужую далекую страну, Мария подумала: малыш не мог сам додуматься до этого, ему это вбила в голову мать. Еще она подумала, какая же Алиса зловредная, если внушает такое детям. А если Алиса этого и в самом деле боялась? Всем сердцем? И ведь это ее опасение было не таким уж беспочвенным. Разве не хотела она, Мария, позвать сына обратно домой, разве не с этой мыслью ехала она в Англию? И не только хотела, но и позвала. Позвала, хотя уже на второй или на третий день поняла, что обратного пути для Энделя нет. Его жена англичанка и дети слишком англичане, чтобы переселиться в Эстонию, а свою семью сын не бросит. Лишь отпетый негодяй может оставить пятерых детей, самый маленький из которых только-только пошел в школу. Матушка Лыхмус еще глубже заглянула в свою душу. Алиса ее боялась, а она Алису обвиняла. Разве не потому чуралась она Алисы, что та стояла между нею и сыном? Что из-за Алисы Эндель остался в Англии? Пока она жила у сына, эти мысли не были столь отчетливыми, но уже тогда она чувствовала именно так. По крайней мере, так казалось Марии теперь. Она приняла за чистую монету слова мистера Смита о том, что после войны во всем мире женщины посходили с ума из-за мужчин, даже англичанки, в общем-то бесчувственные, как колода; Алиса вскружила Энделю голову, для Энделя она была, наверное, первой женщиной, к тому же Эндель оказался человеком до смешного порядочным и по-старомодному честным, вот и стал тянуть воз, в который его запрягли лаской. Энделя даже предостерегали, но он влюбился по уши и не внял советам. Слова мистера Смита предназначались не ей, матери Энделя, это он рассказывал своей молодой жене, но его слова дошли и до ушей Марии. Мистер Смит был эстонцем, как и его молодая жена, Эндель поддерживал знакомство с их семьей.

Может быть, так оно и было, но какое она имеет право обвинять Алису. Когда Эндель и Алиса поженились, он был гол как сокол, не было у него тогда ни дома, ни машины, и на заводе он был на птичьих правах, для англичан всего лишь bloody foreigner, проклятый иностранец. Эндель сам рассказывал ей, каким одиноким и всеми покинутым чувствовал он себя, Алиса не дала ему пасть духом, благодаря Алисе он поверил в себя. Родители Алисы были против их брака, англичане вообще редко роднятся с иностранцами, а Эндель был к тому же беженцем с Восточных земель; отец Алисы до самого своего смертного часа считал его нацистом, нацистов старый Томсон ненавидел. Из-за него, Энделя, Алиса ушла из дома, вначале они несколько лет прожили в тесноте в темной наемной комнатушке, Алиса его жалела и ободряла.

Теперь Мария Лыхмус знала и то, что не только из-за Алисы Эндель не приехал навестить ее. Конечно, и Алиса могла из опасения потерять мужа и отца своих детей отговаривать Энделя от этой поездки, серьезная женщина и должна держаться своего мужа, если она его хоть сколько-нибудь ценит, держаться ногтями и зубами. Да, свою роль могла сыграть и Алиса, но, по-видимому, дело куда сложнее. Не страх ли удерживал Энделя? Страх и неуверенность, что в общем-то одно и то же. Когда они говорили о смерти Харри, Эндель сказал, что он очень хотел приехать на похороны, ведь они с Харри были сильно привязаны друг к другу, своего первого сына он назвал тоже Харри; он и приехал бы непременно, но ведь выездные документы за день-два не оформишь, ни одного покойника не будут держать на земле до тех пор, пока ты не прорвешься наконец сквозь бумажные заслоны. Матушка Лыхмус тогда поверила сыну, на оформление ее бумаг тоже ушло много времени, и все же Эндель скрыл от нее самое главное. Может быть, сын и не сказал бы всей правды, Эндель старался показать ей свою жизнь и дела в самом лучшем свете — чтобы ее материнское сердце успокоилось и она не слишком тревожилась из-за него, — не понимая, что матери всегда болеют душой за своих детей, живи они хоть в земном раю. Она бы так и не добралась до сути, если бы не Паульман, Олев Паульман — мрачный коренастый мужчина, с которым Эндель подружился в лагере и который взял его там под свою защиту. Мужики постарше и посильнее терроризировали тех, кто моложе и слабее. Вместе они и приехали в Англию искать счастья и свободы. Захмелевший Паульман говорил и о таких вещах, которые Эндель прятал за семью замками.

Матушка Лыхмус хорошо помнила, о чем говорили в тот вечер и кто что сказал. Эндель пригласил в гости Олева Паульмана и Лео Смита, с ними двумя он поддерживал отношения, а вообще-то, судя по всему, жил уединенно, гости у них не бывали. Не захаживали к ним и родственники Алисы. То ли братья и сестры Алисы не признали Энделя своим, считая себя выше какого-то пришлого чужака, то ли их мало интересовали родственные отношения. Эстонцев в тех краях было немного — помимо Смита и Паульмана еще двое-трое; один из них, некто Ляхкер, вроде Кютмана, долго не давал покоя Энделю, все приставал с разными подписными листами и петициями, а когда увидал, что Эндель не поддается и запугать себя тоже не дает, отстал от него. Смит приехал в Англию вместе с Энделем и Паульманом, Лео Смита в Германию привела та же дорожка, что и Энделя, а Паульман служил в эстонском легионе. По словам Энделя, Паульману не везет, шестнадцать лет он гнул спину на угольной шахте, теперь перебивается случайными заработками, шахты закрыли — они перестали приносить доход. Паульман опускается все ниже, попивает, но сердце у него золотое. А вот Лео Смит преуспел, его отец держал в Таллине бензозаправочную станцию, прежние связи отца с фирмой Шелл и фунты в английском банке помогли сыну крепко стать на ноги. Отец Смита — в Эстонии отец и сын были Шмидтами — умер от разрыва сердца в сороковом году после национализации. Смит — человек обязательный, это он устроил Харри на работу. Паульман, серьезный, даже суровый на вид, казался лет на десять старше своего возраста. Зато беспрестанно улыбающийся во весь рот Лео Смит, которого все величали мистером или менеджером, а Паульман, подтрунивая, даже сэром, выглядел намного моложе своих лет, его лицо сияло здоровьем. Менеджер пришел со своей женой, молодой жизнерадостной женщиной, которая по годам годилась Лео Смиту в дочки.

В тот вечер говорили о многом. Сначала они наперебой расспрашивали у нее, Марии Лыхмус, об Эстонии, задавали и какие-то нелепые вопросы: правда ли, что в школах учатся на эстонском языке, а городские дети — эстонцы они или русские? велика ли плата за лицензию, дающую право торговать на рынке, и неужели в Эстонии разрешают ходить в церковь? Она отвечала, что знала и как умела. Впросак она попала с ответом на вопрос Лео Смита: как теперь в Эстонии организована продажа бензина и смазочных масел? Мария ответила, что бензин продают на бензозаправочных станциях, но Смит хотел знать подробности — марки бензина и масел и цены на них, вот тут-то она и спасовала. Меньше всех спрашивал Паульман, его интересовало только одно: знает ли Мария хоть одного человека, служившего в германской армии, и если знает, как он теперь живет? Мария ответила, что она знает двух таких бывших вояк, оба живут и работают как и все другие; один из них, тот, что служил в полицейском батальоне и участвовал в поджоге деревень в Ленинградской области, отсидел положенный срок. Потом все говорили вперемежку, каждый о том, что у него наболело. Разговаривали на эстонском, но и на английском языке, на английском тогда, когда обращались к Алисе. Алиса оставалась все время с ними и зорко присматривалась к каждому, менеджер Смит переводил ей. Поведение Алисы казалось матушке Лыхмус теперь, задним числом, ярким доказательством того, что Алиса тревожилась за своего мужа. Кто знает, что Эндель говорил своей жене об Эстонии, может, в минуту досады или отчаяния грозился вернуться на родину. Со зла мало ли что можно сказать, со зла или когда горе тебя так к земле пригнет, что весь мир черным кажется, ни один лучик не светит. Во всяком случае, весь тот вечер Алиса была начеку. Но ничего такого, что могло бы встревожить Алису, не говорилось. Может быть, только тогда, когда стали обсуждать, кто же они теперь — Эндель, Лео и Олев, и Аада — Аадой звали молодую жену Смита, вторую жену, как выяснилось, с первой Смит разошелся. Что касается ее, Марии, то все были единодушны в том, что она эстонка. Эндель тоже назвался эстонцем, и это обрадовало матушку Лыхмус. Менеджер Смит сказал, что у него две родины — Эстония и Англия, на это Паульман с издевкой заметил, что две жены у одного сэра могут, конечно, быть, но не две родины. О себе Паульман сказал, что он человек безродный — без родины и без национальности, на это Мария возразила, что у каждого человека есть родина. На ее слова Паульман ничего не ответил. Зато очень оживилась миссис Смит, которая с жаром стала говорить, что об Эстонии она не помнит ну ничегошеньки. Ее увезли, когда ей было три года. Помнит только комнату с перегородкой и то, что уборная находилась в коридоре, а ванной комнаты не было вообще. Мать подогревала воду на плите и мыла ее в оцинкованной ванне. Всякий раз, когда она вспоминает Эстонию, ей припоминается большая синевато-серая цинковая ванна, которая стала словно бы символом родины. Они жили в районе Каламая, название улицы она забыла, а может, никогда и не знала его. Зато точно знает, что дом принадлежал им. Она захотела увидеть настоящего эстонца, поэтому и пришла со своим мужем в гости, сами они никакие уже не эстонцы.

Слушая миссис Смит, Мария Лыхмус подумала, что, может, так оно и есть, вполне возможно, что эта молодая женщина ничего не помнит; зато Эндель помнит все — дом, где он жил, даже флюгер на крыше, деревья и кусты в саду, он хорошо помнит их город, своих школьных друзей, Эндель ничего не забыл.

Оказалось, что и Паульман ничего не забыл.

— Мы жили в деревне Кинса в Пярнумаа, — стал он лихорадочно рассказывать. — У отца было тринадцать гектаров земли, а детей семеро, наша земля не могла всех нас прокормить и одеть-обуть. В четырнадцать лет пошел работать. Кем я только не успел в Эстонии поработать! Был у хуторянина пастухом, батраком, добывал торф, рубил лес, взрывал камни и черт-те чем только не занимался! У нас тоже не было ватерклозета, не говоря уже о ванной, присаживались на корточки за хлевом… Кстати, я и здесь не дотянул до ванной, ватерклозета достиг, а вот ванной нет… Конечно, суть дела не в ванной комнате, теплом туалете или холодильнике, и не в машине, а в том, что я человек на ветру, толкает каждый, кому не лень. Нет у меня ни родины, ни отчего дома. Как приехал сюда презренным «дипи», так им и остался.

Чем дольше Паульман говорил, тем громче становился его голос, он словно бы похвалялся, но матушка Лыхмус поняла, что этот мрачный на вид мужчина далек от хвастовства, и с детской непосредственностью посоветовала ему:

— Возвращайтесь на родину.

Алиса сразу же попросила Смита перевести слова свекрови, а она, Мария, с волнением ждала ответа Паульмана, будто скажет он не только от себя, но и от имени Энделя.

Паульман ответил так, что каждое его слово сохранилось в памяти матушки Лыхмус:

— Возвращайтесь на родину… Вы не знаете, как я покинул ее? В мундире германского солдата, шрамы от ран на спине и на ноге, с навечно выжженным клеймом варвара под мышкой, ведь эстонский легион превратили в дивизию СС. Кого может интересовать, как я туда попал, что чужую форму на меня напялили насильно. Таких, как я, ждала Сибирь. Я туда не хотел. Это во-первых… Во-вторых… — Паульман замолчал, словно что-то обдумывая, и выпалил: — На родине такие, как я, не нужны, теперь мне стыдно появляться там. Иногда душой готов, а вот телом слаб.

Аада Смит с жаром рассказывала Марии, что живут они совсем не плохо, ее муж представляет в нескольких графствах всемирно известную нефтяную компанию, что у них модно обставленный просторный дом, выплаченный до последнего фунта, у Энделя на это уйдет еще много лет; что у них прекрасная машина и отдыхать они ездят в Испанию и на Канарские острова, вряд ли в Эстонии они смогли бы жить так, как живут в Англии. О, кое-что она все же помнит…

Паульман презрительно съязвил:

— Где хорошо, там и родина. Так, что ли, господа?!

Смиты пропустили насмешку Паульмана мимо ушей — то ли они привыкли к язвительным замечаниям шахтера, то ли относились к нему свысока. Мешая эстонские и английские слова, менеджер Смит долго говорил о том, что национальность — понятие устаревшее, в наши дни принадлежность к той или иной национальности не имеет никакого значения. Будущее принадлежит тем, кто чувствует себя одинаково уверенно везде, будь то Англия, Франция, Соединенные Штаты или Эстония. Паульман перебил его: Эстонию не тронь, в Эстонии твои купоны не в цене! Смит невозмутимо продолжал: человек будущего — гражданин мира, и неважно, кто он по происхождению — англичанин, эстонец, негр или китаец. Паульман опять язвительно вставил: конечно, настало время банковских счетов, на что Лео Смит спокойно ответил, что банковский счет решает все уже давно — решал, решает и будет решать, как на Западе, так и на Востоке, где тоже научились ценить сберегательную книжку. Национальное чувство — фактор немаловажный, но нельзя замыкаться в своей нации, необходимо учитывать реальную жизнь. В подтверждение своих слов менеджер привел Советский Союз, где в последнее время все чаще говорят о советском народе, а не о русских, эстонцах или латышах.

Будь то капитализм или коммунизм — нации отомрут повсюду, и сформируется общество, в котором значение будут иметь только личные качества человека, а не его национальная принадлежность. Смит говорил все мудренее, и Мария потеряла к нему всякий интерес, она только подумала, что этот пышущий здоровьем человек, у которого, судя по всему, немало фунтов на банковском счету — неспроста Паульман его все время подзуживает, — что этот брызжущий силой и энергией менеджер заливается соловьем, чтобы оправдать себя. Паульман сказал:

— Уважаемый сэр, тебя следовало бы избрать в нижнюю палату, слишком уж красиво ты говоришь!

Эндель заметил, что национальная принадлежность конечно же имеет значение, но не такое важное, как считает Олев. Паульман опять стал насмехаться, теперь уж над Энделем: мол, Савл превратился в Павла. Матушка Лыхмус не поняла, что скрывается за его словами, но высказала свое мнение: из дому человека могут погнать только голод или насилие, просто так он свой отчий край не оставит.

В тот вечер матушка Лыхмус и узнала, что ее сын тоже «дипи». Не потому ли не приехал он на похороны Харри и ни разу не навестил ее?

И хотя сын беспечным голосом объяснил ей, что «дипи» — сокращение от слов displaced person — означает в переводе человека, потерявшего родину, и это всего-навсего юридическое понятие, матушка Лыхмус не дала себя отвлечь и успокоить. Эндель сам не признался бы, что он «дипи», это она у него выпытала. Да, Энделю разрешено жить в Англии, но у него нет гражданства Британского королевства. В конце концов Эндель признался и в том, что при выезде из Англии, например, в Эстонию он должен раздобыть и визу на обратный въезд. Чтобы ему разрешили вернуться. Вот отчего оформление его выездных документов займет так много времени, для английских подданных это все значительно проще, намного проще и быстрее. Смиты имеют английское подданство, им легко разъезжать по свету. Матушка Лыхмус выведала у сына и то, что для поездки в Эстонию он должен получить разрешение своих хозяев. Примут ли они его снова на работу, когда он вернется из России, — кто их знает, для его боссов что Советский Союз, что Россия — все едино, а на Россию они смотрят косо. И еще Эндель сказал, что английское подданство гарантировало бы ему все права гражданина Британского королевства в другой стране, у «дипи» такой гарантии нет, таких, как он, советская власть может хоть к стенке поставить.

Слова сына ужаснули Марию.

— Значит, ты все равно что между небом и землей? Бездомный бродяга?

Именно так сказала матушка Лыхмус в тот вечер своему сыну.

— Нет, я не бездомный и не бродяга, — ответил сын. И попытался втолковать ей, что его положение «дипи» усложняет только его поездку за границу. Во всем остальном он такой же английский гражданин. На работу его принимают, он может приобрести недвижимое имущество и обзавестись семьей; в остальном все в полном порядке. Пусть она не тревожится, все ол-райт. Как у него, так и у детей. Дети не останутся безродными, дети будут английскими подданными. Лео, менеджер Смит, прав, национальность не имеет такого значения, как гражданство. Все в мире меняется, ничто не вечно и не постоянно. В конце концов и у него все утрясется, он мог бы уже давно быть британским подданным, сам виноват, что до сих пор не стал им, всегда находились какие-то дела поважнее, теперь, видно, следует за это взяться всерьез. Да, да, он и возьмется. У матушки Лыхмус возникло то же чувство, что и раньше, когда она слушала Смита: сын старается оправдать себя. Нет, Эндель ставил перед собой и другую цель: успокоить ее.

«Дипи» вроде меня советская власть может хоть к стенке поставить…»

Эти слова Энделя еще и сейчас звучали у матушки Лыхмус в ушах. Звучали, заглушая грохот моторов, заглушая все другие звуки и шорохи. Чего же Эндель боится? Неужели он еще и сейчас верит тому, чем его пугали двадцать лет тому назад? Что любого служившего в немецкой армии ждет Сибирь? Даже мальчишку, насильно забранного на вспомогательные работы в авиацию? Всю жизнь страх неотступно следовал за ним по пятам. Страх приказывал ему и запрещал. Человек должен найти в себе силы быть выше страха, увы, немногие способны на это.

Матушка Лыхмус глубоко вздохнула. Вздохнула так громко, что услышала стюардесса, проходившая мимо. Стюардесса обернулась и спросила, не дурно ли ей. Матушка Лыхмус отрицательно покачала головой.

В тот вечер, когда для нее так многое прояснилось, матушка Лыхмус еще сильнее почувствовала себя виноватой во всем, что пришлось пережить ее сыну. Вот и сейчас ее охватило это знакомое чувство вины. На протяжении долгих лет она не раз упрекала себя в том, что не сумела уберечь и защитить сына, почти всегда, когда вспоминала Энделя. В сорок четвертом году она была слишком легкомысленной и беспечной: радовалась близкому окончанию войны, ждала возвращения домой сына Кристьяна — она верила тайным слухам, что мобилизованные эстонцы не погибли в далекой России, как лгали газеты, а объединились в одно большое войско, где по меньшей мере десять полков, и вместе с русскими дивизиями воюют против фашистов. Она должна была спрятать Энделя, отослать его хотя бы к сестре в Отепяэ. А она не тревожилась, она была уверена, что Энделя спасет его молодость, ему только-только исполнилось шестнадцать. Увы, не спасло. Разве ей могло прийти в голову, что немцы поставят под ружье даже мальчиков. Но, если вдуматься, ведь не слепая она была, знала, что и Отепяэ не бог весть какое убежище и там водились свои кютманы, которые ходили по домам и сгоняли ребят. К тому же Кютман знал о ее сестрах, значит, Энделя стали бы искать и там, если бы он не явился на сборный пункт. Это подтвердил и Кристьян, когда он перед Курамаа побывал дома. За всю войну это был самый радостный день в жизни матушки Лыхмус, ее радость была бы еще больше, если бы за несколько месяцев до этого Гитлер не отнял у нее среднего сына. Кристьян был в ярости, узнав, что Кютман приходил к ним с угрозами, и пообещал после войны хоть из-под земли достать его и призвать к ответу за преследование Энделя и других парней. Но выполнить свое обещание Кристьяну было не дано, он остался лежать в курамааской земле. Да если бы он и разыскал Кютмана, Энделя все равно уже было не вернуть.

Хотя матушка Лыхмус прекрасно понимала, что не просто было бы ей уберечь сына — не было у нее ни свиньи, ни ведра самогона, чтобы Энделя признали калекой или чтобы выкупить его каким-нибудь иным путем, ее не оставляло чувство вины. Слова Кристьяна как будто притупили остроту этого чувства, но оно никогда не гасло в ее душе. А временами кололо в сердце, словно острый нож. Вот как теперь, когда она думала, и думала обо всем, что произошло. Не помогли и слова Энделя. Сын сказал ей вчера вечером:

— Мне нечего прощать тебе, мама. Ты ни в чем не виновата. Что ты могла сделать? Где мне было скрыться? Куда бы ты меня спрятала — человек не иголка, его не скроешь в клубке ниток. Разве ты не помнишь, что сказал Кютман? Чтобы я и не вздумал сбежать в Отепяэ или еще куда. Я все помню.

Так говорил сын каких-нибудь пятнадцать часов назад, но и воспоминание об этих словах не успокоило Марию. Матушка Лыхмус была не из тех людей, кто ищет себе оправдание в сложившихся обстоятельствах.

— Ты ни в чем не виновата, — повторил Эндель несколько раз, словно желая успокоить ее. Больше того, сын взял всю вину на себя. — Если кто и должен просить прощения, так это я у тебя, — продолжал Эндель. — За то, что сразу, как только закончилась война, я не попытался вернуться домой. Мне не следовало ехать в Англию. Нужно было быть смелее и самостоятельнее. Теперь-то я это понимаю. Теперь… А в сорок пятом и шестом я ничего не понимал. Я был растерян и запуган, поплыл по течению. Я верил всему, что говорили, страх стал моим хозяином. Я даже боялся написать вам, боялся за себя и за вас.

Каждое слово Энделя запало в душу матушки Лыхмус, каждое слово, сказанное сыном. Она тоже успокаивала сына, говорила, что не винит его ни в чем.

— Мама, ты говоришь неправду, — грустно вымолвил Эндель. — В первый же день я понял по твоим глазам, что ты меня обвиняешь. В том, что я остался на чужбине.

В последний вечер Эндель приуныл. Он уже ничем не старался прихвастнуть — ни купленным в рассрочку домом, ни машиной, ни тем, что он foreman и на заводе его уважают, и вряд ли он в Эстонии жил бы лучше.

В тот вечер они второй раз всей семьей ужинали в большой комнате, а не на кухне, как обычно. В день ее прибытия они тоже ели в комнате. Ясно, что Энделю и Алисе нелегко было усадить за стол старших детей. Харри и Мэри предпочитали проводить свободное время вне дома, они уже не хотели подчиняться родителям. Особенно Харри, который заявил, что скоро он будет жить отдельно. Казалось, будто времени у него с каждым днем становится все меньше и меньше. Вот и в тот раз он торопливо обгрыз крыло индейки, заявил, что ему чертовски некогда, и встал из-за стола. Это совсем не понравилось Энделю. Мэри выдержала дольше, но, как только расправилась с пудингом, исчезла и она. Вильям, Джейн и Джон досидели до конца, мальчики даже попросили к пудингу добавки.

Вильям всегда ел с аппетитом, мальчик рос, Джон следовал примеру брата. За столом маленький Джон, путая английские и эстонские слова, сказал ей, что, как только он вырастет и закончит колледж, приедет к бабушке в гости. Эстония ведь не дальше Америки, Харри хвастается, что поедет в Америку, но его туда не тянет. Матушка Лыхмус знала, что слова последыша о колледже не пустая болтовня, Эндель решил хоть одному ребенку дать высшее образование. Из Вильяма толку не будет, кто-нибудь из младших — Джейн или Джон — должен получить образование. В возрасте Джона и Вильяма Эндель мечтал о садоводческой школе, из детей Марии Эндель больше других интересовался деревьями и кустами, говорил, что будет штудировать ботанику и выучится на садовника. Джейн добавки не хотела, она просто так сидела вместе с другими и всматривалась в бабушку ласковым, заботливым взглядом. Джейн тревожилась о ней, Марии. Джейн наблюдательная и отзывчивая девочка, она первая заметила, что здоровье бабушки стало пошаливать. В тот раз они опять пошли вместе в магазин. Они всегда покупали в одном и том же магазине, где все товары были в жестяных коробках, стеклянных банках, в полиэтиленовой, целлофановой, картонной или старомодной бумажной упаковке. Джейн тараторила что-то о курице и беконе, Мария не все понимала. Кажется, внучка говорила о том, что они всегда едят курицу, будто другого мяса и нет; странно, что маме и папе не надоест курятина. Что правда, то правда, ели они в основном кур. Сначала матушка Лыхмус думала, что это признак зажиточности, но когда она сама стала ходить по магазинам, то поняла, что птичье мясо здесь дешевле говядины и бекона. Торгуя на рынке, она научилась обращать внимание на такие вещи. В магазине ей вдруг стало дурно, сперва сердце горячим комом подступило к горлу, раза два как-то странно трепыхнулось, а потом совсем остановилось, она испугалась, что упадет. Наверное, она побледнела, иначе почему бы Джейн схватила ее за руку и испуганно спросила, что с ней? К счастью, приступ быстро прошел, зато ночью сердце колотилось судорожно и куда дольше, ночью она глотала привезенные с собой таблетки и микстуру, ночью ей стало страшно. Джейн рассказала родителям, что в магазине бабушка побледнела, как покойник. Марии это передал Эндель. Джейн сочувствовала ей всем сердцем, в этом Мария не сомневалась. По лицу невестки Мария ничего не могла понять, вряд ли Алисе будет ее не хватать.

Если невестка и впрямь боялась из-за Энделя, то теперь хотя бы этого ей больше бояться не придется, подумала Мария Лыхмус, усаживаясь поудобнее. Левая рука словно отнялась. Она опустила спинку кресла еще ниже, до упора.

Эндель уговаривал ее отложить отъезд. Напомнил, что в день приезда она говорила о трех месяцах. Пытался ей втолковать, что утомительное путешествие в самолете и на поезде вредно для больного сердца, походила бы она тут к врачу, подлечила бы свое сердце, а потом бы уж и ехала. Она ответила, что чем дольше она задержится, тем труднее ей будет в дороге. И тогда сын произнес слова, которые ее взволновали, но и огорчили.

— Ты могла бы… остаться у нас.

— Ты это всерьез? — спросила она, оторопев.

— У тебя там больше никого нет.

— Что бы сказал твой отец, если бы он сейчас услышал тебя?

— Разве тебе не все равно, где ты…

Эндель не высказал мысль до конца, он сам испугался своих слов.

Она ответила ему так, как ей подсказало сердце:

— Нет, сын, не все равно. Мое последнее место на Ристимяэ, рядом с отцом.

— Рядом с отцом, Астой и Харри, — вымолвил Эндель, и в его словах прозвучала глубокая грусть. Такая глубокая и искренняя, что матушка Лыхмус поняла: что бы там сын ни говорил, его гнетет тоска по родине. И именно эта тоска по отчему краю заставляет его оправдываться, вкладывает в его уста чужие слова. — Рядом с отцом, Астой и Харри, — повторил Эндель и добавил: — Кристьян покоится в чужой земле.

Вот такой он и есть — человек. Не успеет открыть свою душу и тут же начинает оправдываться. Она, Мария, тихо промолвила:

— Чтобы посетить могилу Кристьяна, не нужны заграничный паспорт и таможенный контроль.

Что и говорить, сказано это было резковато, но не всегда ведь удается прикусить язык.

На это Эндель долго ничего не отвечал. Потом признался:

— А я так и останусь на чужбине. Ты приехала звать меня домой, иначе ты не приехала бы вообще. Я догадался об этом, когда ты стала разучивать с Джоном эстонские стишки. Прости меня, мама, но я не могу поступить так, как хотел бы. Уже более двух десятилетий, намного больше, скоро уже исполнится четверть века, а я так и не смог сделать того, что хотел бы сделать. Не могу и сейчас. Ничего не поделаешь мама, — Эндель кивнул головой в сторону второго этажа, где все дети, кроме Харри, спали, даже Мэри, — они англичане. Англичане, ты понимаешь это?

— Они люди, сын, — ответила она. — Дай бог, чтобы они могли быть людьми и остаться ими. Всегда и повсюду… Чтобы им никогда не пришлось поступать против своей воли… Чтобы у них все было хорошо. Чтобы им никогда не пришлось узнать, что такое страх. Чтобы в этой стране они не чувствовали себя чужими, как им чувствуешь себя ты.

— Ты осуждаешь меня.

— Мне нужно было спрятать тебя. И как же это я позволила тебе уйти? Прости меня, по моей вине ты вынужден жить с растерзанным сердцем. Прости меня.

Вот тогда-то Эндель и сказал, что ему нечего прощать, что она ни в чем не виновата.

Да не всегда от самого человека зависит, как сложится его судьба.

Ей нужно было отослать сына в Отепяэ, еще лучше — спрятать в Пярнумааских болотах, разве мало людей скрывалось там. Не умела она предусмотреть всего, не хватило у Энделя после войны присутствия духа, твердости характера, решимости. Человек часто слаб там, где он должен быть особенно тверд духом. И потом страдает всю жизнь.

Матушка Лыхмус опять вздохнула. И снова стюардесса спросила, не плохо ли ей. Нет, не плохо. Во всяком случае, в том смысле, в каком спрашивает стюардесса. Ничего у нее не болит. И в груди не теснит. Вот только сердце колотится в горле. Но сердце не смеет остановиться. Мария должна вернуться домой. Домой и на Ристимяэ, к мужу и детям.

В тот последний вечер они, наверное, еще долго беседовали бы по душам, до утра, быть может, хотя обоим следовало бы выспаться, впереди была долгая поездка на машине, а потом ей предстояло лететь в самолете, и в путь лучше отправиться отдохнувшими. Но им помешали. На лестнице послышались торопливые детские шаги, к ней на руки бросился маленький Джон и сразу же заверещал:

Кот Котович полосатый…

И они втроем досказали весь стишок до конца. Так закончился их последний совместный вечер.

Эндель сказал:

— На худой конец, я мог бы и в Сибири побывать.

Опять этот страх, опять этот страх и неуверенность.

— Голос у тебя совсем сел. Сходи к врачу, пока не поздно.

— Счастливо тебе доехать до дому.

— Прощай, Эндель. Больше мы с тобой не увидимся.

— Я тоже так думал. В лагере военнопленных, в английской зоне.

— Тогда тебе не было и двадцати, а мне сейчас уже за восемьдесят.

— Я очень благодарен тебе, что ты приехала. Очень благодарен.

— На мои похороны ты все равно не приедешь.

В голосе Марии не было обиды, она произнесла это немного печально, с доброй улыбкой. Эндель это понял.

— Кому останется наш дом?



Поделиться книгой:

На главную
Назад