Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Адам Смит в Пекине: Что получил в наследство XXI век - Джованни Арриги на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Джованни Арриги

Адам Смит в Пекине

Что получил в наследство XXI век

Посвящается Андре Гyндеру Франку (1929-2005)

Предисловие и выражение благодарности

Эта книга написана в развитие и продолжение предыдущих двух: «Долгий двадцатый век» (The Long Twentieth Century) и «Хаос и управление в современной мировой системе» (Chaos and Governance in the Modern World System[1]). Здесь я специально останавливаюсь на двух особенностях развития, которые в большей степени, чем другие, определяют мировую политику, экономику и общественную жизнь. Одна заключается в появлении и провале неоконсервативного проекта «За новый американский век» (PNAC), другая особенность — выдвижение Китая в качестве лидера восточноазиатского экономического возрождения. Должное внимание здесь уделяется государственным и негосударственным акторам этого развития, но в первую очередь мне хотелось сосредоточиться на действиях двух государств — Соединенных Штатов и Китая как главных действующих лиц разворачивающегося преобразования мира.

Друзья, студенты и коллеги, прочитавшие рукопись и сделавшие свои замечания до того, как в нее были внесены последние исправления, очень по-разному оценили ее составляющие. Те главы, которые особенно понравились одним, совершенно не удовлетворяли других. Те, которые одним казались центральными звеньями книги, другим представлялись излишними. Такие расхождения в оценках читателей — вещь обычная, но не в такой степени, как это случилось с настоящей книгой. Я думаю, дело в том, что у книги была двойная цель (на что есть намек и в названии) и разные методы были применены в ее достижении.

Задача настоящей книги состоит не только в том, чтобы в свете теории экономического развития Адама Смита объяснить, почему эпицентр мировой политической экономии перемещается из Северной Америки в Восточную Азию, но и в том, чтобы предложить интерпретацию смитовского «Исследования о природе и причинах богатства народов» (далее — «Богатство народов») в свете этого перемещения. Эта двойная задача решается на протяжении всей книги, но некоторые ее части в большей степени посвящены теоретическим проблемам, другие — историческому анализу или явлениям современности. Человек, у которого недостает терпения читать теоретические рассуждения или рассказы о далеком и не известном ему прошлом либо об истории, которая еще только разворачивается, неизбежно почувствует искушение пропустить отдельные части или даже главы. Сознавая такую возможность, я изо всех сил постарался сделать так, чтобы эти читатели все же не упустили суть хотя бы двух общих установок этой книги: одной — относительно перемещения эпицентра мировой политической экономии в Восточную Азию и другой — касающейся «Богатства народов». Взамен я прошу только воспринимать эту книгу как целое, а не как собрание отдельных частей.

Настоящая книга готовилась долго, и велик теперь список тех, перед кем я в интеллектуальном долгу. Без помощи моих многочисленных восточноазиатских друзей я не получил бы доступа к важнейшим текстам, написанным по-китайски и по-японски; некоторые их них упомянуты в библиографическом списке. Икеда Сатоси (Ikeda Satoshi), Хёй Боу Кхён (Hui Ро-keung), Лу Айго (Lu Aiguo), Ши Миньвэнь (Shih Miin-wen), Хун Хофун (Hung Ho-fung), и Чжан Лу (Zhang Lu) — все они помогали мне в этом. Вдобавок Икеда познакомил меня с японской литературой о синоцентричной вассальной системе торговли (tribute trade system); Хёй научил меня читать Броделя в восточноазиатской перспективе; Хун руководил моими набегами на область социальной динамики позднеимператорского Китая; а Лу Айго сдерживала мой чрезмерный оптимизм относительно природы нынешних успехов этой страны.

Более ранняя и краткая версия части II была опубликована под названием «Социальная и политическая экономия глобальной нестабильности» в New Left Review II/20 (2003): 5-71. Как и в главе 1, в этой статье критически проанализирована работа Роберта Бреннера в рамках моих общих попыток убедить Бреннера относиться к исторической социологии серьезнее, чем к экономике. Я благодарен Бобу за интеллектуальную стимуляцию, а также за то, что он легко воспринимал мою критику.

Более ранняя версия части III была опубликована как «Утрата гегемонии-1» (New Left Review И/32 (2005): 23-80) и «Утрата ге-гемонии-Н» (New Left Review II/33 (2005): 83-116). Эти две статьи были тщательно переработаны и переписаны, хотя многие высказанные в главе 8 идеи зародились на семинаре, который я вел вместе с Дэвидом Харви (David Harvey) в Университете Дж. Гопкинса. Я благодарен Дэвиду Харви и участникам семинара, которые помогли мне сформулировать некоторые ключевые понятия более ранних работ («Долгий двадцатый век» и «Хаос и управление...») более сжато и аналитически связанно.

Части глав 1, И и 12 взяты из публикации, подготовленной совместно с Хёй Боу Кхёном, Хун Хофуном и Марком Селденом (Mark Selden) и вышедшей под названием «Исторический капитализм: Восток и Запад» в The Resurgence of East Asia. 500, 150 and 50 Year Perspectives (Historical Capitalism, East and West, London: Routledge, 2003), а также из моей статьи «Государства, рынки и капитализм: Восток и Запад» (States, Markets and Capitalism, East и West) в Worlds of capitalism. Institutions, Economic Performance, and Governance in the Era of Globalization (London: Roudedge, 2005). Я уже упоминал, что обязан Хёю и Ху-ну. Вдобавок я должен поблагодарить Марка Селдена за то, что он направлял мои попытки понять восточноазиатский опыт, а также сделал важные замечания по главе 1.

Бенджамин Брюер (Benjamin Brewer), Андре Гундер Франк (Andre Gunder Frank), Антонина Жантий (Antonina Gentile), Грета Криппнер (Greta Krippner), Томас Эрлих Райфер (Томас Ehrlich Reifer), Стив Шерман (Steve Sherman), Артур Стинчкомб (Arthur Stinchcombe), Сугихара Каору (Sugihara Kaoru), Чарльз Тилли (Charles Tilly) и Сьюзан Уоткинс (Susan Watkins) — все они сделали замечания к разным работам, которые затем вошли в эту книгу. Астра Бонини (Astra Bonini) и Дэниел Пашути (Daniel Pasciuti) помогли мне с расчетами, а Дэн также и с библиографическим обзором по некоторым темам. Бариш Четин Ерен (Baris Cetin Eren) помог актуализировать материал к главе 7, а Равви Палат (Ravi Palat) и Кеван Харрис (Kevan Harris) постоянно выдвигали аргументы за и против моих теорий, что оказалось чрезвычайно важным для меня. Кеван также прочел всю рукопись целиком и сделал важные предложения как по существу, так и в качестве замечаний редактора. Патрик Лой (Patrick Loy) нашел замечательные цитаты, а Джеймс Гэлбрейт (James Galbraith) указал на важные моменты как в том, что касалось Адама Смита, так и в отношении современного Китая. Во время окончательного редактирования пригодились замечания Джоэла Андреаса (Joel Andreas), Николь Ашофф (Nicole Aschoff), Георгия Дерлугьяна, Эми Холмс (Ату Holmes), Ричарда Лахмана (Richard Lachman), Владимира Попова, Бенджамина Скалли (Benjamin Scully) и Чжань Саохуа (Zhan Saohua).

Как обычно, Перри Андерсон (Perry Anderson) и Беверли Сил-вер (Beverly Silver) были моими первыми советчиками.

Исполняя роль «доброго полицейского» (Перри) и «злого полицейского» (Беверли), они сыграли важнейшую роль в осуществлении этого проекта. Я благодарен обоим за интеллектуальное руководство и моральную поддержку.

Эта книга посвящена памяти моего доброго друга Андре Гун-дера Франка. В течение 36 лет, с тех пор как мы познакомились в 1969 году в Париже, мы старались — то вместе, то оппонируя друг другу — понять, где коренятся причины несправедливости в мире. Мы много спорили, но, двигаясь по одной дороге, в конце обнаружили, что шли в основном в одном направлении. Я знаю (Андре сам мне говорил), что он был по большей части не согласен с моей критикой Боба Бреннера; но я думаю, что он заметил бы, как сильно Бреннер повлиял на аргументацию моей нынешней книги.

Март 2007 года

Введение

В середине 1960-х годов Джеффри Барраклу (Geoffrey Barraclough) писал: «В начале XX века власть европейцев в Азии и Африке была сильна как никогда; казалось, не было такой нации, которая устояла бы перед натиском европейского оружия и торговли. Шестьдесят лет спустя остались лишь слабые следы былого господства европейцев... Во всей истории человечества не было других столь быстрых и столь революционных радикальных изменений». Именно перемены в положении народов Азии и Африки «стали несомненным признаком наступления новой эры». Далее Барраклу заявляет: когда (в далеком будущем) напишут историю первой половины XX века, которая для большинства историков все еще видится как история преимущественно европейских войн и европейских проблем, «не будет иной, более важной темы, чем восстание против Запада»[2]. Содержание настоящей книги можно суммировать следующим образом: когда (в далеком будущем) напишут историю второй половины XX века, не будет более важной темы, чем экономическое возрождение Восточной Азии. В результате бунта против Запада сложились политические условия, в которых народы незападного мира могут развиваться социально и экономически. Экономическое возрождение Восточной Азии есть первейший и надежнейший признак начала такого развития.

Мы называем этот процесс возрождением потому, что — воспользуемся словами Гилберта Розмана (Gilbert Rozman) — «Восточная Азия — великий регион прошлого, который в течение двух тысячелетий, вплоть до XVI, XVII и даже XVIII века, после чего он пережил сравнительно краткий, но болезненный упадок, находился на переднем крае мирового развития»[3]. Современное возрождение протекало в виде стремительно развивавшихся, связанных друг с другом процессов, которые в целом ряде восточноазиатских стран приняли вид «экономического чуда». Возрождение началось в Японии в 1950-1960-е годы, а в 1970-1980-е стремительно распространилось на Южную Корею, Тайвань, Гонконг, Сингапур, Малайзию и Таиланд. Оно достигло кульминации в 1990-е — начале 2000-х годов, когда Китай стал самым динамичным центром экономического и торгового развития в мире. Как утверждает Терутомо Одзава (Terutomo Ozawa), который первым использовал термин «лавинообразное развитие» для характеристики того, что происходило в Восточной Азии, «китайское чудо, хотя оно и находится еще в начальной стадии, без сомнения, станет... самым важным по своему вкладу в мировое развитие... в особенности по влиянию на соседние страны»[4]. В том же смысле высказывается и Мартин Вольф (Martin Wolf): «Если Азия и дальше будет развиваться, как в последние десятилетия, она покончит с двухвековым мировым господством Европы и ее гигантского отпрыска — Северной Америки. Япония в свое время показала, каким может оказаться будущее Азии. Но Япония слишком мала и занята лишь собой, чтобы влиять на мир. Не таков идущий следом за ней Китай... Европа — это прошлое, США — настоящее, а Азия во главе с Китаем — это будущее мировой экономики. Представляется, что это будущее обязательно наступит. Вопрос лишь в том, как скоро и насколько безболезненно это произойдет»[5].

Обрисованное Вольфом будущее Азии, возможно, не столь неотвратимо, как он полагает. Но даже если он прав лишь отчасти, возрождение Восточной Азии означает, что оправдается наконец,предсказание Адама Смита: завоеватель и покоритель Запад и не-Запад придут к равновесию сил. Как и Карл Маркс после него, Смит считал поворотным моментом мировой истории открытие европейцами Америки и пути в Индию мимо мыса Доброй Надежды. В отличие от Маркса, впрочем, он не очень оптимистично смотрел на то, как именно эти открытия отразятся на судьбе человечества. Последствия уже оказались весьма серьезными, хотя и невозможно оценить их в полной мере за столь короткий — всего два-три столетия — период. Никто не может предвидеть, какие еще преимущества или беды, вызванные этими событиями, нас ждут. Общая тенденция развития после этих великих открытий представлялась вполне благоприятной: оказались связанными (в той или иной степени) самые дальние уголки мира, возникла возможность удовлетворять потребности друг друга, доставлять друг другу больше радости, способствовать развитию промышленности друг друга. Однако для туземцев Индии и Вест-Индии все последовавшие блага торговли потонули в жутких страданиях, которые эти блага с собой принесли... Когда эти открытия совершились, у европейцев было несомненное превосходство силы, и они могли безнаказанно совершать любые несправедливости в отдаленных открытых ими странах. Однако в будущем, возможно, либо население этих стран станет сильнее, либо ослабеют европейцы, но обитатели разных уголков Земли достигнут равенства отваги и силы и путем внушения взаимного страха превратят несправедливость в отношении независимых наций в своего рода уважение прав друг друга[6].

Однако пока население Европы не ослабело, а население неевропейских стран не стало сильнее, в течение почти двухсот лет после публикации «Богатства народов» «превосходство силы» европейцев и их потомков в Северной Америке, да и повсюду, все больше росло, как росла и возможность для них «безнаказанно совершать любые несправедливости» в неевропейском мире. И в самом деле, когда Смит писал свой труд, закат Восточной Азии еще не начался. Напротив, удивительный мир Китая, его процветание и рост его народонаселения в течение почти всего XVIII века были источником вдохновения для выдающихся деятелей эпохи европейского Просвещения. Лейбниц, Вольтер, Кенэ и другие «смотрели на Китай как на пример нравственности, развития институтов власти, искали в его опыте поддержку для своих самых разных построений: от просвещенного абсолютизма и меритократии до национальной экономики, основанной на сельском хозяйстве»[7]. От европейских государств Китай отличался прежде всего размерами территории и численностью населения. По словам Кенэ, Китайская империя равнялась «всей Европе, если бы Европа объединилась под властью одного правителя» — отзвуки этого представления мы находим затем в замечании Адама Смита о том, что размеры внутреннего рынка Китая не сильно уступают рынку всех стран Европы, вместе взятых[8].

В последующие пятьдесят лет громадный скачок в развитии европейского военного искусства поколебал положительный образ Китая. Купцы и путешественники из Европы давно уже говорили о военной уязвимости империи, где у власти находится класс ученых и землевладельцев, но в то же время горько жаловались на бюрократические и культурные препоны в торговле с Китаем. Эти обвинения и жалобы породили весьма негативное представление о Китае как о деспотической, бюрократической, но в военном отношении слабой империи. К 1836 году, за три года до того, как Британия развязала против Китая первую Опиумную войну (1839-1842), анонимный автор эссе, опубликованного в Кантоне, высказывал такие страшные мысли: нет, возможно, «более верного критерия цивилизованности и развития общества, чем уровень, которого общество достигло в “искусстве убивать”, в совершенстве и разнообразии средств взаимного уничтожения и в мастерстве, с каким эти средства употребляются». Затем он характеризует китайский императорский военный флот как «чудовищную карикатуру» и заявляет, что устаревшие пушки и армия, в которой нет дисциплины, сделали Китай «бессильным на суше», причем автор считал эти недостатки свидетельством фундаментальных пороков китайского общества в целом. Описывая эти взгляды, Майкл Адас (Michael Adas) прибавляет, что, «поскольку европейцы, судя о достоинствах не-западных народов, все больше значения придают военному мастерству, это сулит мало хорошего китайцам, которые очень отстают от агрессивного “варварства” у своих южных ворот»[9].

После поражения Китая в первой Опиумной войне, упадок Восточной Азии превратился в то, что Кен Померанц (Кеп Pomeranz) назвал Великим расхождением[10]. Теперь эти два региона мира, которые ранее характеризовались сходными стандартами жизни, резко расходятся в политическом и экономическом отношении: Европа быстро поднимается и достигает зенита своей славы, а Восточная Азия идет к упадку. Китай становится беднейшей страной мира, Япония превращается в «полусуверенное» государство под военной оккупацией, а большинство других стран региона либо продолжают бороться с колониальными властями, либо их ждет участь разобщения в ходе холодной войны. Ни в Восточной Азии, ни в других регионах ничто не указывало на то, что вот-вот оправдается идея Смита и расширение и углубление обмена в глобальной экономике уравняет народы европейского и неевропейского происхождения. Конечно, Вторая мировая война дала мощный толчок восстанию против Запада. В Азии и Африке восстанавливаются прежние суверенные государства и создается множество новых. Но деколонизация сопровождалась созданием самого сильного и разрушительного государственного аппарата западного образца, какой только знало человечество[11].

Ситуация вроде бы начала меняться в конце 1960-х — начале 1970-х, когда мощная военная машина США так и не смогла вовлечь Вьетнам в разделение холодной войны. В связи с двухсотлетним юбилеем публикации «Богатства народов» и вскоре после того, как Соединенные Штаты решили уйти из Вьетнама, Паоло Силос-Лабини (Paolo Sylos-Labini) задавался вопросом, не пришло ли наконец время, когда, как предвидел Смит, «обитатели разных уголков Земли достигнут равенства отваги и силы и путем внушения взаимного страха смогут превратить несправедливость в отношении независимых наций в своего рода уважение прав друг друга»[12]. Казалось, что и экономическая конъюнктура складывалась в пользу стран третьего мира[13]. Большим спросом пользовались их природные ресурсы, а также громадные ресурсы дешевого труда, которыми эти страны обладали. Все более широким потоком течет капитал из стран первого мира в страны третьего (и второго) мира; быстрая индустриализация стран третьего мира подрывает концентрацию обрабатывающей промышленности в странах первого (и второго) мира; и, несмотря на идеологические разногласия, страны третьего мира объединяются, чтобы установить Новый международный экономический порядок.

Восемнадцатью годами позже я снова задумался над соображениями Силоса-Лабини и понял, что всякая надежда на неизбежное уравнивание возможностей разных народов мира воспользоваться преимуществами процесса все большей интеграции мировой экономики (или страх перед этим уравниванием) были преждевременными. В 1980-е годы подстегиваемая Соединенными Штатами эскалация конкуренции на мировых финансовых рынках вдруг остановила финансирование стран третьего и второго мира и вызвала сокращение мирового спроса на их продукцию. Условия торговли снова стали благоприятными для первого мира — столь же быстро и резко, как они обратились против него в 1970-е. Дезориентированная и дезорганизованная растущей нестабильностью мировой экономики, находившаяся под сильным давлением гонки вооружений, распалась советская империя. Мироустройство, при котором две сверхдержавы вели между собой отчаянную борьбу, исчерпало себя, и третий мир вступил в конкуренцию с бывшими странами второго мира за доступ на рынки и к ресурсам первого мира. В то же время Соединенные Штаты и их европейские союзники воспользовались возможностями, возникшими в результате развала СССР, и начали претендовать (и не без успеха) на узаконенное «монопольное» использование в мировом масштабе средств насилия, полагая, будто их превосходство в силе стало не только наибольшим, но и практически неоспоримым[14].

Тогда же я отметил, что события не развивались буквально как ответный удар и отношения между странами не вернулись к тем, что были до 1970 года. Потому что ослабление Советов сопровождалось одновременным разрастанием того, что Брюс Камингс (Bruce Cumings) окрестил «капиталистическим архипелагом» Восточной Азии[15]. Среди «островов» этого архипелага самым большим была Япония. Затем важнейшими были такие «острова», как города-государства Сингапур и Гонконг, пограничное государство Тайвань и объединившая половину нации Южная Корея. Ни одно из этих государств не было сильным по общепринятым стандартам. Гонконг не был даже суверенным государством, а Япония, Южная Корея и Тайвань полностью зависели от Соединенных Штатов не только в военном отношении, но в значительной степени также в энергетике и поставках продовольствия, а равно и в реализации своей промышленной продукции. И тем не менее совокупная экономическая мощь архипелага, этой новой мировой «мастерской» и «денежного ящика», заставляла традиционные центры капитализма — Западную Европу и Северную Америку — реструктурировать и реорганизовывать свою промышленность, экономику и образ жизни[16].

Такого рода разветвление военной и экономической власти, считал я, не имеет прецедента в истории капитализма, и ее развитие может пойти тремя разными путями. Соединенные Штаты и их европейские союзники могут предпринять попытку использовать свое военное превосходство, чтобы получать у нарождающихся капиталистических центров Восточной Азии «плату за защиту». Если такая попытка увенчается успехом, появится первая в истории действительно мировая империя. Если попытка не будет даже предпринята или окончится неудачей, Восточная Азия может со временем стать центром всемирного рыночного общества, появление которого предвидел Адам Смит. Но возможно также, что это разветвление закончится беспредельным всемирным хаосом. Как я тогда это сформулировал, перефразируя Йозефа Шумпетера, прежде чем человечество задохнется (или насладится) в подземелье (или в раю) всемирной империи с центром на Западе или всемирного рыночного общества с центром в Восточной Азии, «оно вполне может сгореть в ужасах (или в славе) эскалации насилия, сопровождающего разрушение мирового порядка времен холодной войны»[17].

События и тенденции последовавших затем тринадцати лет решительно отменили возможность того, чтобы какой-то из трех вариантов воплотился в жизнь. В мире происходила дальнейшая эскалация насилия, и администрация Буша приняла проект «За новый американский век» в ответ на события 11 сентября 2001 года, что по существу было попыткой создать первую в истории мировую империю. Полный провал проекта во время опытов в иракской лаборатории, впрочем, не покончил с надеждой все-та-ки построить когда-нибудь мировую империю, этот провал лишь сократил шансы на успех. Возросли и шансы бесконечного всемирного хаоса. При этом самым вероятным теперь представлялось формирование всемирного рыночного общества с центром в Восточной Азии. Эта перспектива казалась особенно реальной отчасти потому, что власть Соединенных Штатов в мире сильно покачнулась в связи с иракской авантюрой. Но прежде всего такая возможность была связана с фантастическим развитием экономики Китая с начала 1990-х годов.

Китай — это не только часть восточноазиатского капиталистического архипелага. Китай и не вассал Соединенных Штатов, как Япония или Тайвань. И хотя он не может сравниться с США в военной силе, а развитие его промышленности все еще зависит от экспорта в США, столь же велика (если не больше) зависимость благосостояния и власти Америки от импорта дешевых китайских товаров и от приобретения Китаем американских правительственных облигаций. К тому же Китай все активнее заменяет Соединенные Штаты в качестве движущей силы коммерческого и экономического развития в Восточной Азии и за ее пределами.

В связи с провалом проекта «За новый американский век» при одновременных успехах экономического развития Китая (спустя 250 лет после публикации «Богатства народов») как никогда возросла возможность реализации пророчества Сми-та о всемирном рыночном_обществе на основе будущего равенства мировых цивилизаций. В этой книге я исследую истоки и взаимодействие этих двух направлений развития и пытаюсь определить современные тенденции. Книга состоит из четырех частей: одна часть — преимущественно теоретическая, другие три — главным образом фактические.

В части I изложены теоретические основания этого исследования. В начале я остановлюсь на том, что для понимания Великого расхождения Померанца опять пригодилась теория экономического развития Адама Смита. Реконструируя затем эту теорию, я сравню ее с теориями развития капиталистического производства Маркса и Шумпетера. Я придерживаюсь мнения, что Адам Смит не был ни сторонником, ни теоретиком развития капиталистического производства и что его теория рынка как инструмента управления особенно важна для понимания некапиталистической рыночной экономики, какой была экономика Китая до его включения (на условиях подчиненности) в глобализованную европейскую систему государств и какой она вполне может стать снова в XXI веке, при совершенно иных внутренних и всемирно-исторических условиях.

В части II я развиваю идею будущего по Адаму Смиту, представленную в части I, и пытаюсь определить, какие мировые бури и потрясения привели к ситуации, когда США приступили к осуществлению проекта «За новый американский век», а в Китае начался экономический подъем. Причины этого я вижу в избыточном сосредоточении капитала в мировом контексте бунта против Запада и других революционных потрясений первой половины XX века. В мире наступил кризис гегемонии, на что Соединенные Штаты ответили усилением межгосударственного соперничества в отношении мобильного капитала и гонкой вооружений с СССР. И хотя в результате политические и экономические успехи США превзошли самые смелые ожидания авторов проекта, возникли и непредвиденные последствия — нарастание нестабильности в мировой политике и экономике и дальнейшее усиление зависимости благосостояния и мощи Соединенных Штатов от накоплений, капитала и кредитов иностранных инвесторов и правительств.

В части III рассматривается принятие администрацией Буша проекта «За новый американский век» как реакция на эти непредвиденные последствия политики США предшествующего периода. Проанализировав полную неудачу проекта, затем я рассматриваю его принятие и крах в широком контексте перспективы развития по Адаму Смиту, как она представлена в части I и развита в части II. С этой точки зрения иракская авантюра предстает как новое подтверждение приговора, вынесенного войной во Вьетнаме: превосходство Запада в силе достигло своего предела и определенно начинает утрачиваться. Более того, два приговора взаимно друг друга дополняют. Если поражение во вьетнамской войне вынудило Соединенные Штаты вновь ввести в мировую политику Китай, чтобы справиться с политическими последствиями военного поражения, то разгром в Ираке вполне может превратить Китай в истинного победителя в войне США с терроризмом.

В части IV эта возможность рассматривается подробно. Указав на трудности, с которыми столкнулись Соединенные Штаты в попытках затолкнуть обратно в бутылку джина китайской экономической экспансии, я констатирую, что попытки предвидеть будущее поведение Китая по отношению к Соединенные Штатам, своим соседям и всему миру исходя из опыта западной системы государств потерпели решительное поражение. Во-первых, западная система, постепенно охватывая мир, так изменила свой modus operandi, что прошлый опыт теперь бесполезен для понимания нынешних трансформаций. Еще важнее то, что значение исторического опыта западной системы государств уменьшилось, а значение прежней системы государств, имевших своим центром Китай, увеличилось. Насколько можно судить, основой Новой азиатской эпохи, если таковая наступит, станет тесное соединение этих двух наследий.

В эпилоге я суммирую причины того, что попытки США остановить усиление мирового Юга обернулись против самих Штатов, непреднамеренно создавая условия для установления именно такого цивилизационного содружества, какое представлялось наиболее желательным Адаму Смиту. Но до появления подобного содружества, хотя оно и возможно, пока еще далеко. Господство Запада воспроизводится, может быть, в более тонких формах, чем в прошлом, и, что еще важнее, не исчезла возможность дальнейшей эскалации насилия и бесконечного мирового хаоса. Какой мировой порядок (или беспорядок) в конце концов установится, зависит главным образом от способности самых густонаселенных южных государств (в первую очередь Китая и Индии) открыть для себя и мира социально более справедливый и экологически более приемлемый путь развития, чем тот, которым шел к своему богатству Запад.

Часть I. Адам Смит и Новый азиатский век

Глава 1. Маркс в Детройте, Смит в Пекине

«Попытка модернизации Китая, — писал Джон К. Фейрбенк (John К. Fairbank) накануне событий на площади Тяньаньмынь 1989 года, — разворачивается в таких гигантских масштабах, что ее трудно охватить. Может ли Китай перейти от командной экономики к свободному рынку товаров, капитала, трудовых ресурсов и даже идей? Если да, то сохранится ли партийная диктатура? Этап строительства железных дорог и городов, характерный для XIX века, приходится здесь на время расцвета постиндустриальных электронных технологий. Решая характерные проблемы западного Возрождения и Просвещения, Китай одновременно занят переоценкой собственных ценностей. Китай безудержно устремился вперед, развитие едва поспевает за переменами. И сейчас трудно обнаружить то единство теории и практики по Ван Янмину, которым здесь так восхищались начиная с XVI века. Неудивительно, что реформы Дэн Сяопина нам так же непонятны, как народ Китая»[18].

Успех реформ Дэн Сяопина был совершенно неожиданным. «Ни один экономист, — пишет Томас Равски (Thomas Rawski), — не предвидел колоссального динамизма Китая»[19]. Его не понял даже Пол Кругман (Paul Krugman). Когда восточноазиатская экономическая экспансия вступила в китайскую фазу, он проводил параллель между восточноазиатским расчетом на крупные инвестиции и масштабную переброску трудовых ресурсов из деревни на фабрики и сходным положением в странах Варшавского договора в 1950-е годы. «В перспективе 2010 года, — заключает Кругман, — нынешние предсказания будущего превосходства Азии, основывающиеся на современных тенденциях, могут оказаться такими же глупыми, какими были предсказания 1960-х годов о будущем промышленном превосходстве Советов исходя из реалий брежневской эпохи»[20]. Ошибочное суждение было высказано также на конференции в Тайбэе в 1996 году: «Известный американский экономист» заявил, что Россия, а не Китай, «выбрала более или менее правильный путь реформ». Эта точка зрения появляется на следующий год в The Economist: в журнале утверждалось, что экономические преобразования в Китае и его экономическое развитие не имеют будущего, если там не откажутся от постепенных реформ в пользу китайского варианта шоковой терапии[21].

А между тем, хотя во время восточноазиатского кризиса 1997-1998 годов экономический рост в Китае замедлился, Китай избежал катастрофических последствий, пережитых странами, которые последовали совету The Economist. Так, Джозеф Штиглиц (Joseph Stiglitz) высказывал противоположную The Economist точку зрения, основанную именно на том, что Китай избежал гибельных последствий этого кризиса. Как писал Штиглиц, Китай выиграл именно потому, что не оставил идеи постепенного развития в пользу шоковой терапии за которую горячо ратовал так называемый вашингтонский консенсус. В отличие от России, заявлял он, Китай «никогда не путал цели (благосостояние населения) со средствами (приватизация и либерализация торговли)».

В Китае хорошо понимали, что для стабильности общества следует избегать массовой безработицы. Реструктуризация должна сопровождаться созданием новых рабочих мест. Так что Китай либерализовался постепенно и таким способом, что подвергавшиеся преобразованию ресурсы перегруппировывались для более эффективного использования, а не для бесплодной незанятости[22].

Поскольку пузырь «новой экономики» в США в 2001 году и экономический рост Китая стали главными движущими силами возрождения в Восточной Азии и за ее пределами, прежние предсказания о грядущем Новом азиатском веке уже не казались такими глупыми, как считал Кругман десятью годами ранее. Напротив, цель и социальные последствия поразительного экономического развития Китая подверглись тщательному изучению и в самом Китае, и за его пределами. Мало кто, кроме китайских коммунистов (да и мало кто из них, насколько нам известно), казалось, принял всерьез заявление Дэн Сяопина, что целью реформ была социалистическая рыночная экономика. Через два года после того, как Дэн Сяопин повторил свой лозунг «Быть богатым — это прекрасно!», Элизабет Райт (Elisabeth Wright) писала в лондонской Times, что «деньги, вытеснив марксизм, стали богом в Китае». Даже освобожденные из тюрьмы тяньаньмыньские борцы за демократию склоняются к тому, чтобы «выбрать дорогу коммерции... часто объединяясь с отпрысками партийной элиты». Ослабевший было приток в компартию новых членов опять начинает нарастать, но теперь уже туда идут не из идеологических соображений, а по причине политической и коммерческой целесообразности. «Не случайно, — пишет Райт, — современная система Китая называется “рыночный ленинизм”»[23].

Скоро заговорили о разрушительных социальных последствиях погони за прибылью. Сначала в книге, опубликованной в Гонконге в 1997 году и переизданной на следующий год в Пекине (там она стала бестселлером), окончившая Фуданский университет Хэ Цинлянь (Не Qinglian) заявила, что главными результатами реформ Дэн Сяопина стали громадное неравенство, всеобщая коррупция и разрушение моральных основ общества. По ее мнению, вместо изобилия в 1990-е годы случилось «разграбление» — государственную собственность передали тем, кто стоял у власти (и их прихлебателям), а государственные банки передали личные накопления простых граждан государственным предприятиям. Единственное, что просочилось к народу, — это цинизм и распад этики. Обсуждая взгляды Хэ, Лю Биньян и Перри Линк соглашаются с ней, что такая система саморазрушительна и потому неустойчива[24].

Марксисты на Западе с готовностью поддержали эти обвинения, заявляя, что в Китае не осталось никакого социализма, рыночного или иного. Так, в предисловии к статье (по объему сравнимой с книгой) Мартина Харт-Ландсберга (Martin Hart-Landsberg) и Поля Беркетта (Paul Burkett) «Китай и социализм» редакция Monthly Review заявила, что как только постреволю-ционная (отказавшаяся от революционного развития) страна вступает на путь капиталистического развития, тем более если она пытается двигаться в этом направлении очень быстро, один шаг ведет к следующему, пока пагубные и разрушительные черты капитализма не восстановятся полностью. Для современного Китая характерно не появление нового «рыночного социализма», а невиданная скорость, с какой он разрушает прошлые достижения эгалитаризма, производит колоссальное неравенство, разрушает людей и экологию... К социализму нельзя идти дорогой рынка, если при этом не учитывать насущные потребности людей и не обещать им равенства[25].

Никто не отрицает, что вслед за реформами Дэн Сяопина пришел капитализм с его характерными чертами, однако природа этих капиталистических тенденций, их размеры и последствия по-разному оцениваются даже марксистами. Так, Самир Амин (Samir Amin) думает, что социализм в Китае не победил, но и не проиграл: «До тех пор, пока признается и действует принцип равного доступа к земле, время социального действия, способного повлиять на пока не определенную эволюцию, не упущено».

Революция и резкий переход к модернизации изменили китайцев больше, чем какой-либо еще народ сегодняшнего третьего мира. Народ Китая верит в свои силы, они по большей части не знают покорности. Социальные схватки здесь — обыденность, в них участвуют тысячи людей, они часто жестоки и не всегда заканчиваются поражением протестующих[26].

Недавние события подтверждают правильность оценки размаха и эффективности народной борьбы в Китае Самиром Амином. Столкнувшись с растущим неравенством и волнениями в деревне, китайское правительство в феврале 2006 года объявило о масштабных инициативах под лозунгом «Новая социалистическая деревня» в области здравоохранения, образования и пособий для крестьян, но приватизация земли вновь откладывалась. «Правительство сменило направление, сосредоточившись на растущем неравенстве, — объясняет Вэнь Тецзюнь (Wen Tiejun) из университета Ренмин. — Разрыв в экономическом положении, провоцирующий социальный конфликт, и собственно социальный конфликт становятся все более серьезной проблемой». Месяцем позже впервые за последние десять лет Всекитайское собрание народных представителей занялось идеологической дискуссией о социализме и капитализме, что, как полагали многие, после долгого периода быстрого экономического роста Китая было уже невозможно. Никто не подвергал сомнению значение рыночных механизмов, но бросающийся в глаза разрыв между богатыми и бедными, процветающая коррупция, эксплуатация и захват земли были вопросами, поставленными на обсуждение. «Если рыночная экономика насаждается в такой стране, как Китай, где нет безусловного первенства закона, — говорил Лю Гогуан (Liu Guoguang) из китайской Академии социальных наук, — то следует подчеркивать социалистический дух справедливости и социальной ответственности, иначе насаждаемая рыночная экономика станет элитарной рыночной экономикой»[27].

Что такое «элитарная рыночная экономика»? Не то же ли самое, что капиталистическая рыночная экономика? Чем еще может быть рыночная экономика? Не является ли выражение «социалистическая рыночная экономика» оксюмороном, как считают повсеместно левые, правые и центристы? И если это не оксюморон, то что? И при каких условиях можно ждать, что она материализуется? Стремясь перебросить мостик через глубокие расхождения между официальной точкой зрения Пекина, настаивающего на «социализме с китайской спецификой», и практикой дикого капитализма, которой с удовольствием занимались партийные деятели, коммунистическая партия в 2005 году начинает среди политических лидеров и ведущих ученых кампанию по модернизации и развитию марксизма перед лицом того, что коммунистический лидер Ху Цзиньтао (Ни Jintao) называл «переменами, противоречиями и проблемами во всех областях». В ходе кампании предполагалось сделать новые переводы марксистской литературы, адаптируя тексты по марксизму для их изучения в средней школе и университетах, а также исследовать возможность того, как можно переформулировать марксизм, чтобы он оставался действенным орудием китайской политики даже тогда, когда основой экономики станет частное предпринимательство[28].

Каковы бы ни были результаты этой кампании, непонимание, окружающее реформы, симптоматично в смысле распространения неправильных представлений о том, как связаны между собой рыночная экономика, капитализм и экономическое развитие. Эти неверные представления принадлежат не только теории, но и практике. И вполне возможно и даже вероятно, что сначала они будут разрешены на практике и лишь затем в теории. Но это не причина, чтобы не искать теоретического решения раньше практического, и именно это мы постараемся сделать в настоящей книге.

Неосмитовский марксизм

Изменения в идеологии отчасти отражают реалии общественной жизни. Но равным образом они могут указывать как на отсутствие, так и на наличие тех реалий, которые они призваны представлять. Так, в эссе «Маркс в Детройте», опубликованном на волне возрождения марксизма после 1968 года, философ-марксист Марио Тронти (Mario Tronti) отвергает представление, будто создание социал-демократических и коммунистических партий марксистского направления превратило Европу в эпицентр классовой борьбы[29]. Тронти утверждает, что настоящим эпицентром были Соединенные Штаты: хотя влияние марксизма там было минимальным, рабочие более успешно заставляли капитал перестраиваться ради удовлетворения их требований повышения зарплаты. В Европе была жива идеология Маркса, но именно в Соединенных Штатах отношения между трудом и капиталом были «объективно марксистскими». По крайней мере в течение полувека, вплоть до послевоенного периода (после Второй мировой войны) в реалиях классовой борьбы [в Соединенных Штатах] прочитывался Маркс, как и в реакции на эту борьбу. Не то чтобы в свете трудов Маркса мы могли интерпретировать борьбу американских рабочих. Скорее, эта борьба дает нам возможность точнее понять самые сложные тексты Маркса — «Капитал» и «К критике политической экономии»[30].

Возражение Тронти было проявлением кризиса идентичности, который марксизм переживал в период возобновления его влияния на капиталистическом Западе. Со времени появления марксизма как теории развития капитализма и учения о социалистическом преобразовании общества его влияние постоянно перемещалось из центров к периферийным районам мирового капитализма. К концу 1960-х центрами распространения марксизма стали бедные страны третьего мира, такие как Китай, Вьетнам, Куба и африканские колонии Португалии — страны, где общественные реалии имели мало общего (или не имели вообще ничего общего) с реалиями обществ, на опыте которых строилась теория в «Капитале» и «Критике политической экономии». Именно тогда в связи с трудностями США во Вьетнаме и студенческими волнениями марксизм возвращается в страны первого мира. Но радикалы на Западе начали читать «Капитал», не особенно понимая возможность применения марксизма к современности. Как вспоминает Дэвид Харви, в начале 1970-х было трудно понять, какое значение имеет первый том «Капитала» для решения политических вопросов того времени. Чтобы понять суть империалистической войны во Вьетнаме, с которой мы не могли смириться, нужен был не Маркс, а Ленин. И нам часто приходилось просто верить в марксистское движение в целом (или в харизматические фигуры вроде Мао или Кастро), чтобы усмотреть внутреннюю связь «Капитала» Маркса со всем, что нас волновало. Не то чтобы сам текст не приводил нас в удивление и восторг — удивительные прозрения, происходившие из осознания товарного фетишизма, поразительное понимание того, как классовая борьба изменила мир со времени первоначального накопления капитала, описанного Марксом... Но дело было просто в том, что «Капитал» не имел прямого отношения к нашей повседневной жизни[31].

Нет никакого сомнения, что громадная пропасть отделяет теорию капитала Маркса от марксизма Фиделя Кастро, Амилкара Кабрала, Хо Ши Мина или Мао Цзэдуна и что эту пропасть может преодолеть только вера в единство марксизма на всем протяжении его истории. Но не вполне верно, что в конце 1960-х — начале 1970-х годов теория капитала Маркса не имела прямого отношения к жизни в странах первого мира. Это было время усиления классовой борьбы в Европе и в других регионах, и не один Тронти считал, что эти конфликты, как и предшествующие конфликты в Соединенных Штатах, проливают новый свет на «Капитал» Маркса[32]. Именно в это время все больше западных марксистов по обе стороны Атлантики вновь открывают рабочий процесс и классовую борьбу рабочих — эти важнейшие идеологемы первого тома «Капитала». До 1960-х годов ни один теоретик-марксист не воспользовался приглашением Маркса: «Оставим эту шумную сферу, где все происходит на поверхности и на глазах у всех людей, и вместе с владельцем денег и владельцем рабочей силы спустимся в сокровенные недра производства», где, обещает автор, «тайна добывания прибыли должна наконец раскрыться перед нами»[33]. Покинутые марксистами укромные обители производства были до тех пор приютом американской промышленной социологии и истории лейборизма, что вдохновило Тронти на обнаружение Маркса в Детройте. Но в 1970-е марксисты в конце концов вновь открыли трудовой процесс как спорную территорию прерогатив администрации и сопротивления рабочих эксплуатации[34].

Вместо того чтобы раскрывать секрет получения прибыли, как обещал Маркс, новое открытие марксизма усугубило разрыв между теми марксистами, которые были заняты преимущественно освобождением третьего мира от наследия колониального империализма, и теми, кто главным образом занимался освобождением рабочего класса. Проблема состояла в том, что «Капитал» действительно давал ключ к пониманию классовых конфликтов, но предположения Маркса относительно развития капитализма в мировом масштабе не подтверждались историческими фактами.

Предположения Маркса сильно напоминают тот «плоский мир», который последние годы усиленно навязывает Томас Фридман (Thomas Friedman). Прочитав (или перечитав) «Манифест коммунистической партии», признается Фридман, он пришел в благоговейный восторг от того, как «остро Маркс детализировал силы, плющившие мир на пике промышленной революции, и как хорошо он предвидел, каким образом эти силы будут продолжать плющить мир даже и до настоящего времени»[35]. Фридман и дальше цитирует знаменитые пассажи, где Маркс и Энгельс утверждали, что необходимость в постоянном расширении рынков заставляет буржуазию устанавливать связи «по всему земному шару»; заменять старинные национальные производства такими, которые «больше не используют местное сырье, но работают на привозном; производствами, продукция которых потребляется не только дома, но и во всех уголках земли». В результате «географическая и национальная изоляция старого времени и самообеспечение» сменились «взаимодействиями во всех направлениях, всеобщей взаимозависимостью народов» — той всеобщей взаимозависимостью, которая привела к генерализации процесса капиталистического развития.

Буржуазия благодаря быстрому развитию всех инструментов производства и невероятному развитию средств связи теперь вовлекает все, даже самые отсталые, народы в цивилизационный процесс. И низкие цены на потребительские товары — это та тяжелая артиллерия, которая разрушает все китайские стены. Буржуазия вынуждает все народы (под страхом вымирания) принимать буржуазный способ производства; насаждать то, что она называет цивилизацией, то есть становиться буржуазными. Короче говоря, создает мир по своему образу и подобию[36].

Как заметил Харви задолго до Фридмана, трудно представить себе более точное определение глобализации, как мы ее знаем сегодня, чем данное сто пятьдесят лет назад Марксом и Энгельсом[37]. Но Фридман упустил из виду (а Маркс и Энгельс не предвидели), что в эти сто пятьдесят лет растущая взаимозависимость народов не «расплющила» мир посредством всеобщего процесса капиталистического развития. Приведет ли нынешний перенос центра мировой экономики в Азию к тому или иному варианту более «плоского» мира — это вопрос, который мы оставляем пока открытым. Но не вызывает сомнений, что за последние два столетия возрастающая взаимозависимость западного и не-западного миров связывалась не с конвергенцией, о которой говорится в «Манифесте коммунистической партии», а со все большей дивергенцией.

Примерно в то же время, когда Тронти и другие снова открывают Маркса в сокровенных недрах фордистского производства, Андре Гундер Франк вводит новую метафору «развитие недоразвитости» — для описания и толкования этой дивергенции. Дивергенция, заявляет он, есть не что иное, как выражение процесса капиталистической экспансии, которая одновременно ведет к развитию (богатству) в основных регионах (Западная Европа, Северная Америка и Япония) и недоразвитию (бедности) в остальных регионах. Он считает, что этот процесс основан на отношениях метрополия—сателлит, посредством которых метрополия присваивает экономический излишек за счет сателлитов, обеспечивая себе экономическое развитие, в то время как «сателлиты остаются недоразвитыми, не имея доступа к своему собственному экономическому излишку, а также вследствие все той же поляризации и эксплуататорских противоречий, которые метрополия насаждает и поддерживает во внутренней структуре сателлита». Механизмы присвоения и отчуждения (экспроприации) излишка могут варьироваться по регионам и периодам, но остается неизменной структура процесса капиталистической экспансии: метрополия—сателлит или центрпериферия, причем этот процесс продолжает поляризовать, а не выравнивать богатство и нищету народов[38].

Выдвинутое Франком понятие «развитие недоразвитости» подверглось массивной критике, поскольку в рамках этой концепции классовые отношения сводились к эпифеномену, побочному явлению отношений центрпериферия. Так, критикуя Франка, Роберт Бреннер признает, что «экспансия капитализма через торговлю и инвестиции не приводит к капиталистическому экономическому развитию автоматически, как предсказывал Маркс в «Манифесте».

В ходе развития мирового рынка китайские стены могут как воздвигаться на пути продвижения производительных сил, так и падать перед ними. Когда происходит такое «развитие недоразвитости», справедливо замечает Франк, «национальная буржуазия» заинтересована не в развитии, но в сохранении именно классового характера производства и удержании излишка, что мешает экономическому развитию. И, по словам Франка, думать, что в этих условиях проникновение капитализма будет способствовать развитию той или иной страны, означало бы принимать желаемое за действительное[39].

Бреннер тем не менее считает, что схема Франка по сути своей ошибочна, поскольку в ней класс рассматривается как «производное, возникающее непосредственно ради максимизации прибыли». Франк заявляет буквально следующее: «Требования рынка, получение прибыли определяют классовую структуру, которая ограничивается географией и демографией, — как будто эти факторы сами по себе в значительной степени не зависят от общественно-исторических условий, а потенциал прибыли не зависит от классовой структуры»[40]. Иными словами, для Бреннера главная причина того, что предсказанное в «Манифесте» всеобщее капиталистическое развитие не осуществилось, состояла не в том, что складывающийся мировой рынок был обременен тенденциями к поляризации, но в том, что он по сути своей не мог генерировать капиталистическое развитие, когда на местном уровне не было необходимых социальных условий.

Бреннер выделяет два главных условия. Во-первых, организаторы производства должны утратить возможность воспроизводить себя в этом качестве, а также свое классовое положение вне рыночной экономики. Во-вторых, непосредственные производители должны утратить контроль над средствами производства. Первое условие необходимо для того, чтобы вызвать и затем под-держивать конкуренцию, которая заставит организаторов производства сократить расходы для максимизации доходов посредством специализации и инноваций. Второе условие, в свою очередь, необходимо для того, чтобы затем привести в действие и поддерживать конкуренцию, которая заставит непосредственных производителей продавать свою рабочую силу организаторам производства и подчиняться тем требованиям, которые им эти последние навязывают. Эти два условия, заявляет Бреннер, не возникают автоматически с распространением в мире рыночного обмена с целью получения прибыли. Скорее, они появляются в определенных обстоятельствах конкретной социальной истории той страны, которая втягивается в мировой рынок. Таким образом, главная причина того, что предсказание «Манифеста» о всеобщем развитии капиталистического производства не исполнилось, состоит в том, что только в некоторых странах развитие классовой борьбы привело к формированию двух необходимых условий развития капиталистического производства[41].

Бреннер противопоставляет свою модель развития капиталистического производства, которая, вообще-то, воспроизводит теорию капиталистического производства, как она изложена в первом томе «Капитала», модели Адама Смита, описанной в «Богатстве народов». По Адаму Смиту, богатство нации есть функция от специализации задач производства в результате разделения труда между производственными предприятиями, уровень которого, в свою очередь, определяется величиной рынка. BVa-кой модели, возражает Бреннер, процесс экономического развй-, тия зависит от размеров рынка независимо от того, утратили ли организаторы производства способность к самовоспроизводст-ву, а также свое классовое положение вне рыночной экономики, а непосредственные производители — контроль над средствами производства. В этом отношении модель Адама Смита является матрицей великого разнообразия моделей развития капиталистического производства, включая модель Франка, которую Бреннер называет «неосмитовским марксизмом»[42].

В дальнейшем мы постараемся показать, что это определение ограниченно и противоречиво. Однако пока для наших целей достаточно провести четкое различие между развитием рыночной экономики и развитием капиталистического производства. Подкрепленное специально ссылками на европейское происхождение развития капиталистического производства, это различие тем не менее сопоставимо с утверждением Амина, что, пока признается и проводится в жизнь принцип равного доступа к земле, в современном Китае не упущено время социального действия для эволюции страны в некапиталистическом направлении. Потому что, пока этот принцип действует, второе условие развития капиталистического производства, по Бреннеру, (непосредственные производители должны утратить контроль над средствами производства) далеко от выполнения. Так что, несмотря на развитие рыночного обмена с целью извлечения прибыли, природа экономического развития Китая не обязательно капиталистическая.

Сказанное, конечно, не означает, что в коммунистическом Китае социализм жив и процветает и что социальное действие приведет к социализму. Сказанное означает лишь то, что даже если с социализмом в Китае покончили, капитализм (согласно данному определению) здесь еще не победил. До сих пор остаются неопределенными социальные последствия гигантской модернизации Китая, и, насколько мы понимаем, социализм и капитализм (толкуемые на базе прошлого опыта), может быть, не самые подходящие понятия для описания и анализа этой развивающейся ситуации.

Смитовская динамика и Великое расхождение

Экономическое возрождение Китая — каковы бы ни были его социальные последствия — убеждает все большее число ученых в том, что есть фундаментальное всемирно-историческое различие между процессом формирования рынка и процессом развития капиталистического производства. В этой связи ученые обнаружили (или открыли вновь), что в XVIII веке торговля и рынки вообще были лучше развиты в Восточной Азии (в особенности в Китае), чем в Европе. Интерпретируя это преимущество, Р. Вин Вон (R. Bin Wong) оспаривает утверждение Филипа Хуана (Philip Huang), будто до промышленной революции Европа развивалась в направлении неограниченного экономического развития (шла по пути эволюции), в то время как Китай шел по пути «инволюции» — «роста без развития», для которого были характерны такие проявления регресса, как увеличение числа рабочих дней в году[43]. Возражая, Вон замечает, что европейская и китайская траектории развития имели общие черты, бывшие «частью смитовской динамики основанного на рынке роста, который сопровождался интенсификацией труда в наиболее продвинутых районах Китая и Европы до промышленной революции»[44].

Как мы уже отмечали выше (и рассмотрим подробнее в главе 2), суть этой динамики состоит в процессе экономического развития, сопровождающегося повышением производительности при все более расширяющемся и углубляющемся разделении труда, которое ограничено лишь размерами рынка. По мере того как экономическое развитие повышает доходы и эффективный спрос, размеры рынка увеличиваются, создавая, таким образом, условия для дальнейшего разделения труда и экономического совершенствования. Со временем, однако, эта положительная обратная связь наталкивается на ограничения развития рынка, связанные с пространством и институциональными условиями данного процесса. Когда в ходе развития рынка такие пределы достигнуты, процесс его развития попадает в ловушку в высокой точке равновесия. Из этого вытекает, что, если Европа и Китай следуют одной смитовской динамике развития, вопрос состоит не в том, почему Китай находится в ловушке в высокой точке равновесия, а почему Европа избежала такой ловушки во время промышленной революции.

Франк и Померанц формулируют этот вопрос еще четче.

Как указывает Франк, сам Адам Смит считал, что Китай ушел дальше Европы на пути такого развития, и не предвидел европейского прорыва.

Адам Смит был последним из главных (западных) теоретиков общественного развития, кто считал, что Европа вступила в это развитие с опозданием: «Китай — страна гораздо более богатая, чем любая часть Европы», — писал Адам Смит в 1776 году, и он не предвидел здесь перемен и не знал, что в то время уже началось то, что затем назовут промышленной революцией[45].

В свою очередь Померанц на основе эмпирических данных подвергает сомнению утверждение, будто Западная Европа развивалась быстрее Китая, потому что имела лучшие рынки для товаров и факторов производства. По его мнению, еще в 35 1789 году «западноевропейские земля, трудовые ресурсы и рынки для реализации продуктов... в целом отстоят дальше от продуктивной конкуренции — то есть с меньшей вероятностью состоят из множества покупателей и продавцов, имеющих возможность свободного выбора себе торговых партнеров, — чем рынки большей части Китая, и, таким образом, менее предрасположены к тому процессу их роста, который предвидел Адам Смит»[46].

В целом эти рассуждения похожи на то, как Тронти открыл Маркса в Детройте. Подобно тому как Тронти обнаружил в свое время значительную разницу между чисто теоретическим восприятием марксизма в Европе и большим фактическим значением истории рабочего класса США для правильного понимания «Капитала» Маркса, так Вон, Франк и Поме-ранц теперь обнаружили столь же фундаментальное расхождение между западным пониманием идеологии свободного рынка и большим фактическим значением опыта Китая поздней империи для правильного понимания Адама Смита. Словами Тронти можно сказать, что они нашли Адама Смита в Пекине.

Это новое открытие, как и предыдущее, представляет не только историографический интерес. Оно поднимает исключительно важные вопросы теории и практики. Во-первых, если общая смитовская динамика европейской и китайской экономик не может объяснить невероятного роста роли минеральных энергетических ресурсов на транспорте и в промышленности, которые обеспечили мировое превосходство Запада, то что может? Во-вторых, почему распространение в мире промышленного капитализма, возглавляемое Британией, в XIX веке связано с резким экономическим упадком в восточноазиатском регионе, в особенности с упадком его центра — Китая, по крайней мере в течение столетия (скажем, от первой Опиумной войны до конца Второй мировой войны)? И почему за «долгим спуском» последовало еще более энергичное экономическое возрождение данного региона во второй половине XX века? Есть ли какая-то связь между предшествующим региональным и мировым превосходством китайской рыночной экономики и ее нынешним возрождением? И если такая связь имеется, как это нам помогает понять природу, условия и будущие последствия китайского возрождения?

Вон, Франк и Померанц заняты больше первым вопросом и дают разные, но дополняющие друг друга ответы. Вслед за Энтони Ригли (Е. Anthony Wrigley). Вон рассматривает промышленную революцию в Англии как историческую случайность, не связанную, в общем-то, с предшествующим развитием. Ее главной чертой было повышение производительности, связанное с употреблением угля как нового источника тепла, и пара как нового источника механической энергии, которая намного превосходила то, что было доступно, когда Смит строил свою теорию динамики развития: «Как только произошел этот фундаментальный прорыв, экономика Европы пошла по новому пути». Но сам прорыв оставался без объяснения: «технологии производства, говорят нам, не изменяются согласно простой и прямой экономической логике». Подобно «производительным силам» в трудах Маркса, они являются «внешними переменными, порождающими также и другие экономические изменения»[47].

В противоположность Вону Франк считает, что состоявшаяся в Англии/Европе и не состоявшаяся в Китае/Азии промышленная революция были противоположными по своей сути следствиями смитовской динамики. В Азии вообще (и в Китае в особенности) экономический рост порождает избыток рабочей силы и недостаток капитала, которые лежат в основе открытой Смитом ловушки в высокой точке равновесия. В Европе, наоборот, экономический рост вызывает недостаток рабочей силы и избыток капитала. Именно это отличие, как думает Франк, привело после 1750 года к промышленной революции[48]. Взрывное развитие технологий, остающееся внешним (то есть до сих пор не объясненным) фактором европейской и китайской динамики, реконструированной Воном, в реконструкции Франка становится фактором внутренним. Однако это внутреннее развитие промышленной революции не объясняет, почему общая смитовская динамика привела к разным результатам на Западе и на Востоке.

Объяснение находим у Померанца, приписывающего Великое расхождение различиям в запасах ресурсов, а также в отношениях центра с периферией — то есть тому факту, что обе Америки обеспечивали центральные районы Северной Европы сырьем и спросом на продукцию в гораздо больших масштабах, чем могли получить центральные районы Восточной Азии от своих периферийных районов. Подобно Вону, он исходит из предположения, выдвинутого ранее Ригли, что собственные богатые запасы дешевого природного топлива были решающими для начала промышленной революции в Англии. Но он также считает, что без американских поставок сырья европейские технологии и капитал не могли бы развиваться в направлении экономии труда и все большего потребления земли и энергии, тогда как усиливающееся сырьевое давление (до того общее для всех [ключевых?] регионов мира) направило развитие Восточной Азии по пути все большей экономии ресурсов и все большего расхода труда. Эта экологическая помощь «предопределялась не только богатством запасов Нового Света, но и тем, что работорговля и другие особенности европейской колониальной системы породили периферию нового вида, которая позволяла Европе во все возраставших масштабах обменивать произведенную продукцию на все возраставшие объемы землеемких продуктов»[49].

Идеи Померанца побудили Бреннера с новой силой возобновить критику неосмитовского марксизма. В статье, написанной совместно с Кристофером Исеттом (Christofer Isset), он не соглашается с тем, что Померанц сравнивает развитие в дельте Янцзы с экономическим положением в Англии накануне промышленной революции.

В дельте Янцзы у главных экономических агентов есть прямой нерыночный доступ к средствам своего воспроизводства. Поэтому они могли достичь самой большой продуктивности в условиях конкуренции независимо от ресурсов. Они могли распределять свои ресурсы так, что, хотя это было разумно (с позиций отдельных лиц), но в целом противоречило требованиям экономического развития, так что данный регион пережил развитие экономики по мальтузианской модели, что в конечном счете (в XVIII и XIX веках) привело к демографическому и экологическому кризису. В Англии, напротив, главные экономические агенты утратили возможность обеспечивать свое экономическое воспроизводство посредством внеэкономического принуждения прямых производителей или тем, что они владели всеми средствами к существованию. Поэтому они не только могли, но и были вынуждены распределять свои ресурсы так, чтобы максимизировать уровень доходности (доходы от торговли). В результате этот регион пережил экономическую эволюцию, или самоподдерживающийся рост, который в XVIII-XIX веках привел не к демографическому или экологическому кризису, а к промышленной революции[50].

Как и в своей более ранней критике неосмитовского марксизма, Бреннер снова подчеркивает, что зависимость экономических агентов от рынка есть условие их конкуренции, заставляющей всех и каждого специализироваться, инвестировать и развиваться. Бреннер снова утверждает, что для определения направления развития первостепенное значение имела внутренняя социальная структура стран и регионов, а не отношения с другими странами и регионами. Однако смитовский рост — который в критике неосмитовского марксизма был «самоограничивающимся» — в критике Померанца как-то вдруг стал «самоподдерживающимся» и прелюдией к промышленной революции. Согласно новому взгляду Бреннера, «самоограничивающийся» рост — это не смитовский рост, а мальтузианский.

Оставив в стороне бреннеровскую характеристику смитовского роста как самоограничивающегося и (в другом месте) самоподдерживающегося — противоречие, которое он не объясняет, — заметим, что даже Хуан (как и Бреннер, критически относящийся к проведенному Померанцем сравнению развития в дельте Янцзы и в Англии накануне промышленной революции) не считает, что «простое мальтузианское понятие кризиса перепроизводства, вызванного исключительно перенаселением», адекватно описывает тенденции в развитии дельты Янцзы в XVIII веке. С точки зрения Хуана, надвигавшийся кризис был вызван в первую очередь коммерциализацией, то есть возрастанием зависимости экономических агентов от рынка.

В Северном Китае коммерциализация, хотя и обеспечивала некоторым возможность обогащения, несла обнищание многим другим, кто пошел на рыночные риски, но не преуспел. В дельте Янцзы инволюционная коммерциализация в виде хлопководства и шелководства позволила фермерскому хозяйству занять больше населения, но не изменила сколько-нибудь существенно установившегося контекста социального неравенства. В результате под давлением экономического перенаселения вместе с социальным неравенством сформировался растущий класс бедного крестьянства (в абсолютных цифрах, если и необязательно пропорционально всему населению): от безземельных сельскохозяйственных рабочих до арендаторов, которые также нанимались поденщиками[51].

Итак, каковы бы ни были различия европейского и китайского путей развития до промышленной революции — а мы увидим, что их было множество, — немало ученых (включая Хуана) согласны в том, что уровень коммерциализации не был одним из них. Неудивительно, что Вон, Франк и Померанц открыли в Пекине Адама Смита. Но их пониманию различий (XIX века) между европейским и восточноазиатским путями развития недостает значимых исторических черт или они не дают ответов на ряд вопросов, которые они же сами и ставят.

Во-первых, в то время как в Англии запасы дешевого природного топлива, возможно, были одной из причин того, что страна избежала смитовской ловушки посредством промышленной революции раньше, чем остальная Европа, это не может объяснить, почему Китай, бывший одной из богатейших стран по угольным месторождениям, не смог пойти тем же выигрышным путем. Напротив, последствия и побочные результаты добычи угля, его транспортировки и использования, как и американские поставки сырья, были решающими в том, что британский/европейский прорыв произошел позднее — в XIX веке, то есть гораздо позже, чем началась промышленная революция.

Как пишет Патрик О’Брайен (Patrick O’Brien), Великое расхождение и промышленная революция взаимосвязаны, а несоответствие в производительности труда и реальных доходах Европы и Китая, которое так определенно проявилось в 1914 году, невозможно без крупных поставок продуктов питания и сырья из Северной и Южной Америки и от других поставщиков. Поскольку же речь идет о поставках второй половины XIX века, не следует смешивать два вопроса: что явилось причиной промышленной революции и чем она обеспечивалась[52].

Во-вторых, как утверждает Франк, согласно всем имеющимся свидетельствам (включая собственную оценку Адама Сита), до Великого расхождения заработная плата и спрос в Европе были выше, чем в Азии, и здесь было больше капитала. Это отличие, по всей вероятности, и привело к трудосберегающей, энергоемкой, экономичной технологии на Западе, а не на Востоке. Франк, однако, не объясняет, почему процессы формирования рынка (дальше продвинувшиеся на Востоке) были связаны с повышением заработной платы и спроса и большей насыщенностью капиталом на Западе. По его собственному утверждению, до промышленной революции единственное преимущество европейцев пе-, ред Востоком состояло в добыче и транспортировке американского серебра, а также вложении этого серебра в различные рискованные торговые предприятия, включая торговлю в Азии. По его мнению, одно это конкурентное преимущество позволило европейцам продержаться в Азии три столетия, но не обеспечило лидирующего положения в мировой экономике, цен-j тром которой все еще была Азия, потому что поток американского серебра давал больше преимуществ азиатской экономике, а не европейской. На протяжении всего XVIII века европейские мануфактуры в Азии оставались неконкурентоспособными, а Китай — «той самой дырой», куда проваливались мировые деньги[53]. Так почему же Китай страдал от недостатка (а Европа от избытка) капитала? И почему Европа требовала больше труда и более высокой зарплаты, чем Китай?

В-третьих, загадка, как Европа избежала смитовской ловушки в высокой точке равновесия благодаря промышленной революции, может быть разгадана вместе с другой загадкой: почему глобализация этой революции в течение столетия происходила на фоне экономического спада, а затем — быстрого экономического возрождения восточноазиатского региона? Завершая критическую оценку тезиса Померанца, О’Брайен задается вопросом: «Если английская экономика вполне могла (в отсутствие угля и связей с Америкой) пойти по тому же пути, что и дельта Янцзы, тогда почему этому продвинутому региону Маньчжурской империи, имевшему развитую торговлю, понадобилось так много времени, чтобы достичь того уровня и статуса, который он занял в мировой экономике в середине XVIII века»?[54] Как мы скоро увидим, по-настоящему интересный и трудный вопрос состоит не в том, почему дельте Янцзы, Китаю и Восточной Азии понадобилось так много времени, чтобы вернуть утраченные (относительно Запада) с середины XVIII века экономические позиции, но в том, как и почему Китай сумел столь сильно продвинуться после более чем векового политико-экономического упадка. Во всяком случае, модель Великого расхождения несомненно, расскажет нам кое-что не просто о его истоках, но и о развитии этого феномена во времени, о его границах и перспективах.

Актуальность смитовского наследия

Каору Сугихара (Kaoru Sugihara) попытался построить такую исчерпывающую модель. В основном соглашаясь с Померанцем и Воном относительно истоков Великого расхождения, он отступает от их представлений, подчеркивая важность значительных различий в площади возделываемой земли, приходящейся на одного человека, между центральными (активными) зонами Восточной Азии и такими же зонами Западной Европы до 1800 года, что было, по его мнению, причиной и следствием беспрецедентной и ни с чем не сравнимой восгбч-ноазиатской Революции прилежания. Начиная с XVI века и в течение всего XVIII века, пишет он, развитие затратных (в отношении потребляемого труда) институтов и трудоемких технологий как реакции на недостаточность природных ресурсов (особенно на недостаток земли) позволило восточноазиатским государствам пережить большое увеличение народонаселения без ухудшения экономического положения и даже при некотором повышении жизненных стандартов[55].

Особенно успешно избежал этих мальтузианских проблем Китай. Здесь население увеличивалось несколько раз до 100-150 млн (и затем уменьшалось), но к 1800 году оно достигло почти 400 миллионов. «Несомненно, это была демографическая веха мировой истории, — замечает Сугихара, — и ее влияние на мировой ВВП намного превосходило влияние постпромышленной революции Британии, мировой ВВП которой в 1820 году был меньше 6%». «Китайское чудо», как Сугихара называет этот прорыв, было воспроизведено в меньших масштабах в Японии, где рост народонаселения не был столь взрывным, но повышение жизненных стандартов оказалось более значительным[56].

Понятие «Революция прилежания» (kinben kakumei) первоначально было введено Хаями Акирой (Hayami Akira) применительно к Японии эпохи Токукагавы. По его мнению, освобождение в XVII веке крестьян от сервитута (кабальной зависимости), внедрение семейного фермерства, рост народонаселения при растущей нехватке земли — все это вместе взятое способствовало появлению такого типа производства, которое чрезвычайно зависело от капиталовложений в труд людей. Крестьянам приходилось работать больше и напряженнее, но их доходы росли. Поэтому они стали ценить работу, сложилась развитая трудовая этика[57]. Предложенное понятие затем было использовано Яном де Врисом (Jan de Vries) в отношении допромышленной Европы в ином важном смысле — подготовки к промышленной революции под влиянием растущего спроса сельских хозяйств на рыночные товары[58].

Используя это понятие для описания экономического развития Китая, Сугихара, как Вон и Померанц, считает Революцию прилежания не прологом к промышленной революции, но таким развитием на основе рынка, которое не имеет тенденции завершиться капитало- и энергоемким интенсивным развитием, как это произошло в Великобритании и было доведено до своей высшей точки в Соединенных Штатах. Тем не менее Сугихара заявляет, что средства и результаты восточноазиатской Революции прилежания привели к открытию особого технологического и институционального пути, сыгравшего решающую роль в оформлении восточноазиатского ответа на промышленную революцию Запада. Особенно важным в этом отношении было создание структуры затратных (в отношении потребляемого труда) институтов, центром которой было домохозяйство (и часто, хотя не всегда, — семья) и (в меньшей степени) сельская община. Вопреки традиционному представлению, будто малое производство не имеет внутренних ресурсов для экономического развития, Су-гихара подчеркивает важные преимущества этих институциональных рамок сравнительно с крупномасштабным классовым производством, которое стало преобладающим в Англии. В то время как английские рабочие не участвовали в руководстве и не могли развивать навыки межличностного общения, необходимые для гибкой специализации, в Восточной Азии предпочитали умение хорошо выполнять различные работы, а не специализацию на каком-то одном виде работ, и поощряли желание кооперироваться с другими членами семьи вместо того, чтобы совершенствовать индивидуальные таланты. Но, главное, для каждого члена семьи было важно постараться найти свое место в схеме работы на ферме, быстро перестраиваться в ответ на дополнительные или непредвиденные потребности, вникать в проблемы управления производством, предвидеть и предупреждать будущие проблемы. На уровне семьи очень были нужны способности к управлению при общих технических навыках[59].

Больше того, пока восточноазиатские крестьяне соблюдали социальный кодекс, транзакционные издержки в торговле были невелики, а риск, связанный с техническими нововведениями, относительно низок. Хотя восточноазиатские институциональные рамки оставляли мало места для серьезных инноваций, или для крупных инвестиций в основной капитал, или для торговли на большие расстояния, они давали великолепную возможность развития трудоемких технологий, которые, без сомнения, весьма содействовали улучшению стандартов жизни, обеспечивая полную занятость в домохозяйстве. Отличие такого развития от развития по западному образцу состояло в том, «что оно мобилизовало скорее трудовые [человеческие] ресурсы, а не иные»[60].

Как замечает Сугихара, этой склонностью к мобилизации трудовых (человеческих) ресурсов (а не иных) ради экономического развития восточноазиатский путь развития отличался даже тогда, когда восточноазиатские государства начали перенимать западные технологии. Так, к 1880-м годам японское правительство приняло стратегию индустриализации, основанную на том, что в Японии недостает земли и капитала, а трудовые ресурсы имеются в избытке и они сравнительно хорошего качества. Соответственно, новая стратегия поощряла «активное применение традиционных трудоемких технологий, модернизацию традиционной промышленности и сознательное приспособление западных технологий к совокупности факторов производства». Сугихара называет этот смешанный путь развития трудоемкой индустриализацией, потому что «она больше полагалась на труд, полнее его использовала и меньше зависела от замещения труда машинами и капиталом, чем на Западе»[61].

В первой половине XX века трудоемкая индустриализация усилила конкурентоспособность японской продукции относительно продукции других азиатских стран, таких как Индия, которая имела продолжительную историю трудоемких технологий, но из-за колониального правления не смогла развиваться в том же направлении, что и Япония. Все же во время Второй мировой войны соединение восточноазиатского и западного путей развития оставалось ограниченным. В результате, несмотря на повышение плодородности земли и рост трудоемких отраслей промышленности, производительность труда в Восточной Азии все еще отставала от западной, а доля этого региона в мировом ВВП продолжала сокращаться. Из работы Сугихары не вполне ясно, что именно в первой половине XX века мешало более полной интеграции двух направлений развития. Он, однако, очень четко определяет, что помогло осуществить эту интеграцию (и получить замечательные плоды) после Второй мировой войны.

Во-первых, радикально изменилась политическая ситуация, установился режим холодной войны во главе с США. В отличие от довоенного времени Япония должна была направлять свою экономическую мощь на противодействие коммунистическому проникновению в Азию и могла теперь импортировать любое необходимое сырье и ресурсы, включая нефть, откуда угодно (заметим, что запрет, наложенный США на экспорт в Японию нефти в 1941 году, стал причиной немедленного нападения на Пёрл-Харбор). В послевоенный период Япония также получила возможность увеличивать экспорт произведенных товаров в развитые страны Запада. Эти изменившиеся международные обстоятельства позволили Японии, а затем и другим азиатским странам систематически развивать капиталоемкие и ресурсоемкие виды тяжелой и химической промышленности, имея при этом относительно дешевый дисциплинированный труд[62].

Вторым обстоятельством, облегчившим соединение восточноазиатского и западного путей развития после Второй мировой войны, было то, что Соединенные Штаты и СССР использовали в соревновании друг с другом колоссальные природные запасы как основу для создания мощного военно-промышленного комплекса на базе масштабного производства стали, самолетов, вооружения, космической и нефтехимической промышленности. В результате еще больше выросла капиталоемкость и сырьевая емкость западного пути развития, создавая новые возможности для прибыльной специализации не только в трудоемких отраслях промышленности, но и в относительно ресурсосберегающих секторах капиталоемких отраслей. Япония немедленно воспользовалась этой возможностью, перейдя от трудоемкой индустриализации — стратегии, которая ориентировалась на соединение непосредственно в некоторых отраслях промышленности или на определенных предприятиях импортированных технологий и дешевого труда, призванного заменить капитал, — к развитию взаимосвязанных индустрии и компаний с различным уровнем привлечения труда и капитала, сохраняя при этом общую склонность к восточноазиатской традиции использовать преимущественно человеческие ресурсы, а не иные[63].

Наконец, подъем национализма во времена холодной войны создал условия для ожесточенной конкуренции между «низкозарплатными» странами, ставшими на путь индустриализации, со странами «высокодоходными».

Как только в одной стране зарплаты повышались, даже незначительно, она должна была искать новую отрасль, которая производила бы товар более высокого качества, чтобы выжить в условиях конкуренции, так что результат напоминал парадигму «летящих гусей» экономического развития. В то же время последующее вступление в процесс все новых «низкозарплатных» стран удлиняло цепочку «летящих гусей». Именно благодаря этому аспекту индустриализации, частичному расширению восточноазиатского пути развития увеличился вклад Восточной Азии в мировой ВВП[64].

Восточноазиатское экономическое возрождение, таким образом, вызвано не сближением с западной капиталоемкой и энергоемкой экономикой, но соединением этого пути с восточноазиатским трудоемким, энергосберегающим путем развития. Сугихара считает, что такое соединение будет иметь решающее значение для будущего мировой экономики и для мира вообще. Он заявляет, что промышленная революция, которая открыла западный путь развития, была «чудом производства», в громадных масштабах распространившим производственные способности небольшой части народонаселения мира. Напротив, Революция прилежания, открывшая восточноазиатский путь, была «чудом распределения», создавшим возможность распространения завоеваний «чуда производства» на подавляющее большинство народонаселения мира посредством трудоемкой, энергосберегающей индустриализации. И в самом деле, с учетом того, что разрушение окружающей среды связывают с распространением индустриализации, «чудо распределения» может продолжать действовать только в том случае, если «западный путь развития соединится с восточноазиатским путем, а не наоборот»[65].



Поделиться книгой:

На главную
Назад