Вся операция напоминала сюжет шкодного польского фильма «Бич Божий», и, видимо, наша пропагандистская акция как-то неприятно Сашку Лапшова-младшего задела.
Встретив меня, он пригрозил:
— Смотри у меня! Я знаю, что это твоя с Троцким работа.
«Троцким» он называл моего соседа Мишку Трофимова.
Но он продолжал «выступать», пока его не поколотил Юрка Богатиков, известный под кличкой Рева или Ревера. Так его назвали в честь итальянского футболиста.
Во время чемпионата мира в Мексике мы все выбирали для себя клички в честь знаменитых футболистов, и за ним кличка почему-то сохранилась. Позже он стал играть авангардный джаз, играл в Литве у Чекасина, а потом уехал в Швейцарию, где играет джаз сейчас, но с кем я не знаю. Однажды зимой Рева вломил Лапшову, при всей, что говорится, честной компании. Захлыздил, завыступал, и, наконец-то, заработал.
«Антилапшичников» в нашем дворе, как и большевиков, было большинство. Но иногда Лапшов переманивал в свою шайку «предателей». Например, Гога Петкевич иногда кучковался с Лапшовым. Когда Гога вырос большой, то стал рецидивистом.
Однажды даже Серега Богданов переметнулся в стан Лапшова. Богданов потом закончил философский факультет, но почему-то стал милиционером. Итак, Лапшов продолжал «выступать», не позволяя нам одержать решительных побед до тех пор, пока мы все не выросли, и детские «архетипы» не перестали работать сами собой.
Может быть, я излишне фантазирую, но вот пришла в голову такая мысль, что подобно тому, как жизнь Кощея-Бессмертного умещалась в иголке, которая помещалась в яйце, которое помещалось в ларце, также и мысль, и целое мировоззрение, и целая полоса жизни, а возможно, и даже вся жизнь, как-то могут оказаться в пределах совсем маленького, совершенно дискретного символа. Например, в октябрятской звездочке.
В сереньком костюмчике с букетом гладиолусов меня привели в школу. Наконец-то, я стал школьником, и нет этого детского сада с его тихим часом. Учительница объясняет правило: «Жы-шы — пиши И». Хотя мы слышим «Ы», но чтобы не случилось, мы теперь всегда будем писать в этом случае «И». Такое правило. И в букваре нарисованы лыЖИ, ШИна, маШИна. В те далёкие времена у школьников были в первом классе чернильницы-непроливашки, и ручка с пером. И ещё были такие кругленькие тряпичные с зубчиками штучки, называемые перочистками, чтобы снимать с пера чернильные козявки. В тетрадках были промокашки, которыми промакивали написанный чернилами текст. Учительница не разрешала черкаться на промокашке, но все, кроме отличников, всё равно черкались. Перед годовщиной Великой Октябрьской Социалистической Революции нас приняли в октябрята, что означало, что теперь мы младшие товарищи пионеров. Октябрятские звездочки были двух видов. Одни из прозрачной под рубин пластмассы с черно-белой фотографией маленького Володи Ульянова, другие из алюминия с золотистым барельефом маленького Володи. Впрочем, всё прошло без особого апофеоза.
Но вот когда принимали в пионеры, это было празднично и дало ощущение счастья достижения. Сначала учили наизусть торжественное обещание «Торжественно обещаю и клянусь… как учит Коммунистическая партия». На день пионерии мы прочитали обещание. Потом нам повязали галстуки кто-то из старших классов. Потом стали петь хором: «Взвейтесь кострами белые ночи, мы пионеры, дети рабочих». Потом мы всем классом, парами пошли на квартиру к Сереге Котову, который жил в доме, где магазин «Синтетика». Там нас ждал обед, как у взрослых: что там с картофельным пюре, винегрет, салат, газировка, чай, пирожное. Поели и пошли в красных галстуках по домам.
Архетипически это, конечно, не что иное как обряд инициации, который сохранился у традиционалистских народов, а также в религиях. Но тогда я про архетипы ничего не знал, и у моего галстука всегда кто-то обрывал кончик, пытаясь меня притянуть за галстук во время наших потасовок на переменах. Было ещё такое заклинание «Честное пионерское», которое я никогда не нарушал. То есть, если что-то пообещал, сказав «Честное пионерское», то обманывать нельзя. Но однажды я всё же нарушил заклинание. Мы играли во дворе в ножички, и я захлыздил, сказав, что ножичек в свою очередь ещё не втыкал. Но на самом деле я втыкал, но не воткнулось — решил схитрить и воткнуть ножичек снова. Мой дружок мне и говорит:
— Скажи «Честное пионерское»!
Я и сказал. Обманул. Тогда я не знал и даже не предполагал, что есть Бог, и что Он всё видит. Так что я погрустил по этому поводу в полном одиночестве: «Ну что ж! Обманул — так обманул».
Когда принимали в комсомол, было уже совсем по-простому. После вручения комсомольских билетов мы пошли во двор детского садика и выпили винца…
…И тут целый кусок текста, где я описывал свою школьную любовь к математике, где анализировал свои «бзики», то есть, таланты-отклонения, благодаря которым я возомнил себя страшным гением, выпал. Данил, мой сын возрастом 14 лет, загружал в компьютер новую игрушку, стал архивировать-разархивировать — и бац, повисло. Я съездил в храм попросил у Сананданы системную дискету, заводим, не заводится — куда-то выпал «фат». Понесли в ремонт, они там, конечно, отформатировали, как положено, но некоторые файлы не читались, и они пропали. Файл с «Детством, отрочеством» не пропал, но обкусился на этом самом «комсомольском» детском садике. Почти три дня я не возвращался из-за поломки компьютера к моему эссе, а когда вернулся, вижу, что забыл, к чему я это всё вел. Вот так! Опять всё сначала.
Итак, автобиография — любимый жанр русского народа. Октябрятская звездочка, чернильница-непроливашка. Потом помню авторучку с пипеткой, нажимаешь пипетку, и авторучка всасывает из склянки фиолетовые чернила. До октябрятской звездочки помню игрушку козлик на ножках, нажимаешь снизу и у козлика ножки подгибаются, и весь он шевелится… Начинаю плакать. Но вот М. Бахтин считает, что в автопортрете Рембрандта вообще во всех автопортретах есть что-то призрачное. «Я» не может, делается вывод, образовывать полноценное художественное целое. Другим любоваться естественно, но собой — нет. Кажется он прав, так что сворачиваем самолюбование и под видом жанра так называемой «автобиографии» описываем «эпоху», то есть фрагмент кишащей акулами и другими зубастыми рыбами действительности. Почему, собственно говоря, путешествие на папирусной лодке должно быть интересным и захватывающим, а путешествие в «тундру» наших безусловно экзотических воспоминаний — нет?
Тур Хейердал искал таблички ронго-ронго, а что ищем мы во всех этих анекдотах, мемуарах и нежданно вспомнившихся приключениях? Есть ли в бедах и заботах гуляющего под столом маленького принца хоть какое-то указание на ответ? Так или иначе проект Кальпиди предполагает автобиографию. Жанр позволяет индивидуальные творческие опусы объединить и составить из них течение и литературу, жанры ведут перекличку, если даже в них нет реминисценций. Но я, как младший современник Саши Еременко, реминисценции сохраню, в реминисценциях есть выражение трансвременного братства. Возникает что-то удивительно-сумасшедшее, пьяняще свободное и, следовательно, праздничное настроение: Ты, наш читатель, я, Виталий Кальпиди, Тур Хейердал, протопоп Аввакум, Ленин, Солженицын, мой сын Данил, надувшийся, что не пускают его к компьютеру, — и всё это вместе.
Ихтиандр уходит в море. Протопоп Аввакум говорит своей жене: «Инда побредем». Учительница математики объявляет: «На городской олимпиаде по математике третье место занял ученик нашей школы и вашего класса…» И называет мои имя и фамилию.
Я к Михе Смирнову оборачиваюсь и говорю:
— Теперь ты понял, что я гений?
Но у Михи какие-то совершенно бездарные контраргументы, вроде: «Гений никогда не будет говорить, что он гений». Я ему совершенно гениально отвечаю на это:
— А я и не говорю. Я только тебе по дружбе открываю сердце, как Герцен Огареву.
— Вот ведь гавно позорное! — возмущается Миха. Но я по глазам вижу, что он уважает, настолько, что у меня пропадает желание его дразнить и разыгрывать.
В математике мне нравилось то, что я решал быстрее всех. Поскольку по всем предметам, кроме математики, иногда географии и рисования, я имел лишь твердую четверку, частенько смягчающуюся в сторону тройки, то такая победа была особенно яркой и носила оттенок вызова отличникам, чего я и не скрывал и объяснял Михе популярно:
— Они, брат Миха, хотя и отличники, но не гении.
Миха соглашался с тем, что отличники не гении, но добавлял:
— Но ты тоже — не гений. Гений и хвастовство — две вещи несовместные.
— А кто же я, если не гений?
— Просто талантливый советский школьник.
— Ничего себе просто талантливый! Третье место на городской олимпиаде! Вот ты, просто талантливый, пойди и получи третье место на городской олимпиаде. Ты споришь, потому что завидуешь мне, как Сальери Моцарту.
— Ну, ты гавно! — Миха взвивался, возмущенный моим гипертрофированным самомнением. — У тебя типичная мания величия. Ты шизофреник.
Я тогда это слово знал только на слух и не мог понять, почему он так говорит: «Что за френик?» Я задумался и отвязался от Михи, сидевшем на задней парте.
Любовь мамы и папы, уважение друзей, похвалы учителей, детские болезни, которые провоцируют у окружающих жалость и развивают интроверсию, простодушное слушание рассказов о великих людях, гениях и полиглотах, потом батя был кандидатом исторических наук и даже как-то особо известен в сфере краеведения, он нередко печатался в «Вечерке», — и всё это вместе каким-то образом переносилось и на меня и лепило моё «я».
— Как тебе не стыдно! У тебя папа ученый, кандидат наук, а ты опять подрался со Смирновым! Ну как тебе не стыдно!
Маленький принц рос добродушным, но внутренне нахальным.
— Вредный парень, но вроде не злой, — англичанка, дававшая нам всем меткие обзывательства, поставила мне такой диагноз после того, как я с ней насчет чего-то заспорил. — Трудно тебе придется в жизни.
Но наряду с гордыней «переходного возраста» у меня было ещё несколько проявленных «бзиков». Вслед за математикой шла моя странная страсть к выпусканию стенгазет. Я их выпускал в школе, во дворе, на уборочных работах в колхозе, в универе, в общежитии УКК, когда жил в Одессе, и даже прийдя в кришнаитство, тоже стал там делать газету, ньюслеттер, а наконец, и просто надоумил жителей храма сделать в чистом виде стенгазету.
В стенгазеты, которые обычно назывались «Молния», «Колючка» или «Прожектор», я писал заметки, рассказы или иногда стихи. Возможно, потребности, развитые в прошлой жизни, заставляли меня обустраивать художественно пространство вокруг себя. Скорее всего литературное творчество создавало сладкую магию, и я искал читателя, который бы вдохновил меня писать ещё.
Все эти рассказы, статьи и стихи были, конечно, плохими, но я писал то, что мне хотелось, очень часто полную бесполезную чепуху и наслаждался свободой творчества.
Однажды в кабинет истории, где была сложная двигающаяся по желобкам доска, вошла заучиха, и доска — бац, выпала и заучихе по башке. Историк, у которого была кличка Спутник (из-за очков и лысины он напоминал первый искусственный спутник земли, который был героем нашего детства), перепугался, пытался заучихе подуть на голову, и тут сидевшая на первой парте Ленка Мезенина хихикнула. Заучихе, такой строгой, было больно и обидно:
— Дура ты, Мезенина! — сказала заучиха.
Я про всё это написал басню. Всё один к одному, как было, только с рифмами, а в конце незамысловатая мораль, клеймящая таких несознательных пионерок как Мезенина. Всем, кто делал эту стенгазету, моя басня жутко понравилась: и Михе, и Позину, у которого тогда была другая фамилия Валюгин. Позина хлебом не корми, дай только над чем-нибудь посмеяться. Он смеялся и вдохновлял меня на новые опусы.
Я писал и серьёзные вещи, в том смысле, что про любовь, но несмотря на грустный и даже тяжелый смысл в их жанре оставалось что-то весёлое. Помню один такой рассказик, который написал сразу после школы. В рассказе были клумбы с цветными ромашками и всякие положенные для прозы сочные детали пейзажа, зловещие намёки: «ядовито зелёная листва», и главный герой шёл сдавать выпускной экзамен, второстепенный герой Гога обрывал гладиолусы с клумбы, чтобы подарить экзаменатору. После экзаменов все пошли пить портвейн за гаражи, но главный герой не пошел, он думал о том, что после школы уже не будет сидеть за одной партой с объектом своей любви, и этот объект толкал его на то, чтобы бороться со своими недостатками. Одноклассники сказали ему: «Пойдем обмоем». Но он покачал головой: «Спасибо, ребята, не хочется». Он пошел в магазин за кефиром, и возле магазина к нему подошли два «подонка» с намерением его обшкулять. Один из них спрашивает его: «Деньги есть?» Главный герой, как обычно, отвечает: «Нету». Тот тоже, как обычно, спрашивает дальше: «А ты попрыгай». И тут главный герой как заорет, как Маяковский на солнце: «Не дам тебе никаких денег! Сам прыгай! Чё надо!! Чё привязался!» Люди стали подходить и обращать внимание и ханурики ретировались, а главный герой пошел домой.
Я писал и перепечатывал на машинке этот рассказ всю ночь, как Бальзак. Утром показал Михе. Ему очень понравилось, и он пометил рассказ у себя на заводе в стенгазету «Комсомольский прожектор» под своим именем. Миха, чтобы не идти в армию поступил на «Три тройки» и уже, как обычно, был там комсоргом. Миха, он всегда был то председателем совета отряда, то комсоргом, потому что бабушка у Михи была идейная партийная коммунистка-ветеран. У бабушки было полное собрание сочинений Ленина, и она всё его прочитала. Такая была суровая, в пиджачке, Миха бабушку уважал, боялся и очень ей гордился. Там на заводе его приняли в партию, сделали комсомольским боссом, но однажды он устроил на какой-то комсомольской турбазе крутую пьянку, и его за аморалку с боссов попёрли, и он снова стал крутить динамо-машину, как все рабочие, и стал ругать потихоньку комсомол:
— Такое, Андрюха, скажу я тебе, этот комсомол гавно!
Я обрадовался. «Прозрел», — думаю и соглашаюсь с ним:
— И комсомол гавно, и партия.
— Нет, — отвечает Миха. — Только комсомол. Партия это святое. Партию ты не трожь. Агентов вражеских разведок не слушай. С партией всё нормально.
Но в целом-то Миха не очень как бы очень насчет стенгазет, да и Позин всё больше в шахматах жил. Целыми днями после школы я проводил у Позина, он играл в шахматы сам с собой, а я спорил с его мамой о жизни. Она была не коммунистка, а скорее наоборот. Она была «за правду» и даже уволилась со своего 79-го завода, поссорившись с начальством, и ушла в похоронное бюро крутить цветочки для венков. Так что у Позина дома всегда были бумажные цветочки, я тоже иногда их крутил. Несмотря на свою погруженность в шахматы, он продолжал сохранять своё патологическое чувство юмора. Такой русский юмор, который всегда немножко себе во вред. Один раз он смеха ради бегал по классу, убегая от Спутника. Спутник на педсовете на него, конечно, нажаловался, и Позина вынесли на совместное собрание учеников и родителей.
— Как мы оцениваем действия нашего товарища? Пусть Сережа Валюгин (такая тогда у Позина была фамилия) сам узнает.
— Это безобразное поведение, он доводит историка, — сказала одна из отличниц.
Я поднял руку и сказал совершенно не по теме о том, какое у Позина чувства юмора, как он глубоко понимает шахматы, а тут у него получилось нечаянно, не со зла, надо его простить. Классная смотрит на мою наглую рожу и улыбается:
— Ты выгораживаешь своего дружка. Это не честно.
Но Наташка Лысакова, отличница самая главная, вдруг меня поддержала:
— А что? Дружба — это же очень ценное качество.
Кампания развенчания весельчаков и хулиганов захлебнулась. Но в 8 классе ему за его шуточки пришлось поплатиться. После дня солидарности трудящихся всех, кто не пришел на демонстрацию, классная заставила писать объяснительную. Все написали, как положено, что они болели или вынуждены были сидеть дома с младшей сестричкой, но Позин написал, что встав рано утром 1-го мая почему-то решил, что в апреле 31 день и, стало быть, сегодня 31 апреля. Когда учебный год закончился, классная выдала ему документы и сказала:
— Иди в другую школу или в ГПТУ, нам в нашей школе такие разгильдяи, хамы и хулиганы не нужны.
Позин стал учиться в 43 школе, а у Михи началось бурное половое созревание, так что он даже почти и не учился. Его даже стали разбирать на комсомольском собрании. Он комсоргом не был. Андрюха Масленников был комсоргом, симпатичный и скромный. Собрания были очень скучные, тусклые и унылые. Пришла классная, чтобы через комсомол повлиять на разных лодырей вроде Михи. Меня вдруг осенило:
— Так ведь вы же, Нина Константиновна, не член ни комсомола, ни партии, и вы на нашем, я извиняюсь, конечно, собрании — не по уставу. Мы не против вас, но устав нужно соблюдать.
Меня, конечно, никто не поддержал в моем крючкотворстве, Нина Константиновна щеки надула, а меня моя оригинальная выходка тонизировала минут 15, потом я опять заскучал. Стали Миху склонять: двойки, на физике сидит не на своем месте и тому подобное. Комсорг ведет:
— Какие предложения? Кто за выговор с занесением в личную карточку? Просто выговор уже был…
Меня опять осенило:
— А давайте его исключим к чертям собачьим, чтобы другим было не повадно! Ну сколько можно!
Миха со своим половым созреванием совсем юмор потерял, выпучил глаза и смотрит на меня, как на фашиста.
— Предатель.
Не с кем стало делать стенгазету. Но после 9-го класса мы поехали всей параллелью «А», «Б» и «В» в колхоз полоть редиску. Тут я познакомился с Сеней Соловьёвым, Вовкой Карагодиным, Трифоновым, сыном новой исторички, и Кармановым Сашкой. Когда стали учиться, я подговорил их сделать «боевую всешкольную комсомольскую» стенгазету. Вообще-то я плохой организатор, даже вообще никакой, но тут у меня была мания. Завуч по воспитательной выдала нам ватман, тушь и всё прочее. Набрали материалов, стали делать, но то Сене что-то не нравилось с эстетских позиций, то Трифонову что-то не нравилось. Карагодин шутил и создавал дискуссии и несерьёзный хаос. И так до конца ничего не получалось, пока я ночью, как Бальзак, всю газету не нарисовал и не напечатал сам. Наутро я принес её в школу и повесил в коридоре.
Перемену газета провисела, вокруг неё толпились читатели. Потом всю редакцию за микитки доставили в учительскую.
— Итак, что это за стенгазета? Зачем и кто научил вас это сделать? — директриса работала в нашей школе первый год, а до этого она была начальником детской колонии. Она начала грозно, но получила молниеносный ответ:
— Наша комсомольская совесть.
— Это фраза! — отрезала директриса.
— Почему это фраза! Как это фраза! — мы стали возмущаться и аргументировать. Мол, инициатива, самоуправление учащихся, конструктивная критика, без критики, мол, и самокритики коммунизм не построить. Тут директриса говорит нам с Сеней:
— Вот тебя и тебя в коммунизм не возьмут.
Карагодин с Сеней засмеялись. А Карманов слегка возмутился:
— Почему вы нас разделяете, мы все вместе.
Трифонов сидел и тихонечко помалкивал, мы привлекли его в стенгазету для авторитетности как члена Комитета комсомола.
— За всем этим чувствуется рука взрослого человека, организатора, — подметила прозорливая биологичка.
Дискуссия уходила уже очень далеко от материалов газеты — в рассуждения о смысле жизни, педагогике Макаренко, я даже употребил слово «контрсуггестия», которое вычитал в книге «Нигилизм и нигилисты», где говорилось о Базарове, Раскольникове, Ницше, хиппи и «новых левых». Наконец, нас отпустили. Возле учительской нас ждал «народ» — отличник из 10 «А» Кокшаров организовал что-то вроде митинга поддержки. Стояла революционная атмосфера, через два дня в школе в актовом зале на четвертом этаже прошла лекция о происках иностранных разведок.
Лектор, средних лет здоровячок, рассказал о том, как ЦРУ забрасывает в СССР антисоветские анекдоты, какие огромные деньги тратит на радиостанции, отравляющие своей ядовитой дезинформацией советских радиослушателей. Потом он рассказал про антисоветскую организацию ирбитских школьников, потом про мальчика, писавшего и расклеивающего вместе с бабушкой листовки антисоветского содержания. Я был приятно шокирован — есть люди ещё «левее» меня. Их «испанская грусть» мне даже была непонятна.
Новую газету делать не стали. Карагодин сказал: «Мне нельзя рисковать, без хорошей характеристики на философский я не поступлю». Несмотря на нашу, казалось, моральную победу, тусклая унылая жизнь взяла своё. Второй раз в одну реку нам войти не удалось.
Вот такая была эпоха, из которой хотелось вырваться. Лучом света в мерцающем счастливом и высоком далеке были на розовых конях Ульянов-Ленин, Гайдар, Мальчиш-Кибальчиш, Неуловимые мстители, славные Чингачгук и Шатерхенд, Анжела Девис, бородатый Фидель. Они должны были вырвать из скучного и занудного мещанско-обывательского прозябания. Буревестник гордо реял черной молнии подобный. Но чисто интуитивно, на глазок, чувствовалось, что освободить может не политика с её дамами в пиджачках, а полет души, что-то гениальное, великое и знаменитое. Может быть, это Че Гевара? Или, может быть, это хиппи? Я не слушал тогда ещё «Голоса Америки» за неимением коротковолнового приёмника, я ещё не читал Экзюпери и Селинджера — и любовь до гроба с социализмом во всем мире (но без этих идейных членов комитета комсомола с их бездарным карьеризмом, без всех этих дам в пиджачках) были для меня тем, что по-простому называлось «идеал». Левая и перманентная революция. Но Аза Степановна объяснила:
— Это теория Троцкого.
Мы пришли с Кармановым к Азе Степановне в гости посоветоваться насчет контрсуггестии и тому подобное. Она уже не работала в школе, она поступила в аспирантуру и писала диссертацию. И Карманов предложил сходить к ней и задать вопросы. Она была добрая, умная, образованная и красивая женщина. Она рассказывала очень интересно, но ничего «левого» в её позиции я не заметил. Под «левым», я, конечно, имел ввиду вовсе не хунвенбиновский экстремизм, я имел ввиду святую свободу, «красную птицу» из фильма «Лаутары». Это именовалось «романтизм», но «романтизм» считался несерьёзным, понарошку, хотя и полезным, но «ненастоящим» довеском к партийности и философии. Меня такой «гнёт» великих всепобеждающих идей не устраивал. Поэтому мне не понравился фильм «Романс о влюблённых». Вите Шауфлеру, тому понравилось, а мне нет.
Влюблённые катались на мотоцикле, вокруг звучали лирические песни, в фильме не было никакой политики, это был популярный фильм, но «влюблённые» переженились с другими и потом снова появилось «солнце». Но почему? Ведь полное поражение. Должна быть победа, простая и полная победа. «Ты меня любишь? — Да, люблю». Математически то, чего я хотел, было безукоризненно и эстетически. Это действительно то, что я хотел, никакой лжи. Но… некоторая ложь всегда тут как тут. Незаметно-незаметно на месте гадкого маленького принца появляется дитя-злодей и прекрасным лебедем взмывает в небо. Я не хотел признать компромисс победой, потому что математика учит, что это поражение. Но всё рушилось вопреки математике и моему самому сильному и искреннему желанию, я не мог обнаружить ошибки, она была в мире, который я не мог охватить.
Дядя Бори Мейерзона наставлял:
— Ну какая скажи мне любовь, если она в туалет по-большому ходит?
Этот бескрылый физиологизм даже не удивлял, было понятно, что в такой мудрости одна глупость, и даже не было тоски — всё умерло. Дядя Сереги Позина учил на его дне рождения:
— Молодые люди! Не метайтесь, делайте одно дело, трудитесь, как я, и вы сделаете карьеру. Я был простым мастером на заводе, а сейчас я директор крупнейшего в области хлебозавода.
«Что он, про Чичикова не читал!» — удивлялся я, и немножечко не замечал, что тоже мечтал о своем «свечном заводике». Мой «свечной заводик» не был обывательским и мещанским, он был соткан из звуков сладких и молитв, но я также не мог этого понять. Я был рыба, а мой идеал был моим океаном. Местоимение «Я» требовало стать существительным. «Я», бесконечное по природе, хотело опьянеть в неземном экстазе от мимолетного мгновения или оборванного фрагмента. Потом Чжуан-цзы меня научил: «Будучи конечным, нельзя стремиться к бесконечному». Но Чжуан-цзы при этом не был филистером-буржуа, он призывал слушать «флейту Неба», он призывал следовать недеянию и смотреть на мир естественно, как на резвящихся рыбок, другими словами, это был древний и мудрый китаец-философ. Но это было потом, и даже он, этот китаец, не смог мне рассказать всего. Я обречен был оставаться в аквариумной клетке своих «бзиков» и своих любимых песен и любимых «великих идей».
Самый тоскливый из всех «бзиков» это любовь. Как сказал ещё более глупый, чем я, норвежский писатель Кнут Гамсун: «И на всем её пути цветы и кровь, цветы и кровь».
Все романы крутятся вокруг этих галантных тем, все песенки, все стишки, и эта тема пленяет и заколдовывает, как ведьма. Можете не принимать всю эту мыльную попсу, но семантическое поле зависает в нашем внутреннем мире, мы ощущаем себя свободными, но эта свобода расположена в клетке этой темы. Это «зона», которую надо проскочить. Мудрость народов предостерегает. Индусы с холодной мудростью учат: «Женщина — ловушка для охотника». Французы, не рискуя быть такими прямолинейными, говорят двусмысленно и философски в духе рыцарского этикета: «Шерше ля фам». Англосаксы — ещё осторожней, они провозглашают: «Lady first». Славяне простодушно, не цацкаясь, грубовато, но с добрым народным юмором поговаривают: «Баба с воза, кобыле легче», а в годы смут и лихолетий они бросают своих подруг в набежавшую волну, чтобы не слышать упреков товарищей-казаков: «Нас на бабу променял». Но народная мудрость не указ отважной и восставшей (в смысле «контрсуггестии») юности, бабочка летит на огонь.
Принцип, данный Прабхупадой, в этом случае железно четок: «Секс только в браке для зачатия детей, которые будут воспитываться в духе любви к Богу». И даже в этом, вдали от пропастей, ржаном поле остаются пропасти. Кришна, держа за поводья боевых коней, поёт свою божественную песнь полководцу, лучнику и своему другу: «Вожделение — всепоглощающий враг этого мира, оно порождает гнев, гнев помутняет разум, и живое существо падает в колодец материального мира».
И тут в этом материальном мире мусье Флобер примеряет себе на шею веревку. Сейчас Ихтиандр уйдёт в глубины океана, он обещал, что поражения не будет, победа или смерть. После девушки в белом будет девушка в голубом, декорации сменятся, но функции-архетипы останутся, инвариант останется, всё произойдет в том же семантическом поле, по тому же сценарию. У мусье Флобера нет выхода, но смерть так ужасна, он вспоминает утопленника на Карасиках, маленьких озерцах возле Шарташа. Его положили на скамейку, делая искусственное дыхание, но ничего не вышло. Гужавин ворчливо сказал: «Придурки! Не умеют делать искусственное дыхание!» Хулиган Гусельников дернул утопленника за палец. Своим равнодушным и показным цинизмом они подчеркнули ужас, исходящий от мертвеца. Смерть омерзительна… Но и жизнь также отвратительна, та жизнь, которую предлагает Борин дядя. Карьеризм, идейность, мещанский быт — это раз и навсегда отвергнуто господином Флобером. Так всё чисто и наивно начиналось.
— Ты кого-нибудь любишь? — спрашивает Игорь Еремин, новенький в 5 «Б», переехавший в Свердловск из Алма-Аты.
— А душой или телом? — спрашивает он ещё.
— Конечно, душой…