— Из каких газет? — спрашивает Владимир Ильич, а Надежда Константиновна масло на хлеб ему намазывает и поддакивает:
— Да, да! Про какие такие газеты вы нам имеете ввиду?
Владимир Ильич насупился: молчи, мол, женщина.
— Из немецких газет, Владимир Ильич.
— Ах из немецких, — Владимир Ильич отмахнулся насмешливо. — Немецкие газеты всё врут, милостивый государь.
Но вечером забежал Троцкий:
— Общий привет! Я на секундочку! Еду в Россию! Там революция.
Тут Владимир Ильич заволновался: «Скорее в Россию! Хоть на пароходе, хоть на аэроплане! А не то Троцкий опередит и возглавит революцию».
Я от души хохотал, разгоняя таким образом скуку. Но однажды приходит прилично одетый гладенький, сытенький молодой человек и представляется:
— Я из военкомата, хотел бы с вами поговорить о ваших жизненных планах.
Не сразу, но минут пять спустя, я понял из какого он «военкомата».
Но виду не подал. Беседуем о жизни. Он спрашивает почему-то о моем отношении к религии. Я ему про псковско-печерский монастырь, к котором я был в детстве. В общем, нашу с Игорем переписку кто-то вскрыл. Игорь старался писать завуалировано, но получалось наоборот выразительно и, должно быть, очень выразительно. А мы с ним антисоветскую организацию создали для борьбы с прогнившей социалистической системой. Он был первый председатель, а я был второй председатель. Но идеология у нас была непонятно какая. Мы оба любили Гессе, он за то, что Гессе писал по-немецки, а я за то, что Завадская относила его к чань-буддизму. Игорю нравилось, что у меня папа профессор, а мне нравилось, что у Игоря батя барон и бывший белогвардеец. Сам Игорь мне нравился за каламбуристость и балагуристость. А я ему нравился, наверное за то, что весь этот мой нонконформизм, включающий, например, вегетарианство.
Я понял, что пришел «переодетик», проверяет.
— Как вы живете, какие ваши жизненные планы?
В это время у меня был «бзик». Ходил в филармонию время от времени — приобщался. Сначала, как положено, прелюдии Баха послушал. Потом Боря Мейерзон сагитировал меня на лютневый квартет из Литвы:
— Чюрлёнис, — говорит. — Это настоящий шизофреник, надо послушать.
Пришли в Филармонию. Музыка играет. А Боря ёрзает, туда-сюда, то начнет на меня смотреть, угадывает, действительно ли, меня это бреньканье увлекает или я притворяюсь. И ворчит, бубнит. Я ему:
— Потерпи, — говорю я ему. — Это ещё не Чюрлёнис. После перерыва будет Чюрлёнис.
Другой раз я пошел на Стравинского («Весна Священная»), потому что где-то прочитал, что Стравинский сочинял чуть ли не авангард, а главное, в своё время эмигрировал, как все порядочные люди.
В фойе встречаю Борьку Радыгина (сына композитора Радыгина, с которым мы работали в одно время в ТЮЗе монтировщиками), он мне:
— А ты-то чё тут делаешь?
— А ты чё тут делаешь?
— Я-то учусь в Чайковке, мне по учебе надо… — он даже разволновался. — Надо слушать «Дип папл», «Лед цепелин», а это же, это же… классика.
Так что я «переодетику» и говорю:
— Хожу вот в филармонию. Баха слушаю, Чюрлёниса, Стравинского.
— О! — сказал этот парень. — А я вот Вивальди люблю.
Тогда такая песня была популярна «Под музыку Вивальди, Вивальди…»
Побеседовали таким образом со мной и, похоже, отвязались.
Но в начале 80-го открываю дверь, там двое в штатском.
— Уголовный розыск! — и корочки показывают. Я посмотрел, но фамилию не запомнил.
— Документы!
— А чё такое?
— Собирайся, поехали.
— А в чём дело-то?
— Узнаешь.
Про себя думаю: «Наверное, по всей стране началось, нашего брата диссидента начали шерстить».
Но оказалось, что в ТЮЗе кто-то бархатный занавес спер, и завпост всех, кто монтировщиками у него работал, назвал милиционерам как подозреваемых.
— Что за хмыря привезли? — штатский мильтон спрашивает.
— Из ТЮЗа хмырь.
— Ну ты, хмырь, куда бархат дел?
Я как понял, что тут просто совдеповский маразм, а не 37-ой год, взвился:
— Какой бархат, у меня билеты в филармонию. И чего ради вы меня задерживаете, у нас есть конституция.
Этот в штатском ка-а-а-к мне в ухо двинет. Меня отвели в кишащую тараканами камеру. Через час где-то меня выпустили. Но у меня уже созрел план, что надо из Свердловска дебильного уезжать, если не заграницу, то хоть куда-нибудь. Решил ехать в Питер, но Витя Шауфлер говорит:
— Зачем в Питер? Едь в Одессу, там тепло, там яблоки. Море!!!
И я уехал в Одессу.
Надеюсь, читатель помнит, что весь сыр-бор ведется с одной целью, чтобы он активизировал свой собственный внутренний ребёфинг, чтобы активизировал свои механизмы памяти, чтобы взболтнул своё имагинативно-семантическое пространство. Строго говоря, жизнь надо прожить так, чтобы все эти занудные реминисценции не лезли нам в голову, когда станет обидно за скучно и уныло прожитые годы. В «Бхагавад-Гите» рекомендуется это многоветвистое дерево баньян из многочисленных причин и последствий срубить и найти то место, где нет тревог, всё светится, не освещаясь ни Солнцем ни Луной. И эта кляча своей собственной истории мне порядком надоела, но человек не вполне готовый понять, что такое шастра, должен, должен подружиться, познакомиться с автором на эмпирическом уровне. И потом, когда лирический герой станет читателю хорошим знакомым вроде Омара Хайяма, Смоктуновского или альтиста Данилова, тогда можно сказать о шастре. Есть такой кармопсихолог Лазарев, который считает, что зарывшись в свою забытую карму, можно найти ту «зацепку», которая мешает нам жить и трудится. И он считает, что её можно продиагностировать и убрать и вылечить кармическую болезнь или конфликтную ситуацию, но Кришна говорит: «Нет, бесполезно. Дерево баньян надо просто срубить». Но поскольку ум очень умный, он думает:
— Ну, пожалуй, маленько подиагностирую, а потом, если не получится продиагностировать, тогда срублю это самое дерево баньян.
Конечно, ум можно просто ударить башмаком по уху. Но можно весь этот вторчермет хождений по мукам, по былому и думам, по обидам и оскорблениям, по Руси и по неведомым дорожкам, всё это можно утилизовать в качестве эмпирического доказательства бесполезности и тщетности поисков, не опирающихся на указания Вед. Если конкретно, то вот моя трудовая книжка. Её можно читать как эпические автологические стихи (как Саша Еременко читал нам с Женей Касимовым свой гражданина Советского Союза паспорт).
Уральский научный центр АН СССР. Принят на должность лаборанта.
Торгово-закупочная база ДОРУРСа. Зачислен на базу грузчиком.
Государственный архив Свердловской области. Принят архивно-техническим сотрудником в хозрасчетную бригаду.
Свердловский театр юных зрителей. Принят монтировщиком декораций.
Хлебозавод «Автомат».Принят грузчиком в отдел сбыта.
УКК «Одеспромстроя». Зачислен на учебу по специальности плотник-паркетчик.
ССМУ-32 треста «Одеспромстрой». Принят на работу паркетчиком 3-го разряда.
Свердловский театр юных зрителей. Принят монтировщиком декораций.
Уральский госуниверситет. Зачислен в число студентов дневного отделении филологического факультета.
Средняя школа 150. Принят учителем русского языка и литературы.
Экспериментальное художественное объединение. Принят на должность методиста.
Свердловский городской центр НТТМ. Принят в центр методистом.
Объединение «Вернисаж». Принят в объединение художников «Вернисаж» методистом.
…Вот такие с позволения сказать стихи.
Так вот они и жили. Такая вот была эпоха.
В Одессе я купался в море. Занимался хатха-йогой. Пил пепси-колу. В библиотеке прочитал Селинджера «Френи и Зуи», и там говорилось об иисусовой молитве, как Френи повторяла эту молитву, а Зуи рассказывал ей про дзен-буддизм, про хокку и т. д. Я тоже стал повторять, но чтобы не было скучно иногда наряду с этой молитвой повторял Хлебникова «Пинь-пинь-пинь — тарарахнул зинзивер. О! Лебедиво! О! Озари». Потом снова молитву. Потом настали осень и зима. Поступая летом на романо-германское, я сдал три экзамена, но четвертый что-то в духе ветра и потока, эдакого тонко-неуловимого каприза, сдавать не стал. Новая общага, работа на стройке, слякоть, одиночество. В общем, надоела с её каштанами Одесса, и я вернулся в Свердловск и летом поступил там на филологический в УрГУ.
Фольклор, фонетика, топонимика, тропы, Бахтин, Трубецкой, в принципе повезло. Обычно на филологическом одни девчонки и три-четыре парня. На нашем курсе было 15 парней. Марик Липовецкий, тот в школе ещё Бахтина прочитал. Курсом выше Фунт учился. Мы с ним в соседних домах жили, и я часто к нему заходил пофилософствовать, поговорить о «фреймах», о «семантическом дифференциале» или послушать чего-то новенького из музыки. Фунт был страшный меломан. Я даже стихи как-то написал про Фунта, и они сохранились.
Тут умер Брежнев. Ожиганова, преподаватель по истории КПСС, в аудиторию вбегает, что говорится, лица нет. И объявляет:
— Сегодня скоропостижно скончался Генеральный секретарь Коммунистической Партии…, — вдруг задумчиво остановила патетическую речь и сказала тихо, как простая советская женщина. — Умер Леонид Ильич, товарищи. Почтим его память минутой молчания.
Встали, почтили. Потом Андропов умер.
Потом сидим с Нохриным, он мне анекдот рассказывает:
— «Вы конечно, будете смеяться, но Черненко тоже умер».
И наконец, всё смешалось в доме Облонских — началась перестройка, гласность, ускорение. Началась тусовка. Действительно всё смешалось. Художники, поэты, просто антисоветчики, сумасшедшие. Смешивались всё больше у Касимова. Потом на Сакко и Ванцетти выставка открылась. Там всё так богемно получалось. Выставку развесили, а Олюнин из отдела культуры не разрешает открывать, но потом открыл, правда две работы снял: одну — Кабанова, другую — мою. Но это как бы перчик в салатик. Потом в Москве Ельцина вдруг сняли — в Свердловске народ поднял «мятеж», в том смысле, что «он мятежный просит бури». Герои-энтузиасты собрались на площади 1905 года, их пытаются снегоуборочными комбайнами рассеять, но народ не рассеивается. Кто-то листовки расклеил к субботе «Все, мол, на митинг». Интересно! Мы с Гольдером пробегали весь вечер по улицам и писали на домах «Ельцин прав!».
Наутро мы снова в офисе собрались, как раз из Челябинска наша выставка вернулась. И там была моя табуретка, которая играла роль авангардистского произведения искусства. Она была разукрашена под Кандинского, я её взял и пошел домой, а по дороге решил на площадь зайти и посмотреть, что там такое происходит.
Людей много, все чего-то ждут. Одни, видимо, от исполкомов, другие, как я, — любопытные: интересно ведь, жили-жили, телевизор, рыбалка, и вдруг протест против правительства. Очень интересно, хотя опасность чувствуется, но это как перчик. Вдруг мне девушка тошнотворного вида почему-то начинает декламировать:
— Вы позорите советский народ!
— А в чём дело? — спрашиваю вежливо. — Вы сторонница Лигачева что ли?
Зеваки вокруг собираются, два «переодетика» отбирают у меня табуретку и аккуратненько волокут в сторону.
— А чё такое?
— Пойдём-пойдём.
Атмосфера нагнетающаяся. В стороне автобус стоит милицейский с задержанными. Я понял, что из-за табуретки меня за манифестанта приняли, пытаюсь разъяснить:
— Это произведение искусства. Это авангардистская табуретка, из Челябинска привезли с экспериментальной выставки, несу домой, я на ней на кухне сижу, когда ем.
Табуретку они у меня с концом отобрали, но сам я вырвался и бочком-бочком с площади по добру, по здорову ушёл быстрым шагом. Ольге говорю:
— Табуретку отобрали оперативники, на площади демонстрация.
— Куда ты лезешь! — Ольга раскудахталась. — Говорила не носи табуретку на выставку.
Она расстроилась из-за табуретки, всё-таки мебель.
В понедельник Бурштейн звонит по телефону и к себе зовёт по важному делу. Бурштейн — большой знаток хорошей литературы, Башеви Зингера перевел на русский, приятель Кальпиди, Мокши и т. п. Он мне и говорит:
— Тут мне один знакомый из парткома по секрету сказал, что ты в списке главных смутьянов-подстрекателей.
— И сколько там в списке.
— Пять человек.
— Мамочки! — воскликнул я. — Какой же я смутьян, я просто шёл по площади с моей авангардистской табуреткой.
Я Бурштейну рассказал про табуретку. Он на выставку нашу постоянно заходил и табуретку видел. И стал смеяться.
— Они Кандинского, эти ребята, конечно, не знают, так что ты сейчас главный антисоветчик, тебе надо как-то раскаяться, с ними шутки плохи.
От Гольдера я узнал, что смутьяны-антисоветчики стали по воскресеньям в историческом сквере собираться. Я пошел туда, чтобы уж, если загребут, то хотя бы они сообщили об этом каким-нибудь правозащитникам, вроде Сахарова.
Вот так в Свердловске, городе «без традиций и неги», всё завертелось, заперестраивалось.
Кальпиди с Дрожащим появились. И всё как-то через нас с Касиком почему-то стало протекать. Касик — культуртрегер № 1. А я писал про рок-музыку, про дадаизм, про достижение Недеяния. Ерёма несколько раз приехал, Парщиков. Всех перечислим: Вох, Мокша, Тягунов, Хохлов с фотоаппаратом, Курицын, Копылов, Кальпиди, Дрожащих, Смирнов Витя, Смирнов Слава, Бабушкин из Перми, Беликов из Перми, Сахновский, Махотин, бардесса Абельская, Миша Ильин, Перевалов, Ваксман, Громов, Верников, Дубичев, Саша Хан, Петя Малков, Колодуб, Букашкин, Шабуров, Бородин, Фомин, друг Эрнста Неизвестного — Жуков. Занятые люди или интровертные не так толкались, но чувствовалось, что всё это сообщающиеся сосуды, что-то такое прессуется. Некоторых я по фамилиям забыл, лица помню, а как звать — забыл. Но это не столь важно, важно, что катаклизм, что «процесс пошел».
Бурбулис стал «Дискуссионные трибуны» проводить. Это был такой скрытый хеппенинг, а иногда даже и не скрытый. Макмерфи Вова, душевнобольной поэт, подходил вдруг к микрофону и голосом Левитана вещал:
— Я бывший советский политзаключенный, пролетая над гнездом кукушки, торжественно обещаю и клянусь, что… — и дальше с матюгами через слово начинал честить дедушку Ленина, КГБ и проч. В зале шикают, Бурбулис просит:
— Заберите у него микрофон.
Но Макмерфи и без микрофона хорошо басит:
— Что!! Правда глаза режет!? Вот-вот она ваша хвалёная гласность!
Если по бахтинской терминологии, то «карнавальная культура» началась. Казалось, навсегда. Но это был период, всплеск. Все оживились, стали лезть, что-то придумывать, экспериментировать, перемещаться. Иногда екатеринбургские аналитики, говорят, «политизация», мол, в Свердловске высокая. Чушь, конечно, никакая это не «политизация» была. Это всё хеппенинги были. Кое-кто наварить, конечно, тоже хотел, но в основном пообщаться хотелось. Мне даже кажется, что и Бурбулис — тоже никакой не политик, тоже пообщаться хотел, поанализировать. Хотелось людям воздуху подышать, а политика была поводом. Это даже тогда чувствовалось. Если на окраинах бузили с их «Народными фронтами», тут всё это, подобное этим фронтам, выглядело, как шиза. Я даже, шутки ради, создал теорию пануральского младоугрофинства. Мол, русские — это на самом деле просто угрофины, вроде удмуртов или ханты-манси, но потерявшие свой язык в силу своей природной коммуникабельности и перешедшие на язык своих соседей колонизаторов-славян. Я подтверждал это ссылками на археологию, далее я указывал на срединное положение Урала, как исконной территории народов урало-самодийской языковой семьи. К монографии прилагался сборник уральских поговорок типа: « Говорят в Свердловске кур доят», или «Бажов мне друг, но истина дороже», или «Свердловск — город контрастов», или «Свердловск глазам не верит». Таллинский самиздатовский журнал (не помню названия) принял мои шутки близко к сердцу и опубликовал. Такая вот была эпоха…
Но поскольку кухня Касимова уже не выдерживала всех желающих, Шульман с ДК УЗТМ предложил сделать большую богемную тусовку в их ДК. Она была единогласно названа «Фэнлю», в честь средневекового китайского богемного стиля «ветер и поток», описанного востоковедом и писателем Бежиным, высоко нами с Касимовым ценимым. На открытии клуба я произнес историческую речь, которую тогда похоже никто и не слушал, все курили, о чем-то говорили, пили вино, закусывали бутербродами:
— «Вход только для желтых», «Вилка — дрянь, да здравствуют бамбуковые палочки», «Я хочу быть китайцем, и я так хочу быть китайцем и я буду китайцем».
И так далее с «капустническим» таким юморком… Но потом всю ночь, бурно, сумбурно, но по тем временам совершенно свободолюбиво это продолжалось. На нашу «дискотеку» просочились местные хулиганы и сцепились сначала с Махотиным, а потом Женя Ройзман двинул уралмашевскому люберу поленом, приготовленным для хеппенинга, по голове. Итого: полного удовлетворения нет. Дао манифестируется, но, как предупреждал Лао-цзы, это ещё «не есть истинное дао».
В конце августа 1989 года я вернулся с Ольгой и Данилом из Кишинева, и вдруг зазвонил телефон.
— Кто говорит?
— Международное Общество Йоги. Мне в Перми дали ваш телефон, сказали что вы интересуетесь йогой.
— Нет-нет, только китайская философия.